Есть существа, которые глядят
На солнце прямо, глаз не закрывая;
Другие, только к ночи оживая,
От света дня оберегают взгляд.
И есть ещё такие, что летят
В огонь, от блеска обезумевая:
Несчастных страсть погубит роковая,
Себя недаром ставлю с ними в ряд.
Красою этой дамы ослеплённый,
Я в тень не прячусь, лишь её замечу,
Не жажду, чтоб скорее ночь пришла.
Слезится взор, однако ей навстречу
Я устремляюсь, как заворожённый,
Чтобы в лучах её сгореть дотла.
Франческо Петрарка. Канцоньере (XIX).
НЕАПОЛЬ - СИБИРЬ
1
Дорога пестрела солнечными пятнами - круглыми и угловатыми, будто кто-то рассыпал в тени содержимое кошелька. Ветер нёс с моря солёную свежесть, но не спасал от жары.
Неаполь. Про себя она считала шаги, вслушиваясь в мелодию звуков, в изысканный ряд слогов. Не-а-поль.
Нет, не так, конечно же. Napoli.
- Ciao, bella! Dove vai?
Она не стала оборачиваться, почти уверенная, что обращаются не к ней.
Napoli. Красиво, как море и небо полоумно-синего цвета - с чайками наперевес. Как молочная пенка, остающаяся на стенках чашки от капучино. Как этот ленивый день.
Как вообще вся Италия.
- Ciao, bella! - настойчивее, с местным гортанным мурлыканьем в говоре. - Bella giornata, vero?
Она немного ускорила шаги. До чего жарко.
Африканец, продававший шейные платки и палки для селфи у входа в кафе, белозубо ей улыбнулся. Мальчишки гоняли по парковке мяч - конечно же, с малопонятными диалектными воплями. Кривоносый мужчина, не отставая, шёл сбоку от неё.
- Dove vai? Come ti chiami?
Хороший вопрос. Удивительно, что за последние дни собственное имя не пропало из памяти - не растаяло, как тает дивно сливочное мороженое со вкусом нутеллы или нежнейший закат над Везувием.
Чуть скривив губы, она качнула головой и почти побежала.
- Scusi...
--
PerchИ? - искренне удивился мужчина. В ухе у него качалась серьга, а глаза из-за синяков казались чуть подведёнными. Лет сорок, не меньше. Второй итальянец, пытающийся с ней познакомиться. Не так уж плохо, наверное, - если не впадать в панику. - Dimmi "scusa"! Posso parlare?
--
No.
--
PerchИ?
Ей не понравилась такая настойчивость. Солнце палило беспощадно, а до ближайшего людного места - до Пьяццы Плебисчито - было ещё довольно далеко.
Сказать: sono fidanzata? Выдумать, будто у Пенелопы есть свой Одиссей? Здесь ведь лучшее место, чтобы выдумывать.
Себя, например.
Она снова воспроизвела глуповато-извиняющуюся, типично туристскую улыбку.
- Scusi, no.
И ринулась в толпу - туда, где розовели стены Палаццо Реале, обросшие строительными лесами. Мужчина засмеялся, продолжая шагать за ней.
Ну что ж, сходить с ума - так лучше по-итальянски, до конца, верно?..
- Урания, - сказала она, кусая губы от смеха. Подведённые глаза обеспокоенно сузились. - Mi chiamo Urania. Piacere.
2
Теперь трудно было сказать, с чего всё началось.
Её исследование, посвящённое странной и немного смешной для постороннего уха, истинно по-филологически высоколобой проблеме, двигалось рвано, но стремительно. Когда-то, в начале, ей искренне нравилось - а затем врождённая графомания просто напоминала о себе вежливым стуком в дверь, как бедная родственница.
Письмо доставляло ей странное, почти физическое удовольствие. От детских сказок со словами, разделёнными тире (зачем тире - чтобы не скатиться в вязь, подобно арабам?..), кривая тропинка привела к фэнтези, которое филфак сдобрил порочными красками модернизма, психоанализа и потока сознания. Безумное сочетание, иногда напоминала она себе. Безумное и безвкусное.
Безумное.
Трудно было сказать, с чего всё началось - и как продвигалось, росло раковой опухолью, неприметное для близких и дальних. Её тексты, даже научные, оказались бредом шизофренички. Вопреки соционическим тестам, результаты которых давали ей слишком гордое имя Достоевского, она из автора превратилась в героя. В Голядкина с раздвоившейся личностью? В юродивую Марью Лебядкину?
Что ж, почему бы и нет. В "Бесах" её всегда болезненно восхищал Ставрогин. Мысленно она называла его Николя, будто старого жутковатого друга.
Магистерская диссертация о диалоге культур в поэзии и прозе никому не ведомого кружка авторов девятнадцатого века - какое красивое прикрытие для неприглядной правды. От правды так воняло банальностью, что она долго отворачивалась с брезгливостью сноба. Но потом (как всегда) запах разложения обострился, и она уже не могла отворачиваться. Правда состояла всего лишь в том, что она - грызущий ногти невротик. Анорексичка, потерявшая половину веса за пару лет. Вовсе не "перспективный молодой учёный", а урод, пребывающий в вечном депрессивном синдроме.
- Хочешь поговорить о чём-нибудь ещё? Может, что-нибудь рассказать? - мягко, но настойчиво спрашивал психиатр. Его лысина блестела при свете лампы, словно облитая маслом.
- Да нет, ничего, - отвечала она. - Спасибо. Ничего особенного.
3
Возможность поехать в Италию из мечты детства давно превратилась в обыденность - в десерт, в пирожное цвета заката, которое вечно маячит где-то на горизонте и манит недостижимостью. Каждый раз что-нибудь не складывалось. Поэзии мешал, как говорится, пошлый здравый смысл - ибо о какой Италии может идти речь на фоне круглосуточной загруженности, и инсульта дедушки, и диабета бабушки, и отсутствия папы?.. Случайные студенческие заработки вызывали подтекстовый стыд, как и ежегодные обещания людей в дорогих галстуках повысить зарплату преподавателям.
Её мама была преподавателем. Историком языка. Раньше они часто смеялись над царящей в семье псевдонезависимостью: мама стала не учителем в школе, как бабушка, а она - не лингвистом, как мама... Литературоведение. Почти бунт.
Забавно.
Тем не менее, на фоне всех бытовых проблем и экзистенциальных кризисов она обрастала Италией. Чванливо высились стопки книг о Юлии Цезаре, Медичи и Гарибальди. Неопрятно замызгивались страницы самоучителей (она честно пыталась, но так и не смогла сама постичь congiuntivo - возможно, из-за того, что слишком привыкла к русской категоричности, и её не тянуло так разнообразно выражать сомнение). Она полюбила Умберто Эко и барочные сказки Карло Гоцци; трижды - для темы, разумеется - заставила себя перечесть "Декамерон"; ёжилась над пропастями, которые открывались за фривольно-мифологичными фильмами Пазолини. Ей дарили ежедневники с собором San Pietro и путеводители по Венеции. Она публиковала статьи в журналах, пестревших пугающими словами: имагология, рецепция, диалог культур... Диалог, диалог - но можно ли представить себе более монологичную сферу, где каждый кричит в пустоту? Она не могла. И именно в этой сфере было спокойно.
