|
|
||
Помню тот миг. Я, как все вокруг, куда-то спешил в шумной толчее города. Мелькали отрешенные лица с озабоченными мелкой суетой быта глазами. Этот поток, замешанный на отчужденных друг другу чувствах, мыслях, характерах и судьбах
людей, захлестывал и тащил за собой в свой хаос житейских будней. Он безудержно наплывал единой массой, обволакивал, теснил, втягивал в себя.
И вдруг какая-то сила разделила этот поток, образовав туннель, в конце которого я увидел книжку в черной обложке. Я бросился к ней сквозь этот туннель, оказался перед книжным киоском и подхватил книжку, как удочкой подсекают рыбу. Открыл наугад и прочитал:
Я - избранник немыслимой боли.
Содрогается косная плоть,
Когда пригоршни колющей боли
На стези мои сыплет Господь.
Сыплет соль мне Владыка на раны,
И от боли дышу я едва, -
И мирские пути осиянны
Светом гибнущего естества.
По путям этим ангелы бродят,
Кормят птиц небывалых с руки
И куски моей плоти находят,
Как чешуйчатых роз лепестки.
Смотрят ангелы в недоуменье,
Что за дикий колючий цветок,
А вдали чье-то детское пенье -
Это пробует смерть голосок...
Забыв обо всем на свете, я читал страницу за страницей, боясь пропустить строфу, строчку, слово. Казалось, каждое стихотворение было об одном и том же: о матери, отце, собаке, птице, насекомых, Боге и смерти, но каким все это представало неожиданно новым, поворачивалось иной гранью, обнажая подспудные глубины того, что есть наша жизнь, которую мы получили в наследство от Бога, но в суете жизни растеряли или отреклись, предав самое святое, что есть в ней: Веру, Надежду, Любовь, значимость самой Жизни и Смерти.
А ведь все это святое было впитано нами с пеленок в мире своей семьи, и мы не мыслили себя без нее, казалось, обрели это навечно и... потеряли.
Поэт не назидал, не давал советов. Он до глубины открывал свою душу перед Богом, разговаривал с ним на равных. Для него Бог - такое же создание, как и он сам, как кошка, собака, муравей: все равны в этом мире, ибо сам Бог создал все живое в нем по своему образу и подобию. И Бог говорит с ним на равных, поклоняется каждой букашке, плачет над ее несчастьем, открывает свою душу поэту и горько сетует на то, что мир не получился таким добрым, каким он задумал его. Поэт не корит Бога. Поэт вместе с ним страдает и мучается из-за того, что так прекрасно задуманный мир оказался далеким от совершенства. И они оба, Бог и земной поэт, размышляют и переживают за каждую тварь, живут с ней, умирают и воскресают вновь, и продолжают верить, что этот мир вечен, он сохранится и будет счастливым, если в основе жизни будет стоять любящая друг друга семья, в которой неотъемлемо соединены мать, отец, дети, животные, птицы, насекомые - все-все живое на земле. И боль каждого из них существенна для всех вместе, ибо все они в мире едины. И смерть любого - это трагедия не единого, а космоса.
Меня учила мышь мышиному веселью
И правилам своей монашеской игры,
Когда я навещал ее сырую келью,
Где свалены в углу умершие миры.
Меня учила мышь неслышному согласью
С ничтожною своей мышиною судьбой,
А также немоте - такому полногласью,
Когда лишь не дыша становишься собой.
Прислушайся к себе - и вдруг ты станешь мышью,
И станешь мурашом, и станешь трын-травой,
Меня учила мышь загробному затишью,
Когда уже душе не страшно быть живой.
"Я закрываюсь! - вырвал меня из этого обнаженного мира нетерпеливый голос. - Покупаете книгу?"
Кажется, я обжег продавца таким взглядом, что он принял меня за умалишенного.
Я расплатился с ним и пошел, продолжая читать на ходу. Опомнился на скамейке под фонарем. Закрыл книгу - и поймал себя на том, что вижу все перед собой (все такое знакомое мне с детства!) совершенно в ином свете. И ясно различил, как ужасно хрустнул под ногой вечернего спешащего пешехода муравей, перебегающий со своей ношей через тротуар. И эта боль отозвалась в моем сердце.
С фотографии в книге на меня смотрел старик с сократовским черепом и наивными детскими глазам. К его груди прижималась кошка. В аннотации было написано, что книга издана (первая книга старого поэта) в Москве, а сам он живет в Минске... Как? Он здесь, живой, рядом? И мы ходим с ним по одним улицам? Я, причастный к литературному миру, даже не слыхал о нем.
