В этом очерке речь пойдет о человеке, который любил русскую песню и русский романс. К сожалению, неизвестны даты его рождения и смерти. Неизвестно также его происхождение. Голос этого замечательного певца в начале двадцатого века любили и знали многие люди. Я говорю о Семене Павловиче Садовникове.
Именно он является первым исполнителем песен, которые мы называем "народными", хотя они написаны конкретными людьми. Семен Павлович первым записал песню "Тонкая рябина" на стихи поэта-самоучки Ивана Захаровича Сурикова. Стихотворение "Что шумишь, качаясь, тонкая рябина" было написано Суриковым в 1864 году:
"Что шумишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Низко наклоняясь
Головою к тыну?"
- "С ветром речь веду я
О своей невзгоде,
Что одна расту я
В этом огороде.
Грустно, сиротинка,
Я стою, качаюсь,
Что к земле былинка,
К тыну нагибаюсь.
Там, за тыном, в поле,
Над рекой глубокой,
На просторе, в воле,
Дуб растет высокой.
Как бы я желала
К дубу перебраться;
Я б тогда не стала
Гнуться да качаться.
Близко бы ветвями
Я к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась.
Нет, нельзя рябинке
К дубу перебраться!
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться".
< 1864>
Садовников записал песни "Из-за острова на стрежень", "Казнь Стеньки Разина", "Окрасился месяц багрянцем" и др. Важное место в его творчестве занимают бытовые песни, имеющие сюжет и рассказывающие о человеческой судьбе. Песни - спектакли, бытовые зарисовки народной жизни:
На паперти Божьего храма
Оборванный нищий стоит
И видит - какая-то дама
Роскошно одета на вид.
Из церквы выходит та дама,
Старик задрожал и упал...
"Подай, дочь родная, на хлеб,
Я нищий, отцу Христа ради.
Подай, дочь родная, на хлеб".
Притворно она засмеялась,
Поспешно сбежала с крыльца,
Коляска проворно умчалась,
Забрызгала грязью отца.
;
В репертуаре Семена Павловича было много старинных уличных песен, песен сибирской каторги.. Одна из них "Прощай, мой сын" была записана в 1910 году:
Прощай, мой сын, в страну чужую
Ты уезжаешь, Бог с тобой!
Оставил мать свою родную
С её злосчастною судьбой.
Один ты был моей отрадой,
Один на жизненном пути.
Бывало, думала я прежде
Отрады, счастия найти.
Тебя качала в колыбели,
Бессонных так много ночей
Стояла у твоей постели
С надеждой пламенной моей.
Ты подрастал, а я мечтала,
Что юность прожита моя, -
Под старость будет мне опора,
Надежда верная моя.
А ты ушёл в страну чужую,
И я одна в краю родном.
Страдать тут буду одиноко
Всё по тебе, мой сын родной.
Увижу гнёздышко на ветке,
Слеза невольно потечёт,
Скажу: "Ах, пташки, у вас детки,
А у меня теперь их нет".
Услышу я раскаты грома
Вдали от родины своей.
"Где, - спросят, - сын?", скажу: "Нет дома,
Теперь, быть может, под грозой".
;
Что же отличало Садовникова от всех других исполнителей? Его мягкому тенору подвластны и нежность, и тоска, и бесшабашная русская удаль, которая свойственна далеко не всем вокалистам... Такие мастера сцены как Леонид Витальевич Собинов и Петр Иванович Славцов более созерцательны и вдумчивы... Они редко выходили из своего амплуа героев-любовников. У Семена Павловича была некая "изюминка". Он создал свой хор с прекрасными балалаечниками. Когда я слушаю: "Любил я очи голубые - теперь люблю я карие" - ноги просятся в пляс, хочется гулять и куролесить, несмотря на несчастную любовь героя.
Не могу не поделиться еще одними романсами, которые слышал:
УБАЮКАЙ, РОДНАЯ, БОЛЬНОГО МЕНЯ...
Слова Михаила Михайлова, из Ф. Гименса
Убаюкай, родная, больного меня,
Как баюкала, в люльке качая!
Мне изнывшее сердце, родная,
Убаюкай, крестом осеня!
Головой утомленной склонился бы я:
Засыпает цветок ночью темной;
Отдыхает и странник бездомный...
Убаюкай, родная, меня!
Непогодой запугана птичка твоя...
Тяжела ты мне, жизнь, молодая!
И зачем я любил так, родная?..
Ах, баюкай! Баюкай меня!
"Сирени запах, трели соловья"
(слова А. Ф. Петрова музыка Я. Пригожего)
Ты помнишь ли тот тихий час ночной,
Сад, озаренный бледною луной?
