Две тысячи лет назад босой проповедник, который принёс людям Книгу и нашептал секрет спасения, носил терновый шип на шнурке из красно-белых нитей. Книга эта, всем известная, с её двумя началами и тремя временами, говорила о том, что мир - наш привычный, осязаемый мир, создан ремесленником, бесталанным неудачником, существом ограниченным, жадные страсти и отвратительные похоти которого расстроили первозданную гармонию.
Создавая тварный мир он случайно, скорее всего, выманил из царства света сколько-то искр божественного огня, обманом поместив их в тела людей, своих неумело сделанных рабов-игрушек. Удержать их впрочем не смог: лишь малая часть божественных искр поддалась лжи. Всё лёгкое и чистое вознеслось наверх, а всё тяжёлое и грязное стекло вниз, образовав обитель человеков, отягощённых первородным грехом своего происхождения.
В канонической версии Книги Древней дальнейшие события, растянутые на тысячелетия предыстории мира, сводятся к попыткам - некоего начала - восстановить целостность, собрать эти рассыпанные искры, вывести их из тюрьмы плоти. В страшных битвах демонов с посланниками Властелина Духа горел и плавился Универсум, и в конце концов для спасения мира на землю был послан один из эонов, который назвался нам, существам тварным, Утешителем. Соединившись для этого с неким достойным человеком, именем... Ну, это не так важно, тем более, что выяснение имени этого доброго человека послужило первым шагом к десятку ересей и огромным кровопролитиям в самых разных странах.
Соединившись с человеком, что бы это не значило, Утешитель открыл избранным тайну истинного познания. Поучения небесного эона, открывающего посвященным путь спасения, и принёс людям бродячий проповедник с терновым шипом, почерневшим от крови.
От принёсшего благую весть люди узнали, что соприродны Богу, а страдания земные есть результат непонимания, ошибки. У самого последнего из них в крови тлеет жар далёких звёзд и душа помнит волшебный свет и жизнь до того, как в мир явилась смерть. Но душа наша спит, обманутая Хозяином.
Проснуться - значит спастись, исчезнуть из царства страдания. Человек, вспомнив, откуда он родом, отряхнёт гнусную телесную оболочку, человек умрёт, как умирает отвратительная гусеница, выпуская в мир бабочку - искру света. По солнечному лучу, по серебряным лунным ступеням искорка вернётся домой к облаку света, которое и есть Единый Отец, сольётся с ним и забудет - всё. Ну, весь этот наш ужас, по крайней мере.
Это называлось: 'великое неведение', полнота света и радости возвращения к истокам.
Такого рода советы не могли, разумеется, понравиться Хозяину, который воздвиг страшные гонения на учеников небесной мудрости, а самого Утешителя - распял самым беспощадным образом. Но на кресте тот покинул тело смертного, и таким сомнительным и даже несколько пошловатым способом, восторжествовал над силами тьмы.
Впрочем, и без того многие полагали, что тело Утешителя было призрачным, поэтому и страдания его оказалось - иллюзорными. Этот вариант имел большое хождение среди простецов ибо легко ложился в канву кукольных представлений бродячих циркачей, когда умный небесный посланец, Младший, ловко дурачил могучего, но туповатого Хозяина, иначе - Старшего.
Книга эта в начале своего пути произвела огромное впечатление на адептов. Она объясняла мир, она делала понятным Космос. Новая мудрость широко шагала по Эрлену и многим другим странам. Храмы, укрытые куполами, как небом, были увенчаны великим символом, крестом, которым перечеркнул Утешитель отвратительный замысел Хозяина.
Спасение, говорили в храмах, дело личное: медитация, углубление в себя, отрешенность. Отрешённым не было особого дела до мира, хорошо понимали, что место это - пропащее. Зачем пытаться что-то изменить, зачем участвовать в действительности, если она вроде болота нечистот и создана для обмана человеков. Верили, что настанет наконец день, погаснет последняя звезда, исчезнет в невообразимой дали последняя спасшаяся из тьмы искра, почернеет Солнце, умрёт наконец коптящий фитилёк нашей мрачной обители, юдоли плача. И настанет он - покой во Вселенной.
Верили, но не всем это нравилось.
Ересь рождается, когда умирает надежда.
Нет больше сил верить, ждать и бояться. И всё незавершённое, забытое, заброшенное и несделанное; трупы мертворождённых детей, за которыми наконец пришли матери, мысли, исковерканные, как пальцы под сапогом - всё оно разом рвётся наружу, разбитым в кровь ртом ухмыляясь слепому солнцу нового дня. Что-то снова, как во времена картушей, умирало в душе этого народа, корчилось в огне и пропадало, уходило навсегда, уступая место.
Привычная осторожность, неповоротливость и косность огромных масс людей была забыта. Да и на что им было уповать? На то, что прилетит райская птица Алгност с головой девы, прекрасной, как рассвет, заглянет в душу, всё поймёт и всем поможет? Вылезет из земли премудрый зверь Алиген, переделает их жизнь на справедливый лад...
Разъярённым медведем ворочалась страна, когда началась в ней церковная реформа. Кого, господи, кого в разорённой войной и чумой державе могли интересовать вопросы доктрины? Что за дело было им до церковных догматов, до того - консубстанциация лежит перед ними на столе с парчовой скатертью или всё же транссубстанциация, её мать... Что было людству до 'Толкования Затруднительных Мест' Эаша Цулуда, выскочки и ходока по разным делам, который был пострижен в монахи и решил сделать хоть вот такую карьеру, духовную.
Стерпело б людство хозяйские забавы, научились. За тысячу-то лет и куда хуже бывало. Но, не стали терпеть.