Дома я начал обзванивать знакомых и расспрашивать о нем. Наконец, один известный у нас писатель сказал: "Припоминаю... Было это несколько лет назад. В наш белорусский союз писателей написал из Москвы поэт А. Межиров. Он сообщил, что у нас, в Минске, живет в неизвестности гениальный поэт, и он очень болен. Мы послали к нему гонца. Он принес его стихи, мы обсудили их и заочно приняли автора в наш союз... Кажется, издательство обещало издать его книжицу..."
2
Я разыскал адрес поэта и позвонил ему. Тихий бархатный голос спокойно ответил: "Я всегда рад видеть живого человека. Если Вам интересно - жду".
После моего звонка в дверь было долгое молчание. Наконец, раздался деревянный стук о пол и донесся извиняющийся женский голос: "Сейчас, сейчас..." Прохрипел натужно замок, и в проеме открытой двери возникла на костылях маленькая седая женщина с приветливым лицом и ярко-синими глазами. Поздоровавшись, она кивнула в сторону длинного узкого коридора, заваленного вдоль стен почти до потолка пакетами, завернутыми в газету и перевязанными бечевками, и сказала: "Проходите. Вениамин Михайлович ждет Вас".
Навстречу мне тяжело поднялся с низкого потрепанного кресла человек с фотографии в книге. Но сейчас он выглядел намного старше (старик!), лишь лучисто сверкали пронзительные карие глаза, по-детски изучающие меня. С радушной улыбкой он протянул мне маленькую теплую ладонь, старательно, но как-то бессильно, пожал мою руку, осторожно опустился в кресло, поправил на груди застиранную клетчатую рубашку и, разглаживая ладонями вздувшиеся на коленях шаровары, спросил: "Что Вас привело ко мне?" - "Ваши стихи", - ответил я. "Я не пишу стихов", - сказал он. "Но Вы ведь Вениамин Михайлович Блаженный?" - "Я, - и, помедлив, он произнес: - Но я не знаю, как писать стихи. Я просто открываю свою скитальческую по миру душу. Поэзия - это рифмованный диалог с Богом". - "Вы открыли мне мою душу", - признался я. "Значит, мы с Вами люди родственной души, - ответил он. - И нам есть, о чем поговорить..."
Тихим бархатно-обволакивающим голосом он читал мне свои стихи, и я, очарованный, слушал, не замечая, как летит время, и ловил себя на том, что этих стихов нет в опубликованной книге. Он читал, закрыв глаза и запрокинув голову так высоко, словно тянулся своим одухотворенным лицом к стоящему высоко в небе полуденному солнцу. Блестел плохо выбритый подбородок.
Наконец, явно устав, он открыл глаза и, вглядываясь в меня, спросил: "Вы понимаете, о чем я?" - "Вы оптимист", - ответил я. "Клава! Клава! - громко позвал он, хлопая в ладоши и радостно улыбаясь. - Ты слышала! А ты говоришь, что я пессимист. Объясните ей".
Я сказал, что меня восхищает в нем такое редкое качество в людях: видеть мир так глубоко, таким жестоким и страшным для каждого живого существа, разговаривать с самим Богом на равных и вместе с ним (вернее даже, доказывая ему) видеть этот мир великим и прекрасным и верить, что таким он пребудет вечно, если в основу своей жизни люди поставят бессмертные нравственные ценности. "Поэт, - сказал я, - это тот, кто бесстрашно открывает то, что человечество прячет в своих загнанных жизнью душах. Ему дано особое чутье слышать каждого, и человека, и букашку".
"А знаете, почему такое происходит? - подхватил он. - Потому что поэт, не боясь, не таясь, открыто заглядывает в свою собственную душу и рассказывает об этом всем, никого не виня, не ища вокруг себя врагов, ибо все в мире едино и взаимосвязано".
Я видел, что он подустал от нашей затянувшейся беседы, но старается это скрыть от меня. Он продолжал увлеченно рассказывать о своем видении мира, о поэтах. Удивительно! - за этот долгий вечер он называл десятки имен известных и неизвестных мне поэтов, и как бы он ни относился к каждому из них, на память читал их стихи, доказывая свою мысль. Кругозор его поражал! Это были Пастернак и Апполинер, Есенин и Рембо, Слуцкий и Мицкевич, Цветаева и Гомер...