Со временем её даже стала тешить мысль, что она пишет об Италии, будто строя одну бесконечную гипотезу - теорему, которую не доказать. Почти "Теорему" Пазолини. Конечно, Данте должен был увидеть Ад, Рай и Чистилище, чтобы сотворить свою Комедию. Бродский должен был побывать в Венеции, чтобы написать "Лагуну". Одна из подруг мамы должна была провести год в Китае, чтобы потом донимать окружающих бесконечными рассказами об острой лапше, тесноте в школах и выгодном бизнесе.
Но она не была ни тем, ни другим, ни третьей. Так она тогда думала. Нужно ведь оставаться вдали от идеала, чтобы он не исчез, правда? Держать дистанцию между рыцарем и Прекрасной Дамой. Блок, например, великолепно понимал это. Если рыцарь повалит Прекрасную Даму на сеновал, мировая культура уйдёт в минус.
Наверное.
Она откладывала и сбегала три года - до тех пор, пока научный руководитель, с любовной строгостью глядя на неё сквозь очки, не приказал:
- Подавайте заявку.
На этот раз в его тоне было нечто королевское. Нечто, заставлявшее подчиняться.
Она не знала, что через два месяца опустит цветы в его гроб.
4
Полгода возни с документами (именно возни - мышиной, бестолковой и неразборчивой) сделали своё дело. Она дождалась момента, который можно было - с некоторой натяжкой - назвать торжественным: высокая крашеная блондинка, благоухавшая горьковатым парфюмом, с улыбкой вручила ей пухлую пачку бумаг. Безликие распечатки и ксерокопии констатировали, что гражданка России с таким-то именем, адресом и грустным лицом на фото приглашена в Италию на два месяца. Мелкий шрифт подмигивал, обещая "научно-исследовательские перспективы", "занятия с итальянскими студентами" и сертификат о знании языка такого немыслимого уровня, который она считала чьим угодно, но не своим. Может, какой-нибудь профессор переводоведения, итальянист с сорокалетним стажем, обронил это право, а она бесстыдно подобрала?..
Друзья лет с пятнадцати называли её Профессором, и лет с семнадцати она перестала воспринимать это всерьёз. В двадцать прозвище начало слегка раздражать, а сейчас, в двадцать три, она вдруг с остротой ломки осознала, как соскучилась по своему имени. Как хочется слышать его - банальное, нелюбимое - не только от мамы, преподавателей в университете да школьников на педагогической практике... Если, конечно, рассматривать как своё имя даже испуганно-уважительную форму с отчеством.
- Поздравляю, - сказала блондинка. - Теперь пора покупать билеты на самолёт и оформлять визу! Ах да, ещё маленькая формальность - подпись научного руководителя, вот тут...
Глядя, как блондинка роется в бланках, она тщетно старалась не измениться в лице. Вот уже не первую неделю она терялась в такие моменты - что говорить, что делать, куда себя деть? Можно, конечно, просто произнести то, что есть, как факт, как фразу из прогноза погоды, - но ведь это ничего не объясняет. Да и как объяснить то субботнее утро в ноябре - мороз и резкое солнце (по-пушкински - как он любил), и обледенелую дорогу, и бешеный визг тормозов?.. Всё случилось, наверное, очень быстро. По крайней мере, ей хотелось так думать. Он не принял бы реанимацию, долгую немощь, плачущих родственников. Только так же, как жил, - огненно и искристо. И насовсем.
- К сожалению, у меня сейчас нет научного руководителя, - ответила она. Нет рассказов о Жуковском и Врубеле с ораторской жестикуляцией, и медлительных рассуждений о жизни, и красного вина на Новый год - в окружении книг из личной библиотеки... И коллекции статуэток с котами. Он привозил их отовсюду, где был - изо всех стран мира, - потому что обожал кошек, но не мог их держать: у жены была аллергия. Ничего этого нет. Правда обычно выглядит глупо - не правда ли?.. - Но я решу этот вопрос. На кафедре. Спасибо.
Она отчётливо запомнила, что после этого разговора её почему-то одолевало неистовое желание позвонить Т. - вечному страннику, искателю золотого руна, её персональному Ясону, который, впрочем, покоробил души ещё десятка Медей. Вот уже несколько месяцев от него не было весточки. Худшие месяцы за семь лет их знакомства.
А возможно, и лучшие. Трудно определить.
Не позвонила она ни тогда, ни после - в аэропорту, когда уныло и без всякого энтузиазма, сжимаясь внутри от скользкого страха, проходила регистрацию на рейс. Не позвонила, а потом, в самолёте, звонить было уже и нельзя. Как удобно.
Разгон по взлётной полосе вжал её в спинку кресла, попутчики тревожно заёрзали. Она зажмурилась и мысленно дала клятву, что отныне просто доверится течению времени, не станет больше ломать ни себя, ни других. Пусть всё идёт, как идёт.
Почти итальянская философия.
СОРРЕНТО
Кучка китайских туристов прошла мимо, крикливо обмениваясь впечатлениями. Один из них, с тоннелями в ушах, безнадёжно перемазался томатной пастой, дожёвывая Маринару. Странное зрелище, если подумать: Гвидо привык, что китайцы повсюду, даже в Италии, рвутся к своему рису и острым соусам.
Девушка-китаянка загляделась на витрину - на ряд браслетов с кораллами. Гвидо вскочил, будто услышав беззвучную сирену. Если он опять, как в четверг, упустит клиентку, отцу это очень не понравится.
- Buongiorno, signorina! - сказал Гвидо, вырастая перед слегка оробевшей девушкой. Она была крошечной и хрупкой, точно фарфоровая статуэтка; на голову ниже его. Парень с Маринарой оглянулся и окликнул подругу. Что-то вроде Хунь Чжян... А может, и нет. Китайский Гвидо знал ещё хуже английского - то есть не знал совсем. - Good afternoon, mam! All is by hand. Exclusive! Hand made!
Девушка, прикусив губу, повернулась к коробке с тонко расписанными ракушками. Красные, синие, зелёные полоски и ромбики блестели на круглых выгибах, на шипах и отверстиях, по непонятной прихоти сотворённых морем.
Никогда этой китаянке не узнать, сколько бессонных часов Гвидо с отцом провели над каждым узором (когда другие мастера были заняты) и сколько приходится каждый месяц спускать на контактные линзы... Потому что, во-первых, громоздкие очки отпугивают покупателей. По крайней мере, так считает мама - а её жилку маркетолога никто в семье не посмеет отрицать. А во-вторых - ну смешно это, очки с толстенными стёклами. В школе с ума сойдут.
Гвидо даже в свои восемнадцать больше всего на свете боялся, что его поднимут на смех друзья.
Ну, или почти больше всего.
- Синьорина? Я могу Вам помочь? - он повторил снова, по-итальянски и по-английски, мысленно молясь, чтобы девушка поняла хоть что-нибудь за его жутким акцентом. Нет, за английский нужно браться всерьёз - иначе "Marina" до обидного скоро разорится.
Девушка посмотрела на Гвидо в упор, а потом вдруг тихо ответила. Глаза у неё были чёрные, точно грифель карандаша, а в итальянской речи (как такое возможно?) лишь едва-едва слышался акцент.
