Аннотация: Биоапокалипсис. За нарушения работы ЖКТ и возможную нестабильность психологического состояния читателя авторы ответственности не несут.Присутствует обсценная лексика!
1
В седьмом часу утра тусклая, забранная в решетку, загаженная лампочка под потолком загорается, едва освещая вход. Тяжелая металлическая дверь камеры открывается, и двое солдат в ОЗК и противогазах, раскачав, вбрасывают внутрь черный пластиковый мешок, наглухо застегнутый на молнию.
Тот, кто упакован в этот пакет, бьется в нем как полоумный, да что толку.
Седой старик, стоящий ближе всех к двери в битком набитой камере, подходит к мешку, безучастно дергает собачку молнии, отводит ее; немного приоткрыв пакет, отгибает его угол.
Новенький - женщина. Молодая и довольно симпатичная, маленькая пигалица, совсем еще девчонка. Они со стариком минуту глядят друг на друга, потом рот девушки широко открывается в беззвучном крике, а старик отворачивается, делает три шага назад, встает на свое место.
Я бы подошел сейчас к новенькой и помог ей выбраться, но мне не пробиться через ряды стоящих впереди меня людей.
Она трепыхается в мешке, пытаясь высвободить руку и добраться до замка, чтобы расстегнуть его изнутри. Через несколько минут ей это, наконец, удается, и она кое-как, рывками, спускает собачку до середины. Становится видно мятую блузку, пояс джинсов.
Стоящие поблизости равнодушно смотрят, как она выбирается из мешка, опасливо озираясь по сторонам, потом, даже не одернув блузки и не подтянув джинсы, из-под низкого торса которых выглядывают трусы, бросается к железной двери и начинает молотить в нее кулаками.
Наверное, ее волокли по земле, потому и блузка у нее такая мятая и изодранная на спине и штаны стянуты на бедра. И на пояснице видны бурые полосы-царапины.
Она долбит в дверь.
Типично и глупо. Никто не придет, хоть застучись. И хорошо, что не придет никто. А если придут, начнут стрелять. Это ладно еще, если не явится огнеметчик, а то достанется из-за этой девчонки всем.
Я вижу, как на ее лице, сменяя ужас, рождается знакомое недоумение. Рот не закрывается еще некоторое время - она все пытается кричать. Наконец, до нее доходит, что она не может этого сделать, что гортань ее не способна издать ни звука. Тогда она закрывает руками лицо, медленно садится на корточки, упирается лбом в железо двери. Это нехорошая поза, вредная - не стоило бы ей так садиться.
Она еще совсем молодая. Лет двадцать, ну, двадцать два, от силы. Как же тебя угораздило сюда попасть?
Ее теперешнее состояние мне знакомо, могу понять, что сейчас переживает эта девочка, каждое движение мысли могу предсказать.
Когда меня вот так же забросили в эту камеру и кто-то выпустил меня из мешка, я тоже первым делом бросился к двери и принялся долбить в нее и орал, как чумной.
Орал... Ага, открывает щука рот, да не слышно, что поет. И ведь я уже знал к тому времени, что голоса у меня нет. А эти, мои будущие сокамерники, стояли и смотрели, не мигая и не издавая ни звука, не шевелясь - только глаза, устремленные на меня в полумраке камеры, говорили о том, что я здесь не один, что я замечен.
Мне тогда повезло: никто не пришел на мой стук. Вообще-то, обычно всем так везет. За мою бытность в этой камере, только один раз было, что на стук пришли.
Тот бугай, выбравшись из мешка, все никак не мог или не хотел понять и смириться, он долбил по двери монотонно и долго, не меньше часа. И тогда пришли солдаты, пьяные в драбадан. Они едва держались на ногах, огнемета при них не было, так что при желании мы запросто могли бы получить свободу, если бы навалились на них все разом, всей камерой.
В общем, досталось тогда многим. Вояка, короткой очередью размозжив голову бугая, не убрал палец со спуска, пока не отстрелил весь рожок.
Мне повезло, а вот пожилой женщине, стоявшей рядом со мной - нет: пуля долбанула ее прямо в висок.
Хотя, это еще вопрос, кому из нас двоих тогда повезло...
Девчонка, наконец, убирает руки от лица, поворачивается, садится на цементный пол, прижавшись спиной к двери и вытянув ноги. В другое время и в других обстоятельствах я бы дал ей подзатыльника и заставил встать с ледяного бетона, но сейчас уже ничто не имеет значения.
Она сидит так минут пять, потом вдруг начинает суетиться под влиянием пришедшей в голову новой мысли. Она нащупывает на руке пульс и долго прислушивается.
Ну да, ты не оригинальна. Через это проходят все.
Проходит несколько минут, прежде чем она отрешенно убирает руку, на лицо ее медленно наползает полубезумная улыбка, а из глаз выступают слезы.
А вот это зря! Плакать нельзя. Нельзя так бездарно расходовать запас жидкости.
Стоящие рядом и наблюдающие за девочкой тут же бросаются к ней. Как ни упирается новенькая, как ни брыкается, как ни раскрывает рот в беззвучном крике, но трое мужчин валят ее на пол, зажимают голову и тянутся высунутыми языками к ее щекам, на которых поблескивают слезинки.
Я не знаю, кому достаются эти жалкие капельки, мне безразлично. И вообще, эта дамочка мне безразлична.
