Ручьев Борис Александрович : другие произведения.

Соловьиная пора

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

СОЛОВЬИНАЯ ПОРА


* * *

Когда бы мы, старея год от году,
всю жизнь бок о бок прожили вдвоем,
я, верно, мог бы лгать тебе в угоду
о женском обаянии твоем.
Тебя я знал бы в платьицах из ситца,
в домашних туфлях, будничной, такой,
что не тревожит, не зовет, не снится,
привыкнув жить у сердца, под рукой.
Я, верно, посчитал бы невозможным,
что здесь, в краю глухих полярных зим,
в распадках горных, в сумраке таежном
ты станешь красным солнышком моим.
До боли обмораживая руки,
порой до слез тоскуя по огню,
в сухих глазах, поблекших от разлуки,
одну тебя годами я храню.
И ты, совсем живая, близко-близко,
все ласковей, все ярче, все живей,
идешь ко мне с тревогой материнской
в изломе тонких девичьих бровей.
Еще пурга во мгле заносит крышу
и, как вчера, на небе зорьки нет,
а я уже спросонок будто слышу:
«Хороший мой. Проснись. Уже рассвет...»
Ты шла со мной по горным перевалам,
по льдинкам рек, с привала на привал.
Вела меня, когда я шел усталым,
и грела грудь, когда я замерзал.
А по ночам, жалея за усталость,
склонясь над изголовьем, как сестра,
одним дыханьем губ моих касалась
и сторожила сон мой до утра.
Чтоб знала ты: в полярный холод лютый,
в душе сбирая горсть последних сил,
я без тебя — не прожил ни минуты,
я без тебя — ни шагу не ступил.
Пусть старый твой портрет в снегах потерян,
пусть не входить мне в комнату твою,
пусть ты другого любишь, — я не верю,
я никому тебя не отдаю.
И пусть их, как назло, бушуют зимы, —
мне кажется, я все переживу,
покуда ты в глазах неугасима
и так близка мне в снах и наяву.


ИЗ ЦИКЛА «ВТОРАЯ РОДИНА»


Отход

Эй, прощай, которая моложе
всех своих отчаянных подруг.
А. Прокофьев

Прощевай, родная зелень подорожная,
зори, приходящие по ковшам озер,
золотые полосы с недозрелой рожью,
друговой гармоники песенный узор.
На последней ставке нашего прощанья
стисну всем товарищам руки горячо.
Сундучок сосновый с харчем да вещами
правою рукою вскину на плечо.
И тогда — в минуту самую отчальную —
проводить до улицы да за пустыри
выходи, которая всех подруг печальнее,
в распоследний, искренний раз поговорить.
Дорогая, слушай... До своей околицы —
никогда парнишку не ходи встречать.
От тоски по городу извела бессонница,
манит город молодость, далью грохоча.
Может, не встречаться нам с прежнею улыбкою,
ты — мои из памяти выметешь слова,
песни колыбельные будешь петь над зыбкою,
моего товарища мужем называть.
Только помни: близким и далеким часом,
если пожалеешь, что не шла со мной,
встречу тем же самым парнем синеглазым,
без обиды в сердце назову женой.
................................................
Взмокла на платочке кромка вырезная...
Девушка осталась у родных краев...
Принимай парнишку с синими глазами,
город дымноструйный, в ремесло свое!

1932


Стихи первому другу — Михаилу Люгарину

Дружба — вместе, а табачок — врозь.
Дедова пословица

Ты о первой родине песню начинаешь,
и зовут той песней — крепче во сто крат —
пашни, да покосы, да вся ширь родная,
да озер язевых — зорняя икра,
да девчата в шалях, снегом припорошенных,
озими колхозной ядреные ростки...
И не бьется в сердце ни одна горошина
давней, доморощенной, избяной тоски.
...Ты о нашем городе песню затеваешь,
и зовется в песне родиной второй,
нас с тобой на подвиг срочно вызывая,
до последней гайки наш Магнитострой.
Может, послабее, может, чуть покрепче
я пою о том же... И — навеселе,
как родня — в обнимку, на одном наречье
ходят наши песни по своей земле.

Эта дружба затевалась
не на случай, не на срок,
шла по снегу и по пыли
всех исхоженных дорог.
Вместе бросили деревню
и отправились в отход,
начинали вместе строить,
строим, выстроим завод.
На одной подушке спали,
вместе пили «Зверобой»,
на работу выступали
с красным флагом — будто в бой.
Хлеб делили, соль делили,
жизнь делили, как табак,
и по графику носили
разъединственный пиджак.
Каждый праздник, как награду,
получали от страны
то — рубаху из сатина,
то — суконные штаны.
Только вспомни, как, бывало,
первый вечер, первый год
мы певали под гармошку
без подсказок и без нот:
«Ты, гармошка, — сине море,
я — игрок на берегу...
Лет семнадцати девчонку
себе поберегу...»
А теперь, вздохнув глубоко,
папиросу прикурив,
я скажу тебе такое,
что и прежде говорил:
«Если ты ее полюбишь,
либо дорог станешь ей, —
отойду я от девчонки,
первой радости моей.
Смех забуду, всех забуду,
тыщу раз вздохну на дню,
на замок закрою сердце, —
друга в сердце сохраню...»

Только надо так договориться:
в жар любой,
в любую гололедь
дружба — не снежинка и не птица,
что по ветру может улететь.
Все проверь,
за правду не серчая,
и запомни: в жизненном строю
за твою походку отвечаю,
как и ты ответишь за мою.