- Да, спасибо. Я ищу подарок для подруги, которая не может ходить. Вы не подскажете что-нибудь радостное?
Радостное... В их магазине всё радостное. Гвидо всегда так казалось - и он растерялся от боли, которую увидел в этих глазах. Другой парень-китаец, шедший рядом с поедателем Маринары, тоже окликнул девушку, но реакции не добился.
Гвидо раскрыл двери шире.
- Конечно, синьорина. Прошу Вас. Браслеты? Ловцы снов? Большие напольные ракушки?
Гвидо повторял заученный текст, а сердце почему-то колотилось, как сумасшедшее. Он только что заметил, что на девушке чёрные джинсы и футболка со значком пацифизма. Она застенчиво осматривалась, сцепив руки в замок.
Что-то словно хрустнуло в воздухе - среди створок раковин раскрылась ещё одна. Гвидо смотрел на туристку из Китая и знал, что происходит нечто важное, неописуемо важное, важное навсегда. Важнее даже, чем его нежелание всю жизнь провести за прилавком "Marina", чем жажда выбраться из вездесущих соррентийских лимонов, жары и скуки в "тихий сезон".
Друзья девушки ввалились следом. Гвидо сглотнул слюну.
- Есть шкатулки и статуэтки из ракушек... Вот эти - с перламутром, по десять евро. А здесь всё по семь. Жемчуг...
- Жемчуг, - девушка улыбнулась, и на бледных щеках проступили ямочки. - Ей нравится жемчуг. Я могу посмотреть?
ВЕНЕЦИЯ
1
Эдуардо сошёл с поезда на вокзале Санта-Лючия ровно в 14.00. Можно часы проверять, как в Швейцарии. Ему нравилась точность итальянских поездов - как, впрочем, и весёлые мифы об итальянской непунктуальности. Нравилось сидеть в мягком кресле, с комфортом и лёгкой ленью пересекая всю страну с севера на юг за пять-шесть часов. В эти часы он успевал поразмышлять над тем, на что в другое время не хватало времени. А иногда просто бездумно смотрел в окно, где пролетали мимо зелёные бока холмов, оливковые рощи, поля Тосканы и Эмилии Романьи. Раньше, в первые разы, ему хотелось не выпускать из рук камеру - особенно на закате. Жаль было, что поезд несётся так быстро. Он отчётливо помнил, как на мосту через Бренту у него - тогда ещё совсем зелёного, вчерашнего студента - в буквальном смысле захватило дух. Очень прозаично, вроде приступа астмы, хотя астмой он никогда не страдал. Стало нечем дышать.
Он не был в восторге от своей острой восприимчивости - но давно принял её, как данность. Или болезнь. Мама, психолог со стажем, иронически определяла её как "синдром Стендаля".
Эдуардо никогда не понимал, что шедеврального в Стендале: "Красное и чёрное" показались ему слезливой историей без особого смысла. Нечто наподобие барочных, пафосных фото со старинными интерьерами, лестницами из мрамора, женщинами в винно-красных платьях - тех фото, которые обожает главный редактор... Тем не менее, с материнским диагнозом он был согласен.
Всю жизнь соглашался со всеми её диагнозами.
Он вышел в толпу туристов, сжимая в руке сумку с оборудованием и портфель. Спина ныла после долгой поездки. В воздухе мешались разные языки, запахи еды и кофе из ресторанов. У здешней воды тоже свой, исключительный запах - и Эдуардо усвоил это, увы, слишком хорошо. Вавилон на воде. Вавилон, похожий на сон поэта-наркомана - на резную, розово-серую мечту со стрельчатыми окнами и мостами. Мечту, которой не суждено сбыться.
Машинально приметив несколько колоритных лиц (хоть сейчас на фото), Эдуардо повернул налево, к мосту Скальци. Лучано, пишущий для рубрики путешествий, в этот раз посоветовал ему недорогую гостиницу близко к вокзалу - если в Венеции, конечно, не кощунственно использовать слово "недорогой"... Гладь воды в канале лежала, переливаясь грязью и бирюзой. Лишь чуть темнее был купол ближайшей церкви. Призрачные, узкие дома с колоннами выстроились вдоль набережной. Всё здесь было хрупким и узким - даже самые широкие улочки и площади, утопающие в тени, даже маски в магазинах и призывные голоса гондольеров. Всё грозило разрушиться, прямо сейчас, на твоих глазах, чтобы ты жадно смотрел на смерть красоты.
Ибо жаден человек до красоты и до смерти.
Эдуардо перешёл мост Скальци и двинулся вдоль воды, борясь с собой, чтобы не достать камеру. Редактор заказал ему серию фото для статьи о самых романтичных местах Венеции (глупое излишество: вся она романтична, романтична до штампа). Он прибыл сюда на два дня. И это был отличный повод, чтобы завершить Дело, которым Эдуардо жил в последние месяцы.
Он не планировал возвращаться.
2
Два года назад Винсент, приятель отца из Польши (наполовину польское происхождение отца после разрыва с матерью почему-то сказывалось сильнее), заявил, что Эдуардо - не итальянец, потому что "не умеет жить". Не умеет наслаждаться каждым мигом, не морща лоб в бесплодном осмысливании бытия. Не способен просто смотреть футбол, просто смаковать выпечку за завтраком, просто греться на солнышке, лениво обсуждая с друзьями новый налог... Во всём ищет что-то потаённое, какой-то единый секрет, причину причин - нечто вроде того, чем был Бог для схоластов Средневековья. Пока Эдуардо слушал пьяноватое гундение Винсента, ему, пожалуй, впервые в жизни стало жаль, что он атеист.
Вода дробила солнце в бликах. Вид со стеклянно-металлическим мостом Конституции на фоне ажурных палаццо пятнадцатого и шестнадцатого веков казался готовой фотографией - открыткой из тех, что нарасхват у бережливых иностранцев.
Эдуардо обогнул сады Пападополи (пятно тёмной зелени в общей пастельной гамме нещадно било по глазам), перешёл ещё два хилых мостика и углубился в лабиринт узких улиц - таких узких, что иногда плечи тёрлись о стены домов. Сушились постиранные простыни. Возле мусорных баков чайка свирепо билась с голубями за ломоть хлеба. Места здесь, вдали от Сан-Марко, были нетуристические, и во двориках, среди колодцев с полустёртой резьбой, он слышал лишь эхо собственных шагов. Венецианская акустика. Весь город - один театр. Маленький и странный. С шестью вечно враждующими районами-сестьере, с тенями дожей, надушенных куртизанок и стеклодувов, что не первый век работают на износ. Сейчас, в жёлтых тихих двориках Дорсодуро, Эдуардо казалось, что за этим он и приехал сюда - поклониться теням.
Или тени.
Почему Марко всегда так любил Венецию? По странной прихоти, удостоившей его, южанина, её северного имени?
Этого Эдуардо никогда не понимал. Марко возвращался сюда со своей аккуратностью математика - два-три раза в год - и крайне редко делился впечатлениями. Он вообще был молчаливым человеком. В нём и прельщало именно это сосредоточенное спокойствие. Будто стоишь рядом с маятником или ночным каналом. А может, под Часовой башней здесь, в Венеции, на пьяцце Сан-Марко - на той башне, где золото на сини показывает, кроме времени, ещё и фазы луны. Сплошная поэзия, чёрт побери.