Сирени запах, трели соловья
И нежный шепот: "Милый, я твоя!"
Сердце тогда билось
И к тебе, мой друг, просилось,
Позабыв весь мир земной,
Я жил тобой, тобой одной!
Страстные объятья,
Любви клятвы и заклятья,
Прелесть милого лица
И блаженство без конца!
Прошли года. Безжалостной судьбой
Я разлучен навеки стал с тобой.
Но пусть еще, еще пройдут года,
Тебя я о не забуду никогда!..
Сердце так же бьется
И к тебе, мой друг, несется.
Ноет грудь; в тоске немой
Но я тебя молю, друг мой!"
Дай мне хоть увидеть
Черты милого лица!
Дай мне любить, иль ненавидеть,
Или плакать без конца!
Надо сказать, что Садовников был страстным любителем псовой охоты, и ненавидел математику.
Воспоминания о Семене Павловиче оставил его приятель, Николай Петрович Пахомов. Вот что он писал в своей книге "Портреты гончатников": "Бывая с 1904 г. на всех выставках охотничьих собак в Москве и интересуясь главным образом гончими, я не мог не обратить внимания на собак С. П. Садовникова, который обычно выставлял 3-4 гончих.
На 7-й же выставке Московского общества охоты Садовников выставил стаю русских чепрачных гончих в 6 смычков, среди которой особенно выделялись две выжловки; одна из них - Говорушка, типичная, породная, хорошего роста, на отличных ногах и с сухой прекрасной головой, была просто украшением выставки.
Помню, как меня, да и многих охотников, поразило судейство Н. П. Кишенского, отдавшего приз за лучшую выжловку Канарейке А. И. Ромейко, все гончие которого происходили от собак Кишенского. В знак протеста против этого явно лицеприятного судейства в "Охотничьей газете" появились две заметки, в одной из которых указывалось на выжловок С. П. Садовникова, а в другой - на выжловок Л. В. Живаго, которые, по мнению авторов, были несравненно лучше ромейковских.
На 9-й выставке МОО, на которой была выставлена Садовниковым только одна выжловка - Говорушка, - состоялось мое знакомство с ним.
О Садовникове я слышал много интересного, слышал, что у него чудесный тенор, что он выступает как эстрадный певец русских песен, что в афишах его неизменно величают "баяном русской песни".
Я знал, что он страстный охотник с гончими, слышал, что он, как и все артистические, широкие натуры, склонен к некоторой бесшабашности и что иногда, после каких-то слишком широких жестов, садится на мель, должен перебиваться, как говорится, "с хлеба на квас", но что даже и в эти тяжелые минуты гончие у него всегда накормлены, всегда в хорошем теле и в порядке.
Говорили, что он неоднократно широкой рукой помогал своим приятелям в трудную минуту, ни мало не заботясь о том, смогут они отдать или нет.
С грустью слышал и то, что невоздержанная жизнь, отсутствие всякого внимания к себе неблагоприятно отозвались на его голосе, и он перешел петь на более скромные подмостки.
И вот как-то раз, когда мы с приятелями после удачно сданных в университете экзаменов решили "кутнуть", мы очутились в "Альказаре", третьеразрядном кабачке на Триумфальной площади.
Народу было немного, и мы без труда заняли недалеко от сцены свободный столик.
Номера были бесцветные, нам было скучно, пить много мы не умели, и мы уже подумывали об отъезде, как вдруг со сцены провозгласили, что сейчас выступит любимец московской публики "баян русской песни" Семен Павлович Садовников.
И вот на сцену, встреченный аплодисментами, вышел владелец Говорушки - "Сеня Садовников", как звала его вся Москва.
На нем был кафтан, весь зашитый камнями, с высоким воротом, глубокая шелковая рубаха, подпоясанная шелковым же голубым шнурком, красные высокие сафьяновые сапоги - словом, какая-то амальгама из боярского костюма и оперного костюма не то разбойника, не то "Ваньки-ключника". Он вошел и, как-то молодцевато раскланявшись на аплодисменты публики, запел своим приятным, проникающим в душу тенором:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывали расписные
Стеньки Разина челны...
От всей его крупной, широкой фигуры, от его русского лица веяло какой-то озорной силой и, вместе с тем, какой-то ласковостью, так что вся публика была наперед снисходительна к его уже несколько надтреснутому тенору и с восторгом, подвыпив, затая дыханье, внимала словам разбойничьей песни, рассказывающей о подвигах атамана, о вольности, бесшабашности и удали Степана Разина, с размаха бросившего в волжские волны персидскую княжну.
