...И молвила соседка по дому, бабушка Мария: "Люди друг друга узнавать перестанут. Люди жить разучатся. Один Черный Конь работать будет. Так в Писании сказано!"
Было полнолуние. Ночь поэтов и шизофреников. За окном вагона тихо качались горы БАМа, их фантастические голые пики царапали звездное небо; скалы то подступали к поезду вплотную, то неожиданно исчезали, и тогда обнажалась пропасть. А в купе, тесно утрамбовавшись на скамейке, мы пили по десятому стакану средней крепости "чифирь" и - говорили, говорили, говорили... О чем? О чем говорят в дороге! Конечно же, о жизни.
Что ж, дорога - место откровений. Самые беспощадные исповеди могут случиться здесь.
В Братске, как и у нас, тоже нет чая, тоже худо с сахаром. "Мы, корэнныэ сыбиряки, обыжены..." - говорил нам кооператор-буфетчик, ища сочувствия. Но чай продать - отказался.
Эх, купе-купе... В небе полная луна!
В Братске есть туалет с музыкой. 20 копеек и - пожалуйста!
А у нас в купе своя оценка:
- Скажите, а что такое человечность?
- В обществе происходит поляризация: накопление духовных ценностей у меньшинства и обречение на духовное прозябание - остальной массы...
Длинные, в общем, разговоры. Без конца и края. Потому что на БАМе все говорят о жизни, потому что БАМ - дорога. То есть - исповедь.
На "магистрали века" мы появились не в лучшие времена: представители инициативной группы общественного центра по защите и развитию региона БАМа всюду собирали подписи под Обращением. Вот небольшая часть из него: "В последнее время вокруг БАМа средствами массовой информации нагнетается атмосфера огульной критики сделанного нами. Спекулируя на идеях перестройки, вчерашние пропагандисты и теоретики развития региона, стержнем которого является БАМ, сегодня позволяют себе называть магистраль и связанные с ней преобразования края "непродуманными" и даже "вредными". Авторы антибамовской кампании спекулируют и на факте убыточности эксплуатации БАМа".
Такая неожиданность. В ушах еще не отзвучало эхо "Ура!", а уже вовсю кричат: "Караул!!!"
Я всюду спрашивал о земляках. Их нет. Были, их помнят, но уже уехали. Работа до конца выжала их молодость, взяла их надежду и ничего не дала взамен. Обманула. Потому что людям говорили: Построите дорогу - будем строить города и заводы. Изменились обстоятельства. Теперь людям говорят: за дорогу - спасибо, а регион будем развивать через несколько десятков лет. Пока, мол, нет такой необходимости. Действительно, наверное, нет, так утверждают умные люди. Но в этот "провал" - несколько десятков лет - проваливаются, как минимум, два-три поколения бамовцев. Может, действительно, "люди жить разучились?" - Часто, очень часто вспоминались здесь слова бабушки Марии.
Да, БАМ начали забывать. Отгремели фанфары, как говорится. И незачем стало вспоминать в эксплуатационных буднях подвиги строителей. Им это обидно. Обидно, что не стремятся больше сюда "отметиться" эстрадные знаменитости, обидно, что не везет больше агитпоезд книги, а культурная программа стала под стать разве что "голодному пайку". Впрочем, свято место пусто не бывает: и сюда пригнали кооператоры вагон с видеоаппаратурой. Пацанам нравится. По ночам крутят что хошь: хоть боевик, хоть обнаженку. За деньги - что хошь!
"То" время и время "это" есть, конечно, и у нас. Когда надо что-то ударно построить, вокруг действительного энтузиазма поднимается пропагандистский крик. Герою на крик наплевать - он работает. Он вполне счастлив от самореализации, от ежедневных своих открытий новости жизни. Ну, в общем, "сталь закаляется", а "друг познается в беде".
Потом ТО время проходит, кончается озорной, азартный вызов молодых: "Даешь!" - зато появляется тошнехонькое "давай-давай". Становится тогда на душе кисло и наступает ЭТО время, в котором даже детям "ничего не надо". Видимо, поэтому нельзя разделять жизнь на ударное освоение чего-то нового, небывалого и на прочую "всю оставшуюся жизнь". Время всегда должно быть одно - время неостановимого движения вперед и неустанного внимания друг к другу. Иначе потопчет души Черный Конь, потому что он - машина. И ему все равно. Иначе будет опять время ТО и время ЭТО. То есть получится безвременье.
А из динамиков радиотрансляции агитпоезда кричала молодая рок-группа из Томска: "Разбазарили Ленина на цитаты и лозунги..." Эти ребята "катались" по БАМу с выступлениями. Они пели, а на экране перед зрителями мелькали фотографии официальной хроники десятилетней давности.
- Не так все просто, - вздыхали зрители.
...Так уж устроен человек, что от первой встречи с новым местом зависит дальнейшее отношение к нему. По одежке - встречают. Ничего не попишешь, психология. Знаю по себе. В Свердловске, например, когда я туда прибыл впервые, меня побили. С тех пор столицу Урала терпеть не могу! Понимаю, что глупо, что город и не виноват совсем, а - не могу. Первое впечатление.