Я тебя ценю не за улыбку,
что как солнце в середине дня,
даже шаг, похожий на ошибку,
отдается в сердце у меня.
Зори меркнут, тучи ходят рядом,
как свинец, становится вода...
Может, я ругаюсь злей, чем надо,
слишком хмурю брови иногда.
Кривду всю покуда не порушив,
вечной правде верная сполна,
бьется насмерть и за наши души
слава наша — Родина-страна.
Может, не додружим, не достроим,
может, завтра, может, через час
выйдем мы с ровесниками строем,
унося винтовки на плечах.

В бой — так в бой, на битву, а не в драку,
жизнью став на самом берегу,
как шагнем мы в первую атаку,
в первый раз ударим по врагу?..
Если же отступишь перед тучей,
по руке ударишь в черный срок
и уйдешь, ничейный и колючий,
перепутьями чужих дорог, —
на минуту камнем станет нежность,
ты иди, не думай обо мне...
Встречу я тебя, товарищ, тем же,
чем врага встречают на войне.
И тогда-то — сердцем, а не речью
всей России — в мировом бою
за твою походку я отвечу
так же, как отвечу за свою.

А покамест друг у друга
ты в долгу и я в долгу.
Если в жизни станет туго,
чем захочешь — помогу.
Если я скажу сурово,
вдруг обижу невзначай, —
ты найди суровей слово,
той же дружбой отвечай.
А сегодня утром ясным
по уставу, в свой черед,
выступаем с флагом красным
на великий фронт работ.
Сердце просится наружу,
не толчок дает — скачок.
Вместе — служба,
вместе — дружба
и матерый табачок.

1932


ИЗ ЦИКЛА «ОТКРЫТИЕ МИРА»


Звезды падают дождем

Где ты шел, сибирский леший,
через мир и через гром
по дороженькам нездешним
с колдованным топором?
Ждал тебя я год и месяц
в наши горные края
и поверил: спета песня
соколиная твоя.
Вечер был. Сверкали звезды.
И стоял товарищ мой
чернобровый, грандиозный,
бородатый и прямой.
Он сказал:
 — Под небом синим
шел любою стороной,
нету города в России,
не отстроенного мной.
Он сказал:
 — А в смысле песни
разговором не забавь,
в небе звездочкой чудесной
обозначена судьба.
...Ночь налево, ночь направо,
больше нечего сказать —
триста звезд глядели прямо
в наши звездные глаза,
и одна с зеленым цветом,
будто цветик полевой,
по неведомой примете
знала друга моего.

Год мы вместе ели, пили,
а вокруг Магнит-горы
день и ночь на всех стропилах
пели наши топоры.
Шла зима глубоким снегом,
мы несли бессменный пост,
темной ночью пали с неба
три куста зеленых звезд.
Мой товарищ ахнул с горя,
в небо глянул и застыл:
на высоком синь-просторе
не нашел своей звезды.
Скинул шапку, вытер слезы,
свету белому не рад,
на земле знобят морозы,
чтобы легче помирать.
Чтобы ввек помина злого
не осталось за душой,
поклонился нам без слова,
распрощался и ушел.

Безо всякой канители,
тихо, смирно той зимой
всю неделю на постели
помирал товарищ мой.
Койка жестка, как подметка,
скукой выпито лицо,
мир бедней на четверть водки,
на полпуда огурцов.

...По Руси и по России
напролет и наугад
смерть ходила, смерть косила
тыщу лет тому назад...
Встал старик худой и грозный,
непокорный, как гроза,
изругал святые звезды
за прекрасные глаза.
И во всей бывалой силе
изрекает в те поры:
— Нонче звезды отменили,
володеют топоры.
...Снова звоном, снова хрустом
загулял у наших гор
гордость парней Златоуста,
сердцем кованный топор.

В перепалку, в перестрелку
как ударили в леса,
компасы рванули стрелки,
перепутав полюса.
Над ночным долинным юром
как взгремели топоры,
показали реомюры
тридцать градусов жары.
Под огнем в четыре солнца
стены города кладем.
Неба нет, земля трясется,
звезды падают дождем.

1934


История орла, скалы и речки

Мальчишкой озорным, десятилетним,
Срываясь, грудь я расшибал в горах...
Так понял я, что есть, как боль на свете,
печаль и кровь, бессилие и страх.

Над горным краем затворяла тучи
и молнии калила добела
зубчатой гранью, кручею падучей
суровая орлиная скала.

Ни зверьих троп, ни пепла, ни ступеней —
во все века бесплоден черный склон.
И вырубили орда поколений
на лбу ее проклятия времен.

Тогда скалу хотел я сжечь глазами,
бил камнями, ругая и кляня.
Гранит молчал, за ненависть и зависть
отщелкивая камни на меня.

Стояли горы. Жгло неодолимо.
Летели птицы с севера на юг.
И, с неба петлей падая в долину,
орел смотрел на голову мою.

Горячий, кривоносый, черно-рыжий,
он резал мир до моего плеча,
жильцом взлетал на каменные крыши,
крылами надо мною хохоча.

Я думал — камень хищника догонит,
дрожали руки, сердце жгло в груди...
Я шел к реке, протягивал ладони,
просил глаза и сердце остудить.

Медянкой речка прозвана. По скалам,
по желтым мхам, над ржавою рудой
она шипела, падала, плясала,
в лицо плевала медною водой.

...Как лихоманку, перенес я детство,
за годы боль и страх переборол.
И перешли навеки мне в наследство
скала, река и рыжий мой орел.

В ту пору небо рдело, не сгорая,
рос город в зорях, в грохоте, в дыму,
прогнав орла из каменного края,
как будто по веленью моему.

Строители! Удар, так без отдачи,
под солнцем — жарко, жарко — при луне.
Я был сто тысяч первым, а удача —
дождем летела в руки и ко мне.