Цулуда, конечно, государевы чиновники разорвали лошадьми, пепел сожгли и развеяли по ветру, но Столицу уже тогда осаждала крестьянская армия. Пришли мужики мстить за своего нового святого, да и не только за него.
Первая церковная война.
А началось всё с малого, с простого: с исправления используемых для церковной службы книг, удаления тёмных и прямо ошибочных мест, что столетиями прорастали в священных текстах стараниями бесчисленных переводчиков с трёх языков. Надоело церковным иерархам выслушивать насмешки из тех мест, откуда пришло Учение и сам Утешитель (в тварном, разумеется, виде). Да и служение в храмах желалось упростить немного, заодно и от симонии чуть отряхнуться.
Опирались при этом на низшее духовенство и, чем дальше - тем сильнее опирались на городские образованные кружки 'друзей веры'. А тем хотелось вернуть 'простую' Церковь: чтоб была как во времена апостольских отцов и чтобы так и писалась в сердце паствы - с заглавной буквы. Ну, и не только этого хотели образованные люди. Куда там ... Хотя планы свои и держали поначалу при себе.
Впрочем, бог с ней, с буквой, главное, если церковь 'простая' - она дешёвая. И не в десятине тут было дело. Ставший впоследствии печально знаменитым лозунг этих кругов: 'Принесём весну в Храм' касался вовсе не упрощения богослужения, а главным образом подрезания власти князей церкви. Сначала пригнуть шею церковных иерархов, а там, глядишь, и до мирских князей дойдут руки.
Так церковная реформа из дела чиновников в рясах стала политикой. К сожалению, она стала и чем-то много большим, задела какую-то струну, становую жилу народа. Так им тогда вложили, вбили персты в гноящиеся раны, с таким вывертом, что в глазах у многих потемнело.
... Мир холоден и равнодушен. Бог не светел и не ласков. Бог несправедлив, капризен. Какой с ним может быть завет, когда ведёт себя, как барышник на ярмарке. Или конокрад... Они вовсе не его любимые дети.
Завороженные величием, не страх испытывали они, но тягу - как в пропасть - к последним вещам и последним идеям. О, эта радость последних дней... Уничтожить себя - вот этого вдруг захотела огромная страна на краткий, исторически, миг. А вовсе не добиться каких-то прав вроде свободы отправления религиозных культов.
Но эрленский росток был привит на сильный, глубокий корень. Они вовсе не боялись надвигающегося на них ужаса конца времён, не приносили жертв, не старались задобрить или обмануть судьбу. Они отказывались искать выгоду, суетиться. Они не захотели исправлять тёмные места в Писании. Чем темнее, тем лучше, а лукавый разум должен знать своё место - ибо то, что можно понять - это говно, оно никому не нужно. Не кабак строим...
Как-то вдруг выяснилось, что религия конца времён им очень подходит.
Эрлен не желал компромиссов, подделок, лжи и морока, служению бесам. Им нужна была новая вера, новый ответ, который бы всё объяснил, который позволили бы им и дальше верить - несмотря на все неудачи, мелкие для других, но невыносимые для гордости этого надменного народа - что они, эрленцы, особенные люди, а вера их единственно истинная.
Милленарии, которые тысячами же собирались в потаённых местах, в убежищах, ждать 'кораблей', что унесут их к светилам из этого мира соединиться с искрой Первозданной, все эти хилиасты - исчезли, вырубили их под корень. Мир этот не для них, они не для мира. Последние времена на некоторое время отодвинулись.
Книга Новая, пришедшая неизвестно откуда, что заносчиво ткнула в морду не менее наглый век разума: она пришлась им, как вторая кожа. Теперь можно было терпеть и военные неудачи, насмешки и презрение соседей - и оставаться правым. Грядёт искупление, и всё встанет на свои места. Это будет чудом, а чудо стоит на вере.
И чудо не задержалось, воспоследовало.
Явился сначала Зимний Принц, а затем и Каменный император, и сволочные соседи запели по-другому. На столетие-другое показалось, что внешний мир, все эти купчики из Эндайва и Пелетии, не так уж страшны. Ведь на нашей стороне правда.
И всё только запуталось в очередной раз.
1. Грех
... один и тот же сон.
Нас двое: я и мой спутник.
Мы нисходим с зелёного холма туда, где вьётся над сонной речкой под вётлами неширокая и тихая дорога, скорее даже тропа. Босые пальцы ног тонут в мягкой горячей пыли. На обочине зеленеют лопухи и подорожник, тропинка петляет меж невысоких пригорков, ныряет в светлые рощи и белыми камнями перепрыгивает быстрые холодные ручьи.
На лугу у старой мельницы звенят пчёлы, роняет нежные лепестки с натруженных веток яблоня. Пахнет свежим хлебом и дымом, хотя людей мы и не видим. Никогда.
Солнце в зените, жара.
Мы пьём из придорожного колодца, пока не начинает ломить зубы.
... Говорили обычно обо всём.
О нелепом, жестоком устройстве мира и о других вещах, что казались нам важными; и самые разные истории из моей жизни шли в ход: смешные, страшные, глупые - на войне случается всё.
Впрочем, это трудно назвать разговором - ведь говорю всегда и только я. Мой спутник в латанной тунике лишь слушает. О, как он умеет слушать! Он слышит всё и конечно же несказанное, он видит несбывшееся, он учит любить несбыточное.
Вот и сейчас бредёт рядом, на четверть повернувшись ко мне, внимание к неспешному рассказу морщит загорелое лицо; иногда он качает в восхищении головой, а бывает - выражает вежливое сомнение в услышанном, и тогда его яркие зелёные глаза блестят дружеской насмешкой. Мой спутник умён, да и сердце его может вместить многое. Отличить корыстную ложь от невинного преувеличения не составит ему труда.
