- Ну что смотришь? - спросил Иван, глядя в грустные собачьи глаза. - Жрать хочешь?.. Я тоже, брат, хочу. Так хочу, что хохочу. У нас ведь оно как: вчера ничего не ели и сегодня вчерашнее подогрели. Так что ты лучше иди, иди по добру по здорову, не вводи в искушение... Слышь, Чебурек, тебе говорят. Иди! Ты хоть и тощий и блохастый, а всё же живность. Так что давай, не смущай.
Он мягко оттолкнул собачью морду, встал и, крякнув, поднял на плечо свой аккордеон. Чебурек - грязно-рыжая лохматая дворняга - сделал несколько шагов в сторону и замер в раздумьях. Он колебался: идти ли ему за Иваном, или попробовать пробежаться до рынка. Что-то подсказывало ему, что от Ивана толку сегодня будет мало. С утра над городом повис мелкий противный октябрьский дождь. А в дождь, известное дело, много не заработаешь. Если и выходит кто в такую погоду, в выходной-то день, так разве что пьянчуги - за опохмелом, - да те немногие бедолаги, которым всё одно где пропадать.
Иван махнул на Чебурека рукой и пошагал вперёд по Ходячей. Шел он уверенно и твёрдо, так, будто точно знал, куда и зачем идёт. А между тем пребывал он в полной растерянности. Осень - вот она, наступила-таки. С опозданием большим, - за что ей огромное спасибо, - однако же наступила. Лето, с его парками, водной станцией, городской площадью и гуляньями допоздна - закончилось. Лето - благодатная пора. Летом, бывало, и по пятьсот рубликов можно было наиграть за день. Был год, - Иван навсегда его запомнил, - когда за один только летний месяц он почти десять тысяч наиграл.
Осень и зима - вот это швах. Это две убийцы.
Зимой, понятно, много не поиграешь: в морозец так пять-десять минут и всё - пальцы слушаться перестают. И не посидишь опять же долго: ни ватники, у сторожа этажом выше купленные, не спасают, ни валенки. Подогрев изнутри помогает, так ведь на него ж ещё заработать надо сначала.
Осень и того хуже. Осенью главное условие не соблюдается - проходимость. Отсутствует людской поток, а с ним отсутствуют и денежки. Осенью нужно перемещаться в такие места, куда люди волей-неволей приходят: на рынок, в церковь, на вокзал, к цирку; на крайний случай - к аптекам или к универмагу. Но тут другой фактор в действие вступает - конкуренция. На рынке появляться - это вообще здоровьем не дорожить. Черножопые, те ладно, те ничего - ну прогонят, в крайнем случае пинка дадут. Но у них можно и сигарет выпросить, а то и бутылку - они хоть и горячие, но не злобливые и не жадные как наши. А вот охранникам, церберам, попадёшься - по морде получишь обязательно. Ну а хуже всего - конкуренты. Не сами, конечно, просители, а их хозяева. Эти, если прищучат, то уволокут куда-нибудь в укромное место и будут бить долго и жестоко. Убить могут или покалечить. Ему, Ивану, по пальцам один раз били арматурой - предупреждали для первого раза. Повезло: один только палец и сломали, спасибо, что не все, а то бы закончилась его карьера, если и не навсегда, так надолго...
У церкви тоже все места давно поделены. Там Архидьякон (кличка такая) давно свои порядки установил. Сезонный билет даже осенью полторы тысячи стоит плюс сто рубликов ежедневно, независимо от выручки. И никаких тебе долгов: не рентабелен - пошел долой с паперти!
Вокзал... Там Коля Хромой. А Коля Хромой - это вам не Архидьякон. Он билетиков не продаёт и бесед душеспасительных не ведёт. Чуть что не так - можно ведь и под электричку попасть.
Вот и остаются тебе прочие общественные места вроде цирка, универмага да разных других забегаловок. Там смотрящий в крайнем случае по морде треснет разок, если процента не наберёшь. Однако, в тех местах и наработать что-нибудь трудно, ох трудно.
Аккордеон тянет плечо...
Аккордеон -- это Иваново всё. Это единственное, что позволяет ему выжить. Спасибо, земной поклон матери, которая когда-то отдала его в музыкальную школу, заставила его там учиться, долбила его нещадно и не пускала на улицу, заставляя целыми днями и вечерами гонять гаммы, ругалась из-за этого с соседями, плакала перед учителями, вымаливая прощение для своего разгильдяя... Спасибо! Пришло время, и Иван понял, что такое музыка. Инструмент понял. Себя понял. И заиграл. Да как заиграл!..