Мне говорят: дворцам гранита мало...
Вот — перфоратор, шнур и десять дней.
В какую полночь — горстью аммонала —
скалу орлов я вырвал до корней?

Я ладил скрепы каменной плотине,
работу принимая, словно бой,
и забурлила речка по долине
рекою полноводной голубой.

И за пять лет, ни много и ни мало,
за сердце, за работу и за гром
ты, Родина, мне руки подымала,
одаривая словом и добром.

Вот только я орла не вижу снова...
И если вы найдете клок крыла,
до ржави черно-рыжего, сухого, —
скажите мне, родные, про орла.

Я подожду. На север облаками
летит гроза, осеребрив траву.
Так и живу я в городе из камня
и до ста лет, пожалуй, доживу.

1934


ИЗ ЦИКЛА «СОЛОВЬИНАЯ ПОРА»


Песня о брезентовой палатке

Мы жили в палатке
с зеленым оконцем,
промытой дождями,
просушенной солнцем,
да жгли у дверей
золотые костры
на рыжих каменьях
Магнитной горы.

Мы жили в палатке,
как ветер, походной,
постели пустели
на белом восходе,
буры рокотали
до звездной поры
в нетронутых рудах
Магнитной горы.

А мы приходили,
смеялись и жили.
И холод студил нам
горячие жилы.
Без пляски в мороз
отогреться невмочь,
мы жар нагоняли
в походную ночь.

А наш гармонист
подыграл для подмоги,
когда бы не стыли
и руки, и ноги;
озяб гармонист
и не может помочь,
озябла двухрядка
в походную ночь.

Потом без гудка
при свинцовом рассвете
мы шли на посты
под неистовый ветер
большим напряженьем
ветра превозмочь,
упрямей брезента
в походную ночь.

А мы накалялись
работой досыта,
ворочая скалы
огнем динамита.
И снова смеялись —
от встречи не прочь
с холодной палаткой
в походную ночь.

Под зимним брезентом
в студеных постелях
мы жили и стыли,
дружили и пели,
чтоб нам подымать
золотые костры
нетронутой славы
Магнитной горы.

Чтоб в зареве плавок
сгорели и сгасли,
как гаснут степные
казацкие сказки, —
метельный разгон,
ураганный надрыв
стремительных ветров
Магнитной горы.

Чтоб громкий на версты
и теплый на ощупь,
как солнце, желанный
в походные ночи,
на тысячи створок
окошки раскрыл
невиданный город
Магнитной горы.

Мы жили да знали
и радость и горе,
забрав, будто крепость,
Магнитную гору...
За рудами суши,
за синью морей
красивая слава
грохочет о ней.

Мы жили да пели
о доле рабочей
походною ночью,
холодною ночью...
Каленая воля
бригады моей
на гордую память
осталась о ней.

Мы жили, плясали
без всякой двухрядки
в холодной палатке,
в походной палатке...
На сотни походов,
на тысячи дней
заветная песня
осталась о ней.

1933


Проводы Валентины

Вдоль березовой долины,
под прикрытием зари,
дует ветер с Украины
паровозу в фонари.

Дует ветер-западок,
ковылинку валит с ног,
а дежурный по вокзалу
на разлуку бьет звонок.

— Все, — скажу, — Валентина!..
Чемоданы положу.
— Ты, — скажу я, — Валентина,
поцелуй меня! — скажу.

Ты глаза закроешь вдруг,
плащ свой выронишь из рук,
ты увидишь, как далеко
отчий город Кременчуг...

Подойдешь к родному дому
на гранитном на яру,
поклонись ты голубому
соловьиному Днепру.
От разлуки бед не ведай,
каждый вечер над водой
вишню спелую проведай,
про зозулю песни пой.
Привези ты мне в подарок
сок вишневый на губах,
голубые шаровары,
пару вышитых рубах.
А еще, за ради жизни,
привези ты мне живьем
черноглазых, темно-сизых
соловьиху с соловьем.

И поведай ты подругам
в самый полдень на Днепре,
как страдали мы по югу
ежегодно в декабре.
Как ходили в поздних росах
со строительства вдвоем,
вырезали на березах
имя длинное твое.
Как любовь свою справляли
в перелете всех ветров,
на холодных камнях спали,
целовались у костров.
В полуночный тихий час
снились нам с тобой не раз
трели песен соловьиных,
соловьиный черный глаз...
Так что ты, за ради жизни,
привези-ка мне живьем
черноглазых, темно-сизых
соловьиху с соловьем.

Стану птицам в час восходов
тихим свистом отвечать,
сочиненья птицеводов
вечерами изучать.
Обнесу заречный сад
кругом крашеных оград,
рассажу по тонким веткам,
будто пьяных, соловьят.
Сад завьется, заплетется,
через тридцать пять годов —
сколько листьев встрепенется,
сколько свистнет соловьев!
Зоопарку — не отдам,
на базаре — не продам,
раздарю я птичьи стаи
по окрестным городам.
И засвищут, сна не зная,
вплоть до утренней поры
соловьихи — с Таганая,
соловьи — с Магнит-горы.
Стану старым и беззубым,
буду бороду носить,
буду в праздники по клубам
речи так произносить:
— Дорогие, вам известно,
прославляя горный люд,
на Урале — повсеместно —
соловьи мои поют!
Я растил их между прочим,
я взрастил их без числа,
состоя всю жизнь рабочим
огневого ремесла.
На реке вознес плотину,
город строил, сталь варил,
украинку Валентину
до скончания любил.