Для тех, кто был на БАМе десять лет назад, первое впечатление от встречи - это незабываемой силы восторг от праздника трудовой жизни. Сегодняшнее первое впечатление - боль и тревога за ЭТО время. После фанфар. Возможно, угомонятся люди, притерпятся, как бывало уже в других местах; только наше сегодняшнее впечатление - все равно боль: как же так?! Выходит, опять нам что-то насвистели в уши? И мозоли на руках - зря?
Поселки похожи. Дома. На морозе из труб вертикально идет дым. Вокруг горы, тайга. Поселок - это просто "выкушенный" из тайги островок. Обитаемый!
Странные несоответствия бывают на этих "островках". Стоят, скажем, несколько бараков-сиротинушек, а рядом - большой клуб. Монстр почти, по сравнению с бараками. Потому что мечтали первопроходцы по-человечески жить: общий дом поэтому строили в первую очередь. Потому что - для радости. Радость ушла, умерла, а дом - остался: холодный, тихий, никому теперь не нужный.
Словно сделали бамовцы-первопроходцы богатырский замах, да... кулак перетянул. Шлепнулись. А ведь лицом к лицу с тайгой ребята выиграли свой "пятачок" на земле, зажгли здесь человеческий огонь. Победили, в общем.
Машинный век - это оборотень. Ах, как славно звучало: "Рельсы упрямо режут тайгу..." Зарезали тайгу. Себя зарезали. Ушел зверь - ушла охота. Уже есть спившиеся охотники-эвенки.
...А поезд ехал, а поезд шутил.
Из окна вагона виднелись восхитительные горы, в вагоне клубе московский лектор, бывший работник МВД СССР агитировал аудиторию заниматься китайской гимнастикой у-шу, на улице крепчал морозец, а в проводницком купе нашего вагона сидели два смоленских "рожка" и оглушительно пели дуэтом. Не просто пели. Между ними неподвижно, вытянувшись, как струна, сидела проводница комсомольского поезда, впавшая в глубокий транс от необычайной громкости песенного звука.
Дневниковые записи. Из коротких наблюдений "выскакивают" иногда маленькие открытия, касающиеся нашей собственной жизни. Ничего удивительного: все познается в сравнении.
Офицер с печальным взором: "Демократия в армии? Я понимаю это как укрепление единоначалия! А то в печати стали появляться всякие "писульки" типа: создадим солдатские советы. Не надо! Видели, что из этого получается: развели демагогию на улицах и площадях!"
Новый Уоян. В центре поселка магазины: "Детский мир", "Комиссионный", "Шашлычная", "Книги", "Промтовары". Есть соус "Кетчуп" и унты 47-го размера. В центре же стоит противотанковая пушка-памятник, смотрящая на горный хребет. Почему? Откуда?! Надпись: "Земля Городов-героев". Понятно теперь: первопроходцы позаботились о сохранении исторической памяти, потому что свято верили в будущее. Они и сейчас верят - те, кто остался. "Без веры человек - скотина" - сказал мне как-то один пожилой человек, окрестившийся в пятьдесят лет.
Северомуйск. Улицы похожи на американские фактории времен колонизации. Во всех общественных местах - собаки. Греются. На улице минус сорок. Стоит, скажем, в отделе детских игрушек продавщица, а в ногах у нее - два-три здоровенных лохмача. Никто ни на кого не сердится. Живое помогает живому.
Куанда. Разница с московским временем - шесть часов. Здесь вбит "золотой" костыль. Ночью переехали Витим. Угрюм-реку.
- Ничего стишки. Некоторые мне даже понравились. - На лице его блуждала глубокая снисходительность. - Полный атас!
...С правой стороны - только отдернешь шторку - горы. Будто спрашивают в такт колесам: "Кто ты? Кто ты? Кто ты?" Гордые гребни земли!
Кто ты...
Кто я? Зачем - они? Зачем ты здесь? Куда ты? - Миллион лет стояли эти горы, спрашивая каждого, кто приближался: кто ты? Как мгновения, мелькали времена и жизни. Слишком короток был ответ.
Кто ты?..
Миллион будущих лет - это смотрят горы в окно. Призрачен лунный свет. Кто ты? И есть ли ответ? Я все еще верю: он - есть. Я пытаюсь его расслышать в ночной исповеди парня из Вязьмы, пытаюсь найти его в безмолвном спокойствии гор, в этом нескончаемом перестуке: кто ты, кто ты, кто ты...
Станция Чара. В 90 км отсюда - "сталинские" лагеря; истлевшая газета на столе, топор, воткнутый в чурку, брошенная тачка - здесь добывали стратегическое сырье. Теперь местные смельчаки занимаются в этих горах дельтапланеризмом.
Тында. Черный Конь не спит! - Весь БАМ в саже от кочегарок. Топят здесь углем.
Вечером как-то подошел на улице мужик-строитель, дохнул "выхлопом", улыбнулся: "Э-э! Сейчас разве народ собирается! Э-э... Это так, командировочные, вахтовики, обслуга. - Махнул рукой куда-то и совсем разошелся. - Вот!!! Здесь же (мать-перемать) этот (мать-перемать) был... как его? - Дин (мать-перемать) Рид! С крыши вагона пел. Ух, что делалось! Теперь - некому. Тихо".