Когда те, на рынке, прижали его за гаражами и один из них достал нож, Иван испугался. Но испугался он не за себя - он подсознательно потащил аккордеон дальше за спину. А те Ивана-то резать и не собирались для первого раза. Они хотели инструмент покалечить.
- Давай сюда свою шарманку! - приказал тот, с ножом.
- Это зачем же? - насупился Иван.
- Слышь, чудовище, ты борзой, что ли? - оскалился второй, тот, что был с арматурой. - Нам ведь и кишки твои на перо намотать - не вопрос. Давай лучше музыку. Мы гармошку твою покалечим, для порядку, и разойдемся на первый раз.
- Не дам, - ответил Иван холодея.
- Может кончим его? - предложил первый.
- Утихни, Бес, - огрызнулся второй. И ласково обратился к Ивану:
- Слышь ты, чучело, ты не догоняешь, что по нитке сейчас ходишь? Ты, кнопкодав, на чужую территорию залез со своей гармошкой, а значит, должен быть наказан. Мы не шибко злые, ты на Беса не гляди, лютовать с первого раза в правилах не держим. Мы тебя накажем чуток, морально, и - ходи дальше, куда шёл.
- Инструмент не дам! - отрезал Иван, ища глазами в куче мусора, чем бы можно было отмахнуться.
- Значит, хочешь лично ответить? - прищурился Бес.
- Лады, - подытожил второй. - Твое слово.
Драка была не долгой. Вернее, её и вовсе не было. Иван один раз только оттолкнуть Беса успел и - всё: ему аккордеон беречь надо было. Они хлестким ударом по лицу свалили его, и Бес быстро оказался у Ивана на спине, крепко прижал его к щебенке.
- Руки ему держи! - скомандовал второй.
И пока Бес держал Ивановы руки, прижимал их к земле, второй беззлобно, деловито и размеренно молотил своей арматурой Ивану по пальцам, по кистям, по запястьям - куда попадал.
В довершение они по паре раз пнули его, бросили ему на спину арматуру, сплюнули и ушли.
С тех пор Иван рынок далеко обходил. И только по крайности, когда уж совсем было туго, появлялся там. Сначала он долго ходил вокруг да около, выглядывая "пастухов". Потом подходил к какому-нибудь охраннику, помоложе и не шибко злому на вид, и пробовал договориться. Иногда удавалось выпросить себе полчаса-час относительного спокойствия, но чаще пацаны требовали хорошую предоплату. Оно и понятно: им тоже никакого резона нет подставляться и со своими ссориться...
Дождь моросил и моросил. Похоже, он зарядил на весь день. Хорошо, что куртка - с капюшоном. Улицы конечно же были пусты. Надежды на хоть какой-нибудь заработок сегодня - каплями стекали по старенькой болонье и падали под ноги. А есть хотелось ужас как. Еще больше хотелось выпить. Вчера Ивану только и удалось что наиграть себе на омерзительный беляш да стакан отвратного кофе в привокзальной закусочной. Потом, в распивочной, какой-то выпивоха угостил его полустаканом водки да блюдцем салата, за "Степь да степь кругом..."
Иван хорошо пел. Он был не только мастером, виртуозом даже, по части аккордеона, но и голосом обладал сочным и трогательным. Его любили слушать. Платить не очень любили...
Дойдя до трамвайного кольца, он свернул налево и, перейдя дорогу, ступил на тихую аллею, которая вела к церкви. В его намерения не входило идти именно к паперти. Видимо, господь Бог повёл его туда...
Любят люди списывать на Божье провидение свои побуждения и поступки, которых объяснить не в силах...
В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.
Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой-то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеёнке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел её здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по-детски тиха, задумчива, даже серьёзна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у неё не было - вместо руки была культя до локтя. Вторая рука, видно, искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Её тонкое, будто прозрачное от какого-то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьёзное личико и её тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными - ей всегда хорошо подавали.
Когда Иван впервые увидел её, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой - такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребёнку и безнадёга им овладели. Иван говорил с Соней всё время, пока стоял у церкви, а вечером, - пьяный, злой и беспомощный - валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал...