При этом никаких слов он не произносит. Но мне это совсем не мешает.
Я привык.
Мы все привыкли.
Только однажды услышал я его голос - когда поделился историей, ради этого пути по пыльным дорогам и придуманной: о Золотом Князе и старом напёрстке. Он тогда даже остановился, глядя на меня с изумлением - поверить не мог услышанному, а потом расхохотался так, что над деревьями испуганно завертелась стайка птичьей мелочи, хлопнув меня тонкой, но неожиданно тяжёлой рукой по плечу. Я даже присел.
А говорили, он не смеётся - никогда. Не знают ведь ни хрена святые отцы церкви нашей.
Но это, конечно, был не его голос.
... А вот мы идём мимо зарослей чернильных иголок, бескорыстного природного дара миру. Я отламываю одну: поспевшую, с плотной, чёрной до синего завязью. Этого бы мне намного хватило, на четверть книги, которую напишу я когда-то. Пожалеешь, что сон...
Спрашиваю: тебе ли мы обязаны столь нужным человеку чудом?
Он смотрит с удивлением и качает головой - в отрицательном смысле, - одергивая простую, но крепкую одежду много путешествующего человека. Нам чужого не надо.
Я хлопаю себя по лбу! Неужели - Старший твой брат? И всё, что написано нами - принесёт славу ему?! По праву Хозяина мыслей, подаренных миру? Ой-ой-ой, что же станет с ...
Тот, кто стоит рядом со мной, ничего по обыкновению не отвечает, только глядит исподлобья, внимательно, в зубах - травинка. И не глядит, не смотрит даже - рассматривает, вон и голову к плечу склонил. Улыбка сменяется на его потемневшем от солнца лице ухмылкой.
Что, опять я промахнулся? Но ведь это значит, это значит ... - и от раскрывающихся далей у меня холодеет сердце. Сейчас, ещё одно мгновение и я наконец пойму. Пойму всё!
Он берёт меня за плечо всё той же тонкой, но тяжёлой рукой, и, мало что не отвесив подзатыльник, направляет дальше по пыльной и узкой нашей тропинке.
А я всё никак не могу успокоиться.
Вот под его терпеливым взглядом - он уже слишком хорошо знает, что меня сейчас не остановить - я излагаю пять доказательств бытия и одно за другим крошу их в лапшу закалённой сталью своей логики. Наученный горьким опытом, мой спутник вовремя вмешивается, чтобы не услышать шестое доказательство, правильное. А там и ...
Вообще же сложилось у меня впечатление, что его мало занимают вопросы веры, доказательств и богословия. Вот насчёт баб случались у нас интересные разговоры, пусть это был и монолог.
Он не похож на свои ... портреты, и наша дорога, как мне начинает казаться, могла бы привести в места, где постоянство не есть предикат совершенства, где первые становятся последними. И где перед каторжниками склоняются святые.
Могла бы. Но - не приводит.
Так это начинается или иначе, но заканчивается наш путь одинаково.
Ничего не меняется на пыльной дороге, только кричит в недалёких кронах иволга, вестница дождя, да прыгнувший из перелеска ветер завивает в смерчики пыль на обочине. Тень ложится на холмы и долины, стихает птичий гомон, на солнце набегает облако, разбухает в тучу.
Тяжёлые наглые капли скользят по высокому острому шлему босоного воина правды, и глухо стонет в ответ становая жила мира, тонко звенит, готовится лопнуть, подземная струна. Солнце за спиной катится вниз, а моя тень - становясь всё длиннее и тоньше, тянется, перепрыгивает неглубокий овражек, и касается наконец терновника.
Они оба, не сговариваясь, замедляют шаг, но угрюмый ельник и колючие, вставшие вдруг при дороге кусты, не дают свернуть. И назад не вернуться. Оба знают - не поможет.
Вот оно - страшное место.
Тропинка делает крутой поворот и там, в быстрой хищной тени, кто-то стоит. Стоит и ждёт.
Большой, опасный и хорошо знакомый.
Угольной тенью нависает надо мной ужас, скалится молча, нетерпеливо. Ледяные капли падают с прозрачных клыков, прожигая толстую, проклёпанную кожу доспеха. Я не чувствую боли. Мне слишком страшно.
...И тут он всегда оборачивался к своему спутнику. Сказать уже ничего не мог, только губы дрожали.
Не уходи, не бросай, не дай пропасть.
Помоги!
Не можешь...
А может - не хочешь?
Испытание посылаешь. Человек начинается с горя? Да кто-ты такой, сволочь, чтобы...
Как ты смеешь!
Что ж, ступишь со мной в терновник? Нет...
Ты ничем не лучше нас, ты просто сильнее! Ты живёшь по другую сторону решётки, любопытная и безжалостная тварь.
И казалось ему тогда, что говорит он со Старшим, а не с Младшим и Любимым, что перед ним не Утешитель, а Хозяин, что это с ним брели они осенними багряными лесами, били острогой рыбу в тёмных озёрах, слушали тишину и преломляли хлеб. Ведь выглядят они одинаково, а кто из них - кто, ты решаешь сам.
А может быть, он всего один и есть на свете, кем бы он ни был. Иногда он казался мне мальчишкой с зелёными глазами, а иногда...
Но мой спутник молчит, всегда.
В глазах у того, который не сказал мне ни слова, зелень мутнеет, наполняясь предсмертной тоской и мукой.
...И тогда я в первый раз назвал его настоящим именем - когда увидел, что и у него тоже есть тень, что у него из под ломанных грязных ногтей стиснутых кулаков тоже сочится красное. Когда подумал, что ему намного хуже, чем нам. Ведь он-то знает, что ждёт его там, за поворотом, а мы... А у нас есть надежда: мы надеемся на него. Мы ведь и придумали его для этого - чтобы отпускал наши вины и грехи, чтобы было легче. Пристойней....