Над Кунермой возвышается хребет Даван, уже лишившийся девственности - его прошил насквозь семикилометровый Байкальский тоннель. Потрясающие масштабы! Потрясающие проблемы! Допотрясались. Больше не поет тут с крыши вагона при огромном скоплении народа и при огромном напряжении счастья Дин Рид. Вздрагивает лишь - почти незаметно - каждые сутки земля: 1-2 балла. Вздрагивает, не нравится ей что-то.
Такая сказка. Чудо-юдо, рыба-кит. Мать-перемать, по выражению очевидцев.
С тех пор, как человек захотел разнообразия - он все дальше и дальше стал путешествовать от своего домашнего очага. Потом он изобрел колесо. И стал путешествовать еще дальше. Потому что утолив один голод - любопытство, он почувствовал другой: голодна душа! А что это такое? Никто не знает, и никто ее не видел. Только от этого не легче; душа все равно чего-то просит, просит и все тут. Замолчать ее не заставишь ни сладким куском, ни плеткой. Зато... Зато она поет, когда чует неизвестный путь, когда встречается с другой беспокойной душой. Вот это невидимое, но властное "нечто" - и ищет человек: в себе, в людях, в природе, в пространстве или во времени. Искать можешь, где хочешь. Везде - есть! Слышишь? Голод души - ее песня...
Но если, живя бок о бок, перестают люди видеть и слышать друг друга - зря, получается, свистели крылья и стучали колеса. Потому что только от настоящей встречи в душах происходит свет. Происходит в мире умножение любви и радости. Кто знает: может, мы, люди, всю жизнь ищем друг друга для главного - чтобы этот наш невидимый общий свет стал непререкаемой яркостью?
Задумывалось: БАМ - кормилец. Сейчас кормилец остался без работы, почти умер, почти осиротели его дети - уже начавшая седеть молодежь, рекруты первых громких призывов.
На ум приходит один образ: махнула цыганка ручкой, сказала: "Болеть будешь!" - и ушла, будто приснилась. Только откуда ни возьмись - болезнь. Так и БАМ: махнул какой-то дядя ручкой: "Рано!" И - осиротела вера энтузиастов. Где он, этот дядька теперь? Ни лица, ни адреса никто толком не знает.
Смотри. Думай. А в душу все лукавыми глазами-льдинками заглядывает бабушка-соседка с библейским именем Мария: "Жить люди разучатся..."
Не могу поверить. Не хочу. Глазам своим - не верю.
Магистраль, как лезвие, полоснула тайгу надвое. Для природы это, несомненно, еще одна незаживающая рана, да и для людских судеб БАМ оказался далеко не хирургом.
Религиозные деятели сильно озабочены проблемами БАМа. Предлагают построить ряд церквей в поселках и городах. Ясно, что бог не поможет. Но он - надежда. Дело не в боге, дело - в надежде. Именно ее отобрали у людей.
И нет, не могут осветить "мировую ночь", как говорил А.Блок, вездесущие кооперативы. Хлебопеки в Тынде заявили: "Торты ветеранам войны доставляем без очереди и бесплатно". Красиво, черт побери! Только ветеранов-то в Тынде нет.
Нет-нет, да и наблюдал, как прогоняли мимо солидной длины товарняки, груженые лесом. Только что это за лес! - Смотреть больно: стволы коротенькие, тощенькие, разного калибра. Лиственница. И ее завоевал человек. Потому что ничего другого не умеет. А ведь каждое из этих деревьев совершило свой жизненный подвиг - выросло на почти голом скальном грунте в условиях гор и пятидесятиградусных морозов. Диаметр лиственниц 7-15 см. А возраст каждой из них - 200-250 лет. Медаль "За отвагу" на сучок можно вешать.
В Нерюнгри, где по дорогам бегают жутковатых размеров автомобили-гиганты, существует один нюанс: летом, чтобы вылететь на "материк" из Якутска, каждый отпускник предъявляет в кассу "Аэрофлота" телеграмму о... смерти близких. По такому поводу билет находится. Создается полное впечатление, что летом в европейской части страны - повальный мор.
Девушка-экскурсовод говорила о запасах нерюнгринского угля с гордостью: неисчерпаемы! То же самое я слышал двадцать-тридцать лет назад, путешествуя по Западно-Сибирской низменности, только - о нефти. Больше не слышу. Кстати, и запасы доброты, человечности мы ведь на Руси считаем "неисчерпаемыми"...
Бежит время. Бегут поезда. Рождаются и умирают люди. Рождаются и умирают надежды. Дороги - остаются. И часто именно рядом с дорогой происходят большие и маленькие человеческие трагедии.
На железнодорожном вокзале, в буфете суетилась женщина-уборщица; худая, с почерневшим от алкоголя лицом. И вдруг она нашла в углу чью-то пустую бутылку, глянула на просвет, обнаружила последнюю каплю и привычно опрокинула в рот, замерев, задрав голову в ожидании: пока стечет.
Из очереди закричали:
- Зачем нас, женщина, позоришь! Такая ты...
- Кто позорит? Кто позорит! - алкоголичка говорила таким уверенным басом и смотрела так яростно и прямо, что и я вдруг подумал на миг: "Кто кого позорит?!" И мне стало нехорошо. Потому что все мы - люди. И как-то это связывалось с БАМом, который сегодня так же затравленно огрызается и уже допил капли былой славы.