Отец ушёл, когда Соне был второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутёвого Сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро - как сгорела. Вот был человек и - нет его. Года через три она стала жить с каким-то зеком. Жили (вернее - пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой "хлебалке" пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город - просить. Получалось хорошо, ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и всё чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.
Наконец однажды, отчим предложил матери как-нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. "Да ты ***улся! - закричала мать. - Убью за мою доченьку!"
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живётся им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи-кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала - ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу - она хлестала девочку по щекам и орала "Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!" Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на неё и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить Сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела - потеряла сознание.
Когда рука девочки вдруг оказалась где-то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.
"Заткнись, курва! - прикрикнул на неё отчим. - Люди сбегутся, огребёмся тогда по полной..."
Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе...
Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одёрнулась, и удар пришёлся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить - ручка-то Сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить её нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперёк запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришёлся чуть ниже поясницы, но женщина, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в пьяную оскаленную рожу зека, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила её на руки и с воплями "Уби-или-и-и!" понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней...
Соня выжила. Успели врачи её спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной - только два пальца на ней нормально действовали, а остальные, чуть что, отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.
Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия - хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что-то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, всё время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот-вот устроится на работу. И действительно, она не пила ещё целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом...
Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город - просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от неё в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на неё сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что-то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как-то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла... Да и нужно оно было милиции очень...
Год назад мать Сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И всё. С того дня никто её и не видел...
- Здравствуй, Сонюшка, детка, - поздоровался Иван, приблизившись к девочке.
- Здравствуйте, Иван Алексеевич, - ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.
- Не подают что-то нонеча совсем, - прокряхтел дед с другой стороны аллеи. - Нет никого, чтоб те пусто было.
Иван только небрежно кивнул в его сторону.
- Как дела твои, Сонюшка? - Иван присел рядом с девочкой, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к её плечу.
- Да слава богу всё, - ответила она. - Только дедушка правду говорит - совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано ещё, а всё равно не то, что обычно.
- Нет, осень не проклятая, - покачала она головой. - Осень - добрая. Я люблю осень.
- Значит, к тебе она добрая, - согласился Иван. - Это хорошо.
- А к вам? - спросила она.
- Ко мне... У нас с ней взаимная нелюбовь, - улыбнулся он.
- А разве бывает взаимная нелюбовь? - удивилась она. - Я думала, только любовь бывает взаимная.
- А нелюбовь тогда какая? - снова улыбнулся он.
- Ну-у... не знаю, - она пожала плечами. - Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь - это когда два человека друг другу что-то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.
- Философ ты маленький, - он погладил её по щеке, едва касаясь, любуясь задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подёргивается, трепещет и бьётся неведомое ему отцовское чувство.
- А лето ты любишь? - спросил он.
- Конечно! - встрепенулась она. - Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.
Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..
- Ну а что ты ещё любишь? - спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. - Ну, больше всего?
- Больше всего? - повторила она. - Больше-больше?..
- Ну да, вот больше-больше-больше всего.
Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.
- Не знаю... - ответила медленно. - Ну наверное, конфеты шоколадные... и... и цветы.
- Цветы...
- Ага, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков - много-много... Не знаю, как называются... А еще бывают белые с жёлтым, и белые с розовым...
- Хризантемы? - подсказал он.
- Хризантемы... - повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. - Да, наверное хризантемы... Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.
- А хочешь, я спою тебе? - предложил он. - "Что такое осень"... Или... Или... "Танец маленьких утят"?
Она оживилась, улыбнулась даже.
- А вы мне лучше стихи какие-нибудь расскажите, - попросила. - Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем-нибудь... И у меня стихи иногда в голове получаются...
- А о чем стихи, Сонюшка? - спросил он осторожно.
Она смутилась, опустила голову.
- Не хочу говорить, вы смеяться будете.
- Ну что ты, детка! - с жаром возразил он. - Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!
- Ну-у... разные стихи получаются, - произнесла она тихонько. - Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется...
- Да-да, - покачал он головой. - Так бывает...
- Расскажите мне стих какой-нибудь, - снова попросила она.
- Стих... - задумался он. - Стих... Прости, солнышко, я ведь детских-то стихов и не знаю совсем... Пару песен знаю, а вот стихов... У меня ведь детей-то никогда не было...
- Что ж вы так... - произнесла она. - Взрослый уже совсем, а детей нет.