А он вдруг оказался настоящим.
Ты понимаешь? Грехи эти... Отпустить он ничего не может - а только берёт себе. И на кого надеяться ему?
Да и чем поможет мне? Как сделает бывшее - небывшим?
Но останавливаться нельзя.
Ярость и страх толкают человека в кожаном доспехе вперёд: сдохнуть, но взглянуть в глаза тому, кто роняет пену с клыкастой морды за поворотом тропы. Ведь надежды нет и у него, а ненависть - о, её даже больше, чем нужно!
... Оскалившись и сдавленно матерясь, я делаю шаг. Последний. Дага в левой руке отведена для удара, а шпаги у меня давно уже нет. Таким как я не положена мне шпага.
Но там, за поворотом - некого убивать. Там пусто. Там никого нет, и даже тропинка не ведёт более никуда - конец, тупик, колючая неровная стена.
Как всегда.
Поднятая рука опускается, искажённое гримасой лицо разглаживается.
Но слишком рано приходит облегчение. Никто не ждёт меня за поворотом, никто не прячется в терновнике, но кое-что там всё-таки есть: куча гнилой соломы смердит под ногами, да медленно плывёт на летнем ветерке зацепившись за колючку хорошо знакомый красный шёлковый поясок; такой тонкий, но такой длинный и прочный.
И тут наконец не выдерживает, рвётся струна, на которой подвешен мир, гаснет солнце и кто-то с грохотом задвигает засов.
Иногда он просыпался от собственного крика и это было самое лучшее, потому что всё заканчивалось, хотя соседи по казарме и бывали недовольны. А иногда - тихо корчился в темноте, вцепившись железными пальцами в неструганные доски ложа: лицо мокрое, сердце выпрыгивает из груди, а перед глазами медленно покачивался застрявший в терновнике пояс.
Да, каждый, кто на свете жил, любимых убивал, но ведь не каждый принял смерть за то, что он убил.
Я знаю, я видел, ты тоже убил нас. Тех, кого любил.
И умер сам.
Я ничем не лучше тебя, только проще, грубее.
Мёртвый Искупитель, стань моим братом.
2. Чёрный Мор. За 7 лет до Первой Церковной Войны
В девятое лето правления императора Ируафа Последнего, на третий день осени, в устье Эра, великой реки, вошёл под слабым ветром потрёпанный гарлахский корабль. Купеческое судно почти сразу намертво село на одну из бесчисленных в тех местах песчаных банок, но команду это, казалось, не слишком озаботило.
Местные жители, издавна промышляющие тёмными делами, не дожидаясь ночи, как белки на орешки ринулись на упавшее с неба богатство. В трюмах нашли добрые шерстяные ткани и огромные тюки скверных мехов степного зверька оллы.
Запах, однако, стоял...
Местных немного удивило, что на борту почти не оказалось живых людей, а те, что оставались, все в крови и гное, уже отходили. Кажется, они и не заметили незваных гостей.
Обитатели приморской деревни, рассудили, что корабельщикам повезло отбиться от пиратов, а те немногие, что пережили бой - умерли от ран. Пираты деревенских беспокоили не больше запаха, они и сами-то были те ещё ухари, но кто-то заикнулся, что ведь и крыс вроде нет, что корабль - мёртвый, а это уже показалось опасным. Но жадность, конечно, победила.
За ночь и следующий день ткани и шкурки перекочевали с борта на берег, как и всё остальное, что имело ценность, а ветхий, трёпанный корабль - сожжён от греха.
При этой деревне издавна обретались купцы, и ещё через день взятый на мёртвом корабле товар отправился с ними на север, в Норбаттен. А ещё через три начали умирать первые люди - сначала в деревне на морском берегу, так и оставшейся в этой истории безымянной, затем - в купеческом караване, а потом и во многих других местах.
В том году охотники в гарлахских степях озолотились, так легко стало брать небольшого пушного зверька оллу. 'Степные крысы' были какие-то сонные, не торопились прятаться и, казалось, с радостью расставались с опостылевшей жизнью. Купцы, благословляя удачу и проклиная рухнувшие в Гарлахе цены, повезли во все концы близлежащих земель содранные шкурки, а вместе с ними - блох, несущих миру смерть.
В трюмах медленных, неуклюжих кораблей блохи перебрались с мёртвых шкурок на корабельных крыс. Когда крысы кончились - настал черёд матросов, но и тех надолго не хватило. Блохи кусали, рвали кожу, глотали кровь, которую не могли уже переварить, изрыгая её обратно в кровоток жертвы. Вместе с бациллами чумы.
Люди заражались от укусов, а когда чума проникала в их дома и на улицы, заболевали, уже вдыхая заразу, витавшую в воздухе. На шее, под мышками, в паху наливались твёрдым багрово-синие желваки-бубоны, чёрные пятна расползались по телу. Человек не мог ни сесть ни лечь, ни разогнуться... Наступал бред, лихорадка, рвота, кровавый понос и - долгожданная смерть.
Иногда же бубоны росли, сочась кровью и лимфой, лопались. Человек впадал в буйство, стараясь убить себя от нестерпимой боли. Из таких некоторые выживали. Вообще же из четверых заболевших в те времена обычно умирало трое.
...До столицы провинции Норбаттен, купеческий караван не дошёл, их остановили на заставе сонного городишки Испата, в дне пути от столицы провинции. В империи многое шло в последний век наперекосяк, но кое-что ещё торчало из обгаженной почвы. С немытого юга и раньше не раз накатывались в Эрлен эпидемии, власти усвоили простейшие меры предосторожности, а карантин - он как для Эрлена был придуман.