А те трое не успокаиваются, пока досуха не вылизывают ее щеки и глаза. Только потом оставляют девчонку лежать на полу, возвращаются на свои места и принимают обычную позу - ссутулясь, опустив голову, свесив руки перед собой.
Я бы сейчас подошел к ней, но надежда давно уже потеряна. Я давно не бросаюсь к новеньким в попытке заговорить. Похоже, не осталось на земле ни одного человека, кроме меня, знающих язык глухих. Конечно, можно попытаться разговаривать, читая друг друга по губам, но это почти безнадежно. Тем более, что мимические мышцы работают очень медленно и неохотно, а устают уже после пары фраз, превращаясь в налитую свинцовой тяжестью неуправляемую массу.
Нет, я бы сейчас подошел к ней, но мне не охота пробиваться из своего ряда через частокол спин. В конце концов, спешить некуда. Да и какой смысл. Что нового может мне сказать эта пигалица...
А она отползает в дальний угол, забивается в него, подбирая ноги, сжимаясь в комок, брезгливо утирая рукавом блузки облизанные щеки и глаза.
А что их вытирать-то, они - сухи. Просто у тебя еще работают старые и уже не актуальные рефлексы. И зря ты отделилась от толпы, здесь так нельзя. Чем глубже в камеру ты забьешься, тем больше у тебя шансов не получить шальную пулю, если что.
Ну ничего, пооботрешься тут - сама все поймешь, если не дура. А инстинкт самосохранения никто не отменял, он одинаков для всех. Даже для тех, кто обитает в этой камере десять на десять метров.
Вот, впереди меня три десятка спин и голов. После того, как пуля, на моих глазах, ударила в висок ту даму, стоявшую рядом со мной, я всегда стараюсь зарыться поглубже. Конечно, я не один такой умный, и далеко не самый сильный, поэтому на место в дальнем от двери углу, у стены, под одним из решетчатых оконцев, рассчитывать не могу. Но до третьего-четвертого ряда мне удается пробиться. И встать я стараюсь не напротив двери, а - подальше в сторону. Автоматчик не станет входить в камеру, он будет стрелять из коридора, через дверной проем, а значит, места у стен по сторонам от входа - самые безопасные.
Я наблюдаю за девчонкой. Она сидит уже минут десять. Странно, что ее тело так долго выдерживает подобную нагрузку - мне обычно удается просидеть без проблем минут пять, не больше.
Едва я успеваю это подумать, как она поднимается - медленно, придерживаясь за стену и кое-как выпрямляя ноги. Видно, что ей удается выпрямиться благодаря значительному усилию. Потом ее тело очень быстро находит единственно удобное для него положение - такое же, как у всех в этой камере: ссутулиться, голову свесить на грудь, позволить рукам отвиснуть чуть ли не до колен.
Она обводит камеру медленным, исподлобья, взглядом. Когда ее глаза натыкаются на меня, я делаю ей знак. Взгляд сначала соскальзывает с меня, но тут же возвращается. А значит, она соображает довольно быстро, а значит, интеллект если и нарушен, то весьма незначительно.
- Как тебя зовут? - спрашиваю я первое, что приходит в голову. Руки и пальцы слушаются плохо и работают медленно.
Я не рассчитываю на ответ. Сотню раз уже я обращался и к новеньким и к бывалым - никто не реагировал на мои движения.
Но девчонка вдруг поднимает голову, а потом ее рука тоже медленно и неуверенно отвечает:
- Где я? Что происходит?
Я всегда думал, что возможность пообщаться с кем-нибудь ввергнет меня в бурю ликования, но не чувствую сейчас почти ничего, кроме легкой заинтересованности.
- В лагере, - отвечаю я. - Как тебя зовут?
Не знаю, зачем мне нужно ее имя. Позвать ее я все равно не смогу, а делать несколько лишних движений пальцами - пустая трата сил.
- В каком? - спрашивает она и добавляет: - Лагере.
- В пионерском! - зло отвечаю я.
- Я... - начинает она и неуверенно опускает руку.
В лице ее отображается внутренняя борьба.
У нее неплохо сохранилась даже микромимика - это хороший знак. Наверняка личность не успела сильно разрушиться. Наверное, срок был очень небольшой.
- Я... - пишут ее пальцы. - Я...
- Ну?! - не выдерживаю я. - Береги силы!
- Я умерла? - проговаривает, наконец, ее рука.
- Да.
2
Иммунорм окончательно сняли с производства месяцев через десять после выпуска первой партии. С производства-то сняли, но в аптеках его можно было купить и год и два спустя, а у перекупщиков - и все три. Разве кто-то из бизнесменов станет терять денежки, вложенные в препарат, только потому, что какое-то там агентство в Германии нашло у него некое побочное действие, о котором даже не было никакой точной информации? Да ни в жизнь! Может быть, где-то там, в сонной и благополучной Европе, от запасов этой дряни и избавились, но кто же станет делать это в России!
Я сам выписывал иммунорм каждому второму, особенно в период эпидемии - уж очень хорошо действовало это средство, и противопоказаний не больше, чем у цитрамона. По одному впрыскиванию аэрозоля в каждую ноздрю, и через два дня - никаких симптомов гриппа или простуды. Мечта терапевта небольшой районной поликлиники!
И сам я, конечно, был в первых рядах, и мать с отцом - во вторых.