- Вот как-то так - смутился он и виновато улыбнулся. - А ты знаешь... Ты знаешь, я всегда дочку хотел...
- Жениться надо было, - сказала она наставительно. - Была бы вам дочка.
- Да, - кивнул он. - Только вот как-то...
- Ну ничего, - добавила она, успокаивая. - Вы ж ещё молодой совсем, какие ваши годы. Женитесь, заведёте себе детей - дочку и сына. Будете жить-поживать да добра наживать...
- Спасибо, милая, - поблагодарил он. - Только ты знаешь, я никогда это выражение не любил: "завести детей"... Звучит как-то... Заводят собачек, кошечек, рыбок аквариумных...
- Ну ладно, - согласилась она. - Родите себе детей и будете жить-поживать... Только вы их не бейте никогда. Даже если они что-то ну очень плохое сделают, вы их всё равно не бейте, ладно? Обещаете?
- Обещаю, - еле выдавил он, проглатывая комок, невесть откуда взявшийся в горле.
- Да, только вам нужно за ум взяться сначала, - продолжала она.
- Это как же, моя хорошая? - удивился он.
- Я вас много раз пьяным видела, - пояснила она.
- А... - растерялся он. - Ты об этом... Ну это, видишь ли... Я возьмусь за ум, конечно...
Дедок напротив, который от нечего делать давно уже прислушивался к их разговору, хрипло закашлял, закхекал и захрюкал.
- Смышленая девчонка, - похвалил он.
- Соня... Сонечка... - Иван не знал, как ему начать.
- Ну? - отозвалась она.
- Ты вот что... Ты ведь одна живёшь, я слышал...
- Одна, - кивнула девочка.
- Трудно тебе...
Она пожала плечами.
- Вы стихи обещали рассказать...
- Да-да, спохватился он. - Конечно... Не знаю, что бы тебе прочитать... Ну... Ну разве что вот это, как раз к случаю... Называется "Дождик"...
- Дождик, - повторила она.
Он помолчал с минуту, вспоминая давно заброшенные, почти уже забытые рифмы. Потом прочитал:
Дождь над городом пролился,
Дождь по крышам пробежал,
В переулке порезвился,
Мне в окошко постучал.
Посмеялся над прохожим,
Под крыльцо загнал кота.
Стал на сорванца похожим,
Напевая "тра-та-та".
А потом, насупив брови,
Отчего-то загрустил
И всплакнул на полуслове -
Как малыш смешон и мил.
Солнце, выглянув из тучки,
Стало дождик утешать;
Тихо взяв его на ручки,
Стало слезки вытирать.
Вот вздохнув, смешно надувшись,
Дождь похныкал... Перестал...
И, по-детски улыбнувшись,
Вдаль по лужам убежал...
- Вот, - закончил он.
Соня задумчиво улыбалась.
- Хороший дождик, - произнесла она. - Весёлый. И добрый. Не то что наш, - кивнула она на небо. - А кто эти стихи придумал?
- Их я сочинил, Сонюшка. Давно.
- Правда?! - восхитилась она. - Здорово! Хорошие стихи у вас получаются!
- Ну не то чтобы... - почему-то смутился он.
Дед между тем раскурил вонючую сигарету, закашлялся глубоко, сипло, с бульканием и присвистом.
- Бросать тебе надо, дед, это дело, - сказал ему Иван.
- Это какое, милок? - не понял тот.
- Курить тебе надо бросать - помрёшь ведь.
- Помру, - кивнул старик. - А чего ж...
- Сонечка, а... а ты хотела бы в городе жить? - спросил Иван осторожно.
- Нет, - ответила она почти не задумываясь.
- Почему?
- Не знаю, - пожала она плечами. - Я в деревне привыкла.
- Да конечно! - вставил дед. - Знамо дело, кто ж свой дом на город променяет. Тяжко в городе - дышать нечем. Люди как чужие все али обиженные друг на друга ходят. Слова никому не скажи - облают.
- Так ведь трудно одной, - настаивал Иван.
- А я не одна, - ответила девочка просто. - Баба Аня мне помогает.
- Кто это - баба Аня?
- Соседка. Постирать или печь истопить она всегда поможет.
- Ну соседка - это... Это же посторонний человек... Печь истопить... В городе вот её и топить не надо... А хочешь, мы... с тобой...