Жирные стражники, увидев у многих в купеческом караване чёрные пятна, да и нечистый запах не скроешь, решительно отказались от мзды и препроводили неудачливых купцов в старый заброшенный сарай за околицей, обнесённый тыном.
Ночью двое бежали в недалёкий Испат к семьям. Еще через седьмицу в городе вспыхнула чума, и очень быстро во все стороны потянулись караваны испуганных жителей, каждый пятый из которых нёс в своём теле невидимую глазу чёрную смерть.
В то лето и зиму она забрала в окрестных странах миллионы, и это было лишь началом испытаний. В Эрлене опустели тогда целые провинции. Тогда же полностью, под метёлку, вымер Южный Гарлах, даже отшельники в заброшенных каменных городах не пережили гнева своих богов.
В Эндайве и Пелетии, куда чума пришла через огромные порты во многие места разом, осталась треть жителей и те по большей части скитались в ненаселённых, пустынных областях, спасаясь от заразы. В выгоревшем наполовину Джюниберге на огромных площадях перед опустевшими величественными зданиями ели человечину.
Люди делали, что могли.
Швыряли в огонь ведьм и колдунов. Убивали незнакомцев, приближавшихся к нетронутым мором селениям. Наживались на чужой беде, жрали зловонную похлёбку из золотых сосудов, убив и ограбив прежних владельцев. Страшная беда содрала маски, обнажило слепое от страха и жадности к жизни лицо зверя.
Но и иные лики были явлены миру в час, когда стрелки времени сдвинулись в бездну. В короткие чумные ночи были написаны стихи, баллада 'Последний Человек', которые и сегодня знает любой в Эрлене, и не только там. Неизвестно кем написанные, даже пепла не осталось от того, кто ломал в предсмертной муке перо в то страшное лето. А другие люди, весь талант которых составляли доброе сердце и собственное достоинство, нащупывая ночами бубоны под кожей, днём делали, что могли для близких и дальних, делали, терпели боль и ужас близкой смерти.
Мрачные картины преисподней, где изломанные фигуры в чёрной коже с клювами вместо носов и слюдяными кружками на месте глаз бродили по закоченевшим улицам, были впоследствии описаны во множестве романтических сочинений. Впрочем, это были всего лишь немногие уцелевшие врачеватели в глухих кафтанах из кожи морских зверей, привозимых с севера. В костяные клювы клали душистые травы, убивающие, как считалось витающие в воздухе миазмы смертельной заразы. Имели при себе и жезлы из можжевельника и ладан, чтобы отгонять нечистых.
Прошло три года. Кто смог - умер. Династия Золотого Князя пресеклась. Остальным приходилось жить.
3. По Ту Сторону Всего
На тогдашнего императора Чёрный Мор произвёл поначалу не слишком сильное впечатление. Всё это происходило где-то далеко, на полудиком юге, и было скучно. Какие-то болезни... Казначей опять будет нудить насчёт расходов на его, императора, замечательный парк. Но потом, потом - когда чума пришла в Столицу, когда ненавидимая им размеренная поступь дней сменилась исключительными по силе и остроте впечатлениями: да, это было совсем другое дело!
Императорские развлечения... Его враги сидели в тесных железных клетках, а когда умирали, он бальзамировал их, лично обмывал и одевал, и устраивал пиры в катакомбах дворца. Свою последнюю жену он убил своими руками за предполагаемую связь с пасынком.
Своему младшему брату - лично же вышиб плетью глаз и продержал четверть века в подземелье.
Однажды ночью в маленькую вонючую камеру к тому ворвались растерянно-льстивые придворные - оказалось, что мерзкий император умер, что корона теперь принадлежит ополоумевшему от счастья узнику. Того на руках понесли в покои, вымыли, умастили дорогими благовониями, отвели за изысканный стол, женщины были готовы на всё прямо там, на столе, да и некоторые мужчины ...
А потом из-за портьеры вышел вполне пока живой император. И начал хохотать, глядя в потрясённое лицо младшего брата. И все остальные: гогот, плевки, они даже мочились на него. Брат сошёл с ума, и стало неинтересно, а тут так удачно подвернулась чума.
Император, впрочем, был вполне себе - ничтожество, и никакая чума ничего не могла с этим поделать. Но иногда она встречала на своей дороге совсем иных людей.
... Альен эг-Шовал родился в том самом сонном Испате, в состоятельной, даже богатой семье. Семейство Шовал, изначально благородной приставки 'эг' не имело, занимаясь торговлей, но дед получил дворянство - за услуги времён Обращения, оказанные людям Золотого Князя. Но приставка ничуть не помогла, когда отца Альена, человека слабого, склонного к игре в кости, пьянству и некоторым другим порокам, могущественные недоброжелатели швырнули в долговую тюрьму, где он вскорости и помер.
Оказавшееся на улице семейство не выдержало столкновения с действительностью. Мать 'повязала красную розу' и пошла было на рыночную площадь: туда, где кабаки получше, но карьера её не заладилась - всё никак не могла забыть манер благородной дамы, так и зарезали в пьяной кабацкой драке.
Старшая сестра сгинула где-то на задах торговых кварталов. Говорили, что её продали в Гарлах или ещё куда-то. Альен же со второй и последней своей сестрой остались совсем одни. Побираться они не умели, да и высокое это искусство давно уже было осёдлано многочисленными городскими нищими, и кроме побоев от хозяев грязных перекрёстков и пыльных площадей ничего им не досталось.
