Давно это случилось, когда еще не слопало всяких тварей земных, небесных и водных шаловливое, не знающее само себя, легкомысленное время.
Тогда все у Варфоломеева было. И то было и это, и по работе, и по всяким другим разностям, даже подруга была, которой он морковку с дачи возил и картошку. Еще Доску почета украшал Варфоломеев личной фотографией. И жена - все в дом. Бывало, что и в президиумы, как непьющий передовик, садился, когда стулья свободные оставались. А все-таки понимал человек, что не хватает ему какой-то малости для ощущения полного счастья.
Долго мучился Варфоломеев непонятной тоской, все искал выхода из психологической ямы, в гараже пропадал, хрустел солеными огурцами из подвала, хотел даже с женой развестись, но подумал и оставил статус-кво. Жена умела фрикасе делать. Жены у друзей и не слыхали, что это такое, фрикасе, а у Варфоломеева - делает. Пухлая жена, розовая и сдобная, вся его, Варфоломеева, не чужая. Пусть живет и фрикасе делает.
И возвращался он как-то в родной Зачухаевск из города Ангарска, куда ездил с женой пробежаться по магазинам на досуге. Импульсивно остановил Варфоломеев машину возле "Мелодии". Ну, да вы знаете, конечно, был на выезде из Зачухаевска сарай такой серый, там еще старые пластинки продавали, подслеповатые фотоаппараты, выпотрошенные внутренности радио и прочих приемников и одно гнедое пианино.
- Пацаны, айда в войнушку играть, - вспомнилось из детства Варфоломееву, когда увидел он на полке бинокль. Он стоит в густой полыни, наши бьют немцев, а он, командир, прижав к глазам сложенные трубками ладони, словно в бинокль следит за боем, как маршал Жуков. Или Чапаев. Чапаев, пожалуй, лучше - он с усами и саблей, а маршал гладко выбритый, как повар Штраус из соседней квартиры. Повар таскал домой тяжелые сумки, и его не любили, хотя и походил Штраус на Жукова. А Чапаева любили. Тогда всех, кого надо, любили. Нельзя было не любить. А Штрауса можно было, потому что он - Штраус.
"И бинокля у меня никогда не было", - пожалел себя Варфоломеев. Всю жизнь острой занозой сидел в нем один случай. Тогда только что деньги сменили, ввели новые, и сменились цены: то, что стоило сто рублей, стало стоить десять. Казалось, все можно купить, но и денег в десять раз меньше стало. Только спички, как стоили копейку, так и остались по той же цене. И первое время путаница была с этими новыми деньгами и ценами. А Варфоломеев был совсем мал, что с него взять, с одного сына у мамы. Зашел он как-то в магазин "Спорттовары" на Втором участке. Тогда магазин был огромным, с таинственными спортивными запахами, с тяжелой штангой, входящими в моду рубчатыми китайскими кедами, с толстой продавщицей, которую Варфоломеев знал - она жила в соседнем подъезде. Варфоломеев ее боялся. Боялся ее выпуклых глаз, черных жестких усов под носом, невидящего ничего вокруг презрительного взгляда. Она выходила из подъезда, проплывала мимо, и Варфоломеев со сладким ужасом ощущал потный запах ее немытого тела. Он еще читал сказки и боялся Бабы-Яги.
Варфоломеев глядел на черный бинокль, лежавший на полке, и снова видел себя маленьким, прижавшимся носом к холодному стеклу витрины, за которым на белой бумаге среди разных спортивных вещиц лежал такой же черный бинокль. Варфоломеев никогда до того бинокля не видел, только на картинках и в кино. А этот лежал рядом, его можно даже было купить - на белой квадратной бумажке была написана его цена - шестьдесят рублей. Замирая от ожидания, от затрепетавшей надежды на возможное чудо, Варфоломеев набрался храбрости и взглянул в рачьи, равнодушные глаза, смотревшие над ним в никуда:
- Тетенька, это по-новому шесть рублей стоит бинокль?