- Ну что, граждане попрошайки, - произнёс чей-то голос за его спиной, - как успехи?
Менты...
И как же они их проворонили. Ведь как из-под земли выросли прям. Участковый, местный видать, и с ним два шкета совсем, в затасканной форме не по размеру. Солдатики, наверное, из милицейского батальона, с Прохоровской. Ну ладно, они с Соней заболтались, но дед-то куда смотрел!.. Эх, хрыч старый, слепой, наверное, совсем. Ну теперь жди беды... Если бы местные менты или один участковый, так они бы возиться не стали. А эти, солдатики, они молодые да злые, им план сделать надо, чтоб вечером в казарме не ответить перед стариками-то. Пиши пропало...
- Соня, - повернулся капитан к девочке. - Ты бы шла отсюда, а.
- Не лезь к девочке, кэп, - набычился Иван. - Она-то тебе чего?
Удар справа, со стороны одного из щеглов, неожиданным был, только поэтому Иван и сложился пополам, теряя дыхание. А так слабенький был ударчик. Что этот задохлик восемнадцатилетний, метр с кепкой, сделать мог. У него и кулачонко-то с воробья размером. Неожиданностью взял.
- Ну ты это, как тебя, - захрипел на солдатика участковый.
- Сержант Сенцов, - пробубнил солдафон.
- Ты это, сержант Сенцов, - наставительно выговорил капитан, откашлявшись, - ты давай-ка, чтоб никаких телодвижений без команды. Всосал?
- Так точно, - нахохлился шкет.
- Лады. Этого и старика берите, ведите в опорник, - распорядился участковый. - Только без эксцессов.
- Может не надо, капитан? - отдышавшись уже, взмолился Иван. - Прошу тебя, как человека, не надо. Мы уйдем, сгинем, а?
Рядом пыхтел и кашлял старик, дышал хрипло, астматично.
Заморыш потащил Ивана за рукав. Иван прям всем затылком, кожей и волосами ощущал, какая злость исходит от этого гадёныша. Если бы не участковый, утащили бы и запинали.
Участковый Ивану ничего не ответил. Обернулся только, посмотрел секунд несколько, словно задумавшись, потом махнул рукой, буркнул "Ведите" и отошёл к Соне.
Вот плохо было то, что Иван не на своей территории. Участкового этого, капитана, он видел пару раз, но знаком с ним не был, ни разу не сталкивался. Плохо было то, что менты патрульные тоже не местные, не городские. С теми-то можно договориться - побалагуришь, анекдот похабный стравишь, сыграешь им "Мурку" или "Владимирский централ" по дороге - они и отмякнут. Не злобливые они и за бомжами-попрашайками не гоняются, если только уж совсем не припрёт их план. А эти воины - они вцепляются как бультерьер в добычу, без разбора, и уже не отпускают. Ни анекдоты не помогут, ни "У солдата выходной", ни балагурство. Глаза у них стеклянные, бездушные и бездумные - то ли после дозы, то ли от недоедания и недосыпания. Псы, одно слово. Единственная была надежда - на то, что участковый сейчас порешает с Сонечкой и догонит, не оставит щеглов одних на маршруте...
Но этого не случилось. Участковый не догнал. А два эти выродка, запершись в опорном пункте, глумились над Иваном и стариком долго, холодно и бесчувственно, без азарта. А когда мент без азарта бьёт, он же не пар спускает. Так бы спустил пар и - всё, отошел, остыл. А тут получается, что просто глумится ментёныш, изощряется - от скуки ли, от забитости своей, от ненависти ли ко всем вокруг за то, что ему службу тащить приходится, а не девок щупать по общагам, напившись и обкурившись допреж.
А Иван, пока лежал на полу, пристегнутый к трубе, корчась и охая под пинками кирзовых берцов, всё думал о Соне. И потом, пока ментёныши курили, стряхивая не него пепел, он думал о девочке и о цветах, которые должен ей купить.
А потом один из шпанцов взялся за его аккордеон. Иван дёрнулся, но наручники не позволили ему даже встать дальше, чем на колени. Так он и стоял, замерев, не дыша, глядя как ментёныш тычет по кнопкам и клавишам, раздвигая меха, заставляя инструмент издавать никчёмный набор звуков. Второй комментировал матерно упражнения первого и хихикал мерзопакостно. Старик, вместе с которым Ивана забрали, тоже был бит, хотя и менее жестоко. Теперь он лежал в углу как куча ветоши и постанывал тихо и редко.