Потом, когда выяснили, что препарат замедляет процессы старения, цена на него сразу взлетела до небес, купить его стало практически невозможно, а еще чуть позже он и вовсе исчез из свободной продажи. А затем внезапно опять появился, да еще и по бросовой цене - уже после того, как стали известны первые случаи "воскрешения". Это торговцы старались срочно вернуть хоть часть своих денег до того, как иммунорм будет запрещен.
Какой-то немецкий патологоанатом обнаружил в тканях мертвеца высокий процент одной из составляющих препарата, а потом, когда труп со вскрытой грудиной вдруг ожил...
В последствии воскрешения стали практически нормой, а через некоторое время уже было неизвестно, кого больше ходило по улицам городов - живых или мертвых.
Нет, никакого особого вреда от живых мертвецов не было, кроме неприятного запаха да неприглядного вида. Стали даже появляться слухи о мертвых, которых далеко не сразу удавалось распознать, и они еще некоторое время ходили на работу.
А потом - началось!..
С одной стороны - молодчики с обрезками труб и бензином наготове, выискивающие "зомбаков" и часто второпях превращающие в трупы живых.
С другой стороны давила на психику церковь с ее долгожданным концом света и "сущим во гробех живот даровав".
С третьей стороны - культ "зомби", когда адепты специально раздобывали и использовали иммунорм, а потом кончали с собой.
С четвертой - медицина с ее предупреждениями о возможных эпидемиях и, наконец, сами эпидемии, не заставившие себя долго ждать.
И тогда наступил хаос...
3
Каждый день, часов в восемь утра, дверь в камеру открывается.
Правительство не собирается расходовать деньги на содержание нескольких миллионов своих мертвых граждан, поэтому даже мертвые граждане обязаны работать. Наверное, правительству даже выгодна такая ситуация. Ведь содержание живых трупов обходится в ноль рублей ноль копеек. Единственные затраты, которые были сделаны - это постройка лагерей. Ну и приходится, естественно, платить войскам, ну так ведь армия в любом случае и так на балансе. В то же время мертвецы могут работать - пусть не очень хорошо и достаточно медленно, но зато хоть целые сутки, не требуя ничего взамен - ни еды, ни денег, ни социальных гарантий. Все, что им нужно - это вода. За глоток воды мертвец будет делать любую работу без сна и отдыха. Правда, через каждые десять-пятнадцать минут работы мертвецам нужна передышка, но все равно, ни одна пара рук не будет лишней.
Процедура обычная: вдоль длинного коридора, по ту сторону решеток, выстраиваются охранники в ОЗК и противогазах, с автоматами наготове. Через каждых пятерых автоматчиков стоит солдат с огнеметом. Не знаю, чего они боятся. Неужели они и правда думают, что живые трупы способны устроить бунт или создать профсоюз и требовать улучшения условий труда и содержания?!
Мы вереницей тянемся по этому коридору и выходим во двор.
Там весна. Я знаю, что сейчас должна быть весна, но я не различаю ее цвета, не слышу ее звуков, не чувствую ее запахов. Все одинаково серо - и земля, и снег, и форма солдат, стоящих на вышках, и даже само солнце. Пение птиц не пробивается через мои одеревеневшие барабанные перепонки, я даже мегафон, в который отдает команды старший караула, нормально слышу не больше, чем за десяток метров. И никаких запахов, совершенно никаких, вообще.
Когда мы выходим из камеры, та девушка жмется ко мне и даже берет меня за руку, чтобы не отбиться. Она так и идет рядом до самого автозака, в который нас загружают.
Вдоль коридора и дороги, по периметру огрождения, в кузове автозака - везде насыпана хлорка. Во всяком случае, можно предположить, что это хлорка, судя по бочкам и ящикам с надписью "Хлор", стоящим чуть ли не на каждом шагу.
Езда в автозаке - испытание, потому что приходится сидеть, а когда сидишь, напряженные мышцы уже через пять минут костенеют и их стягивает такая судорога, что могут просто не выдержать и лопнуть связки. Боли-то нет, ее не чувствуешь, а вот встать потом вряд ли сможешь. А не сможешь встать - тебе конец, потому что солдаты разбираться не будут, у них нет ни времени, ни желания возиться с обездвиженным трупом. А вот патронов они, кажется, не считают. Поэтому в битком набитом автозаке все время нужно привставать и постоянно разминать мышцы, не позволяя им чрезмерно долго сокращаться.
Девчонка опускается на деревянную скамейку рядом со мной. Я объясняю ей, что нужно постоянно следить за спиной и ногами, чтобы на выгрузке не получить пулю в лоб.
Машина трогается.
- Как тебя зовут? - спрашиваю я.
- Аня, - отвечает она. - Звали.
- Как ты умерла?
- Наглоталась таблеток.
- Зачем?
Она пожимает плечами, отворачивается.
Действительно, глупый вопрос. Отчего двадцатилетняя девчонка может наглотаться таблеток? От несчастной любви, конечно.
Вот так...
Хотела девочка умереть, забыть, не знать и не думать...
А ей - лагерь, автозак и вечную память. Каково теперь девочке?..
Каждые три-четыре минуты я встаю и заставляю вставать и разминать мышцы ее. Она, конечно, подавлена своим новым состоянием, новыми ощущениями и необходимостями.
- Откуда ты знаешь язык жестов? - спрашиваю я ее.
- Я педагог. Учила глухонемых детей. А ты?