Потому, за ради жизни,
привези ты мне живьем
черноглазых, темно-сизых
соловьиху с соловьем.

1936


Стихи о первой любви

Александра Соловьева,
ты ли все четыре дня
в платье шелка голубого
наряжалась для меня?
Из-за ясных глаз, родная,
по такой в ночном бреду
вечно юноши страдают
на семнадцатом году.

Встанешь с правой стороны —
мне и ноги не верны.
Склонишь голову к плечу —
я от страха замолчу.
И шагаю, как в метели,
радость в сердце затая.
Александра, неужели,
Александра, ты — моя?..
Фонари горят — не вижу,
поезда гремят — не слышу,
грудь подставлю хоть ножу —
и ни слова не скажу.

Я считал себя ученым,
кое-как науки знал,
подрастающих девчонок
вечерами провожал.
Первым басом песни пел,
целоваться не умел.
Не нашел я в мире слова,
от какого бродит кровь,
Александре Соловьевой
описать свою любовь.
Не ответил, как хотел,
ей в глаза не поглядел.
Говорил про легкий воздух,
про медовый лунный свет,
о больших и малых звездах,
о скитаниях планет.
Грел на сердце, не таю,
думку тайную мою —
думал: ахнет Александра,
Александру удивлю,
думал, скажет Александра:
«Я за то тебя люблю!»
Подымал я к звездам руки,
спотыкаясь о кусты,
познавала ты науки
и в глаза глядела ты.
На четвертый месяц вдруг
отказалась от наук...

Сел я, горький и суровый,
папиросу закурил.
Александре Соловьевой
ничего не говорил.
Час — ни слова, два — ни слова,
только дым над головой.
Александра Соловьева,
ты ли мучилась со мной?
Ты ли кудри завивала,
чтобы я их развивал,
ты ли губы раскрывала,
чтобы я их закрывал?
Ты ли кудри расчесала,
робость подлую кляня,
ты ли губы искусала
от досады на меня?..

Над зарей фонарь горит,
Александра говорит:
— Ах, как холодно в саду,
ноги стынут, как на льду,
за науки вам спасибо,
а домой — сама дойду!..
Я сидел, как равнодушный,
и ответил, как в бреду,
что, напротив, очень душно
в этом пламенном саду...
Длинной бровью повела,
руку в руку подала,
Александра Соловьева
повернулась и ушла.

1935-1936


Весна

Всю ту зимушку седую,
как я жил, не знаю сам,
и горюя и бедуя
по особенным глазам.
Как два раза на неделе
по снегам хотел пойти,
как суровые метели заметали все пути...

Как пришел я в полночь мая,
соблюдая тишину,
задыхаясь, замирая,
к соловьевскому окну
про любовь свою сказать,
Александру в жены звать.
— Александра Соловьева,
ты забыла ли давно —
двадцать пять минут второго,
неизвестный стук в окно?
Вышла в сени по ковру,
улыбнулась не к добру,
вышла с талыми глазами,
вся в истоме, вся в жару.
Будто пчелы с вешних сот
на лице сбирали мед,
да ослепли медоноски,
всю изжалили впотьмах, —
две медовые полоски
прикипели на губах.
Кудри сбиты и развиты,
пали замертво к плечам,
плечи белые повиты
в крылья черного плаща.
Плащ до самого следа,
сверху звезды в два ряда,
плащ тяжелый, вороненый,
весь зеркальный, как вода.
Перелетные зарницы
на волнах его горят,
самолеты на петлицах
к небу медленно летят...
И ударил с неба гром,
улыбнулся я с трудом:
— Вот, — сказал я, —
здравствуй, что ли.
Я — стучался под окном.
Объясни мне, сделай милость,
если дома ты одна,
в чью одежду нарядилась,
от кого пьяным-пьяна?..
Покраснела Александра,
погасила в сенях свет.
И сказала Александра:
— Александры дома нет...
Александра Соловьева,
как бежал я до огня
от холодного, ночного
соловьевского окна!
Над землею птичьи стаи
птичьи свадьбы засвистали.
Я шатаясь шел вперед
от калиток до ворот.
И лежала в реках мая,
палисады окрыля,
в тайных криках, как немая,
оперенная земля,
вся — в непряденном шелку,
вся — в березовом соку.