Рачьи глаза на секунду ожили, посмотрели на маленького Варфоломеева, им стало весело, и с этой презрительной веселостью толстые масляные губы под черными усами произнесли:
- Дешево ценишь, мальчик, - и глаза вновь устремились презрительно в видимую только им действительность. А юный Варфоломеев с бордовыми ушами тихо вытек в дверь магазина, прожил несколько десятков лет и теперь вспомнил свое тогдашнее унижение. Все прошло, жизнь сносилась, как башмаки, наметилась лысина, и Варфоломеев привык к тому, что человечество считает себе подобных тупыми мальчиками. Он и сам считал подобных себе такими же тупыми, как и они его, и в таком приятном убеждении люди плодились и размножались, чего-то копошились, а также говорили друг другу приятные, или большей частью неприятные слова, чему Варфоломеев, выйдя из нежного возраста, незамедлительно научился сам, и стал жить, как жили до и будут жить после.
И вот он стоит и смотрит на бинокль, но уже не снизу вверх, а сверху вниз, и может купить таких биноклей хоть на роту, чтобы каждый сопливый командир, стоя в полыни, следил за круговоротом жизни.
Он и купил себе бинокль, и масляные губы под черными усами скривились в презрительной улыбке: "Дорвался, нищета убогая".
Варфоломеев внутренне с достоинством усмехнулся в своем маленьком торжестве и, не слушая чириканье жены, сунул коробку с биноклем на заднее сиденье.
- Больная, - сказал он черным усам и мысленно показал рачьим глазам язык.
- Что? - спросила жена, разворчивая шеколадку.
- Да это я так, - сказал Варфоломеев. - Есть хочу.
- Съешь шоколодку, - жена сунула ему в рот коричневый кусочек. - Вовчик, съешь!
***
Дома, распаковав пахнущий магазином футляр, он изучил инструкцию, рассчитанную на выпускников вспомогательной, школы, и поднес бинокль к глазам. Он увидел странно зыбкий, перекошенный и колыхающийся мир.
- Больные! - рассердился Варфоломеев. - Выпускают всякую ерунду! - Он крутил рифленое колесико посредине перемычки, соединяющей окуляры, но мир перед ним по-прежнему был зыбким. Пришлось снова читать инструкцию. Оказалось, через оконное стекло смотреть нельзя. Пришлось распахнуть окно.
Варфоломеев внимательно рассмотрел открывшийся перед ним ландшафт - три тополя, приземистую крышу поликлиники и мусорную свалку. На свалке две собаки - черная и белая обнюхивали друг друга. Варфоломеев посмотрел на небо. Оно было серое, из него готовился брызнуть мутный дождик. Полчаса Варфоломеев изучал собак, потом перешел к другому окну и снова посмотрел на крышу, на начавшийся дождь, на свалку уже без собак. А больше рассматривать было нечего.
Тогда он взял бинокль на дачу, но и там, кроме соседских кустов, ничего выдающегося в его поле зрения не попадало. Варфоломеев спрятал бинокль подальше, а весной, в отпуск, купил путевку и, упаковывая чемодан, сунул в него бинокль.
- Поглядим, - сказал он жене, а подруге привез мешок картошки, чтобы хватило до его приезда.
***
В Пулково он повесил бинокль на шею, и уже всю поездку с ним не расставался. Обозрел шпиль собора в Петропавловке, изучил плывущие по реке льдины, а потом и салют, с треском лопавшийся в ночном небе под восторженный рев толпы. Нева разноцветно сверкала, тени от салюта косо и стремительно бежали по стенам Зимнего, а Варфоломеев неодобрительно косился на визжащую молодежь. Его спутники из туристической группы, взявшись за руки, старательно выводили в колыхающейся толпе: "Ты ж меня пидманула...". Варфоломеев петь не умел, но любил, когда другие поют, если, конечно, душевно. У туристов выходило душевно. Варфоломеев из жалости предложил заморенной туристке в маскировочном макияже посмотреть в бинокль. Та посмотрела и осталась очень довольна, кудахтала потом всю поездку рядом с Варфоломеевым. Ей даже обломилось кое-что, когда соседи Варфоломеева по комнате ушли в театр. Не пропадать же добру.
С Пулковских высот он обозревал смутно дымящийся на болотистой равнине город. Рядом вежливо шуршали не российского вида туристы. Компатриоты Варфоломеева старательно выводили: "Ты ж меня пидманула, ты ж меня пидвила...".