- А у меня мать глухонемая.
Скамейка под нами подпрыгивает на ухабе так, что мы подлетаем к потолку.
Я замечаю, как сидящий напротив старик, освобождавший Анну из мешка, ударяется рукой о скамью, едва не завалившись на пол.
Серый ноготь на его пальце заламывается от удара и сползает на сторону, но старик ничего не замечает. А заметив, через минуту, он отрывает ноготь от пальца и рассматривает его, близко поднося к подслеповатым глазам. Потом теряет интерес и роняет ноготь на пол.
Анна трясет меня за плечо.
- А ты давно здесь? - спрашивает она, когда я поворачиваюсь.
- Давно. Я умер в декабре. Какой сейчас месяц?
- Март.
- Что слышно там, у живых?
Она пожимает плечами.
- Что говорят про мертвых? - пытаю я.
- Разное. Одни предлагают кремацию, другие требуют равных прав.
- Ничего не изменилось, - киваю я.
- Отчего ты умер? - спрашивает она.
Вместо ответа я расстегиваю рубаху, показываю ей ножевое ранение под сердцем.
- Кто тебя так? - участливо жестикулирует она.
- Муж любовницы.
Анна понимающе кивает.
Да что она может понимать, пигалица!..
Мы приехали. Автозак, дернувшись, останавливается. Через несколько минут солдат в ОЗК, но без противогаза, открывает дверь, морщится, зажимая нос, и подносит к губам мегафон.
- Ваваливайтесь, тухлятина! - командует он.
Мертвецы поднимаются, с трудом выпрямляясь, на скрюченных ногах медленно двигаются к выходу.
Выпрыгивая, трупы валятся в слякотное месиво из полурастаявшего снега, грязи и хлорки.
Я иду первым, выпрыгиваю. Поднявшись из грязи, протягиваю руки навстречу Анне.
- Ух ты бля! - орет в мегафон прапорщик. - Да ты джентельмен, тухляк!
Я, прижимая к себе, осторожно спускаю девушку вниз, ставлю на полусогнутые ноги.
Стоящие по сторонам солдаты в полушубках и шапках, с автоматами в руках, смеются шутке своего командира. Я не слышу их смеха и реплик, но по лицам вижу, что им весело.
- Ты, поди, и поебываешь ее ночами, а? - не унимается прапор. - Правильно, правильно, чтоб черви в мандешнице не завелись!
Солдаты ломаются в приступе смеха.
Я отвожу Анну в сторону, туда, где привычной цепочкой выстраиваются остальные.
- Спасибо, - жестикулирует она. - Как тебя зовут?
- Сергей.
- Э-э! - кричит нам прапорщик. - Вы чего размахались ластами, бля?!
- Ни хуя себе! - слышу я возглас со стороны оцепления. - Прямо как в телевизоре! Это они, типа, общаются, товарищ прапорщик. Сурдоперевод, типа.
Прапор смотрит на нас недоверчиво и с недоумением.
Двое остаются сидеть на скамье в автозаке. Я-то знаю, что они прозевали свои ноги, не сдавили вовремя мышцы, и теперь мясо, сжавшись в тугой комок, разрывает вязкие подгнившие сухожилия, а может быть, и дробит кости. Оба неудачника вернулись с того света с большой задержкой, что видно по оплывшим бесформенным лицам и гнилостным пятнам на коже.
Наверное, в их прошлом был только разовый прием иммунорма, так что накопления нужного количества необходимого вещества не произошло. Чем меньше был прижизненный прием препарата, тем медленнее происходит реанимация и тем хуже консервация тела.
Прапорщик тоже понимает, в чем дело, и лицо его оживляется радостной улыбкой - развлечение взводу гарантировано. Он делает знак солдатам. Двое из них надевают противогазы и резиновые перчатки. Забросив автоматы за спину, они запрыгивают в автозак и одного за другим бросают скрюченных мертвецов в грязь. После того, как бойцы выпрыгивают следом, прапорщик о чем-то совещается с ними, а с губ его не сходит при этом беглая и скользкая улыбка.
Наконец, один солдат исчезает, а возвращается через несколько минут со стеклянной бутылью, в которой плещется прозрачная маслянистая жидкость. Из сапога его торчит небольшой топорик.
Он делает знак второму, чтобы забрал у него топор, а сам вытаскивает из горлышка бутыли плотную стеклянную пробку. Оцепление стягивается к автозаку - всем хочется посмотреть на происходящее.
Две их жертвы лежат в грязи, безучастно озираясь по сторонам. Они тоже все поняли, если хоть какая-то часть интеллекта у них сохранилась. Но сделать они ничего не могут. Да и не хотят. В каком-то смысле, им сегодня повезло, и они это знают, хотя инстинкт самосохранения, который никуда не уходит после смерти, несомненно подталкивает их сейчас вскочить и бежать. Но ни вскочить, ни бежать они не могут.
Сейчас над ними будут издеваться, но боли они не почувствуют, и это их утешает.
Я поворачиваю Анну лицом в другую сторону, чтобы не видела происходящего:
- Не смотри туда!
Пока один солдат в полной тишине (а может, и не в полной, не знаю) заливает лицо ближайшего к нему трупа дымящейся жидкостью, другой принимается деловито рубить шею второму мертвецу. Топорик маленький и совсем не острый, поэтому дело идет медленно.