1935-1936


Обоянка

По лесам краснела земляника,
реки наземь падали со скал...
От соленой Камы до Яика
исходил я каменный Урал.
Ставил я в горах цеха из стали,
доставал я уголь на-гора,
и меня часами награждали,
пили чай со мной директора.
В праздники ходил я на гулянки,
по садам бродил в вечерний час,
и глядели на меня горянки,
нипочем не отрывая глаз.
По дорогам, низким и высоким,
медленно теряя дни свои,
я живу — душевно одиноким
только с точки зрения любви.
Словом, в жизни многому ученый,
знавший много счастья, много бед,
не имел я счастья знать девчонок,
равных в обаянии тебе.
Не имел я чести строить в яви,
видеть и во сне, и наяву
города, сравнимого по славе
с городом, в котором я живу.
Где с тобой проходим спозаранку
по широким улицам вдвоем,
горлинка залетная, горянка,
горенько нежданное мое.
Видел я глаза орлиц и ланей,
соловьих и диких голубят,
но такие — синие в тумане,
голубые в полдень — у тебя.
Выйдешь в ельник — ельник станет вровень,
в горы глянешь — горы позовут,
улыбнешься — за твое здоровье
земляника подпалит траву.
А купаться вздумаешь под кручей,
прыгнешь в воду ласточкой летучей,
вспыхнет сердце, словно от огня,
и плывешь по той воде кипучей,
над водою плечи приподняв...
На какой, скажи, реке заветной,
полуденным солнышком согрет,
твой родной, садовый, семицветный,
дальний Обояньский сельсовет?
На Дону ли тихом, на Кубани —
все равно, имею я в виду:
обаятельнее Обояни —
на земле селений не найду.
Не найду в цветах — желтее меду,
в горной вишне — влаги огневой,
не найду на белом свете сроду
серденька желанней твоего.
Петь мне без тебя не довелось бы,
без тебя темно в средине дня,
и прошу я в превеликой просьбе —
выйди, что ли, замуж за меня.
Не хвалюсь одеждой и достатком,
но имею честь сказать одно:
никогда я не считаю сладким
горькое, веселое вино.
И долит меня большая вера,
до того долит, что нету слов,
что экзамен сдам на инженера —
вечного строителя домов.
Никакому горю непокорный,
каждый день тобою дорожа,
скоро стану строить город горный
по большим московским чертежам.
Вот и встанет он несокрушимо,
облицован камнем голубым,
засияют горные вершины,
как родные сестры, перед ним.
Обоянкой звать тебя я стану.
— Обоянка, — я тебе скажу, —
не спеша деревья вырастают
ровнями второму этажу.
Нет в садах зеленых с теми сходства,
что растут в твоей родной степи.
Поступи в контору садоводства,
садоводом главным поступи.
Чтоб вокруг домов да вкруг кварталов,
затопив долину, все плыла,
птицами свистела, зацветала,
поднимала пену добела
и вставала выше крыш зеркальных
в вечер поздний, в утреннюю рань,
в ягодах медовых и миндальных,
вся в цветах и звездах — Обоянь!

1937


ИЗ ЦИКЛА «ДЕВУШКИ-ПОДРУЖКИ»

1

Нету брода в синем море,
на груди не переплыть,
нету горя, горше горя —
гармониста полюбить.

Я ходила, я устала
на работе заводской,
сердце биться перестало,
сердце требует покой.

До рассвета за стеной
льется дождик проливной.
Выйдешь в двери — схватит дрожь,
полквартала не пройдешь.

А в двенадцатом квартале,
через пять больших ворот,
в громком доме, в светлой зале
ходит белый хоровод.

В белом круге без печали
гармонист один сидит,
он гармонику качает
на крутой своей груди.

Я надела платье белое,
напудрила лицо,
шубу зимнюю надела,
тихо вышла на крыльцо.

Я иду, куда — не вижу,
задыхаюсь, а иду,
я гармошку ненавижу,
насылаю ей беду.

Частый дождик, выбей стекла
у любимого в дому,
чтоб гармоника размокла
по веленью моему,

чтобы лак сошел навеки
и рассыпались лады...
По проулкам льются реку,
стынут ноги от воды.

А вошла я в зал едва —
закружилась голова.
Как зазвякали звоночки,
как ударили басы,
по минутке, по часочку,
позабыла про часы,

про заботу, про усталость,
про размытые пути...
Я до трех часов плясала,
целовалась до пяти.

Ветер будит город свистом,
не видать из туч зарю,
на прощанье гармонисту
откровенно говорю:

— Драгоценный мой орленок,
песня — крылья всех орлов,
пуще карточек дареных
и серебряных часов,

пуще денег, пуще дома,
пуще писем дорогих,
пуще сердца молодого
ты гармошку береги!..

2

Два крыла у белой птицы,
птицей быть хотела я —
хорошо тебе любиться,
лебедиха белая!
За горами белый лебедь —
через горные хребты
полетите в чистом небе
либо лебедь, либо ты.
Только жалко, я не птица,
а не птице нелегко —
одинокой не сидится,
и любимый далеко.
До него дойдешь не скоро —
каждый путь по три версты,
через весь широкий город,
через реки и мосты.
Я одна сижу в печали
и гадаю день-деньской:
кабы стала я начальник
самый главный городской,
я пришла бы в горсовет —
никаких задержек нет:
— Дайте стекол, дайте лесу,
кирпича в бордовый цвет!..
Перед дверью, под окошком,
я построила бы дом
с белокаменной дорожкой,
с палисадником кругом.
Я поставила бы в спальне
сторублевую кровать,
я прибила б к окнам ставни,
чтобы на ночь закрывать.
На часочек отложила
неотложные дела,
на серебряной машине
дорогого привезла.
Я вошла бы с важной речью,
чтобы слушал он один:
— Я дарю вам дом навечно,
драгоценный гражданин.
Запрещаю потаенно
в этих комнатах глухих
целовать глаза девчонок,
кроме ясных глаз моих.
Получайте и живите,
хоть до ста дремучих лет,
в день два раза заходите
в мой домашний кабинет,
чтобы справиться в начале
и в конце большого дня,
нет ли горя и печали
в тихом сердце у меня.

1936


ИЗ ЦИКЛА «КРАСНОЕ СОЛНЫШКО»
(1943-1956)


* * *

По ходячей поговорке,
в нашей жизни все не так:
есть бумага — нет махорки,
нет бумаги — есть табак.
И однажды мне, бедняге,
через дальние моря
довелося без бумаги
плыть на север, не куря.
Путь далекий, сердцу тошно,
на табак гляжу с тоской...
И случились, как нарочно,
ваши письма под рукой.
Ваша память, ваше слово,
ваша радость, ваша грусть —
все, что я читал бы снова
и запомнил наизусть...
Вот курю я дни и ночи,
перед сном и после сна,
докурившись, между прочим,
до последнего письма.
И взяла меня досада,
будто к горю моему
вы пришли и сели рядом,
чуть заметная в дыму.
Что бы смог я вам ответить,
как в глаза бы глянуть смог?
Так что спрятал я в кисете
то, последнее письмо.
Я хранил его годами,
нес за пазухой вперед
через ветер, через пламя,
через речки в ледоход.
На работу брал с собою,
от дождя его берег
клал под камушек в забое,
клал под спички в коробок.
Каждой ночью незаметно
от воров его скрывал,
будто кровный и заветный
свой последний капитал.
Будто чудом, в самом деле,
не рассыпалось оно,
в нем и строчки побледнели,
точки выцвели давно.
Всю далекую дорогу
шел я в сумраке лесном,
сам старея понемногу,
с вашим маленьким письмом.
И минутой, вновь тоскуя,
вновь глядел спокойно я,
как написано: «Целую«
и подписано: «Твоя...«