Эдуардо позволил себе кривую усмешку. Слишком много поэзии. В таких количествах от неё, как от сладостей, начинает тошнить.
...Позже, в крошечном, но аккуратном номере, кровать мягко спружинила под ним, когда он открыл сумку с камерой и запустил руку в потайной карман. С картины на стене Эдуардо созерцали индийские женщины и слоны (почему это здесь?..). Больше никто не мешал ему.
Пистолет был чёрным, блестящим и совсем маленьким. Изящная безделушка - словно ненастоящий. Весьма удобно для дальних перевозок. Пафосно, как в той немецкой новелле (кажется, Манна), где герой приезжает в Венецию, чтобы красиво сдохнуть. Пафосно, но что же поделать?
Эдуардо улыбнулся. Раз решил напоследок поиграть в пафос, нужно идти до конца. И ведь, как назло - какая удача - завтра будет год со дня смерти Марко.
НЕАПОЛЬ. УВЕРТЮРА
Первый вечер в Неаполе прошёл бурей и воплощённым хаосом (тогда она ещё не знала, что так происходит всё в Италии). Вылет из Москвы задержали почти на час, а погода менялась так же часто, как настроение летевшей с ней вместе дамы-профессора. Или, пожалуй, всё-таки чуть-чуть реже.
- Ah, mia poveri-i-ina! - взвизгнула при виде дамы хозяйка квартиры, в которой их разместили, - взвизгнула и всплеснула смуглыми жилистыми руками. Она была типичнейшей итальянкой - от жгучих, отливающих матовой чернью глаз до домашней одежды, которая напоминала наряды старых хиппи. Она говорила с космической скоростью, однако, слава римским богам, хотя бы не на диалекте. Секунд за двадцать она успела наречь даму-профессора "дорогушей", "котёночком" и даже "пончиком" или "кексом" (убитый суточным перелётом мозг долго отказывался нащупывать слово ciambella).
Хозяйка была великолепна, но усталость мешала оценить колорит мгновения.
Она помнила, как упала на стул, тупо глядя в тарелку с дымящейся пастой. Часы на кухонной стене мерно оттикали одиннадцать вечера. Хотя перекусывали они часов семь назад, есть уже не хотелось. Не хотелось вообще ничего - только принять горизонтальное положение и ни о чём не думать.
- Здесь посуда на каждый день, здесь фарфор, - тараторила хозяйка, ловко перемещаясь по кухне; рукава её бесформенного балахона трепетали, как крылья хиппующей бабочки. - В комоде вилки и ложки; по телефону, ragazze, можете звонить мне даже ночью, и номер записан вот здесь - видно хорошо? Если нет, я обведу - дай мне ручку, carissima; нет, вот эту, спасибо. Мусор - под столешницей с телефоном; ах, кстати, сортировка мусора!.. - тревожный визг, изданный хозяйкой, смутно напоминал об опере, о красно-золотых переполненных залах театра Сан-Карло.
Следующие несколько минут они, в компании дамы-профессора с потускневшими от измотанности глазами и двух красивых студенток с факультета журналистики (программа курсов, по которой они оказались здесь, по сути совпадала с её, хотя имела более извилистое и бойкое, по-журналистски, название) выслушивали лекцию о сортировке мусора, графике его выноса и защите окружающей среды.
Ей стало интересно, является такая озабоченность персональной чертой хозяйки или присуща всем итальянцам. По дороге с вокзала им встретилось с дюжину маленьких, будто игрушечных, автомобилей, работавших без бензина; на упаковке хлеба для тостов гордо краснели надписи "без глютена" и "без консервантов". В подобные моменты она всегда испытывала жгучий стыд - наверное, потому, что извела в жизни столько бумаги, что без неё выжил бы приличных размеров лес... Или потому, что игнорировала призывы выключать воду во время чистки зубов. Когда-то у неё была подруга, которая собирала пластиковых насекомых, состояла в обществе защиты животных и тщетно пыталась стать (по её выражению) "радикальной вегетарианкой". Она гениально решала судоку и вдобавок играла на флейте. Но талантливее всего - на нервах.
Возможно, поэтому потерялась где-то на обочине жизни, как много других людей. Оставив внутри неё рубец вины. Иногда ей казалось, что эта вина и тащит её на дно - давит невыносимым грузом, заставляя не видеть смысла ни в чём вокруг.
Даже в Т. От него рубцов было больше, чем от остальных. И стыда, и страха, и памяти о мгновениях, полных того самого злосчастного смысла.
Вдоль уютной кухни повеяло холодом. Она отложила вилку, осознав, что в ближайшие пару часов не способна доесть даже свою ("Совсем немножко, per favore!") "сокращённую" (по неаполитанским меркам) порцию.
- Как это чудесно, - вздохнула одна из студенток-журналисток, Вика, мило подперев руками подбородок. Пока в ней удалось уловить только красное пальто, довольно приятный парфюм и очень беглый - до белой зависти - итальянский. - И почему в России мы так редко заботимся о природе?
- О, carissima, это же естественно! И потом, сортировки мало, переработки мало, - зачастила хозяйка, разливая по кружкам травяной чай. - Мало того, что делает правительство, пока люди вокруг такие безответственные! Вот вы видели мусор на улицах? Во что превратили наш дивный город, mamma mia: никакого уважения к себе и другим!
- Но ваши продукты... - пробормотала Вика.
- И национальная политика, - серьёзно добавила Нарине. - В Италии немало делают для очистки воздуха и воды. Сектор сельского хозяйства сильнее, чем промышленный. И потом, количество больных раком лёгких...
Армянка с внушительным тихим голосом и потёртыми очками; в самолёте Нарине читала какой-то английский роман. На обложке белела томная, печальная дама. Отчего-то создавалось впечатление, что они с Нарине могли бы неплохо поладить.
Могли бы, если бы ей хоть чуть-чуть, хоть чего-нибудь хотелось так же сильно, как исчезнуть, слившись с первой попавшейся стеной.
- О, здоровье в Италии - это отдельная тема, девочки, - улыбнулась дама-профессор, подавляя зевок. - Лауретта вот всерьёз считает, что её батюшка умер от того, что любил капучино.
Комментарий был сделан на русском, но хозяйка, услышав последнее слово, непритворно содрогнулась.
- Капучино! - сдавленно вскрикнула она, возведя очи горе. - Молоко! Mamma mia, нет на этой земле ничего более ядовитого! Carissime, я надеюсь, никто из вас не пьёт молоко? - с опаской Лауретта смерила взглядом Нарине, потом Вику и, наконец, её - не оставив без внимания тарелку с непозволительным объёмом пасты. - Ведь правда?..
СОРРЕНТО - НЕАПОЛЬ
- Написал эссе? - выдохнул Лука, пока они, вальяжно опаздывая, взбирались по ступенькам лицея. Слегка пухлый, он раскраснелся от спешки; на майке темнели пятна пота.
Гвидо улыбнулся, борясь с зевком.
- Конечно. Сто раз, - потом подумал и добавил: - Пусть засунет своё эссе себе в...
- Куда так торопитесь, синьоры? - осведомился сухой женский голос. - Неужели соизволите посетить занятие?