Я понимал, как утомился этот старый человек: лицо его в углубившихся морщинах стало красным, в крупных каплях пота, он утирал его тыльной стороной ладони с длинными неухоженными ногтями и тер свои излучающие свет глаза.
Вошла жена, Клавдия Тимофеевна, и, извинившись, с мягкой укоризной сказала ему: "Ты пропустил уже два приема лекарств..."
Он сконфуженно посмотрел на меня и с веселой усмешкой ответил:
"Ты - женщина, и этим ты права..." - "Пастернак - Ваш любимый поэт", - сказал я. "Пастернак, Есенин, Цветаева.., - ответил он. - Об этом, надеюсь, мы еще успеем с Вами поговорить..."
3
Я начал приходить к нему. Предварительно звонил по телефону. Он назначал время или вдруг, смущенно извиняясь, откладывал встречу и пояснял: "Тут мне не удается одна строка..." А когда я приходил, первым делом читал новое стихотворение, радуясь тому, что сумел найти и поставить на свое место каждое слово.
Он скупо рассказывал о своей личной жизни (а ведь вся она была в стихах!). Разговор наш был о мире, поэзии, поэтах. Из них - больше о Пастернаке, к которому он, неизвестный, голодный и нищий, отправился в Москву с тетрадями своих стихов в 50-е годы - время особенной травли поэта. Прочитав его стихи, Пастернак долго беседовал с ним, извинился, что несколько часов будет занят неотложным делом, дал ему денег пообедать в ресторане и просил сегодня же прийти к нему. Жена Пастернака, провожая Блаженного к двери, доверчиво призналась ему, что муж ее редко кому такое предлагает. Голодный, он эти деньги не потратил: они до сих пор хранились у него среди своих стихов. Сам же Вениамин Михайлович выделил главное в Пастернаке - его скромность, неуступчивость в моральных взглядах, великое снисхождение и доброту. Доброта - это высший талант в человеке. И он прочитал из Пушкина: "...и чувства добрые я лирой пробуждал", из Есенина: "не расстреливал несчастных по темницам..."
Когда я называл некоторые нашумевшие в советской литературе имена, он порой морщился, словно проглотил кислое, и вдруг - это было так неестественно для него - с гримасой произносил: "Такого поэта я не знаю". Но тут же, опять на память, читал что-нибудь из данного автора, показывая его фальшь, неискренность и, что он презирал больше всего, идеологический пафос данного опуса. "Стихи, - сказал он, - это маятник вечности". И, словно навсегда отметая наши разговоры о социализме и коммунистах (впервые я услышал таким железным его всегда мягкий доброжелательный голос) сказал, как отрубил: "Социализм - это система для искоренения духовной жизни, а коммунист - это тот, кто научился махать топором".
Однажды он больше часа читал мне импровизированную лекцию о том, что даже у великих поэтов, любимых им, встречаются неточности в тексте оттого, что поэт в искреннем безудержном всплеске своих чувств порой не очищает зерна от плевел.
Если я начинал говорить о политике, о том мраке, который навис над нашей несчастной Белоруссией, он словно не понимал этот чуждый его понятиям о естественной жизни язык. Он закрывал глаза, и пальцы его, словно осуждая меня, постукивая, бегали по подлокотникам кресла. Раз, не дослушав, перебил: "Вспомните, что было написано на кольце мудрого царя Соломона... Есть единственная вечная ценность - Заповеди на скрижалях завета..." Он видел и принимал мир в его первозданности, в его установленных Богом на века ценностях: жизнь, живая, естественная, где все равны и ответственны друг перед другом, человек и насекомое, Бог и животное. Только нищие духом думают, что бытие состоит из жизни и смерти. Смерти нет, если человек живет духовной жизнью и ему дана память. А это значит, что вечно продолжается общение между живущими и уже не живущими во плоти. Однажды и навсегда ты появился в мире. И он прочитал:
Я мертвых за разлуку не корю
И на кладбище не дрожу от страха, -
Но матери я тихо говорю,
Что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
Берет с собой иголку и моток
И забывает горестные даты.
И отрывает савана кусок
На старые домашние заплаты.