* * *

На рассвете, проходя к забою,
выше гор гляжу я напролет
в ту сторонку с дымкой голубою,
где одна желанная живет.
И, возможно, сам я не замечу,
как всегда в минуты забытья,
я скажу ей, словно бы навстречу:
— С добрым утром, зоренька моя!
А когда промчится та минута,
взгляд остудит вроде ветерка,
легче мне бывает почему-то
лом пудовый, острая кирка.
На ветру спокойно сняв рубаху
и с лица не утирая пот,
целый день я молча бью с размаху
вечный камень северных широт.
Бью, да так, чтоб кровь кипела в теле,
чтобы дни без памяти летели,
чтобы ночи я, как пьяный, спал,
чтобы всю разлуку, срок за сроком,
на одном дыхании высоком
так и скоротать мне под запал.
Так, чтобы за дымкой голубою
по забоям шел я без дорог,
чтобы всех забоев, взятых с бою,
ни за что я сосчитать не мог.
Чтобы люди взяли да спросили,
подивясь терпенью моему:
— Как же так, всегда тебе по силе
все, что непосильно одному?
Как же ты такие годы прожил,
столько гор и речек пересек,
на героев вовсе не похожий,
очень не великий человек?
И тогда я в первый раз не скрою:
не ученый тяжкому труду,
думал я, что где-нибудь в забое
от разрыва сердца упаду.
Видно, помогла мне в добром деле
та сторонка с дымкой голубой
тем, что наделила с колыбели
крепкой костью, крепкой головой.
Да еще, спасибо, с гор Урала
помогла мне женщина одна,
та, что никогда сама не знала,
до чего же сильная она.


* * *

По слухам, поднимаясь из берлоги
и не боясь с мороза околеть,
почти всю зиму бродит по дороге
страдающий бессонницей медведь.
Как будто бы туманными ночами,
в железный холод, в жгучую пургу,
проездом шофера его встречали
на каменном застылом берегу.
Мохнатой лапой обметая плечи,
встав на дыбки, сквозь вьюгу напролом
идет медведь совсем по-человечьи,
весь запорошен снежным серебром...
Пусть чудеса случаются на свете,
но я ручаюсь все-таки в одном:
в такую зиму кровные медведи —
по доброй воле — спят спокойным сном.
Любой из них и в мыслях не захочет
спускаться с гор к речному рубежу.
По должности своей — ночной обходчик,
здесь только я дорогу обхожу.
Большую шубу опоясав туже,
похожий на медведя в полумгле,
один я ночью мыкаюсь на стуже
по заполярной, сказочной земле.
И разве, полуночнику такому,
мне может быть отказано судьбой —
курить махорку, тосковать по дому,
за тыщи верст беседовать с тобой,
угадывать восходы по приметам,
назло пурге сыграть вперегонки,
сесть на снегу и видеть до рассвета
далеких глаз родные огоньки?

И все-таки не чувствовать обиды
за дикий свой, смешной медвежий вид —
при жизни мы, порой меняя виды,
все так живем, как родина велит.
Она пошлет то ласково, то строго,
то в холод лютый, то в жестокий зной.
Во все края бежит одна дорога
хранимой нами родины одной.
Она приучит к радостям и бедам,
сама одежду выдаст по плечу,
она прикажет — я живу медведем,
она велит — я соколом взлечу.

...И пусть тебе приснится в эту пору
пурга над белой северной рекой,
по берегу дорога вьется в гору,
а вдоль по ней, освистанный пургой,
мохнатой лапой обметая плечи,
в мороз стараясь сердце отогреть,
во весь свой рост идет по-человечьи
страдающий бессонницей медведь.


* * *

Под полярным, вечно хмурым небом
щи едим с казенным черным хлебом,
черный чай от черной грусти пьем,
шубы нараспашку — ходим стужи,
о далеких женщинах не тужим,
будто нам везде родимый дом.
Будто для кручины нет причины,
а в любовь не верим мы давно,
потому что это мы — мужчины,
а у нас уж так заведено:
горе и нужду, жару и вьюгу —
все терпя без жалоб, как в бою,
нипочем не выдавать друг другу
боль свою, кручинушку свою.
Если ж, часом, вспомним самых милых,
спать не в силах и молчать не в силах,
будто спиртом память оглуша,
вслух назло смеемся и злословим
над лукавым, слабым тем сословьем,
крепость чья не стоит ни гроша.
Будто мы и знать не знали сроду
губ невинных, непритворных глаз
и, собравшись в ночь ли, в непогоду,
громко вспоминали без прикрас,
как бывало, разорвав на части
мужних писем белые листки,
чьи-то женки, покоряясь страсти,
в юности бросались к нам с тоски.
Как они дышали в эти ночи
все слышней, все жарче, все короче,
с самым тайным стоном на губах,
с самой сладкой дрожью в жарком теле,
как они в глаза глядеть не смели
в ту минуту — зрячие впотьмах.
И каким бы злым, постыдным словом
мы тебя не заклеймили снова,
как бы ревность сердце нам ни жгла, —
вся, до тайных родинок знакома,
в душах наших всюду словно дома,
ты, как солнце, женщина, жила.
Нипочем тебе во мгле таежной
наш мужской недобрый наговор.
Все равно, чем дальше, тем дороже
ты, как солнце за горбами гор.
Ты, как солнце, ярче станешь рядом,
и навек из нас ослепнет тот,
кто, тебе не веря, жадным взглядом
на тебе хоть пятнышко найдет...