Пора закругляться. Я запомню этот черный запыленный снег. И как летят, похожие на крупных черных мотыльков, здоровенные хлопья сажи. А в голове крутится простая мыслишка, слышанная еще от родителей: "На мой век хватит". А дети здесь уже болеют специфическими легочными болезнями...
Летят черные бабочки, трудится Черный Конь, и черные за ним остаются следы. Смотри. Привыкай.
- Полный атас! - как сказал бы Андрейка из города Вязьмы.
...Высоковольтный изолятор корейского производства, скользнув десяток метров по вертикали, ударился о железобетонный пасынок опоры линии электропередач и, сверкая на солнце бело-коричневыми брызгами, разлетелся вдребезги. Упади он на десять сантиметров в сторону - и удар точно бы пришелся на голову Пана, Володи Пономарева, бригадира линейщиков.
Пан стряхнул с робы керамическое крошево, невозмутимо сплюнул и задрал голову вверх. Оттуда, с высоты голубого июльского неба на бригадира растерянно взирали глаза Процесса. За Процессом в отряде уже сложилась прочная слава человека-аварии. Он был большим и добродушным по натуре парнем. В работе любил повторять: "Главное - не результат, а процесс", - за что и получил в одночасье свою кличку. Теперь же Процесс, вцепившись "когтями" в просмоленные бока опоры, замер в ожидании.
Пан в кратких, но очень энергичных фразах выразил неудовольствие. Процесс тоже сказал. Потом они оба сказали.
Подкатил грузовик. В кузове, верхом на бухте провода прибыл сам Плыкин, командир.
- О чем задумались, дубки? - Плыкин перекинул через борт машины две толстые шершавые доски. - Сгружай!
Процесс медленно, брякая цепью страховочного пояса, пополз вниз. Ворочать бухту провода, в которой, наверное, тонны полторы весу - дело хлопотное и малоприятное: по двум направляющим доскам катушка сначала совершает путешествие "туда", потом - "обратно". Обратно, конечно, легче, но все равно... Доски, бывает, потрескивают от тяжести, гнутся. Душа тогда тоже словно потрескивает, появляется бравый азарт. В такие минуты шутят особенно напористо. Вообще, юмор в отряде у нас ценили. Особенно черный.
Со словами: "Не слезай - убью!" - Пан, обнаружив Процесса в пределах досягаемости, потянул того за сапог.
Процесс сказал. Пан добавил. Процесс сказал, сказал и еще раз сказал. Потом сказал командир. Потом из кабины высунулся пропыленный, в потных подтеках на лице наш шофер Ваня и сказал такое и так, что машину разгрузили в три минуты. Вот что значит мастерство!
Сквернословили в отряде только во время работы. Ну, а работали, как говорится, от зари до зари. Иногда оглядывались на себя: что, мол, обалдели мы что ли? И тут же оправдывались. Оправданий для грешного языка находилось много. Существовала даже некая "теория" насчет силы и убедительности нашего бедного по форме, но богатого по содержанию русского "эсперанто". Кто пользовался, тот знает. Мы огрубели буквально за неделю. Не целиком, а только вот в этой, лексической части своего существования, и стеснялись звучащих неприличностей лишь в присутствии поварихи и медички Тани. Впрочем, здесь, в условиях, так отличающихся от обычной студенческой суеты, у многих вскоре стали проявляться свои, устойчивые "бзики". У одних обострились философские свойства, другие неожиданно влюблялись, а один парень у нас, обнаружилось, часами мог петь романсы и арии из опер. Видимо, так уж устроен человек, что добавь ему в жизни сложностей - и попросится наружу самая суть: и хорошее, и плохое. Я, например, на время сна "завязал" раздеваться и снимать обувь. Но - писал стихи.
- Копайте, сэр! - Обратился ко мне Плыкин и указал на прочерченный лопатой прямоугольник на земле. В будущую яму на крепком ломе потом опустится катушка, трактор подцепит провод, потащит его вдоль линии - катушка будет вертеться. И будет перекур.
Ваня бибикнул, газанул вхолостую, командир запрыгнул в кузов, и машина умчалась, оставляя за собой шлейф жаркой желтой пыли.
- Главное - процесс! - Одобрительно похлопал меня по обожженному солнцем плечу Процесс и саркастически улыбнулся.
- Не себе - людям! - подтвердил Пан. И они мирно направились к следующей опоре совершать свои высококвалифицированные линейные дела, потому что были "старичками", потому что участвовали в работе строительного отряда уже второе лето. А было это - лето 1969-го.
Мы действовали в Кизнерском районе, где студенческой, полной энтузиазма и отзывчивости рабсилой командовал товарищ Лимонов. Он же здесь командовал скорейшим распространением электричества на селе. Удивительно, но, оказывается, полно еще было деревень, где за околицей по вечерам тарахтел движок, дававший свет в дома, снабжавший по необходимости и зерноток, и мастерские. Лимоновский газик метался между этими, обделенными энергией больших электрических рек, точками - то по собственной инициативе, то вместе с Плыкиным, наседавшим на него с требованиями, крупными и мелкими. Лимонов радовался, глядел на скорую работу ребят, чесал лысеющий череп и помогал, чем мог. Его приветливость носила на себе и отпечаток личности, и была следствием делового удовлетворения. Стройотряды только-только входили в производственную "моду" - давали план. Просили мало. Кроме одного: "Работу давай!"