Потом два эти шибздика принялись обсуждать, сколько может стоить аккордеон, если толкнуть его на барахолке. Иван холодел и подрагивал при одной мысли о том, что менты действительно могут оставить его без инструмента.
Наконец, договорившись о чём-то, они отстегнули его от трубы и велели:
- Вали отсюда, чмо.
- Аккордеон, - промычал Иван разбитыми губами.
- Чё? - сплюнул первый шибздик, который был злее, который первым ударил Ивана ещё при участковом. - Ты чё, чмырь, о***вший, совсем нюх потерял, что ли?
- Инструмент отдайте, - набычился Иван. - И старика отпустите, на кой он вам.
Он поймал летящий к его лицу кулачок легко и непринужденно, успев мысленно похвалить себя за сохранившиеся навыки. Остановив ментовскую ручонку блоком левой, правой Иван несильно, но быстро и резко, врубился в эту злобную перекошенную мордашку, в эти вытянутые трубочкой губы, в эти суженные мерзкие скользко-серые глазёнки, в этот пупырышек-нос. Голова мента дёрнулась и полетела к стене, увлекая за собой враз утратившее координацию движений тело. Второй, кажется, и сообразить ничего не успел, так неожиданна, невозможна и непредсказуема для этих уродцев была Иванова выходка. А когда сообразил, потащил из колечка на поясе резиновую палку.
Вот же дурень-то! Сразу видно, что щегол неопытный, неучёный - просто мясо для настоящего ухаря. Для того только и нужны такие, чтобы забулдыг по лавкам собирать да бомжей гонять, а на что серьёзное эта шпана совершенно не годится, поскольку любой, самый задохлый, того же Архидьякона, ухарь уроет обоих этих пацанов в секунду.
Ментёныш свою палку и до середины дотащить не успел - Иван основанием ладони, не торопясь, хорошо прицелясь, ладно засадил ему по скуле. Щегол брыкнулся на пол и затих рядом со стариком, который безучастно глядел на всё происходящее. "Помрет старик скоро..." - успел подумать Иван, прежде чем всадить ногой по морде поднимавшемуся с пола первому. Тот захрюкал, захрипел, повалился и, скуля от боли, стал уползать под стол, собираясь, наверное, отлежаться там от Иванова гнева. Но Ивана ещё не отпустило. Он шагнул к ментёнышу и несколько раз отдуши пнул его, особо не разбирая куда. Потом быстро нацепил на себя аккордеон, поднял старика в охапку и вывалился с ним из опорника.
Он оставил деда в одном из дальних тихих дворов на Транспортной. Он бы утащил его обратно до церкви, но несподручно было - старик совсем ослабел, обмяк и почти не передвигал ног. Оставил его Иван на скамейке в твёрдой уверенности, что больше никогда живым не увидит.
Очень беспокойно было Ивану, пока он окольными дворами, через Бекетовскую и Кирова, пробирался к трамвайному кольцу. Беспокойно от того, что вступил он в конфликт с властью в лице двух этих п****нышей, что преступил он некую грань, за которой кончается его более или менее спокойная жизнь и начинается новая - неизведанная, неспокойная, нервная и, наверное, короткая, которая теперь и гроша ломаного не стоит. Не забудут два эти выродка Ивана никогда, а участковый при желании всегда сможет его найти в этом городе. А значит, одна теперь дорога у Ивана - прочь из этого города, в поля, "в деревню, в глушь, в Саратов"...
Но не мог же он, в самом деле, уйти и оставить им инструмент. Кто он, что он без своего аккордеона? Да ничто - тьфу...
На углу Комсомольской он кое-как умылся в луже почище, доковылял до цветочного ларька и долго стоял, безнадёжно вглядываясь в ценник возле пышных белых цветов. По шестьдесят рубликов штучка стоили хризантемы. Сто восемьдесят рублей - это ж целое состояние, это только весной-летом можно наиграть столько часа за три-четыре, да и то если погода хорошая, да и то если повезёт очень, да и то возле рынка или на привокзальной площади. А сейчас где их взять? Всё, что было с утра у Ивана - это два потрепанных червонца в брючном кармане, да и те остались в опорнике, у ментов.