Сгрудившиеся вокруг остальные с интересом наблюдают за происходящим и обсуждают процесс, наверное, в полголоса.
Лицо первого мертвеца под действием жидкости вскипает и пенится, сползая с черепа, как расплавленная пластилиновая маска. Потеряв зрение, он невольно поднимает руку и пытается протереть глаза. Но глаз уже нет - вместо них только серая пена. Его пальцы проникают в опустевшие глазницы, за ними устремляется туда же и кислота.
Один из солдат подходит поближе и даже присаживается над телом на корточки, чтобы получше рассмотреть постепенно оголяющийся череп. Другой отворачивается и начинает блевать, чем вызывает дружный смех и, наверное, подколы.
А тот, другой, с топором, все рубит и рубит. Может быть, топор действительно слишком мал и туп, а быть может, солдат просто растягивает действо, чтобы дать остальным - особенно молодняку - возможность проникнуться происходящим. Голова его жертвы подрагивает при каждом ударе, но в открытых глазах не видно ничего, кроме отстраненной пустой задумчивости.
Проходит еще не меньше пяти минут, прежде чем искромсанная шея наконец разделяется, и солдат отталкивает задумчивую голову, поворачивая ее лицом к остальным.
Еще двое молоденьких солдатиков, из срочников, меняются в лице, видя, как двигаются глаза у головы, продолжающей существовать отдельно от тела. Один из них, кажется, вот-вот готов упасть. На ослабевших ногах он кое-как отходит в сторону, приседает на корточки и мотает головой, разгоняя, наверное, дурноту.
- Э-э, боец! - окликает его прапорщик. - Че за хуйня?! Команды "разойдись" не было, сюда иди!
- А телка ничего так была, - произносит тот, что принес кислоту, вытирая руки и оглядывая фигуру Анны.
Я не столько слышу, сколько угадываю его фразу по губам.
- Присунешь? - скалится один из бойцов, матерый контрактник.
- Я че, некрофил?! - отплевывается первый.
- Ну хоть за щеку завали, - не унимается контрактник.
Между тем, неуверенной походкой возвращается тот, которому стало плохо. Прапорщик указывает на лежащую отдельно от тела голову.
Солдатик неуверенно стягивает с плеча автомат, неумело дергает затвор, болтая стволом из стороны в сторону.
Звучит хлопок выстрела, от неожиданности которого вздрагивают все. Голова подпрыгивает и откатывается, мелькая черной дыркой в затылке, а матерый контрактник снова забрасывает автомат за спину.
- Не выё, прапор! - говорит он. - Ты же видишь, салага не в себе. Он тут половину взвода ухуярит в беспамятстве.
Прапорщик недовольно пожимает плечами, нервно скалится в натянутой улыбке, но орать на контрактника не смеет.
- Ладно, - говорит он. - Порезвились и харэ.
И командует:
- Развод!
4
В медицинских кругах для определения воскрешения установился термин "постлетальный рецидив жизни", или просто - рецидив.
Изучать рецидивистов кинулись рьяно, благо материала было хоть отбавляй, а средства выделялись очень хорошие, особенно после того, как выяснилось, что иммунорм активно употребляла вся властная верхушка и богатеи, что, в общем-то, одно и то же. Средства, как обычно, оприходовались оперативно и со знанием дела, но никакого продвижения в понимании феномена рецидива даже и не намечалось, в то время как материала становилось все больше и больше, и скоро от него просто некуда было деваться.
Человечество, по крайней мере - его российская часть, разделилась на два лагеря: на тех, кто предпочитал умереть по-старинке, раз и навсегда, и на тех, кто был не прочь причаститься жизни вечной. Хотя об этой жизни после смерти не было известно совершенно ничего, кроме того, что возможна, все же, кажется, и вторая - уже окончательная - смерть, если определенным образом травмировать мозг воскресшего. Именно способ окончательного убийства рецидивистов искали в первую очередь, поскольку, видели в них опасность для остальных. Люди, нахватавшись представлений о "зомби" из разного рода книг и киношек-ужастиков, естественно впали в панику и вели разговоры об апокалипсисе и необходимости тотального уничтожения рецидивистов. Правительство же наше, как всегда, с оглядкой на запад, решилось только на меры по изоляции, да и то уже значително позже и со всякими оговорками. А в думе полным ходом шли дебаты на тему считать ли рецидивистов живыми и полноценными гражданами Российской Федерации и предоставить им равные конституционные права, или же официально признать их мертвыми, со всеми вытекающими отсюда последствиями, как то кремация и захоронение. Естественно, первый вариант усиленно лоббировался и должен был, по идее, рано или поздно победить, несмотря на возражения масс, требовавших всенародного референдума. Наивные! Как минимум пятьдесят процентов потенциальных участников такого референдума хотя бы раз в жизни принимали иммунорм.
И удивительно, опять же: потенциальные рецидивисты, то есть те, кто хотя бы раз в жизни принимал препарат и кого ждало воскрешение, ненавидели теперешних рецидивистов ничуть не меньше, чем те, кто каждое утро благодарил бога за то, что так ни разу и не использовал дьявольский аэрозоль.
Человеческая природа являла себя во всей своей дикой красе. Вор должен сидеть в тюрьме! По аналогии: мертвец должен лежать в земле! И неважно, что этот мертвец гораздо более безобиден, чем львиная доля живых, которые в любой момент могут перегрызть тебе глотку или засадить в спину нож. Главное, что эти живые, они - свои: теплые, понятные, в большинстве своем не очень вонючие. А те - холодные, вонючие, молчаливые, подспудно страшные и совсем мертвые.