Особая атмосфера студенческому формированию задавалась, мне кажется, еще при наборе. Романтический стимул преобладал над материальным. О деньгах почти не говорили. Разве что вскользь. Не говорили - городские. Общежитские смотрели на вещи проще. Тем не менее, в комитете комсомола механического института при подаче заявлений в ССО всегда витала в воздухе некоторая неопределенность: возьмут-не возьмут? Не взять могли по разным причинам. Плохие оценки, задолженности по предметам - не годишься. Хулиган - не годишься. А "сухой закон" уважаешь? Не уважаешь? Не годишься! Пусть не так все прямолинейно выглядело тогда в нашей жизни, но принцип сохранялся неизменным - старались подобрать единомышленников. Собственно, почему и оставила эта короткая двухмесячная полоска существования в "Транзисторе" такой мощный, памятный след у каждого.
Лимонов при первой встрече только спросил, улыбчиво оглядывая строй:
А мы стояли, подравняв носочки, готовые к трудовым подвигам, все, как на подбор в желтых - из солдатской какой-то материи - формах, в изобилии украшенные блестящими солдатскими пуговицами. Новье!
Я не помню, как мы втягивались в работу. Она просто началась. Не было втягивания. Вот так и вижу: лица, рассветы, железо, бетон, чашка с кашей...
- Я - полезный, - говорил Лимонов, когда его "ели" заботы. Кто знает, может, и мы прикасались к неведомому огню настоящей жизни? Наверняка! И умножалось в мире доброты, когда, отказавшись от самогонки, проводили лампочку в сарай бабушке-удмуртке - "за так". За ковш воды из колодца, за крест на дорожку...
Каждое утро начиналось с линейки-разнарядки. Но до этого момента нужно было совершить подвиг - проснуться. Просыпались мы в муках, очень рано. Сначала болели мозоли, пока не исчезли. Потом, пока не привыкло к нагрузкам, болело тело. Потом уже ничего не болело. Просто смертельно хотелось спать. Черт знает к чему может адаптироваться организм! Мы спали на этой самой утренней линейке, мгновенно засыпали во время неожиданных пауз во время работы, спали даже в тракторных тележках, нагруженных крючьями, изоляторами, ломами, бурами, прочим металлическим угловатым скарбом. Пока тележка, громыхая на деревенских ухабах, тряслась за колесным трактором до какого-нибудь дальнего объекта за десять-двадцать километров - спали! Вповалку. На шевелящемся, бьющем под ребра железе - спали! Как йоги. А на тележке было написано: "Скорость ограничена до 30 км/час. Перевозка людей категорически запрещена!" Ни то, ни другое часто не соблюдалось. О несчастных случаях как-то никто не задумывался. Жили упрямо. За несчастный случай держали встречу с инспектором по технике безопасности, который раза два за лето сваливался нам на голову, ковырял какие-то дырки в наших полусамодельных картонных удостоверениях и стращал концом света. То есть отчислением из отряда. Было по настоящему страшно. Особенно пугал бушующий Плыкин - бушующий под одобрительно-осудительным оком инспектора. Инспектор уезжал. Плыкин переходил на "эсперанто". Жизнь текла дальше. Мы пахали на все сто. Желая опять одного - отоспаться.
Есть такая, варварская с точки зрения цивилизованной медицины, метода: если заболел, нужно посидеть в ледяной воде, потом долго лежать под мокрой простыней, а когда почувствуешь, что вот-вот отдашь концы, - встать и бежать до изнеможения. Потом - снова в ледяную воду и так далее. До полного выздоровления. Словно барон Мюнхгаузен, выдергиваешь возможности своего физического и духовного "я" на новый уровень. Берешь и ставишь организм перед выбором: или ты приспособишься, или... Ну, и он, конечно, выбирает первое. Так воспитывали спартанцев, так, говорят, воспитывают и сегодня на Востоке.
Нечто подобное произошло и в коллективе отряда. Даже явные хлюпики стали суперхлюпиками - но уже по высшей шкале, по шкале сильных личностей. В газетах психологию перегрузки называют, не расшифровывая, воспитанием в трудовом коллективе. А если нет воспитания, не получается? Ошибка, что ли? Дудки! Значит, нет перегрузки.
Мы словно заново учились самому простому - дружбе. Ерничали. Раздражались. Но все больше любили свое неожиданное братство. Выходных практически не было. Жизнь происходила в работе.
Тракторист Гена, рабочий ПМК, - щуплый востроносый мужичок лет пятидесяти дневал и ночевал в отряде. Юркий, в промасленной, надвинутой на самые глаза кепке Гена со своим стареньким ДТ-74 шустрил повсюду: на просеке, в болоте, в поле.
Как-то во время завтрака он подсел рядом:
- Поедешь со мной, кудрявый. Опоры будем развозить.
Занятие это нехитрое, справится и маломальский стропальщик - завести под бревно трос, зацепить крюк, подождать пока затянется петля, потом зацепить еще одно, еще, еще. И - на трассу. Бревна на стальном поводке послушно ползут за трактором, дрыгаются на поворотах. А ты стоишь у трактора на запятках, чувствуя под ногой пружинящий трос, опять нарушая все запреты ТБ. В кабине - жарко.