... Однажды утром совершенно остервенившаяся от такого существования сестра куда-то исчезла, к обеду вернувшись в компании с одноглазой старухой, вылитой ведьмой из сказки. Старуха внимательно осмотрела Альена, заставила раздеться - да, прямо на улице, но ему уже было всё равно - и осмотрела ещё раз. Её чёрные костяные пальцы выворачивали веки, больно, до синяков щипала бёдра; ведьма ворчала, что щенок худой и вшивый. Потом сестра долго торговалась с ней, то и дело срываясь на быстро выученные на улице грязные ругательства, но старуха владела этим ремеслом намного лучше.
Альен от непрестанного голода уже который день хотел только одного - спать и видеть во сне няню, слышать её голос, тереться щекой о мягкие руки. Старая няня не пережила крушения прежней жизни семейства им-Шовал, и вместе с ней навсегда ушли покой и безопасность.
Из сладкой дрёмы его выдрали старушечьи когти. Сестра, пряча глаза и маленький позванивающий мешочек, сказала Альену чтобы шёл с мистресс Больхой, да, вот с этой вот, та скажет, что ему делать, а она, она к нему придёт, потом. И шмыгнула куда-то в переулок, мотнув на прощанье хорошо уже драной юбкой.
Мистресс Больха смачно плюнула ей вслед и ещё раз пребольно ткнула мальчишку железным ногтем - чтобы шёл, не стоял. Случившийся поблизости здоровенный мужик в аккуратно чиненной на правом плече кольчуге, с коротким мечом и бляхой городского стражника, случайно встретившись с Альеном взглядом, быстро, совсем как сестра, отвёл глаза и тоже для чего-то сплюнул на и без того грязную мостовую.
'Та-а-к', подумал немного пришедший в себя от всех этих толчков и переглядываний Альен. 'Понятно...'. Лет ему было немного, но с того дня он как-то сразу начал всё понимать; он и раньше был очень разумным ребёнком, а уж теперь... Всё сообразил: и про мистресс Больху, и про стражника, да и про сестру. Про себя самого ему было не совсем ещё ясно, но он справедливо рассудил, что скоро и это выяснится. Нужно только подождать.
В нём на всю жизнь тогда поселилось настороженное спокойствие и какая-то смутная, тенью, усмешка к людям, ко взрослым, то есть ко всем - детей в его мире не было. Ко всем тем, кто мог бы ответить за себя и других. Мог бы, но, видимо, не хочет.
Страшная старуха между тем привела его к серому узкому дому о двух этажах за высоким забором. Во дворе - злые кобели. В самом доме - стылая, несмотря, что лето, лгущая тишина. Слуги, как он узнал позже, приходящие, лошадей не держат, а живёт здесь Варнал Муст, вдовец, выборный член городского магистрата, а по-старому - ратман.
Господин ратман мельком, с лестницы, глянул на мальчишку и сделал ведьме какой-то знак пухлой кистью. То ли языком трепать не любил попусту, то ли и так всё было ясно, но та ни о чём больше не спрашивая хозяина, тщательно вымыла Альена, умастила его недешёвыми благовониями, напялила на вялого, как старая шерстяная кукла, ребёнка новую одежду и накормила до сонной одури.
Он и уснул, как в колодец провалился, в себя пришёл только вечером, когда старуха потащила наверх, в спальню хозяина. Когда Альен сообразил, что сейчас будет, то забыл о спокойствии и насмешке над суетящимися человеками - кричал, как обычный десятилетний пацан, кусался, плакал, захлёбываясь слезами умолял, чтоб отпустили, что он никому не скажет, что ...
Несмотря на весь этот крик, поцарапанное лицо и некоторые другие неудобства мессир Муст оказался скорее доволен последней покупкой. Свежее мясо всегда сильно возбуждало его, но он решил, что, пожалуй, можно будет поделиться новой игрушкой и кое с кем из полезных знакомых. А пока воющего без слов мальчишку швырнули в подвал, где и был теперь его дом: лежак и цепь.
Мессира Муста сильно позабавили слова щенка, обещавшего похитителям безопасность молчанием. На площади, конечно, о таких вещах кричать ни к чему, но если уж император не брезгует 'зелёной листвой', как это у них по-придворному называется, то ему-то сам Утешитель велел!
Впрочем, из сладких планов мессира Муста, как это иногда бывает, не вышло совсем ничего хорошего.
Уже очень скоро в городе обнаружился мор, провинциальные власти никакой помощи не оказали, зато объявились вдруг откуда-то разбойники, и очень скоро дела приняли такой оборот, что стало мессиру ратману не до подобранных на улице розанов, - своё бы уберечь. А когда в казармах конных варваров начались беспорядки, то мессира зарезали прямо среди белого дня, на пороге собственного дома, не посмотрели, что уважаемый человек.
... Альена поместили в обжитый прежними несчастными погреб.
Приносившая еду старуха видела в темноте, как сова, а свечи и кресало, которыми пользовался во время своих визитов милейший ратман, он всегда уносил с собой. А потом мастер Муст перестал к нему приходить, да и старуха притихла.
Считать время во тьме Альен научился не сразу. Мир неожиданно забыл о нём, и несколько дней благословенной тишины растянулись на годы ожидания унижений и непотребств. Страх прошёл - в этом отвратительном доме явно что-то случилось, в дополнение и даже, кажется, в пику к обычной мерзости, чего же тут бояться? Чего бояться ему - как может стать хуже, чем сейчас? Смерть? Он только усмехнулся, как взрослый. Как более, чем взрослый.
Он даже засмеялся тогда, и страх, вздрагивая от унижения, окончательно уполз куда-то в зловонную тьму, нырнув на дно стоявшего тут же ведра с нечистотами, затих и затаился. Он никогда больше не вернётся к Альену.