И в том, как он пел, как передавал эту песню, слышалось что-то родное, какая-то русская удаль и грусть, что-то от широких полей и бескрайних лесов нашей Родины. Зал неистово аплодирует, а Садовников дарит улыбки направо и налево, кивает уже прямо нам, нашему столику. Через несколько минут официант подходит ко мне и, нагибаясь, шепчет мне на ухо: "Так что Семен Павлович Садовников спрашивают: могут ли они подсесть к вашему столику?" И вот "баян русской песни" сидит рядом с нами во всем великолепии своего эстрадного костюма, и на наш столик обращены взгляды всего зала.
А у нас идут задушевные разговоры на любимую тему - о гончих. Глаза его блестят - он оживляется, вспоминая работу своих собак, заливистый голос своей любимицы выжловки Соловки и могучий бас своего выжлеца Шаталы, и говорит несколько ласковых, искренних слов в похвалу моей стае, которую видел недавно на выставке.
На прощанье после неизменного "брудершафта" он дарит мне открытку, на которой он снят во весь рост в своем не то "боярском", не то "разбойничьем" костюме, внизу которой стояло: "Баян русской песни - С. П. Садовников".
Он переворачивает ее и карандашом на обороте делает надпись: "Товарищу по страсти Н. П. Пахомову от осенистого выжлеца С. П. Садовникова".
И эта надпись звучит так, словно он, как патриарх, благословил меня, молодого, на трудный, но достойный подвиг. Мы расцеловались, растроганные, оба с влажными глазами.
Чокнулись и выпили за "русскую охоту", за "русскую гончую"."
Последние годы жизни Садовников теряет голос и живет в бедности, по словам Николая Петровича, увлекаясь фотографией и зарабатывая этим на жизнь: "Прошли года. Мы встретились снова, когда ни у него, ни у меня гончих уже не было.
Голоса у него тоже не осталось, выступать на сцене он уже не мог, жил он очень плохо и занимался фотографией, которая кормила его. Делал он это плохо, далеко не профессионально, как-то и не желая, очевидно, овладевать этим мастерством. Снимал он главным образом деревенский люд, который платил ему продуктами, или снимал, уже за деньги, собак у своих знакомых охотников.
Бывал он постоянным посетителем "Охотничьего клуба" т-ва "Московский охотник" и таким же постоянным посетителем собачьих выставок. Гончатники его хорошо знали и любили, приглашали снимать своих собак и щенят, а он, он, словно снисходя, преплохо снимал их, ругая фотоматериалы или неумелых владельцев, не сумевших как следует показать собаку. Но ему охотно прощали его неудачи и платили, кто, как мог и чем мог, и "Сеня", или "Сенечка", как его все звали, кое-как перебивался.
Нам всем очень хотелось каким-нибудь способом облегчить ему жизнь. Пытаться сделать из него судью по гончим на выставках было безнадежно, так как всем хорошо было известно, что по свойственной доброте и мягкости характера ему будет невозможно кого-либо обидеть, и он рад будет всем присудить высшие награды.
Но он много охотился с гончими, охотился не по-барски, накоротке, по воскресеньям, а живя месяцами в деревне, пропадая на охоте по целым дням, от зари до зари, прекрасно знал, где надо перехватить зайца, разбирался в работе собак - и, следовательно, вполне мог быть одним из трех судей на полевых пробах гончих.
И вот он избран на одну из первых проб. Мне пришлось его ознакомить с принятой на пробах таблицей расценки, в которой каждое отдельное качество гончей, как-то: полаз, чутье, вязкость, голос и т. д.- имели свою балловую оценку.
Помню, как он сердито хмурился, когда я объяснял ему эти цифры, и как он отмахивался от меня, как от докучливой мухи.
- Да уж понял, понял - вот увидишь,- говорил он, сконфуженно улыбаясь, и бежал к кружке пива, которую подносил ему один из его бесчисленных приятелей.
...И вот в один прекрасный осенний день мы в лесу, на пробе гончих. Его куртка перетянута ремнем, в руках огромная дубина, шапка как-то озорно, боком, надвинута на одно ухо, во рту неизменная трубочка. Ни дать, ни взять сам Стенька Разин в осеннем лесу перед нападением на обоз купцов.
Я даю сигнал в рог, и смычок гончих наброшен в травянистую сечу, а мы, судьи, расходимся в разные стороны, чтобы шире обнять лесные дороги и просеки, дабы в разных пунктах стать свидетелями работы испытываемых собак.
Я пошел за собаками, чтобы наблюдать их в полазе и определить их добычливость. Сеня с группой охотников стал трафиться дорожкой к поперечной просеке.