- Геноссе, - сказал приятный иностранный голос, - битте ваш бинокль на айн момент. - Рядом голубел в иностранных материях закордонный рослый старик, розовощекий, скаливший в приятной улыбке белозубую челюсть, сделанную в княжестве Лихтенштейн. - Битте.
Варфоломеев был не прочь укрепить дружбу между народами. Старик вкрутился глазами в окуляры и тихо счастливо застонал: "О, майн, готт! О, я, я!". Он все разглядывал мутную болотистую равнину с рассыпанным по ней мусором далеких кварталов, так что Варфоломеев засомневался - не подорвет ли такой жадный любопытный взор нашу безопасность, кто их знает, этих геноссе. Розовощекий старик вернул, наконец, Варфоломееву окуляры: "Сорок пять лет, майне херр, - шамкнул он. - О, я, сорок пять лет. Данке шен, геноссе Варфоломеев". - Старик смахнул счастливую слезу с розовой щеки и удалился. Когда же до пораженного Варфоломеева дошла неординарность ситуации, вежливо шуршащие закордонные туристы уже погрузились в автобус и отбыли.
В смятении чувств Варфоломеев вновь стал рассматривать лежащую перед ним болотистую равнину, но не нашел на ней ничего, достойного его слез. "Кто их знает, этих империалистов, - подумал Варфоломеев, - за границей, может, так принято. Вот только откуда он меня знает? Не иначе, цэрэушник какой-нибудь. Как бы чего не вышло".
Но ничего не вышло. Группа все так же душевно приканчивала одну вокальную жалобу и организованно переходила к другой, в перерывах требуя от руководительницы посещения кабаре. Варфоломеев подумал о происшествии еще немного и бросил это дело. Вечером, правда, руководитель группы игриво погрозила Варфоломееву пальцем: "Ах, Варфоломеев, Варфоломеев", - и Варфоломеев понял, что это она о голубом старике. "Больная", - решил Варфоломеев и связываться не стал. Они сидели в ресторане, и тощие девицы из мюзик-холла выкидывали вперед длинные розовые ноги.
"Хорошо выкидывают, организованно, у нас так не умеют", - отметил Варфоломеев и, достав из футляра бинокль, весь остаток вечера изучал данное явление. А после, в гостинице, он жутко напился с каким-то поляком, ни слова не понимавшим по-русски. Варфоломеев кроме русского слегка цензурного и русского совсем нецензурного никаких языков не знал, но они прекрасно объяснились друг с другом, разглядывая в бинокль с балкона окна напротив. Поляк все хотел показать Варфоломееву, как он замечательно умеет летать, и порывался сигануть с балкона, а Варфоломеев звал пана в Зачухаевск на пельмене.
Утром поляки уезжали в аэропорт, и за автобусом бежала и падала, спотыкаясь на вспученном асфальте, пестрая девица: "Янек! А я как же, Янек?". Из-за пыльного стекла автобуса на растянувшуюся в пыли девицу грустно взирал не проспавшийся ночной камрад Варфоломеева.
В этот день Варфоломеев только однажды посмотрел в бинокль, уставился на адмиралтейский кораблик, золотящийся в голубизне, летящий себе под всеми парусами куда-то туда, в пространства, где Варфоломеева никто не ждал и куда его не звали. Все было до отвращения чисто и празднично. Затосковало что-то в душе его, заныло, что вот оно там, а он здесь, и так будет всегда, и все без него.
Через день группа Варфоломеева вернулась домой, и он целый год не вынимал бинокль из футляра. Боялся отчего-то, что опять увидит чистый и праздничный золотой кораблик на голубом, там, где нет ему, Варфоломееву, места.
***
Через год случилось Варфоломееву разглядывать сквозь все те же голубые окуляры с Мамаева кургана рыжие, выгоревшие под солнцем, заволжские мифологические степи. За спиной Варфоломеева на левом плече гигантской Матери-Родины, взмахнувшей мечом, копошились микроскопические в окружающих временах и пространствах пятнышки ремонтников. Видно, обветшало что-то в Матери нашей. "А если звякнется оттуда? Вот шума-то будет", - подумал Варфоломеев. Рядом с Варфоломеевым туристы, слушая гида, проникались пафосом и внутренне готовились спеть "Ты ж меня пидманула...", как только автобус тронется и душа потребует прекрасного. Под Варфоломеевым в панике катила свои маслянистые воды древняя река, над ним пылало древнее солнце, а Варфоломеев разглядывал этот бесконечный мир в голубые линзы, и ему хотелось пива.