Однажды он протянул мне свежепахнущую типографской краской книгу своих стихов "Сораспятье" и рассказал. Год назад его разыскал, узнав о нем в Москве, известный певец и музыкант Юрий Шевчук, заинтересовал своих знакомых бизнесменов - и они издали часть его стихов. В книге на первой странице было написано от автора: "Я кланяюсь им всеми строчками своих стихов. Отныне темничные стихи эти вышли на простор читательского прочтения". На следующей странице были приведены выдержки из писем к Блаженному. А. Тарковский: "Ваши стихи потрясли меня". Н. Панченко (узник Гулага, поэт и издатель той единственной московской книжки): "Стихи Ваши - чудо!" А. Межиров: "Много лет я не слышал, не читал стихов такой силы и красоты, как Ваши". В. Шкловский: "Дорогой друг! Вы настоящий поэт. Это не орден. Это слова почти печальные". И. Лисянская: "Ваша душа, т. е. Ваша поэзия обволокли меня таким земным и вместе с тем таким запредельным воздухом, где жизнь и смерть - одно, и значит ничего не страшно, хоть все трагично". А "Литературная газета" за 1994 год, перечисляя имена вестников, носителей волшебного дара, хранителей огня в ХХ веке - среди гениев поэзии называет и его имя.
4
"Жизнь поэта в его стихах", - так сказал поэт. И все же, чтобы понять его предназначение, которое не сломят никакие жизненные невзгоды, надо знать внешние данные его биографии.
Родился В. Блаженный (Вениамин Михайлович Айзенштадт) в 1921 году в местечке Копысь на Белоруссии. Его отец Михл Айзенштадт, бедняк, женился на дочери шкловского корчмаря. Ее родители купили молодым в приданое писчебумажную мастерскую. Михл стал владельцем. Но вместо того, чтобы копить прибыль, Михл покупал за свой счет рабочим обеды, и они вместе с хозяином просиживали за горячим самоваром в дискуссиях о жизни... И мастерская разорилась. Вениамин с любящей его женой и тремя маленькими сыновьями уехал в Витебск и поступил рабочим на щетинно-щеточную фабрику, вычесывал свиную шерсть и вдыхал химикаты. И никогда не жаловался на судьбу. Вот как написал поэт об отце:
Отец мой Михл Айзенштадт -
был всех глупей в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна. Зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал - не путал счета в сдаче...
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!
Отец сидит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец
И на него взирает гой, веселый оборванец.
- Ах, Мишка... Михеле дер нар -
какой же ты убогий!
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету - совесть.
..............................................................
Вот так она и родилась, моя святая повесть.
Однажды его младший сын Веня нашел рубль и радостный прибежал к отцу. Отец сказал: "Если ты нашел - значит кто-то потерял. Никогда не радуйся чужой беде".
Вениамин с детства хорошо рисовал и его пригласили в художественную школу. Но в это время, в пятом классе, кто-то принес в школу "Антологию поэзии от В. Соловьева до М. Светлова" - и поэзия ворвалась в жизнь мальчика. Он читал запоем. Обнаружив в библиотеке за семь километров не уничтоженные советской властью книги стихов М. Цветаевой, Н. Гумилева, О. Мандельштама, он каждый день в любую погоду ходил туда и своим каллиграфическим почерком переписывал их стихи в тетради. Он переписал всю "Божественную комедию" Данте (эти тетради он пронес через всю жизнь).
Несчастье было спутником этой семьи. Средний ребенок Исаак умер в раннем детстве: врач дал не то лекарство. Старший сын Иосиф увлекался литературой, писал стихи, учился в Минском университете на журфаке. После убийства Кирова его оклеветали за стихи - и он покончил жизнь самоубийством. Вениамина за то, что он называл себя поэтом, таскали по психушкам.
До Великой Отечественной войны Вениамин Блаженный (так его прозвали с детства) закончил один курс педагогического института (исторический факультет). Семья эвакуировалась в Горьковскую область.
Вениамин учительствует в деревенской школе, пишет стихи. Вскоре его, беспартийного, лишают работы. После войны он приезжает в Минск. Единственный его багаж - мешок стихов и заветные тетради. Он устраивается рабочим в инвалидную артель, женится на женщине - инвалиде Отечественной войны. Тяжело работает, пишет стихи, ходит по редакциям, рассылает их по разным советским журналам - его нигде не печатают. Советская власть с озлобленным упорством уничтожала своих гениев. И он весь уходит в свой поэтический мир, ни с кем не общается... Пишет и пишет стихи.
Он для жены был одновременно и мужем, и сыном, и даже внуком. Она, простая женщина, понимала, что рядом с ней творит гений. Все годы день за днем она собирала его исписанные листочки, печатала их на машинке. Год за годом росли папки стихов на полу возле его маленького шаткого письменного стола, и тайком от него пыталась пробить их в печать... Тщетно. А он в это время писал:
Я так и не пойму, что значит быть известным.