По мере того, как число рецидивистов увеличивалось, все больше назревала опасность гражданского раскола. Вот тогда правительством и было принято волевое решение привлечь к устранению проблемы армию, тем более, что количество лагерей изоляции тоже медленно, но верно росло. Приходилось даже делать внеплановые амнистии, чтобы освободить тюремные помещения, более всего пригодные для содержания живых мертвецов.
А потом ученые выяснили, что у принимавших иммунорм людей происходят непонятные изменения на генетическом уровне, и изменения эти передаются по наследству. То есть, если отец или мать принимали препарат, то с вероятностью почти сто процентов у них должен родиться ребенок с синдромом постлетального рецидива жизни.
И тогда позиции политиков, ратующих за предоставление рецидивистам равных прав, заметно пошатнулись.
5
Мы с Дашкой сидели на кровати и приходили в себя после бурного траха. Она, в одной расстегнутой кофточке от пижамы, потягивала кофе, я - голый - курил. Это был наш последний трах в уходящем году, и мы оба очень постарались, чтобы сделать его ярким и запоминающимся.
За беспечной болтовней мы не слышали, как вернулся ее мужик. Он не должен был вернуться, потому что ушел на сутки. Он у нее был мент, сидел в дежурной части после того, как получил ранение и больше не мог работать опером.
Этот гад даже не заглянул в спальню, где мы как раз ржали над рассказанным мной анекдотом, а сразу отправился на кухню, за ножом.
Когда он вошел к нам, я как раз дотянулся губами до Дашкиной груди под расстегнутой кофточкой и только-только втянул в рот сосок.
- Привет, ребята! - сказал он, улыбаясь. - С наступающим вас!
А глаза у него не улыбались. И по его глазам я сразу понял, что для нас с Дашкой уже наступил - писец.
Она первой увидела у него в руке нож, взвизгнула, заскребла ногами, отползая к спинке кровати.
Я швырнул в него подушку, метнулся к окну, где стоял еще горячий кофейник - хоть какое-то оружие. Но я был в панике и на чужой территории, а этот хоть и хромал сильно, но был холоден и расчетлив как робот, несмотря на всю свою ярость. Он одним прыжком встретил меня на полпути к окну. Я почувствовал только удар снизу, под сердце, но даже не понял сразу, что он меня зарезал, показалось, что удар был тупым, как от кулака. Наверное, это и был удар кулака, потому что мужик загнал в меня нож по самую рукоять.
Он вытащил клинок, отпустил меня и я, по инерции, сделал еще один рывок к окну, потянулся к кофейнику, не понимая, почему ноги вдруг отяжелели и не хотят сделать ни шагу, а легкие наполнились пустотой, словно меня сдули, как воздушный шарик.
Я повалился вперед, ударился лбом о батарею, потому что руки отказались вытянуться вперед и упереться в преграду, уберегая меня от удара. Краем глаза я видел, как мужик забрался на кровать, схватил за ногу пытающуюся уползти от него Дашку и раз за разом бьет ее ножом в спину. Звуков я уже не слышал, потому что в ушах моих дважды стукнул тяжеленный паровой молот, а потом наступила полная тишина. И темнота - холодная и непроглядная.
Когда я очнулся, его уже не было - он ушел сдаваться своим коллегам.
Я с удивлением рассматривал лужу крови под собой и рану под сердцем. Я врач, а потому ни секунды не сомневался, что рана смертельна.
Дашка лежала на полу, свисая с кровати. В спине ее было не меньше семи дыр. Окровавленный нож валялся тут же, на полу.
Конечно, я сразу понял, что стал рецидивистом. А вот Дарья... Насколько я знаю, они почти никогда не простывала, а если и простывала, то всем таблеткам предпочитала чеснок и лимон. Не знаю, наверное, они никогда не принимала иммунорм.
Я оделся и ушел.
За свою практику, неотъемлемой частью которой были постоянные контакты с гриппозниками, я принял столько дьявольского аэрозоля, что на воскрешение моему организму понадобилось меньше часа, а значит, мозг мой очень неплохо сохранился, не говоря уж о чисто внешних признаках.
Больше всего выламывало в моем новом состоянии полное отсутствие всех органов чувств - я перестал различать цвета, запахи, вкус, температуру, перестал чувствовать боль и ощущать вообще любое прикосновение чего-либо или к чему-то. Ушла необходимость в кислороде и пище. И только жажда - почти постоянная невыносимая потребность в воде - пришла всему этому на смену.
Я стал суперменом, человеком будущего.
Наверняка, лет через пятьдесят, иммунорм восстановят и будут давать его младенцам с первого же дня жизни. А на десятый день их будут убивать. Чтобы они возродились к новой - вечной - жизни, свободными от любой зависимости, существами, которым не нужно ничего, кроме глотка воды. И никаких проблем с перенаселением и банальной нехваткой еды.
Вот только, человечеству нужно будет решить сначала проблему репродукции, на всякий случай. Или избавиться от возможности второй смерти.
6
Работа хороша тем, что кругом полно воды. Можно напиться из любой лужи. Плохо только то, что запаха и вкуса не чувствуешь и можешь наглотаться хлорки.