Несколько минут Иван рассматривал ещё и киоскёршу - бледную худую барышню, - пытаясь по лицу угадать, можно ли у неё выпросить хоть один цветочек в долг. Но нет, судя по всему, дамочка была не склонна к благотворительности, несмотря на всю свою хрупкость и томную бледность.
В тоске он дошёл до Космонавтов и там завернул в пивнушку. Он и сам для себя не мог бы объяснить, зачем он ступил в это совершенно чуждое безденежному человеку место. Может быть, просто замёрз, и подсознание заставило его найти тёплое место. А может быть, сам господь Бог снизошёл с небес, чтобы принять посильное участие в Ивановой судьбе.
Пивнушка, несмотря на послеобеденное время, была пуста. Только за одним столиком, у самой стойки, у окна, одиноко стоял какой-то мужик перед двумя кружками, одна из которых была уже опустошена, а вторая едва почата. Когда Иван вошёл в провонявшую кислятиной забегаловку, мужик сразу махнул ему рукой с зажатой меж пальцев сигаретой - так махнул, словно его только и ждал, словно они заранее условились о встрече в этом злачном месте.
Иван недоуменно пожал плечами, собираясь присесть на низкий подоконник, отдохнуть да погреться, но мужик не унимался. Он снова призывно махнул рукой и позвал:
- Эй, земеля, давай сюда.
- Да я так, - смущённо отозвался Иван, едва справляясь с распухшими губами и прикрывая ладонью явно раздувшуюся щёку.
Иван нехотя поднялся и приблизился к мужику. Тот, вглядываясь в Иваново лицо, присвистнул и покачал головой.
- На шпану нарвался, что ли? - спросил он.
Иван только кивнул неопределённо. Ну не рассказывать же первому встречному, что он уложил в опорнике двух ментов.
- Да, братан, нынешняя шпана - это ого-го... Зверьки, - посочувствовал мужик.
Он помаячил рукой в сторону стойки и минут через пять, пока Иван курил предложенную им сигарету, матёрая буфетчица принесла и поставила на стол две кружки пенного напитка.
- Угощайся, старик, - кивнул мужик на кружки. - И рассказывай.
- Что рассказывать? - вопросил Иван.
- Ну, вообще, - пожал тот плечами. - Как до жизни такой докатился.
- До какой "такой"? - насупился Иван. - Нормальная у меня жизнь.
- Да я ж не говорю, что она у тебя ненормальная, - примирительно улыбнулся Иванов угощатель.
Был он уже в возрасте, за сорок ему точно было. Нетороплив и, кажется, обстоятелен. Не алкаш на вид, не бомжеват нисколько, одет не с иголочки, конечно, но вполне себе прилично - в солидном чёрном плаще с белым кашне. И курил не какую-нибудь там "Приму", а нормальную "Яву". И смотрел на Ивана без излишнего любопытства, без настороженности и без особой приязни, которая, в силу своей необъяснимости, выглядела бы подозрительно.
- Угу, - кивнул собеседник. - Это понятно, что медленно. Иначе бы вид другой был.
- Какой? - поинтересовался Иван.
- Затравленный, - пояснил мужик. - А ты в себе уверен. Значит, пообвык уже, пообтёрся; значит, без неожиданностей всё случилось... Меня Николаем зовут.
Иван назвался. Не хотелось, но вежливость обязывала. Не врать же и не отмалчиваться перед человеком, чьё пиво ты сейчас пьёшь.
- Играешь? - спросил мужик, кивая на аккордеон у Ивана за спиной.
- Нет, просто так, поносить взял, - ответил Иван нарочито грубовато, как разговаривал всегда, когда предчувствовал дилетантские рассуждения о музыке или просьбы "сбацать что-нибудь".
- А Брукнера можешь? - спросил собеседник, не обращая внимания на Иванову грубость.
Иван дёрнулся недоуменно, посмотрел удивленно мужику в глаза, покачал головой.
- Я заплачу, - спохватился тот.
- Да не, - помотал головой Иван. - Не в этом дело. Не умею я Брукнера.
- Жаль, - задумался Николай, прихлебывая пиво.
- Люблю Брукнера, - добавил он через несколько минут молчаливого пития, сопровождаемого лишь Ивановым сопением из покорёженного и забитого спёкшейся кровью носа. - Жена у меня очень его любила и меня приучила... Может и не саму музыку его люблю, а... Память о ней люблю, может...
- Ушла? - вежливо полюбопытствовал Иван, чтобы поддержать беседу.