На несколько ступеней выше замерла, скрестив руки на груди, непреклонная, как скала, профессоресса Эспозито. Высокая и грузная, в серой блузе, застёгнутой по горло, она действительно напоминала скалу. Гвидо впервые задумался об этом - и ему почему-то стало смешно.
Лука спрашивал об эссе по истории, а Грозная Эспозито, увы, вела именно мировую историю. И её же Гвидо (вот чертовщина) должен был сдать в качестве государственного экзамена. Совсем скоро, и вот это "совсем", по мере своего сокращения, вызывало всё большую панику. В целом ему нравилось: история пугала и увлекала одновременно. Одно время он, например, бешено интересовался прошлым Америки: искал фильмы и книги об индейцах, купил у букиниста биографию Томаса Джефферсона и втайне восхищался генералом Ли. Точно так же, недолговечными "припадками", ему нравились другие великие личности - Юлий Цезарь, Наполеон, само собой, Гарибальди... Но одно дело - представлять себе, какими они были людьми, чем жили и как сражались, и совсем другое - решать бесконечные нудные тесты, строчить шаблонные эссе.
Однако Гвидо решал и строчил, потому что знал: приличный балл на экзаменах и поступление в университет - его единственный шанс вырваться из Сорренто. Последняя возможность не провести всю жизнь, нахваливая ракушки туристам.
Вот только, к сожалению, в последнее время ни Реформация, ни бесконечные кампании Наполеона не укладывались у него в голове. В эссе, которое задали два дня назад, нужно было выразить своё мнение о Великой французской революции: можно назвать её исторической ошибкой или нет. Гвидо догадывался, какого ответа и каких аргументов ждёт Грозная Эспозито. Поддакивать ему не хотелось - но, чтобы не поддакивать, оставалось только изобретать что-то своё, а для этого требовалась уйма времени. Времени у Гвидо не было. Все эти два дня он без перерыва работал в магазине.
И эссе, соответственно, не написал. Вместо портрета Робеспьера и гильотины перед глазами у него мелькали кораллы, статуэтки и брелоки с магнитами. И лимоны - вездесущие лимоны. В такие моменты он искренне думал, что ненавидит Сорренто.
Но даже Луке, не то что родителям, нельзя было это сказать.
- Простите, профессоресса, - сказал Гвидо, состроив любезно-смиренное лицо. Репутация в лицее у него была получше, чем у Луки (по крайней мере в плане дисциплины - об успеваемости говорить не приходилось и не хотелось), поэтому и опыт "состраивания лица" сложился шире и разнообразнее. - Поезд опоздал. Забастовка.
Недовольство машинистов или работников железной дороги было самой универсальной причиной для объяснения опозданий и задержек. Circumvesuviana, грязная, шумная, полная туристов, продавцов сувениров (братья по несчастью...), искателей прибыли из Бангладеш и Нигерии, исправно возила Гвидо из Сорренто в Неаполь пять дней в неделю - так исправно, что он уставал. Зная наизусть дорогу длиной в час, трудно было любоваться пейзажами, особенно в утренней тесноте и вони чужого пота. Но раз или два в месяц, а иногда и три, неизбежно случались забастовки. Весьма удобно: даже без справки о болезни можно пропустить.
Гвидо помнил, как год назад благодаря забастовке провёл чудный день с Лукой и Анджело, своим кузеном. За утро они взмокли у волейбольной сетки на пляже (футболу Гвидо предпочитал волейбол - поэтому родители, одноклассники и младшие сёстры считали его не то чтобы идиотом, но слегка неполноценным), а вечер проторчали за игровой приставкой. Был самый обыкновенный, будний четверг, что только усиливало удовольствие.
Однако с тех пор ни одна забастовка железнодорожников не прошла без работы в магазине. Теперь Гвидо радовался им значительно меньше - и стеснялся объяснить ребятам, почему.
Глаза Грозной Эспозито за стёклами очков опасно сузились.
- Забастовка была на прошлой неделе, если не ошибаюсь. Вы ничего не перепутали, синьор Бруни?
Гвидо опустил голову. Лука смущённо закашлялся.
- Другая забастовка, он хотел сказать. В Сорренто. Бастуют паромщики, и часть путей перекрыли. Простите.
Эспозито вздохнула с раздражением - наверное, не желая дослушивать его вдохновенное враньё. Маленькие глазки Луки в моменты лжи блестели с чрезмерной очевидностью. Гвидо незаметно пихнул его локтем.
- В класс, молодые люди, - коротко распорядилась Эспозито. - Мы едва начали обсуждать результаты теста, так что вы мало пропустили.
Результаты теста... У Гвидо заныло под ложечкой. Он знал, что завалил. Знал так же хорошо, как то, что ненавидит жёлтый цвет и запах лимонов.
Тест тоже проверял знания о Великой Французской революции, и он не был уверен ни в чём, кроме вопроса о главном лозунге. "Свобода, равенство, братство". Помнится, тогда ему пришла в голову злая мысль: действуй этот лозунг в современной Италии - всё было бы по-другому. А кое-кому из представителей туристического бизнеса (и, прости Дева Мария, туристов) не помешало бы существование гильотины.
- Ты чего? - шепнул Нунцио, пока Гвидо выковыривал из сумки, медленно умирающей от старости, учебник и тетрадку. - На тебе лица нет.
Нунцио много читал и любил умные фразы. Ещё любил политику (всегда смотрел новости - будто сорокалетний), знал обо всех саммитах, санкциях и прочих высокопоставленных разборках. Интересовался футболом. Точнее, не то чтобы интересовался - уважал "как часть национальной культуры", по его собственному выражению.
В общем, у них было мало общего.
- Ничего, - соврал Гвидо. - Всё окей.
На самом деле, всё было далеко не "окей". Приступы ненависти ко всем вокруг - беспричинной, жестокой, до сведённых ноющих скул - в последнее время повторялись всё чаще. И не давали ему покоя. Иногда приходили даже во сне. Однажды Гвидо приснилось, как он убивает отца, а потом его молотком разбивает по очереди все прилавки в "Marina". Он проснулся от страха и тошноты.
Вдруг вспомнилось, что на майке той девушки-китаянки - с тихим голосом и грустными глазами - был знак пацифизма. Она всё ещё в Сорренто или нет? Вот бы узнать...
- Гвидо Бруни - шестьдесят два процента, - объявила Эспозито, положив перед ним исписанный лист. - Удовлетворительно, но Вы могли бы и лучше.
НЕАПОЛЬ. МРАМОР
Ночи были душными, воздух - влажным, и просыпалась она на почти промокших простынях. За окном серел купол кафедрального собора, из-под которого в положенные часы гулко звонили колокола. Собор, можно сказать, прирастал боковой стеной к их дому: так близко, что сначала не верилось. Если Вика и Нарине, уже проснувшиеся, лежали каждая в обнимку со своим телефоном (Нарине, впрочем, иногда с английским романом - вопреки тому, что закладка в нём зрительно не перемещалась), она первым делом шла к окну и раздвигала шторы, чтобы взглянуть на купол. Между камнями средневековой кладки рос мох и шумно общались голуби. Вблизи купол был невзрачным, потемневшим от старости - особенно в пасмурную погоду, - но она привязалась к нему, точно к старому приятелю. Через неделю-другую уже тянуло спросить: come stai, дряхлый?..