В городе, среди звонков трамваев, дизельного чада и бессмысленной суеты прохожих он почувствовал, что без пива больше не может ни минуты. Пришлось отстать от экскурсии и пуститься на поиски. А когда нашел и приложился к холодной кружке, стало так хорошо, что захотелось поспать. Он и поспал.
За ужином руководитель группы погрозила ему пальцем.
- Вот больная, - подумал Варфоломеев, но связываться не стал - группа оживленно обсуждала возможность сходить в ресторан.
Ночью, насмотревшись на толстых девиц из кабаре, хлебнув теплой водки и съев котлету по-киевски, Варфоломеев вышел на улицу и, сев на скамейку напротив ресторана, разглядывал в бинокль, как выползавшие из ресторана прапорщики, грузили друг друга в темный автобус. Душная ночь стучала Варфоломееву по пьяной макушке, и ему хотелось, чтобы золотой кораблик закачался в чистой голубизне. Он поморгал усталыми пьяными глазами. Золото вспыхнуло перед ним, мелькнуло ослепительно и пропало. Маленькая звезда на погоне прапора втянулась в темный провал автобусной двери и погасла, погасла...
Темной нетрезвой ночью группа прибрела к стеклянному кубу гостиницы. Туристы смертельно устали, их тела уже спали на ходу, но дух бунтарей и первопроходцев заставлял будить гулкие, ночные, под серебристыми тополями улицы: "Ты ж меня пидманула!".
С балкона восьмого этажа Варфоломеев еще смог рассмотреть в бинокль в густой синеве ночи темную, зеркальную гладь реки, зеленые и красные огни теплоходов, и далеко-далеко, в нереальных пространствах огни ГЭС. Там шла какая-то трезвая, загадочная, тайная жизнь, в которой Варфоломеева никто не ждал.
- Чтоб вас! - сказал Варфоломеев и, сплюнув с балкона, прислушался.
- Не услышишь, - сказал стоявший рядом сосед, облокотившись о перила, - далеко и нет внизу никого. - Он помолчал и добавил: "А днем я бы попал. Только надо, чтобы внизу человек стоял".
- Я в детства мастеру в фазанке с третьего этажа попал, - похвастался Варфоломеев. - Прямо на лысину. - Он спрятал бинокль в футляр и пошел спать.
Они еще неделю колесили по городу и его окрестностям, разглядывая всякие танки и памятники, послушно бродили там, где разрешала экскурсовод. Но Варфоломеев больше не вынимал из футляра бинокль. Земля вокруг была обыкновенной, только иссушенной солнцем, тополя - как тополя - зеленые, только узкие какие-то, танки - железные, зеленые, памятники - разные, но привычные, глядя на которые, Варфоломеев твердо решил: "Помру - завещаю крест надо мной поставить. Деревянный".
Один раз он все же вынул бинокль из футляра. Они сидели на берегу Дона, и зав промтоварным складом рассказывала неприличный анекдот, зажевывая его палкой сухой колбасы. Всем стало стыдно за интендантшу, а она, скинув платье, обмакнула свое худое жилистое тело в теплую мелкую волну.
На противоположном высоком, обрывистом берегу Варфоломеев заметил легкое распластанное движение на рыжем склоне, как тень облака. Он поднял бинокль, покрутил настройку и увидел на далеком берегу небольшое козье стадо. Оно медленно брело по ржавому склону, разморенное жарой.
- Танки! Танки! - раздраженно сказал Варфоломеев, - а коз не хотите?
На мгновение мелькнуло неведомо как залетевшее в его инженерно-техническую голову: блестя траками и хрипло ревя моторами, на этот откос выползают танки с запыленной крестатой броней, и розовый старикашка в голубой туристической обмундировке машет ему приветливо из люка, скалит вставную челюсть о фарфоровыми зубами из княжества Лихтенштейн: "Битте, геноссе! Айн момент, сорок пять лет... или около того! Хотите пива, дорогой камарад?". А под танками, у берега тихо плещется вода в Большой излучине Дона, и Петр Великий, босой, в коротких до колен штанах, сидя на горячем просмоленном борту самодельной галеры, жалуется ему, Варфоломееву: "Жарко, Варфоломеев. Ты зачем такую жару учинил, паршивец? Не поеду в твой Зачухаевск, не желаю твоих пельменей!"