День, когда мы вплотную познакомились с Геной, был днем несчастий.
После линейки на Гену сначала орал Лимонов, потом на него наорал Пан. За ночь исчез трос. Накануне был. И вдруг исчез. Из ора я понял, что ночью Геннадий куда-то мотался. Мне хотелось всех помирить, и я сказал:
В горне деревенской кузницы тлела кучка каменного угля. От черного чрева шла толстая брезентово-металлическая кишка к самодельным мехам. Наддув был ручным.
- Качай, кудрявый, - сказал Гена. И добавил, - Начальство от суеты произошло. А мы с тобой - от обезьяны. Трудись, человеком будешь...
Трос мы отрубили на машинном дворе. Теперь с одной стороны надо было сделать "ухо" под крепежный "палец", с другой - прикрепить связку тросов потоньше, каждый из которых заканчивался крючком, который Гена называл "чекирем". Вот эти чекири мы и тюкали, разбрызгивая от наковальни красивые обжигающие искры окалины.
- Шестери, шестери! - Подбадривал Гена. И я бегал то от мехов к кувалде, то обратно.
...Разговаривать в кабине едущего, лихорадочно трясущегося ДТ, с непривычки тяжеловато: тебя слышат, ты - нет.
- .....?
- Не по-онял!
- .....!?
- Громче!
- Чего дома не сиделось, студент?
- А!..
- Девка-то есть?
- Есть.
- У меня тоже есть. Недалеко тут. Рожа овечья, а все, что надо, - человечье. - И он засмеялся, может, сам поражаясь простой легкости жизни полевого сезона.
- А жена?
- Имеется!
О чем я думал тогда? Помню, что мучительно перебарывал в себе неприязнь к чужой позиции. Понимал: не все в этом мире - цветочки. Но Геннадий продолжал травить в том же духе, принимая подручного на равных. Плевать он хотел на мое чистоплюйство. Бытие преподносило уроки. Непонятно почему, но Гена мне нравился все больше. Открытостью, что ли? Отсутствием "двойного дна" в душе? Какой есть, мол, такой и есть.
В отряде мы все постепенно становились такими, какие есть. В результате чего чрезвычайно, видимо, расширялась зона психологического взаимопонимания. Для естественности не существует "вето".
Мы дотарахтели до бригады пасынщиков - ребят, занятых прикручиванием проволокой-катанкой четырехсоткилограммовых железобетонных "ног" к деревянным столбам. ЛЭП-10, которую мы тянули, покоилась именно на них. Трактор-столбостав шнеком, похожим на деталь мясорубки, дырявил землю, стрелой поднимал опору, втыкал ее на место. Землю сгребали лопатами, трамбовали, топая. Но до всего этого надо было еще растащить опоры вдоль всей намеченной трассы.
Пасынщики вертели ломами, натужно крякали.
- Чепляй!
В лесу, на просеке мы засели. ДТ, попрыгав по валежнику и пенькам, завис на одном из них. Встал, как постамент. Брюхом, поддоном напоролся на препятствие, приподнялся и - беспомощно, как жучок, заскреб гусеницами по мягкому торфянику. Гена подергал рычаги туда-сюда. Кепка у него сползла на самый кончик носа. Трактор еще рванулся пару раз и вообще заглох. Из тишины роем налетела всевозможная кусачая нечисть.
Из-под сиденья Геннадий достал ножовку, какую продают в хозяйственных магазинах. Потрогал зубчики, посмотрел зачем-то пилу на свет, как смотрят кинопленку. Молча приготовил кусок брезента. Примерился как ловчее нырнуть под трактор и исчез. Только подметки наружу остались. Послышалось противное ширканье. У меня сердце замерло! Если пень обломится - хана.
Я зашел с другой стороны и тоже сунулся в месиво из черной грязи и ободранных, сильно пахнущих корой веток.
- Ку-ку!
- Ку-ку. На, с той стороны поширкай.
Время остановилось. В немыслимом, идиотском загибе деревенело тело, руки ободрались. Дважды являлся Плыкин, моргал, курил. Не подгонял.
Ножовку, наконец, стало заметно "заедать" - сверху давил наш "танк". Осталось только завести его и дернуть вперед.
- Хорош. Все наверх, - скомандовал Гена.
Вылезли, чумазые. Заржали дико, глянув друг на друга.
В тот же день утонули в болоте, там, где трасса выбегала из просеки на безлесое, топкое пространство. Вытягивали наш ДТ мелиораторы своей специальной, широкогусеничной техникой. От невероятного усилия буксировочный трос лопнул, его мохнатый конец шарахнул по кабине. Слегка оглушило. Кабину в месте удара изрядно вдавило.
Геннадий подвел итог.
- Ты, кудрявый, у меня вроде талисмана.
- Как это?
- Кое-что происходит, а ничего не случается. Выпить хочешь?
- Нет. Мне нельзя.
- Больной что ли?
- Сам ты больной! Не хочу.
Опоры таскали без счета. Пасынщики, как роботы, вязали и вязали. Мы с Геной лихо подкатывали на своей таратайке, я вываливался почти на ходу вон, цеплял "чекирь", махал: "Пошел! Давай!" И снова мы ползли по просеке между коварных пеньков, рисковали на болоте... От столбов, таскаемых волоком, в земле получилась канава.