Ей снились сумбурные, беспокойные сны, но она почему-то не запоминала их. Возможно, потому, что чересчур уставала от впечатлений за день - от их обилия легко было захмелеть. Город давил на все чувства сразу: красота залива, Везувия на горизонте, извилистых улиц и бесчисленных церквушек выкалывала глаза, шумы забирались в уши, а обоняние атаковала вонь мусора вперемешку с запахами непозволительно вкусной и жирной еды. В первые дни она гуляла исключительно с Викой и Нарине, боясь заблудиться, но потом отважилась на одиночные вылазки - и не осталась разочарованной. Она постигала Неаполь сама, пешком, изнутри, испытывая странное, немного грустное наслаждение. Как будто нашла что-то очень родное, зная, что до извержения вулкана осталась пара часов.
Благо, объём свободного времени позволял гулять - и сначала в него тоже просто не верилось. Ей нравилось теряться в толпе, брести и брести, почти не думая. Ко всему прочему, отношения с дамой-профессором складывались напряжённо, и она пользовалась любым шансом сбежать, потому что даже за годы общажной жизни не научилась переваривать атмосферу скандала.
На первом занятии курсов преподавательница-итальянка попросила вкратце рассказать о себе, и она, разумеется, впала в ступор. Рассказывать о своей диссертации? О незаконченной эпопее из пяти фэнтезийных романов? О (прости Господи) уходящих в дурную бесконечность перипетиях с Т.?..
Она промямлила что-то короткое, вежливо-скучное. После ответов венесуэлки, испанца и пятерых китайцев звучало, наверное, скучно вдвойне.
- Завтра воскресенье, бесплатный вход в Археологический! - возбуждённо прошептала Вика, пнув её под столом. Для Вики было важно не столько увидеть что-то конкретное, сколько посетить как можно больше достопримечательностей, "наесться" Италией до отвала. Ей вечно было мало всего: моря и музеев, бутиков и баров с кофе и сладостями. Русская черта, если вдуматься - эта жадная безмерность. - Пойдёмте-пойдёмте-пойдёмте?
И они пошли.
Просторный холл был забит до отказа. Спасибо дню бесплатного входа: в целом для археологического музея (вдуматься) случай, наверное, малореальный. Пока Вика, хихикая, умудрялась одновременно шептаться с Нарине, краснеть в сторону смазливого охранника и посылать кому-то фото в мессенджере; пока туристы-китайцы увлечённо фотографировались (без вспышки, конечно же) возле знаменитой головы коня работы Донателло; пока рабочие - творцы реставрации, которая здесь, кажется, никогда не прекращалась, - смахивали штукатурку с помпезной лепнины под потолком, - она подняла глаза и потерялась.
Она никогда не считала себя поклонницей музеев. Было в них что-то мёртвое - даже в домашней утвари сибирских племён в краеведческом её родного города. Там было и интересно, и жутко. Почему-то не возникало ощущения, что эти горшки и кремни могли использоваться настоящими, живыми людьми, которые любили и злились, уставали и мучились болями в животе... А при слове "Италия" в забитый стереотипами участок мозга непременно лез мрамор - бездна мрамора, мрамор повсюду. Мраморные колонны, статуи и фонтаны; пожелтевший от древности мрамор под солнцем. Белый и мёртвый. И она всегда думала, что как раз мрамор её и не впечатлит. Готовилась к разочарованию.
Театр ей нравился больше музеев. Раньше, до диагноза, она частенько ходила туда с мамой или подругой - тоже филологиней, но с повышенной социальной активностью. Авангардные и шокирующие постановки, бывало, оставляли её в раздумьях на пару дней; например, даже здесь, в Неаполе, трудно было забыть, как граф Альмавива в "Женитьбе Фигаро" Бомарше разъезжал на светящемся самокате. Что это означало в концепции режиссёра, она так и не решила для себя - если вообще что-то означало. Ницшеанская воля к власти? Символ оторванности от земли? Просто стёб над напускным могуществом?..
Т. никогда не любил театр. Граф Альмавива тоже, наверное.
...Она не обожала музеи, но здесь потерялась. На неё в упор смотрел Марк Аврелий, император-философ - белыми глазами призрака. Она видела этот бюст на фото множество раз, от школьных учебников до исторических сайтов в Интернете.
Она видела его впервые.
Реальный, до невероятности телесный и в то же время несомненно каменный, Марк Аврелий смотрел на неё через гребни и перевалы столетий, через судьбы империи, судьбы её рабов и наместников, легатов, гетер и консулов, которых эти столетия смыли с лица земли. "С лица земли" - сейчас ей казалось, что избитое сочетание говорит о слезах. Марк Аврелий смотрел прямо, но столь осмысленно, что ей стало жутко: о чём он думал тогда и о чём - теперь, в своём якобы небытии?.. Какая-то одна, вполне определённая мысль навязчиво-дразнящим вопросом скользила по извилинам его волос и бороды; пожалуй, с тем же упорством она могла скользить и по извилинам внутри черепа. Плотно сжатые, но не суровые губы молчали о стоицизме - или, точнее, о том, что упростили впоследствии, обозначив этим понятием (как неизбежно упрощают все вещи, имена которых заканчиваются на "-изм"). О ровном лице в страдании, о способности без отчаяния переживать страхи. О ночных кошмарах, не покинувших пределы опочивальни. О судьбе и воле, что существуют одновременно, в чудовищном парадоксе - как кольцо из друг друга пожирающих змей, как олимпийские боги, - и задают ход жизни, текущей по своим законам. И законы эти являют собой вечную тайну, непонятную ни поэтам, ни звездочётам, ни императорам.
Она бродила среди статуй и бюстов властителей, онемев от робости, и подолгу останавливалась у каждого. Стеснение перед посторонними, а также перед Нарине и Викой (они уже прошли и этот зал, и следующий - с богами - и теперь, должно быть, изнывали от нетерпения), вскоре ушло - как нечто не имеющее значения. Случилось невероятное: она была одна, одна внутренне, будто на прогулке в лесу или за рабочим столом, с открытым недоизмученным текстом. Точнее говоря, наедине с ними. Она всё-таки добилась этого. Сhi cerca, trova.
Нерон совсем не был похож на тирана и безумца - скорее на офисного служащего, утомлённого тяжёлым днём. Ничего не выдавало его, кроме, пожалуй, скул и "породистого" римского профиля. Его мать, Агриппина, оказалась куда интереснее. Глядя на лукавый изгиб её подбородка, на складки одеяния (одна из статуй была выполнена сидящей, в рост), она вспоминала более поздних роковых дам вроде Екатерины Медичи, а ещё - почему-то - собственную бабушку. Огненный характер бабушки, её злопамятная ранимость и красота, пахнущая опасностью, намекали, что она очень удачно родилась в двадцатом веке. В эпоху, когда один человек уже мало что мог изменить.
Решительно, словно только что одолев Помпея, воздевал руку Юлий Цезарь - явно не предугадывая собственный крах. В нём чувствовались живой ум и мужское, немного агрессивное обаяние. Она отошла от него, поёжившись, - к величественному Октавиану Августу и мягкощёкому Веспасиану, общество которых успокаивало надёжностью.