Мы тебя в походных снах ласкаем,
на вершинах скальных высекаем
все твои простые имена,
и в огне горим, и в холод стынем
по горам, по рекам, по пустыням,
горе пьем горстями допьяна,
чтобы нам убиться иль пробиться
к той, по ком душа, как жар, томится,
к той, что сказкой стала... Потому
не суди нас чистым сердцем строго,
царь-девица, лебедь-недотрога,
в неприступном дальнем терему.


* * *

Так сбываются сказки в России...
От великих трудов и утрат
ты все крепче, смелее, красивей,
будто в битвах бывалый солдат.

Пусть, в работе все силы напружив,
ты не помнишь досужего дня,
растеряв ненаглядных подружек,
задушевных друзей хороня.

Пусть, рискуя пропасть без дороги,
ты врубался в чащобы тайги,
сам лечил на привалах ожоги,
сам кедровник варил от цинги.

Пусть в безвыходных вьюжных осадах
ты от голода падал и слеп
и до гроба запомнил, как сладок
твой — горбом заработанный — хлеб.

Пусть в поту от горняцкой науки
ты не смог научиться беречь
молодые, горячие руки,
в вечных ранах и шрамах до плеч.

Пусть, хлебая студеную воду
в полых реках полярных пустынь,
ты бросался в упор ледоходу,
вместе с жизнью спасая мосты.

И ни разу в пожарах и вьюгах
заслужить ты упрека не мог,
будто ты побежал от испуга,
будто в горе друзьям не помог.

Пусть, хрипя, задыхаясь в метели,
через вечный полярный мороз
ты — в своем обмороженном теле —
красным солнышком душу пронес.

Пусть ты запросто видывал ближе
все, что кажется страшным вдали,
пусть ты вытерпел, выстрадал, выжил
и узнал, что в пределах земли

нет такого врага на примете,
как бы ни был он крепок и смел,
чтобы ты его прямо не встретил
и в бою его не одолел;

нет работы — суровой для тела,
недоступной и тяжкой уму,
чтобы ты ее с честью не сделал,
удивившись себе самому;

и не может не быть, как бывало,
милой женщины, верной такой,
чтоб, как мать, над тобою вставала,
как сестра твоя, шла за тобой.


СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ


Стихи о далеких битвах

В годы Великой Отечественной войны я, как и многие другие, осужденные по несправедливым политическим обвинениям, стремился и не мог попасть на фронт.
Осенью 1941 года, после тяжелых ожогов при пожаре тайги, я попал в больницу Оймяконского дорожного участка Дальстроя. В три месяца преодолев острый кризисный период — заражение крови, едва избежав ампутации правой ноги и немного отдышавшись на больничной койке, я вновь — после четырехлетнего перерыва — начал писать стихи и уже с того времени, живя на Колыме, писать не бросал.
«Стихи о далеких битвах» — первые из написанных тогда мною в январе или феврале 1942 года в больнице, еще в тяжелом болезненном состоянии, когда постоянный бред уже сменялся порой ощущением ясного возврата сознания, жизни. Но душа не могла быть без святого, животворного чувства поэзии и, оживая, требовала слова, откровения, исповеди.
Отшлифовывать слабые строки стихов не могу, они дороги мне, как подлинная запись моих колымских переживаний, самых первых, что вновь бросили меня к поэзии и возвратили к жизни.

1

За счастье и за мир родного края
и мне пора бы с братьями в строю,
оружие в руках своих сжимая,
с врагом заклятым встретиться в бою.
...Но далеко колышутся знамена,
друзья мои идут в смертельный бой...
И в чутких снах долины Оймякона
отгул боев я слышу над собой.
И в нетерпенье, радостей не зная,
все жду я — сокол, скованный кольцом, —
когда же мне страна моя родная
прикажет встать и назовет бойцом.

2

В неистовых болях, в несносной тоске,
и днем мне и ночью не спится,
дышу я, как рыба на жарком песке,
на койке полярной больницы.
И вижу вдали — в полумгле голубой —
над родиной тучи, на родине бой.
В огне золотые мои города,
поля мои дымом повиты,
от тихого Дона до невского льда
в громах не кончаются битвы.
И снова в атаку, штыками грозя,
червонные звезды проносят друзья.
Родные, с кем рос я, работал и жил,
заводы и станции строя,
с кем русых веселых девчонок любил,
смеясь и страдая порою.
И мнится, что я за бойцами иду,
повязки, как цепи, срывая в бреду.
Кричу я, за строем бросаясь скорей:
— Я с вами, я с вами, ребята!
Я долго бежал от полярных морей...
Я друг ваш, а стану за брата...
Святое молчанье пред битвой храня,
бойцы, улыбаясь, встречают меня.
На каске звезда горяча, горяча...
От тяжести голову кружит
железною ношей на тонких плечах
мое огневое оружье...
От боли шатаясь, с бойцами иду,
повязки, как цепи, срывая в бреду.