Плотные сумерки застали нас в соседней деревне, в нескольких километрах от школы-интерната, где располагался отряд. В довершение злополучного дня сломался "палец" в одном из звеньев левой гусеницы. Ковырялись, натягивали трак обратно уже при свете факела из солярки.
- Все, кудрявый, пошли ужинать. Ждут.
От усталости я не стал спрашивать куда, зачем и почему. В домике на отшибе нас встретила сухонькая, молчаливая женщина. Пахло жареным луком. Я раздваивался: во-первых, хотелось рухнуть и спать, но - во-вторых! - очень беспокоился, что Плыкин потеряет...
- Здесь погоди, - оставил меня Гена в сенях. Из комнаты он вернулся с большой бутылью - "четвертью". Бабушка моя раньше в такой посуде хранила керосин.
В темноте сунул стакан:
- Держи.
- Зачем? Поехали в отряд, пора уже.
- Ладно, успеем.
Я покорился. Не стал нарушать деревенского этикета. Глотнул раз, другой, с трудом осилил до конца. Честное слово, ничего более мерзкого в жизни не пробовал! Но не произнес ни слова. Мало ли, вдруг обижу...
- Закуси...
- Не.
Он налил себе. Попробовал.
- Тьфу, черт! Ты чего не сказал? Это ж подсолнечное масло! Не ту бутыль взял, сейчас принесу...
Но мне хватило. Я ушел в кабину мучиться и дремать. Гена явился примерно через час, уже изрядно пьяный. Долго дергал "пускач", завел. Поехали, включив единственную, заляпанную грязью фару.
Гена вел трактор с закрытыми глазами. Он спал. Я, сидя рядом, рычагами поправлял траекторию движения, как мог. Получался классический зигзаг. Благо была ночь и безлюдная глушь.
Ну, и в дополнение: бог наказал меня за попытку отступничества от "сухого закона" - трое суток я тайно маялся фантастическим стулом. Знал о моей беде только Гена, который при встречах сразу же начинал говорить "за жизнь". В напарники он меня больше не брал, видимо, из суеверия.
Был отрядный вечер. Праздник. Поварихи состряпали что-то вроде печенья. Поставили столы, свечи, вскипятили чай. Устроили импровизированный костер с красной лампочкой внутри. Читали по памяти любимых поэтов. Пели под гитару "Люди идут по свету...", "Седина в проводах от инея..." Впервые ощутили грусть от того, что судьба когда-нибудь разведет всех по разным дорогам.
Начал подозревать, что человек-авария совсем не Процесс, а я. Вот случай. С комиссаром "Транзистора" Гришей Фалалеевым мы направились демонтировать старую, на давно подгнивших столбах, деревенскую линию. Как ее убирать? Меня осенило.
- Давай, Гриша, - говорю, - обрежем провода с краю и потянем.
- Давай.
Я сползал наверх, поработал кусачками. А на земле мы ухватились за концы и ну качать что было мочи. Пошел первый столб, за ним, как падающие "доминошки", потянулись - через вязку проводов - остальные. Деревня возопила голосами старушек, квохчущих кур и полуспятивших собак. Как в страшном бреду, столбы, не держась на своих сгнивших основаниях, валились куда попало. Никого не задавило. Кое-где попортило палисадники.
Дневную норму мы выполнили, как по волшебству.
Я заработал выговор.
Еще случай. Лошадь Чайка на колхозной конюшне пользовалась дурной репутацией. Под гору она могла понести, то есть пойти вразнос, установить рекорд скорости и не реагировать на вожжи. Я не первый раз запрягал эту, смиреннейшую с виду, скотину, которая все время по дороге желала пить, и я носил ей воду из каждой встречной колонки в собственной фетровой шляпе. Короче, я считал ее если не родней, то уж младшей сестрой - точно.
Долго выбирал телегу с оглоблями подлиннее; задумай лошадь опять понести, хоть задними ногами о колки биться не будет, хоть не так обезумеет.
На телегу погрузили две сорокалитровые фляги с битумной краской, необходимой для защиты металлических бандажей на опорах. Чтобы не ржавели - их красят этаким помелом. Помело я воткнул в одну из фляг, а крышку просто прихлопнул. Встал, как заправский лихач, на телеге в рост. Гикнул. Свистнул. Гаркнул. Мы кое-как поплелись.
Так было до спуска с горы. Под гору Чайка понесла. Может, и обошлось бы все по-хорошему, но дорога снизу, аккурат на мостике через речку, делала крутой изгиб вправо. И, согласно всем законам физики, я, фляги с помелом и сама телега полетели туда, куда их влекла инерция. Я упал на спину на прибрежный песок, дыхание остановилось, а надо мной, в лазурном небе плыла и кувыркалась, плещущая черным зевом фляга... Лошадь не пострадала. Ветхая колхозная упряжь порвалась от напряжения, освободив животное.