- Ушла, - кивнул собеседник. - В мир иной и, как говорят, лучший, чем этот... Как думаешь, не врут?
- А хрен его знает, - пожал плечами Иван. - Везде хорошо, где нас нет... А как там на самом деле, кто его знает... Давно ушла?
- Ну да, - согласился Николай. - Не знает никто, кроме хозяина... Да уж год как. Вот в этот день и ушла. Так что ты, считай, на поминки попал.
- Любил её? - произнёс Иван скорее утвердительно, чем вопросом.
- Любил, - кивнул собеседник. - Очень жалко её было. Так жалко, что чуть руки на себя не наложил... Пока она угасала, - болела она долго, - так я думал: сдохнуть бы вот сейчас, раньше, чем всё случится, чтоб не видеть, не мучиться...
Помолчали.
- О тебе пожалеет кто-нибудь, когда ты уйдёшь? - спросил Николай.
Иван пожал плечами.
- Понимаешь, старик, - вздохнул собеседник, закуривая и кладя пачку перед Иваном, - я думаю, что жизнь надо прожить так, чтобы было кому сожалеть о твоем уходе. Вот если найдётся хоть один, совсем неизвестный и посторонний тебе человек, который пожалеет о твоём уходе и оплачет тебя, вот тогда, наверное, ты не зря приходил... Понимаешь, о чем я? Не о близких и родных говорю, у них профессия такая - оплакивать тебя, сколько полагается. О чужом тебе человеке толкую.
- Понимаю, - пьяно кивнул Иван. Две кружки пива - это было первое, что попало сегодня в его желудок, давно просивший есть. И с двух кружек пива Ивана сейчас хорошо повело.
- Вот Андрюша Миронов - помнишь его? - может быть совершенно спокоен там: он приходил не зря, царствие ему небесное. Потому что по крайней мере один человек, - это я - точно его оплакал. Напился я тогда вдрызг и ревел белугой, когда он помер... Будто лучшего друга потерял, вот такое было чувство...
- Понимаю, - снова кивнул Иван, раскуривая николаеву "Яву".
- А вот обо мне никто плакать не будет, старик... - продолжал тот. - Никто... То есть, получается, что жизнь моя была совершенно напрасной... А?
- Ну, мы ж с тобой не артисты, чай, не учёные и не политические деятели, - вступил в его монолог Иван. - Кому мы нужны на этом свете, кроме родных да друзей. А если таковых не имеется, то считай, что и всё: жил не жил ты, никто и не вспомнит.
- И это страшно, - кивнул Николай и снова замаячил рукой в сторону буфета.
- Не-не-не, - запротестовал Иван, заметив его жест, - я больше пить не буду... Меня с голодухи что-то повело совсем.
- Извини, - спохватился его компаньон, - не додумал. Сейчас организуем пожрать.
- Не-не-не, - замотал головой Иван. - Не, мне идти надо... Понимаешь... Понимаешь, есть человечек один, который... Который, может быть, и вспомнит и поплачет, если со мной что случится... Мне цветов нужно добыть...
- У-у-у, - понимающе произнес Николай. - Невеста?
- Нет, Коль. Девочка. Соня. Сирота. Она цветы любит. Хризантемы.
- Старик... - Николай полез под плащ, достал из нагрудного кармана кошелек. - Старик, от меня тоже... цветы. И это... Ну, там шоколадку или что... Ну, ты сообразишь...
- Не-не-не, - запротестовал Иван, но тот взял его руку в свою - как тисками сжал - и вложил в Иванову ладонь тёплую шелестящую радужную бумажку. Добавил:
- А ты мне сыграй, а?.. "То не вечер"... Можешь?
- Могу, - кивнул Иван.
Еще пошатываясь, он вышел на Островского, повернул к видневшемуся в конце улицы трамвайному кольцу. Там, за ним, аллея, ведущая к церкви.
В пакете тяжело колыхались большая коробка конфет, батон колбасы, две коробки сока, ещё какие-то вкусности и самое главное - семь пышных белоснежных хризантем, заботливо упакованных продавщицей из цветочного павильона в красивый букет. Только бы Сонечка была на месте, только бы участковый никуда её не определил...
Дойдя до кольца, Иван свернул налево, пересек Маршала Конева и ступил в аллею, возликовав, когда различил там, в её глубине, приютившийся на асфальте маленький силуэт.