3

Боюсь я, что поздно свобода придет...
Растает на реках расколотый лед,
раскроют ворота и скажут: — Иди!
И счастье и слава твои впереди...
Приду я в Россию. Утихла гроза.
Навстречу мне женка прищурит глаза:
— Здорово, соколик! Здорово, мой свет!
А где ты, соколик, шатался сто лет?
Друзья твои прямо прошли сквозь войну
и кровью своей отстояли страну.
Им вечная слава, почет без конца,
а ты, как бродяга, стоишь у крыльца...
Обижусь на женку, как сыч, загрущу,
по старым квартирам друзей поищу.
— Ни за что ни про что попал я в беду,
откройте, ребята, я еле бреду.
В груди пересохло и в горле печет...
Но вижу в друзьях я большой недочет.
Растут незабудки на бровках могил.
А я вас, ребята, как братьев любил.
До синих цветов припаду головой,
а мертвые спросят:
— Зачем ты живой?
Ты, видно, в боях не стоял до конца,
что сердце свое уберег от свинца?
Стучит твое сердце набатом в груди,
оставь нас, товарищ... Прощай — и иди!..
Повсюду, повсюду бушует молва,
как немцев грозою разила Москва,
горел Севастополь и Киев страдал.
Шумят, вспоминая бои, города...
Гудят города день и ночь напролет,
в ожогах и ранах пирует народ.
Отставив винтовки, надев ордена,
бойцы отдыхают за чаркой вина.
Мне скажут:
— Куда ты идешь, нелюдим?
Садись-ка за стол, посидим, подымим.
Ты выпей вина да похвастай, где был,
незваных гостей по-хозяйски ли бил?
Иль с неба, иль с тылу, иль запросто в лоб
заморскую нечисть вгонял ты во гроб?..
...Мне пир как похмелье, минута что год,
и хлеб словно камень, и хмель не берет...
И думать нельзя, и не думать нельзя...
Прости меня, женка, простите, друзья!
У дальнего моря я долю кляну,
что в горькой разлуке живу я в войну,
что в первой цепи не шагаю в бою
и люди не знают про доблесть мою.

1942


Две песни о Магнит-горе

1

Невидимый, невредимый,
силу тайную хранит
в сердце родины таимый
удивительный магнит.
Мне на свете нет покоя,
нет удачи, нет добра —
неотступною тоскою
извела Магнит-гора.
Дальним ветром, тихим зовом
все манит меня к себе,
будто сына дорогого,
непокорного судьбе.
Я не раз бывал измучен,
падал замертво в мороз,
на костре горел горючем,
не пролив и капли слез.
Но припомню город горный,
весь в огнях в вечерний час, —
хлынут с радости и с горя
слезы теплые из глаз.
Я увижу, как по тропам
росным утром, на заре
самым юным рудокопом
я пришел к Магнит-горе.
И, взрывая камень вечный,
день и ночь в земной грозе,
верных верностью сердечной
больше ста имел друзей.
Жил, довольный хлебом черным,
в праздник чай кирпичный пил,
вместо доброй и покорной
непокорную любил.
И желанной, нелюбимый,
пел я, строя город мой,
каждым камушком родимый,
каждой гайкою родной.

2

Если я умру без слова,
люди, будьте так добры,
отвезите гроб тесовый
до высот Магнит-горы.
Под утесом положите
и поставьте столб с доской:
«Похоронен старый житель
и строитель заводской».
Дождь польет могилу летом,
и на политом бугре
загорится горицветом
несгораемый багрец.
И воротятся живые,
старой дружбой мне верны,
сталевары, горновые —
бомбардирами с войны.

Над могильником багровым
снимут шапки в тишине,
задушевным тихим словом,
как живому, скажут мне:
— Спи, товарищ, ты недаром
ел на свете пироги,
нашей сталью в громе яром
насмерть скошены враги!..
И пойдут друзья спокойно
плавить горную руду,
как всегда, готовы к войнам,
к жизни, славе и труду.
Над моим усталым сердцем
пусть же, здравствуя, живет
всю планету громовержцем
потрясающий завод.
Как сердца, стучат машины,
сплав бушует огневой.
И да будут нерушимы
основания его.
Ибо в годы сотворенья
я вложил в них долей тонн —
камень личного граненья,
вечной крепости бетон.

1942


ТОВАРИЩАМ ПО ОРУЖИЮ


Жизнь, как стихи...

Поэт гипнотизирует внимание,
Когда читает нам свои стихи,
То шепотом, то криком, то молчанием
Затушевав огрехи и грехи.
А вот «с листа» увидишь обязательно —
Тут рифмы нет, там мысль не так остра...
Жизнь, как стихи, проста,
Когда внимательно
Ее анализируешь «с листа».


Товарищам по оружию

Лучше быть мне критикой отпетым,
чем дожить до экой срамоты:
клеить, выдавая за ракеты,
вирши, как бумажные цветы.
А потом вязать из тех изделий
мертвый, вроде веника, букет,
вот, мол, сколь моделей на неделе!
Страсти — в масти! Чем я не поэт!

Охрани цветки мои, эпоха,
от бурьяна и чертополоха!..

Это — вроде горького присловья,
притча не для нас, друзья мои.
Словом, налитым горячей кровью,
водит нас поэзия в бои
за цветы живые, как ракеты,
что сердцебиением согреты,
чтоб пришел скорей, как говорится,
ремеслу бумажному капут.
Есть еще в сердцах-пороховницах
порох тот, что чувствами зовут!
Есть еще закон у нашей власти:
в самую страстную из эпох
пустодел без совести и страсти
стоит то же, что чертополох.
Милые, друзья мои поэты!
Может, хватит этой чехарды:
вырезать бумажные ракеты
и кропать бумажные цветы?..

1965
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"