Меня с Анной, или "Ромео и Джульетту", как он нас называет, прапорщик отправляет на лесопилку. С нами идут еще трое рецидивистов, а сопровождают нас тот молодой хлюпик, которого прапорщик заставлял стрелять в отрубленную голову, и тот усатый матерый контрактник с обветренным лицом, который стрелял вместо хлюпика.
На лесопилке они ставят одного из нас на распил, другого на пресс. Мне и третьему объясняют, что мы должны будем подносить пильщику доски. Анне дают лопату и большой фанерный короб для сбора опилок.
Контрактник ставит юнца наблюдать за нами, а сам садится на диван в конторке бригадира, отделенной от цеха тонкой фанерной стеной.
Я всегда любил запах горячего пиленого дерева, это был один из моих самых любимых ароматов, поэтому сейчас я больше всего жалею о потере обоняния.
Работа идет монотонно. Мы подносим брус, кладем его на раму, идем за следующим. Пильщик раз за разом прогоняет брус по направляющим, разделяя его на доски.
Анна сгребает опилки в короб, относит прессовщику.
Юнец с автоматом стоит у стены, тупо наблюдает за нашими действиями.
Так проходит час или два. Ощущение времени у рецидивистов отсутствует напрочь, никакие биологические часы не тикают. Да и зачем время тому, у кого впереди вечность...
Это случается не так уж редко. Мертвые и, порой, тронутые разложением мышцы мертвяков не способны к быстрому сокращению и расслаблению, поэтому те, кто работает с техникой, часто попадают в неприятные ситуации. Нечувствительность к боли тоже играет с мертвыми злые шутки.
Когда рукав ветровки распильщика попадает в направляющие, у него еще есть время, чтобы отдернуть руку, чтобы остановить станок. Но он слишком поздно обращает внимание на то, что его левая рука вдруг перестает слушаться, и какая-то сила тянет ее вперед. И даже когда замечает, то не сразу понимает, что происходит, и несколько секунд тупо смотрит на зажатый в механизме рукав, который затягивает в машину дальше и дальше. Через пару секунд пойманную руку накрывает наползающая лапа пилы, внутри которой стремительно вращается поблескивающий диск...
Когда кожух пилы проходит мимо распильщика, он удивленно и с интересом рассматривает свою руку, аккуратно, наискосок обрезанную чуть ниже локтя. Потом подходит к выброшенному из направляющих обрезку конечности, поднимает его и зачем-то пытается засунуть в карман куртки. Но обрезок слишком длинен и в карман не входит, тогда покалеченный мертвец некоторое время стоит в недоумении, не зная, что делать, потом идет к большому фанерному ящику для мусора и бросает руку в него.
Сержант-контрактник с интересом наблюдает за происходящим из своей каморки и с улыбкой подмигивает молодому бойцу, которому, кажется, не до смеха - его мутит.
Мертвец пытается продолжить работу одной рукой, но у него ничего не получается - брус никак не хочет попадать в направляющие ровно, а ему еще нужно и управлять рычагом пилы.
Тогда сержант выходит из своей будки. Проходя мимо калеки, он небрежно стреляет ему в голову и кивает нам:
- Уберите!
Потом подходит к занятому прессовкой и указывает ему на место пильщика.
Мы выносим теперь уже настоящий, мертвый, труп и бросаем его на свалку. Туда же я по команде контрактника отношу отрезанную руку, достав ее из мусорного ящика.
Теперь нет необходимости собирать опилки, и сержант указывает Анне на дверь в стене - раздевалку.
- Иди туда! - командует он, едва перекрикивая визг пилы. - Прибери там, пол помой.
Девушка непонимающе пожимает плечами - она в первый раз не лесопилке и вообще не знакома с местной организацией труда.
- Твою мать! - ярится контрактник. - Пойдем, покажу... Ты не сильно воняешь?
Он кивает Анне, чтобы следовала за ним, и идет вперед. Я уже бывал на лесопилке и в этой раздевалке тоже бывал. Две маленькие комнатушки. В одной стол и холодильник, ряд вешалок на стене; в другой - две ржавых металлических кровати с провисшими сетками, на которых валяются древние матрацы.
Когда сержант и Анна скрываются за дверью, я смотрю на молодого бойца. Он сидит на плотницком столе, откинувшись к стене. Голова его свесилась на плечо, рот полуоткрыт, руки не держат автомат, который теперь небрежно лежит на коленях. Задремал солдатик, несмотря даже на пронзительный визг пилы. Подойти сейчас и рубануть ему по голове каким-нибудь куском дерева потяжелее. Вот тебе и автомат. И путь почти свободен, потому что лесопилка стоит на краю территории фабрики, на которую нас привезли. Вряд ли кто-то из солдат заметит, как я выйду наружу, а если и заметит, так не обратит внимания. А мне останется только зайти за свалку, куда мы отнесли труп и дальше, мимо штабелей бруса и готовых досок, за колючую проволоку и - в лес.
И тут пила вдруг умолкает, останавливается. Гаснет в бригадирской каморке свет. Обычное дело, такое часто случается, потому что старенькая подстанция давно не выдерживает нагрузок.
От внезапно наступившей тишины солдат просыпается, мутным взглядом озирается по сторонам. Но долго не бодрится служивый - глазоньки его, поморгав, снова слипаются, голова клонится на грудь.