В залах с богами сильнее ощущалась дистанция - холод таинства, отделяющий их от смертных. Мастера, работая с мрамором, отстранялись от результата, выражая конечную, не им принадлежащую правду бытия. Здесь уже не было живости, не было намёка на обычные человеческие слабости и несовершенства - только величие, голое, прижимающее к земле. Упираясь в щит костяшками пальцев, глядела в пустоту миров Афина Паллада, мудрая дева, рождённая из Зевсовой головы. Вакх был порочно-прекрасным и чувственным - особенно в скульптурной группе вместе с пухлым амуром. Скульптор, не поленившись, выточил каждую прожилку, каждый изгиб черенка на виноградных листьях, венок из которых украшал мраморную голову. Конечно же, вино, хмель и хаос... Захмелеть можно было от одного вида стройных ног, от чутко выпирающих ключиц; со смешком она вспомнила, что, когда русские поминают чёрта, итальянцы посылают к Вакху. Теперь ясно, почему.
Аполлон с лирой на бедре, в багровой тоге, поразил её совсем другой красотой. Высокий покатый лоб, утончённые черты и истинно божественное спокойствие во всей позе; не отсюда ли итальянские художники вроде Рафаэля и Боттичелли позже черпали своё вдохновение?.. Юный бог чуть наклонился вперёд, словно собираясь петь-рассказывать - голосом сладким, как мёд; с каким восторгом жрицы-пифии, наверное, передавали его пророчества! Аполлон небрежно, расслабленно держал руку на лире; пробившись через туристов поближе, она разглядела даже его ногти. Ногти Аполлона. Узкие и аккуратные.
Насколько же жив он был в сознании скульптора? Не меньше, чем не родившаяся мелодия для композитора. Так же чудовищно и бескопромиссно жив, как герой романа. Она отошла, сглатывая ком в горле.
И вскоре после была Урания.
Не единственная в зале, она стояла, тем не менее, так, что взгляд любого вошедшего сразу упирался в неё - да и куда ему было упираться, если не в это странное, несообразно огромное нечто?.. Казалось, что макушка Урании готова пробить сводчатый потолок; а впрочем, какой потолок? Не было потолка и пола, верха и низа - только вечность, что начиналась сразу после её сандалий. Не было предела, чтобы ограничить её.
Не было смысла её ограничивать. Как извержение Везувия или любого другого вулкана - когда пламя рвётся из земли, когда ты ничтожество.
(Позже, уже выйдя из этого мраморного чистилища, она вспомнила, как отказывалась от еды, как искала прикрытия для нежелания жить, как немели пальцы рук и холодели ноги, когда тела не хватало уже ни на что... Вспомнила и стиснула зубы, мысленно давая себе пощёчину).
Урания высилась надо всем миром, держа в протянутой руке свою астрономическую сферу - идеальный, как в кабинете математики, шар. Длина одной её стопы равнялась, наверное, среднему мужскому росту. Аскетичное, строгое лицо необычно сочеталось с плотью, где билась женственность, - но женственность скорее матери, чем любовницы. Древняя и суровая. В пляске светотени широкие бёдра Урании (забавно: муза астрономии, покровительница неба, разве она не должна быть вдали от всего земного?..) превращались в попросту необъятные; складки драпированного одеяния, высеченные грубо и просто, без изящества Аполлона с лирой, отвесно падали в пол. Вообще вся она именно падала в глаза и сознание: тяжело и больно, почти с насилием.
Бесполезно было говорить о размерах, с умным видом рассуждать о месте в культуре, даже описывать выражение лица. Она могла лишь смотреть на Уранию - смотреть, то приближаясь, то снова отходя в другой конец зала, в единственную точку, откуда муза была видна в полный рост. Смотреть и чувствовать щекочущие мурашки. Смотреть и пытаться пережить то, что происходит.
"Оттого-то Урания старше Клио", - написал её любимый поэт. Значит, звёзды старше живой Земли. Время старше истории. Вечность больше любого человека.
Больше Ясона-Т. Больше профессора С., столько её терпевшего - теперь навсегда в прошедшем времени. Больше её самой.
Как глупо, - подумала она, с досадой услышав русский окрик Вики в бормочущей по-итальянски толпе. Как глупо, но мне хочется плакать. Или упасть на колени. Или остаться тут навсегда.
ВЕНЕЦИЯ
Часы на телефоне показывали без четверти шесть. Эдуардо шёпотом выругался, глотнул воды и понял, что заснуть больше не сможет. На улице светало, и номер заливал холодный, серовато-сиреневый блеск. Было слышно, как плещет вода в канале под окнами.
Ему опять снилась мать. Странно: в последнее время такое бывало нечасто. Он почти отвык.
Почти.
Эдуардо всегда был ближе к матери, чем к отцу, - поэтому её уход к джазовому певцу из Рима стал для него недолгим, но тотальным крахом мироздания. С тех пор они редко общались: у матери началась новая жизнь, бедная и взбалмошная. Для неё это было интересно вдвойне - как для психолога и влюблённой женщины. Но Эдуардо понадобилось вырасти, чтобы осознать это. В пятнадцать лет у него сводило скулы от обиды, едва ли не от ненависти, когда мать звонила пару раз в месяц, и подшучивала над ним со своей вечной иронией, и присылала на день рождения бельгийское печенье в круглой коробке из жести (в детстве Эдуардо его обожал, но потом как-то резко охладел к сладостям). На коробке теперь красовались то Колизей, то собор Сан-Пьетро, то фонтан Треви; возникало чувство, что мать специально обходит все магазинчики Рима, чтобы сильнее его уязвить.
Печенье он выбрасывал, не съедая. Если бы Паоло увидел, то обсмеял бы его.
Отец боготворил Паоло. Это даже никогда не возмущало Эдуардо, потому что казалось справедливым и естественным. Как иначе?.. Паоло всегда и во всём был лучше. Красавец с точёными чертами центральной Италии и светлыми глазами, доставшимися от полуполяка-отца. Гордость учителей в средней школе и лицее. Лучший выпускник университета, с честью одолевший юриспруденцию. Паоло серьёзно занимался бегом и несколько лет подумывал о спортивной карьере; Эдуардо помнил, как отец расплакался прямо на улице, когда брат привёз третье место с молодёжных соревнований. Вообще-то говоря, отец никогда не плакал.
И уж точно не стал бы из-за него. Сын-увалень, сын-неудачник. Первая в жизни девушка у него появилась только в год женитьбы Паоло - появилась и исчезла, подобно смутной галлюцинации. Потом мелькало много других, разных; но их любви было не утолить его вечный голод. Из университета Эдуардо вылетел, ибо нудные тонкости налогообложения его, увы, нисколько не занимали. Фотография расшевелила его апатию, но он загорелся ею, когда отец уже давно махнул на него рукой. Может быть, поэтому мечта о фотографии в реальности обернулась дорогими скучноватыми курсами, сертификатом и однообразной работой в глянцевых журналах, претендующих на интеллектуальность.
И кстати - фотографии как таковой не было бы без Марко.