Известны ль облака? Известна ли гроза?
Так почему и мне по тем стезям небесным,
Слезами изойдя, свой путь пройти нельзя?
........................................................
А слава... Но нигде - ни в чащах, ни в дубравах,
Ни в рощах, ни в полях, ни в зарослях болот
Я, право, не встречал такой пичуги - слава...
Должно быть, этот вид пернатых не поет.
На тяжелой работе он надорвался и почти 20 лет до самой смерти прожил в заточении дома. Весь путь - от письменного столика до двери на редкий звонок, если жена выходила в магазин за продуктами.
В 1999 году умирает Клавдия Тимофеевна, великая и мужественная женщина. Последние слова ее были: "Кто теперь будет кормить Вениамина..."
Белорусский союз писателей прислал ему конверт, в котором было денег на несколько буханок хлеба... Но и их он не успел съесть. Через десять дней Поэт умер. На похоронах присутствовало с полтора десятка человек.
В годовщину смерти, благодаря благотворительной организации "Джойнт", удалось купить гранитный камень и поставить на его разрушающуюся могилу. На нем несколько скупых слов:
Вениамин Блаженный (Айзенштадт). Поэт.
Вот как о себе сказал поэт:
И это обо мне вам сказано в Завете:
Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
И будьте в простоте забот своих, как дети,
Зане лишь их сердцам открыта высота.
И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог.
Вениамин Блаженный
СТИХИ*
1
Моление о кошках и собаках,
О маленьких изгоях бытия,
Живущих на помойках и в оврагах
И вечно неприкаянных, как я.
Моление об их голодных вздохах...
О, сколько слез я пролил на веку, -
А звери молча сетуют на Бога,
Они не плачут, а глядят в тоску.
Они глядят так долго, долго, долго,
Что перед ними, как бы наяву,
Рябит слеза огромная, как Волга,
Слеза зверей... И в ней они плывут.
Они плывут и обоняют запах
Недоброй тины. Круче водоверть -
И столько боли в этих чутких лапах,
Что хочется потрогать ими смерть.
Потрогать так, как трогают колени,
А может, и лизнуть ее тайком
В каком-то безнадежном иступленьи
Горячим и шершавым языком.
Слеза зверей, огромная, как Волга,
Утопит смерть. Она утопит рок.
И вот уже ни смерти и ни Бога.
Господь - собака и кошачий Бог.
Кошачий Бог, играющий в величье
И трогающий лапками судьбу -
Клубочек золотого безразличья
С запутавшейся ниткою в гробу.
И Бог собачий на помойной яме.
Он так убог. Он лыс и колченог.
Но мир прощен страданьем зверя. Amen!
...Все на помойной яме прощено.
2
Сколько лет нам, Господь?
Век за веком с тобой мы стареем...
Помню, как на рассвете, на въезде в Иерусалим,
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось - беседовал с Богом самим.
Это было давно - я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.
А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучавший весь мир доброте,
Но из мертвых воскрес -
и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы на взгорьях все те.
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз.
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
3
Когда евреи шли толпою обреченной,
Где был ты, Бог моих отцов?
Зачем ты пролил мрак и небо сделал черным
Над трупами живых и мертвецов?
Над трупами живых, ибо идущий сбоку,
Ты видел желтизну умерших лиц,
И каждый неживой шептал молитву Богу.
А Бог шагал среди убийц.
А Бог - он, как всегда, был по тревоге рядом,
Обвешанный оружием и злой,
Он в спину подгонял окованным прикладом
Идущих на убой.
Кому теперь воздать, кому молиться в мире,
Чем стала для отцов моих земля,
Когда и сам Господь в обличье конвоира
Явился сапожищами пыля...
...Евреев подгонял свирепый бог евреев,
но почему он звался Фриц,
и рыжее лицо шло пятнами от гнева
над желтизною мертвых лиц?..
4
Не зовите стихами мои иступленные строчки.
Ведь стихи сочиняют поэты в домашней тиши.
Я же руки просунул сквозь прутья моей одиночки
И зову вас на помощь великою болью души.
Но напрасно кажусь вам я мучеником и героем,
Оглянитесь, о люди, до самого края земли
Обреченные кошки проходят задумчивым строем
И у каждой на шее - обрывок веревки-петли.
Этот строй замыкают собачьи покорные своры,
Застилает глаза им предсмертный томительный мрак.
И за ними с веселой усмешкой идут живодеры
И стреляют из ружей в уже полумертвых собак.
5
Отец на скрипке не играл Шопена.