Одно мешало ему, как новый ботинок на стёртой до волдырей ноге. Он всё никак не мог забыть глаза мессира Муста в их самый первый раз. Какая-то была там простая, но очень важная для Альена тайна, загадка, что-то такое, что нужно обязательно понять о людях, чтобы можно было жить дальше.
... Прошла, казалось, вечность, жажда начала донимать его уже всерьёз, но однажды и для побирушки Альена выкроил Утешитель время, не забыл боженька наш. Наверху начали глухо шуметь, забегали люди, что-то тяжёлое упало так, что с потолка на голову полетел сор. Потом через щели добротного, тяжёлого люка закапало что-то - тягучее, солёное, пить это было нельзя, но он конечно всё равно пытался. Наверху явно что-то происходило, такое.
Цепь он научился снимать уже давно - столетия назад эта карта легла в его колоду. Из оставшейся от прежнего узника ложки он сделал лезвие, как многие до его и ещё больше людей - после. Нащипал из тощего матраса чего-то вроде ваты и приспособился быстро катать её подошвой башмака. Трут тлел, как ему и положено, но факел пока ему был ни к чему - сам же и задохнёшься. Факел был припасён на чёрный день - устроить пожар, попытаться сбежать. Плохая карта, глупая.
Но самое главное - люк.
Старуха, раньше спускавшая ему дважды в день еду, всегда аккуратно задвигала со своей стороны засов, он хорошо знал этот ненавистный звук. Сделала ли она это в последний раз, когда в дверь начали с громыханием и криками ломится, и деревянная крышка люка громко хлопнула у него над головой?
Что же тут думать...
Лестница, в подвале оказалось крепкой и удобной - хозяин не хотел свернуть себе шею во время спуска.
Не раз будет он потом, много лет спустя, с улыбкой вспоминать эти девять перекладин, свой медленный подъём во тьме. Задвинут ли засов? Сдохнет он здесь или останется жить? Много лет спустя он думал, что не это было главным, но тогда... Каждая перекладина широкой лестницы - как удар ножа в горло. Он умер много раз и ещё один, по-настоящему, без посмертия, когда навалился изо всех своих невеликих сил на квадратный люк, а тот - даже не шелохнулся.
Некоторое время спустя, уже спихнув с крышки труп старой ведьмы, напившись тёплой мерзкой воды и собрав в этом странном и глупом месте полезных мелочей на дорогу, он у самых уже дверей обернулся к мёртвой старухе.
- Для чего ты жила? - громко спросил её мальчик. - Мечтала рвать сочное, живое мясо, а приходилось пробавляться гнильём, и умерла, как комок глины, нырнувший в выгребную яму? Или с тобой ушёл целый мир и не такую бы ты выбрала участь, если б могла выбирать, верно?
Мёртвая старуха долго молчала, скалясь перерезанным горлом под крепко сжатыми белыми губами, а потом дёрнулась, трупы и не такое умеют, легко вздохнула и окончательно улеглась. Кажется, теперь она улыбалась.
Голос его не дрожал, пусть он и не совсем понимал, что говорит. Но чувствовал он именно так. Не жалость к старой ведьме, хотя и ненависти не было. Было большое белое спокойствие и - красной ломающейся полосой посредине - интерес. Жадный, жаркий и немного ... странный, но стесняться ему стало некого. Интерес к тому, как всё устроено в человеке, в жизни.
Он плотно притворил за собой дверь жилища, в котором по-настоящему родился, и безмятежно пустился в путь по ночному саду, полному душ убитых людей. Ясно, что обычная жизнь закончилась не только для него. Пьеса обещала быть интересной.
Через два дня он был готов покинуть и город Испат, странное и тоже глупое место, когда на обезлюдевших улицах, у самых уже восточных окраин, нос к носу столкнулся со смутно знакомым человеком. Здоровенный мужик в аккуратно заплатанной кольчуге заметно похудел и поизносился. Мальчик отпрянул, сделав вид, что сильно испугался, упал над своим мешком на колени и начал канючить, чтобы не били, что у него ничего нет, что он...
Окольчуженный хриплым голосом попытался утешить побирушку, склонившись над скорченной фигуркой, и почти сразу замер. Мальчишка глядел на него снизу вверх, ни следа страха или слезливых соплей на грязной мордочке заметно не было. А глаза у него были такие, что десятник базарной стражи даже не сразу понял, что тот держит в правой руке, прикрытой до поры полупустым мешком.
А когда сообразил, то было поздно - короткий арбалетный болт уже летел ему в глаз. Эту маленькую, почти игрушечную, но вполне себе смертоносную машинку, бывший когда-то ребёнком Альен прихватил с собой не зря. Упорно тренировался эти два дня, и вот он - мастерский выстрел, пусть и скорее случайный.
Большой и когда-то сильный человек ещё конвульсивно подёргивался, болт размером с толстый гвоздь не убил его мгновенно, а мальчик уже медленно тянул грязную ладошку к залитому кровью лицу. Кожа оказалась горячей. Он придвинулся, достал нож...
Он вовсе не мстил человеку, который мог бы помочь ему, но не стал беспокоиться тогда, на базаре. Ему всего лишь было интересно, что тот сделает. Что скажет, как задрожит его лицо, как рука его будет сама по себе тянуться к короткому широкому лезвию. А он, ещё недавно бывший Альеном, запомнит, как капельки пота на стремительно белеющей левой щеке будет догонять друг друга, пока не скроются в глупо открытом рту, И ещё это хриплое дыхание, с присвистом!
Да, дядя, поздно ты спохватился. И зря ты всё же отвернулся от меня тогда. Я бы помог, я бы полюбил тебя - за бескорыстие и силу, которая не бывает плохой или хорошей, а просто есть. И стал бы я совсем другим человеком, да и твоя жизнь могла бы повернуться: Великий Мор и возможности дарит великие.