Вечером Плыкин поставил меня перед строем. Прочитал нотацию. Я стоял униженный, в черных битумных разводах. Врачиха Таня дала однодневный больничный - по причине отбитых внутренностей. Больничное время я провел на кухне за чисткой картошки. Чистил и сочинял. И сочинил: "Линия, линия, линия! Черные свечи-столбы..." Позже эти слова станут песенкой, гимном ССО "Транзистор". А пока я постигал на практике библейскую истину: страдания помогают человеку возвыситься над суетой. О чем и толковал поварихам.
Речь бойцов отряда состояла, по большей части, из коротких реплик. Разглагольствованиями и тирадами не пользовались. Писем не писали. Исключение составляли Вова Шилкин и Яша Тененбаум. Исключение в смысле разглагольствования. Они были неразлучны, как сиамские близнецы, понимали друг друга с полуслова и поэтому никогда не приходили к общему мнению. Разговоры их отдавали чем-то одесским, бабелевским...
- Яша, ты хочешь кушать? - Вопрошал Шилкин.
- Яша хочет кушать, - немедленно отзывался Яша.
- Давай завяжем с неблагородным делом и пойдем кушать харч, - говорил Шилкин, восседая на траверсе анкера.
- Я подумаю за нас обоих, - говорил Яша.
Тененбаум шел в столовую один, вываливал двойной обед в какую-либо подходящую по емкости жестянку и возвращался к рабочему месту, где парил на перекладине анкера в раскоряку упрямый Шилкин.
- Вова, я слышал, что питаться надо регулярно, иначе мы умрем, - приговаривал Яша, подвязывая приносной обед к бечевке, спущенной сверху.
- Приятно и вам подавиться, - душевно благодарил облагодетельствованный.
И так далее.
Гораздо серьезнее вел себя Володя Григолия, интеллигент-первокурсник. Он был невысок, лобаст и носил очки. Это именно он, кстати, часами мог петь арии из опер. Он единственный из нашего отрядного мужского населения не употреблял ядовитых глаголов.
Однажды случилась редкостная гроза. Сверкало и гремело знатно. Бригада забежала в дом без стекол: то ли недостроенный, то ли уже брошенный. Не важно. Сверкало и гремело по первому сорту. А Григолия сидел на мокром подоконнике и безголосо, но громко и очень правильно выводил: "То-ре-а-дор, сме-ле-е в бой!.." Молнии отражались в его, поднятых к небу, очках. И такое вдохновение читалось на лице всегда тихого Григолии!
Мы же его не любили, мы же над ним издевались! Он терпел.
И вот случилось нечто. Когда арию поют по радио - это ерунда, это за самолюбие не дергает. А вот когда выясняется, что тот, с кем спишь рядом, знает слова, тобой невразумленные...
Короче, мы открыли для себя Григолию. Мы его зауважали. Он нас победил.
И я спросил себя: почему, чтобы уважать кого-то, надо самому побыть дураком?
Или я не прав?
На Гене теперь "ездит" Процесс. Странно, я испытываю что-то вроде ревности. Они нормально сработались, без приключений. Гена откуда-то привозит цивильные сигареты, пачку иногда выдает мне:
- Кури, кудрявый, на здоровье.
Процесс у него клянчил тоже. Не дает. Я делюсь с Процессом дефицитным куревом, как заговорщик.
Приезжал в отряд корреспондент из республиканской "молодежки! - Паша Никитин. Писателю подсунули "писателя", то есть меня.
- Давай, давай, давай, старик, рассказывай: как у вас тут, чем живете, ЧП бывают? А? Бывают? Электричество у вас какое? Десять киловольт? Нормально! - Уфф!
Кто знал, что впоследствии самому придется хлебнуть корреспондентской доли?.. Тогда же я, пыжась, басил о том, как воспитывает нас строительный отряд, какой замечательный Плыкин, настаивал на упоминании Лимонова и целого списка рядовых. Подробно рассказал о том, как трещат под бухтой провода доски при погрузке...
Прошла неделя-другая. Напечатали "мемуары", которых я не писал. Стояла в конце моя фамилия. А перед ней, то есть во последних строках статьи - слова: "Трещат доски - это и есть романтика!"
За это посмешище газетчиков я возненавидел люто.
Один Гена заступился:
- Чего кобенитесь? Для вас ведь он старался.
- Не виноватая я! - Стучал я себя кулаком в грудь.
- А не виноватая, так и переживать нечего.
Легко сказать! Правда, она тогда правдой выглядит, когда самому от нее не тошно и другим - не тошно. А тут всем тошно. Точнее, всем смешно, а мне тошно. Запутаться можно! Слова - вещь блудливая, рабочий пот в них сохранить не так-то просто...
С предложенной для освоения суммой капиталовложений отряд, похоже, справлялся досрочно. Поговаривали о возвращении. О том, где и как отметим "волю". Уже прощально поглядывали мы на стены нашего интерната, залепленные "Молниями", выпусками "Комсомольского прожектора", вырезками из газет... Вот тогда прошел по отряду слух: будет Муркозь-Омга. Муркозь-Омга! Самая дальняя деревня района, хуже, чем на отшибе - в тайге, считай.
Собрание напряглось.
Говорил Гриша Фалалеев, комиссар:
- Ребята! Договорные обязательства мы уже, считай, выполнили. ПМК просит взять дополнительный объем работ. Объект находится в тридцати километрах отсюда. Условия тяжелые. Лес. Болото. Сроков, считай, никаких. Это штурм. Дело добровольное...