Эдуардо повернулся на другой бок (огромная кровать под ним саркастически заскрипела) и попытался выбросить из головы всё лишнее. Он приехал сюда ради Дела и должен сосредоточиться. Но не так-то это просто, когда воспоминания роятся в голове назойливо, точно туристы у моста Риальто.
Это он, Марко, впервые отвёл его к мосту Риальто и показал вид на Большой Канал. Тот вечер отпечатался в памяти игрушечной детской печатью; вся Венеция тогда казалась ему именно игрушечной, слишком прекрасной для реальности. Закат выдался нежно-персиковым, удивительно фактурным - хоть сейчас в объектив, особенно в сочетании с узкокрылыми палаццо на набережной и гондолами, плывущими к горизонту... Но Марко пришёл без камеры. Когда они нашли место у перил, растолкав туристов, он закурил и сказал:
- Вот такие кадры, знаешь, выпадают раз в жизни, - и, подумав, добавил: - Мой раз уже был, наверное. Лови ты.
Ветер трепал края его шарфа и чёлку, где белела единственная седая прядь. Эта прядь всегда смущала Эдуардо: закрадывалось странное чувство, что разговариваешь со стариком, а не с человеком на шесть лет старше. Марко, конечно, и был старше по сути - старше и уравновешеннее всех, с кем он когда-либо общался. Изначально приятель отца, он быстро перешёл в стан его, Эдуардо, - только потому, что отец так навсегда и остался большим ребёнком.
И ещё потому, что однажды - к сожалению или к счастью - прихватил Эдуардо на рыбалку с собой и новым коллегой-фотографом.
- Не уверен, что свет поймаю, - признался тогда Эдуардо. - И здесь слишком людно.
Затянувшись сигаретой, Марко недоумённо повёл худым плечом:
- А когда ты в церковь приходишь - тоже думаешь о том, что люди смотрят?
- Я не хожу в церковь.
- Я тоже, - серьёзно ответил Марко. - Это просто пример.
Относиться к каждому своему действию, как к молитве или произведению искусства - вот чему он так и не научился у Марко. Ко всему: от работы до чистки обуви или приготовления спагетти. Марко ткал вокруг себя паутину изящества, и всё вокруг, попадая в неё, становилось необъяснимо красивым. Красивым до боли, до того, что хотелось выть.
Дождавшись семи, Эдуардо решил принять душ, потому что запланировал долгую прогулку. Остался ещё один день - целый долгий день, от утра до вечера. Почему бы напоследок не насладиться Венецией?..
СОРРЕНТО
Гвидо пытался, но не мог понять, что он чувствует и когда начался этот глупый перелом. Каждый день казался хуже предыдущего, каждую ночь он ждал, как блаженства - несмотря на кошмары: просто чтобы не видеть того, что вокруг. Не думать, не думать, не думать. Или думать как можно меньше.
Вялая, тупая апатия захлестнула его. Возвращаясь домой, он или чисто механически, не различая лиц туристов, помогал отцу в "Marina", или просто лежал, ощущая, как всё тело ноет от усталости и жары. И почему эта весна такая жаркая?.. Гвидо ненавидел жару: в последнее время его тянуло к дождям и тени.
Иногда, исключительно по привычке, он включал компьютер, чтобы поиграть, или монотонно перелистывал социальные сети. Уставал так, что не хотелось вообще ничего - ни встретиться с Лукой или Анджело, ни сходить в кино, ни, тем более (спаси Мадонна), гулять по солнцепёку. Однажды Гвидо видел, как ребёнок - мальчик лет трёх - поймал краба на побережье ведёрком для песка. Краб беспомощно бился, дрыгал клешнями, придавленный красным пластиком; таким же жалким, прижатым сверху, был сейчас он. Домашние задания по истории, английскому и социологии дремали в столе, файлы с книгами, которые он когда-то хотел прочесть ("Над пропастью во ржи" Сэлинджера, например: Нунцио очень нахваливал), висели не открытыми... Он не был уверен уже даже в том, что хочет поступать в университет. О каком, собственно, университете может идти речь у такого тупицы, как он? Прав отец: он обязан провести жизнь в Сорренто, фальшиво улыбаясь туристам да издали поглядывая на виллы богачей, разбросанные по зелёным склонам берегов белыми, сиреневыми и красно-коричневыми коробочками. Как коробочки, в которые упаковывают талисманы, ракушки и магниты в форме лимонов - те, что закончат жизнь на другом конце земли, пылясь на чьём-нибудь холодильнике.
Их собственный холодильник сегодня был забит до отказа - конечно же, рыбой. Рыба на ужин - это, как говорят в геометрии, аксиома, не требующая доказательства. Мама всегда, включая праздники и редкие приходы гостей, готовила на ужин рыбу. Её любил отец и без роптаний жевали сёстры.
Гвидо рыбу терпеть не мог. Сейчас эта ненависть усилилась, и, положив кусок себе на тарелку, он с трудом подавил приступ тошноты.
Отец только что свернул газету и теперь, увлечённо жестикулируя, объяснял матери, почему он категорически не согласен с законопроектом о легализации марихуаны. Мать улыбалась и кивала. Сабрина прямо за столом докрашивала ногти: готовилась бежать на свидание. От неё несло клубничными духами.
Гвидо обречённо провёл рукой по лицу. Пот. И солнце по всей кухне - жёлтое, нахально лезущее сквозь шторы. Господи, почему же везде так жарко?..
- Гвидо, помоги Лизе, она опять вся перемазалась! - распорядилась мать, выгребая овощи из сковородки. От чада она раскраснелась и слушала отца уже не так внимательно.
- Ги-га, - выговорила Лиза, серьёзно глядя на него из детского креслица. Она лишь недавно освоила самостоятельное управление ложкой; но отец думал (возражения, естественно, не допускались), что она "уже большая девочка" и вполне может есть сама.
Гвидо вздохнул и, пододвинувшись к Лизе, зачерпнул детского пюре. Другой рукой привычно вытер ей щёчки - круглые, как яблочки - и маленькое пятно на животе. Джулия скривилась, будто бы ей, а не ему вменялось в долг кормить Лизу и убирать за ней.
- Мне пора бежать, - сказала Сабрина, ожесточённо дуя на ногти. Отец приподнял бровь.
- Доешь и пойдёшь.
- Вот именно, - злобно осклабилась Джулия. У неё была проблемная кожа и не было парня: возможно, поэтому их вечная война с Сабриной теперь находилась в активной стадии. - Подождёт твой Витторио, никуда не денется.
- Но я опаздываю! - заныла Сабрина, возясь на стуле. - Ма-ам...
- Ждал в прошлую субботу - подождёт и сейчас, - прошипела Джулия. Рыбьи кости на её тарелке блестели, как растерзанная добыча хищника.
- В прошлую субботу я не опаздывала так сильно.
- Ой, да брось. Ты всегда опаздываешь.
- Заткнись!.. - (Услышав это, отец свирепо кашлянул в кулак. Сабрина тут же покраснела и стушевалась). - В смысле, не говори глупостей. Конечно, не всегда.
Гвидо сосредоточенно кормил Лизу. Под черепом и в висках назревала тупая боль.
- Держи ложку покрепче, - важно посоветовал отец, ни разу в жизни этого не делавший. - Она так и тебя перемажет.
- Хорошо, - выдавил Гвидо.