А так - умирай. Эта смерть подходит к твоей жизни, маленький слепой человек. И ведь как смешно - я во всё это воздаяние добрым и наказание дурным не то, что не верю, а просто знаю, что ничего этого просто быть не может на свете, но вот ты был не совсем червяк, потому и умер просто.
А я не умру. Во всяком случае - от чумы.
Ладно, лежи и ни о чём не жалей.
Он поудобнее устроил на грязном камне мостовой большое сильное тело. Правой рукой накрыл посеревшее уже лицо (оконечник болта прошёл между мёртвыми пальцами, царапая ладонь), а левую - уложил на сердце, всё, как положено.
На прощанье срезал бляху десятника. Изнутри было нацарапано: 'Эйнар Хельм'.
Из северных, что ли, покосился на труп Альен. Вроде бы стоит такая крепость в Регате... Не поймёшь, лицо уже спрятано за широкой ладонью, а трогать упокоенного не стоит.
'Вот и имя у меня появилось. А ведь не хватало', - усмехнулся Альен и пошёл себе к недалёким уже городским выселкам, стараясь казаться меньше да ещё и сильно припадая на совершенно здоровую ногу. Так, не из страха, из осторожности.
Из города нужно было выбираться, а дел у него было много. Но вот искать вероломную младшую сестру он не собирался. Это тоже было глупо и неинтересно.
Великий Мор потряс устои мира, но маленький Эйнар Хельм был не в претензии. Он полагал, что всё, что могло случиться с ним, уже случилось, и мор здесь совершенно ни при чём. Скорее наоборот. Неизвестно, как бы там ещё вышло, без этой самой чумы. Нет на свете ничего страшнее другого человека.
4. Я и Мой Спутник
Места эти были уже в значительной степени 'знакомыми'. Когда местные, прискучив скитаниями по чащобам, решали покориться и выйти к старым своим деревням и городкам, платить имперцам подушную дань, признавая над собой власть пришлецов, то называли это - 'познакомиться'.
Но мятежи на окраинах и шатания в сердце великой страны доползли в последнее время и сюда. Жители вспомнили славное прошлое. До Обращения здесь было много военных поселений и, отдельно от них, диких - даже по тем временам людей. Природных князей у тех никогда не было: резались друг с другом, как умели. И местные в последнее время принялись всё сильнее обнаруживать независимое направление своего образа мыслей - главным образом грабежом имений и разбоями на дорогах.
Два дня назад они вышли к последней, до самого перевала, деревне на этой полузаброшенной дороге - то ли Горелый Яр, то ли Пустая Слобода, то ли ещё какая-то дрянь - наполовину выгоревшая, за околицей - виселица с которой они сняли приходского священника. Деревня тревожно прижухла, на улице - не то что детей, ветерка нет.
Командир велел ломиться во все хаты по очереди - пока не нашли неувечного мужика.
- Собирайся, - сказал ему Командир сначала на городском, потом на деревенском эрле, потом уже просто кулаком. - Пойдёшь проводником.
Тот забормотал что-то, затряс лохматой головой, пошёл елозить задницей по полу, не решаясь встать. Его не понимали. Некоторые из обитающих здесь племён переселили за полсвета отсюда ещё до Обращения, из северных стран - шигола, корсь, хьюдо... Должны были, твари, знать эрле, но говорили на бес его знает каком языке.
Командир даже не стал предлагать денег, только коротко глянул на Шуя, высокого, худого с точно таким же мужицким лицом, последнего оставшегося у него десятника. Тот скользнул за печь, выволок оттуда полумёртвого от ужаса пацанёнка, ухватил за соломенные волосы, дёрнул голову вверх...
Не теряя времени на болтовню скобленул по цыплячьей шее засапожным ножом. Потекло красное. Мальчишка захрипел, закатывая глаза. За печкой завизжали. Мужик вскочил, сказать по-прежнему ничего не мог, только приседал да тянул руки к сыну.
Согласился.
... Глухая дорога, уже кое-где заросла кустами. По обочинам то и дело встречались старые вырубки или гарь, укрытые зарослями высоких трав, осинниками и берёзами - но в их тени уже подрастают, тянутся к солнцу ёлочки. Эта рана никогда не затянется, думает Раш. Так ему хочется думать.
На второй день во влажной низинке нашли следы людей, а потом и лошадиный навоз. Командир внимательно осмотрел лепёшки, потёр в пальцах и даже понюхал. Непонятно...
- Старый след. - сквозь зубы, как всегда почти, пробормотал Шуй, отворачиваясь. - А что говно тёплое, так от солнца.
Надо было что-то решать.
Вчера ночью на коротком привале взятый почти с боем проводник попытался бежать. Стороживший в очередь Командир заметил, что тот не спит, косится на ненавистных своих мучителей. Командир притворился спящим и уже в самом деле почти сомлел, когда огромная тень с едва слышным шорохом метнулась прочь от костра. В зарослях что-то затрещало, заворочалось, ухнул в дупле филин, Командир вскинул готовый к бою арбалет...
Мужика прикололо болтом к толстому дереву. Он дёрнулся, сорвался, шатаясь побежал зачем-то обратно к костру. Светящийся грибок с гнилого дерева окрасил его спереди в ярко-зелёный цвет. Вскочивший от огня Шуй ловко полоснул проводника саблей по шее. Проснувшегося позже всех Яргена окатило кровью из перехваченного чужого горла.
- Не слышь, жив он ещё, двошит, - заржал Шуй, тыкая упавшего проводника саблюкой под лопатку. - Здоровы мужики-то здешние.