Но, удивляя торопливых встречных,
Сам становился звуком постепенно.
Небесным звуком, уходящим в вечность.
Да, он умел, отрынув все заботы,
Уйдя от склоки и уйдя от торга,
Стать как бы дуновением субботы.
Стать как бы дуновением восторга.
Он словно сам был скрипкою господней,
Такой предвечной и нежданно-юной...
Ах, как спешил он в вечер новогодний
Себя преобразить в смычок и струны!
- Играй, Господь, на мне свою сонату
Или мотивчик глупый и веселый...
Как хорошо, счастливцу Айзенштадту,
Когда Господь свое играет соло.
6
Хватит места в моей конуре
И собаке, и кошке, и Богу,
Лишь бы сбыться счастливой поре,
Лишь бы все возвратились к порогу.
О, Господь, на тебе облака,
Как какие-то белые ризы,
А собака хромает слегка -
И вы оба от холода сизы.
Вот и кошка бредет тяжело,
Как бродячая туча обиды...
(Вышла кошка гулять за село -
и все кости ее перебиты).
Проходи, мой Господь, проходи,
Проходите, собака и кошка,
Всем вам места найдется в груди.
Есть и теплое ложе, и плошка.
И я стану вас всех называть
Именами привычными с детства.
И иззябшую шерсть целовать,
И молиться на ваше соседство.
7
Мы победим, - сказал я муравьишке, -
Мы победим с тобою все равно...
Ведь это мне велел вчера Всевышний
Помочь тебе тащить твое бревно.
И ты, воробышек, мой нищий братец,
Напрасно тебя мучает тоска:
Не надо нищеты своей бояться,
Бояться надо лишнего куска.
Мы победим, - зову я тварей божьих, -
Мы все равно однажды победим.
Недаром мы брели по бездорожью,
Но где-то свет светил нам впереди...
- Мы победим, - твержу я супостату, -
Еще земная соберется голь
И над тобою учинит расплату,
Еще и пес свою возглавит боль...
Нарушится порядок мирозданья,
И чью-то душу кроткую спасут.
И малые безгрешные созданья
Свершат свой правый осторожный суд.
8.
Блаженный
Все равно меня Бог в этом мире бездомном отыщет,
Даже если забъют мне в могилу осиновый кол...
Не увидите вы, как Спаситель бредет по кладбищу,
Не увидите, как обнимает могильный он холм.
- О, Господь, ты пришел слишком поздно,
а кажется - рано.
Как я ждал тебя, как истомился в дороге земной...
Понемногу землей заживилась смертельная рана,
Понемногу и сам становлюсь я могильной землей.
Ничего не сберег я, Господь, этой горькою ночью,
Все досталось моей непутевой подруге - беде...
Но в лохмотьях души я сберег тебе сердца комочек,
Золотишко мое, то, что я утаил от людей.
...Били в душу мою так, что даже на вздох не осталось.
У живых на виду я стоял, и постыл и разут...
Ну, а все-таки я утаил для тебя эту малость,
Золотишко мое, неразменную эту слезу.
...Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий,
Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв...
Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище,
Там, где крест от слезы - от твоей, от моей ли - намок.
Вот и будет вдвоем веселей и поэту, и Богу...
Что за чудо - поэт, что за чудо - замызганный Бог...
На кладбище в ночи обнимаются двое убогих,
Не поймешь по приметам, а кто же тут больше убог.
9
Какой огромный мир я получил в подарок
От нищего отца: и посох, и суму,
И праведной свечи копеечный огарок,
И на исходе лет - узилище-тюрьму.
Как будто он, отец, владел землей и морем,
Как будто он дарил кому-то города, -
Ну, а меня решил порадовать он горем:
Наследство - хоть куда...
Какой огромный мир я получил так щедро!
Меня поила даль скитальческих тревог,
Когда я на ветру шел грудью против ветра
И за меня в пути рукой держался Бог...
Он тоже мне отцом завещен был в наследство.
Скиталец, Вечный Жид, ненужный никому,
Тот, на кого мое посматривало детство,
Как смотрят на чуму...
10
Не прогоняй меня, Россия...
Пускай душа моя дрожит,
Как на ветру листок осины...
Но только тут хочу я жить.
Но только тут, где мной исплакан
Земной кладбищенский простор...
Ведь даже есть и у собаки
Какой-то лаз, какой-то двор.
...Сыщи хоть мертвому мне место,
хоть душу в памяти спаси...
Известный или неизвестный -
Я был поэтом на Руси.