Собаки довольно быстро подняли, как потом оказалось, матерого беляка и сразу задали по нему большой круг. По второму кругу гончие сошли со слуха, и я с другим судьей стали подаваться по направлению гона. Сенечка куда-то отбился.
Через несколько времени, пересекая просеку, мы увидели Сеню, спокойно стоявшего с трубочкой на углу просеки, и он нам подробно и толково рассказал о хорошей работе смычка, свидетелем которой он был.
Вдруг стали слышны вдалеке голоса гончих. Было ясно, что собаки вернули зайца. Гон все приближался, с небольшими перемолчками, и через несколько минут матерый беляк выскакивает на просеку, делает двойку и исчезает в мелком осиннике, с густым подседом, а спустя немного времени по следу вываливается смычок и, справив след, скрывается в осиннике. Но затем собаки молкнут и поднять вновь зайца в положенные правилами 20 минут не могут. Смычок надо было снять и, расценив его, выставить общий балл. Вот тут-то и произошел забавный случай, так хорошо характеризующий Сеню.
Каждый из нас, судей, должен был самостоятельно проставить у себя в судейской книжке баллы по каждой графе, а затем мы должны были сравнить наши оценки и вывести одну общую.
Смычок работал хорошо, и всем было ясно, что он проходит не только на диплом III степени, но может натянуть и на II степень. Каково же было наше изумление, когда Сенечка стал зачитывать свои оценки отдельных качеств только что работавшего смычка и мы, быстро подсчитав его баллы, не получили и 60, т. е. минимального балла, необходимого для получения диплома III степени.
- Сеня - воскликнули мы оба - да неужели же смычок останется без диплома?
- Как без диплома,- в свою очередь, удивился Сенечка.- Да не только III степени, а II надо дать! - горячо возразил он.
- Ну, а как же у тебя выходит всего-навсего 55 баллов? - спрашиваю я.
- Коля, милый,- сконфуженно отвечает Сенечка,- я тебе скажу, какая собака лучше гоняет, а от этой твоей проклятой математики ты уж меня уволь!
Я готов был расцеловать его за эту наивность. "Проклятой математики" он так до конца своих дней и не одолел, но на всех судействах всегда бывал очень полезным членом судейской коллегии, прекрасно характеризуя словесно работу гончих даже в тех случаях, когда он не был сам очевидцем, разбираясь и восстанавливая картину гона часто по голосам собак.
Другой его слабостью, кроме нелюбви к "проклятой математике", была слабость к фотографированию.
Он таскал с собой во всех случаях жизни, куда бы он ни ехал, огромную тяжелую камеру и большую треногу.
Его жажда фотографировать была столь велика, что это часто служило не только причиной всеобщего безобидного смеха, но и небольших ссор.
На полевых пробах гончих, в короткие осенние дни, во время кратких перерывов в работе для завтрака, он неизменно начинал всех рассаживать в лесу группой, так, чтобы все поместились в фокус, бесконечно долго устанавливал свою треногу и огромный ящик фотоаппарата, бегал от него к группе и обратно, накрывался платком, отодвигал и снова придвигал треногу, пересаживал участников, медлительно долго вставлял и пригонял кассету, а когда, измучив всех до последней степени, снимал, то вдруг чертыхался, восклицая: "Ну, так и знал!"
Оказывалось, что кассета была или пустой, или с уже снятой пластинкой, исторгая у снимавшихся ряд крепких выражений... Но все знали, что Сеня должен был все же снять, ибо каждый понимал, что он обязан будет купить у Сенечки на память карточку. А вечером в жарко натопленной избе после сытного ужина и порядочных возлияний мы слушали его коронный номер: "Из-за острова на стрежень".
Эти его неудачи с фотографией неизменно напоминали мне случай из моей гимназической жизни. У нас в I Московской гимназии учителем физики был милейший Д. Д. Галанин, который обычно, после того как приготовляемый им опыт не удавался, не смущаясь, немного гнусавя, говорил: "Опыт не удался, но идея ясна!" Идея Сенечки для нас была так же ясна, а опыты, как и у Галанина, ему сплошь да рядом не удавались.
Но зато на этих опытах неизменно выявлялась любовь всех нас, гончатников, к прекрасному, незлобивому, милому "баяну русской песни", так искренне любившему русскую природу, русскую удаль и, если хотите, и... русскую бесшабашность!
Как грустно сознавать, что уже никто мне больше не скажет: "Коля, милый, а ну ее... твою математику!" и никто уже не посадит нас в кружок, чтобы долго и упорно снимать, а потом с досадой воскликнуть: "Опять на пустой снял"! Да будет тебе земля пухом, милый, дорогой Сеня"! Этими словами хочу закончить свой небольшой очерк...