Я не знаю, откуда и почему мне сейчас пришла вдруг в мою мертвую голову мысль о побеге. Я никогда об этом не помышлял, да и сейчас всерьез не думаю об этом. Бежать некуда и незачем - все равно ведь рано или поздно поймают или убьют, или и то и другое. Тем более, если будут жертвы. Тем более, если уйдет автомат.
Я знаю, что в здании лесопилки не становится темней, потому что здесь три больших окна. А вот в раздевалке сейчас хоть глаз выколи - темень. Я знаю, что Анне все равно, потому что мы видим одинаково, что на свету, что в темноте и отличить день от ночи можем только по оттенкам серого. А вот контрактник там сейчас шишек себе набьет, если фонаря у него при себе нет.
Я беру из кучи мусора большой, пятидюймовый, ржавый строительный гвоздь, иду к двери в раздевалку, открываю ее и ступаю внутрь, закрываю за собой дверь. Внутри, я знаю, сейчас абсолютная темнота, и сержант меня видеть не может, потому что фонаря у него, кажется, нет.
- Че за хуйня?! - слышу я его окрик. - Э, кто там? Включи свет, сука, урою! Соломин, это ты шутишь, твою мать?!
Соломин - это, наверное, тот молодой боец.
Я, стараясь ступать бесшумно, делаю несколько шагов вперед и заглядываю в дальнюю комнату. Прямо передо мной, спиной ко мне стоит Аня. Сержант - в углу, у открытого шкафа, из которого он только достал швабру и еще держит ее в руке. Глаза его выпучены, но взгляд направлен не в нашу сторону и не сфокусирован - как у слепого. Потерял мужик ориентацию в пространстве.
Через секунду он бросает швабру и, выставив руки, делает медленный шаг в нашу сторону, еще один, еще. В конце концов его руки натыкаются на Анну, контрактник тут же отдергивает их.
- Это ты? - спрашивает он. - Фу, бля, какая ты холодная!
Я перехватываю гвоздь поудобнее, зажимаю его ножку между пальцами, уперев шляпку в основание ладони. Резко ударить я не могу, да и силы особой в удар вложить не сумею. Но если бить в глаз, то все может получиться.
А сержант снова вытягивает руки вперед, елозит ими в темноте по груди Анны.
- А сиськи у тебя ничего, - произносит он так тихо, что я почти не слышу. - Твердые как... как зеленые помидоры, гы-гы!
- Слышь, ты, мумия, - говорит он через минуту, и слышно, каким ломким и дрожащим стал его голос. - Слышь, может это... Давай-ка я тебе присуну, а?.. Подожди, где-то у меня гандон был... Или отсосешь?.. Ты же умеешь, не разучилась?
Его пальцы лихорадочно роются в нагрудном кармане.
- Зомбух я еще ни разу не еб, - говорит он, открывая клапан другого кармана. - Только чур, целоваться не будем, гы-гы! Ты, вроде, не воняешь так-то, но хер его знает... О! Нашел...
Он нащупывает в темноте анины плечи и одним рывком заставляет ее опуститься на колени.
- Не, подожди... - говорит он через минуту, расстегивая ремень. - А ты мне его не отхватишь, а?.. Не, давай-ка лучше так, в дырку... Вставай!
Но я уже положил руку Ане на голову, сделал шаг вперед и, наклонившись через девушку, бью гвоздем сержанта в глаз, со всей, сколько есть, силы. Когда солдат начинает сдергивать штаны, гвоздь уже входит в его левую глазницу, почти по самую шляпку.
Контрактник валится на спину и замирает на полу, с приспущенными штанами. Если он и успел вскрикнуть, то негромко, потому что я ничего не слышал.
Анна поворачивает голову и смотрит на меня со страхом в глазах. Кажется, она ожидает, что я сейчас начну убивать и ее.
Я обхожу девушку, наклоняюсь над убитым, пытаюсь сдернуть с его плеча автомат.
Интересно, сержант принимал иммунорм?.. Да конечно принимал, уж армия-то наверняка вся на нем сидела. А может, и сейчас сидит. Это ж почти непобедимая армия получается. Ты убиваешь солдата, а он оживает...
Автомат мне пригодится. Потому что там, в цехе, спит на столе рядовой Соломин.
Кажется, включили свет - я вижу, как чуть светлей стал серый цвет стен, как вдруг отразилась в пустой бутылке на столе лампочка.
У меня наконец-то получается вытащить из-под грузного тела сержанта оружие.
Я поворачиваюсь к Анне и вижу за плечами девушки солдата. Выпученные глаза рядового Соломина смотрят на убитого, а рука безуспешно пытается снять с предохранителя автомат.
Плохо. Я не хотел убивать этого сопляка. Ну, ударить его каким-нибудь поленом, чтоб не мешался - это куда ни шло, но стрелять в этого пацана...
У меня быстрей получается снять оружие с предохранителя и дослать патрон. Услышав знакомое клацанье, мальчишка переводит взгляд на меня, потом на автомат, который смотрит ему в лицо своим единственным глазом, снова на меня. Его пальцам наконец удается опустить предохранитель и он лихорадочно передергивает затвор.
Не меньше минуты мы стоим и смотрим друг на друга. Я мог бы убить его уже шестьдесят раз. А вот он, в запале, вряд ли готов вспомнить, чему его учили: зомбакам нужно стрелять только в голову. Нет, не помнит, солобон, потому что подрагивающий ствол его автомата упорно целится мне в живот.