- Ваше величество! - тянется в струнку перед двухметровым царем Варфоломеев. - Осмелюсь доложить, что видел я кораблик и цветы на могилке вашей видел, каждый божий день кто-то кладет на ваш каменный гроб, ваше величество, вполне приличные цветы. Наверное, монархисты какие.
- Цветы - это хорошо, - сказал самодержец и поцеловал Варфоломеева прямо в лоб.
- Хвалю! - сказал самодержец и нацепил на грудь Варфоломеева, прямо на желтую его рубашку орден Андрея Первозванного.
- За что? - засмущался Варфоломеев. - Я же в этом месяце не стал победителем социалистического соревнования.
- Так надо, геноссе Варфоломеев, - вкрадчиво прошамкал из танкового люка голубой старик. - История разберется. - Танковая башня развернулась и уперлась в лоб Варфоломееву с явно преступными намерениями до озноба откровенным орудийным дулом.
- Но-но! - построжал Варфоломеев и проснулся. Разморило его под кустом прямо на белом песке. В недалеком болоте хрипло и радостно орали лягушки. Перекрывая лягушек, спутники Варфоломеева душевно выводили: "Ты ж меня пидманула!". Лягушки поддавали и туристы поддавали. Лягушки обиженно смолкли, а туристы победно закруглили: "Пидвела!". Все-таки, человек - не даром царь природы.
Уже дома, наделив жену и отпрысков конфетами, Варфоломеев подробно рассказал, что продают в тамошних магазинах.
- А один дурак из группы, - засмеялся он, - купил статуэтку железную - мужика с гранатой. И еще эту, как ее? Бабу с мечом. Все конфеты покупали, а он статуэтку. - Варфоломеев дожевал фрикасе и закончил эту тему: "Придурок".
- У нас вот тоже в "Восходе" туфли вчера давали, - сказала жена, вколачивая, в привезенный мужем итальянский сапог, свою серьезных размеров пятку. Но Варфоломеев уже ничего не слышал. Он спал, и его качали все самолеты, все автобусы и трамваи, все машины и кровати во всех гостиницах, а так же золотой кораблик в голубом просторе неба.
***
А на третий год поехал Варфоломеев в город Братск. Там он только один раз вынул из футляра бинокль, когда рассматривал рвущиеся из плотины, рычащие в белой пене водопады.
- Электричество, - задумчиво сказал Варфоломеев. - Электричество. - Но кораблика не было, не качался он на голубой воздушной волне.
- Ты ж меня пидманула! - радостно выводили туристы.
- А и фиг с ними, - сказал Варфоломеев, когда водопады ему наскучили. Он спрятал бинокль и, даже вернувшись домой, не вынимал его из футляра.
- А ну их, - сообщил он подруге.
Как-то на Пасху искал он ключ девять на двенадцать и нашел на антресолях черный, все еще пахнувший магазином, футляр из искусственной кожи. Бинокль лежал на его большой ладони, просветленно блестя голубыми линзами.
- Ну и что? - спросил Варфоломеев, но никто не ответил ему. Все были заняты своими делами. Жена готовила фрикасе, дети привычно дрались в детской, теща смотрела телевизор. У всех занятие было, да и ему ключ девять на двенадцать позарез нужен был. Хотел Варфоломеев бабахнуть черную штуковину об пол, но лишнего шума он не любил. Хотел положить футляр обратно, но подмигнул ему презрительный рачий глаз, покривились пренебрежительно черные усы, масляные губы насмешливо шепнули: "Дешево ценишь, мальчик". И никому не было дела до Варфоломеева. Никому во всем этом мире. Никто его никуда не звал, нигде его не ждали до боли сердечной.
- Вот больные! - простонал Варфоломеев и приставил к глазам резиновые кругляши окуляров. За просветленными линзами легко качался на голубой воздушной волне золотой кораблик.