Пономаренко Анна Олеговна : другие произведения.

Город иллюзион

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Хотела написать текст сложный, концентрированный, со стержнем... Чтобы было непросто, но интересно читать.


  
   26. 11. 06. - 26. 02. 07.
  
   ГОРОД ИЛЛЮЗИОН
  
   Глава 1. Город назывался....
  
   Вокруг него был необыкновенно прозрачный воздух. В этом городе может быть даже то, что невозможно для города, и особенно для такого. Сумасшедший мир. Стены, охваченные огнем. Микромир, город, воплощающий все бытие. В нем вымощенные, выхоленные плантации гламура сменяются улицами, похожими на одну бездонную клоаку, в которой борются за жизнь тысячи маленьких микробов, несущественных в своей единичности, но разлагающих мир, едва они объединяются. Город называется Москва.
   Почему для всех - Москва, а для него - этот ужасающий гибрид... Почему-то все эти длинноногие табуны для всех - женщины, для него - манекены, бери, делай что хочешь, просто не ломай и не смазывай грима. Грим... а что под гримом? Может, там прячутся настоящие чудеса самобытности, уникальности, нежности. Может - ничего, пустота. Ни чести, ни чистоты, - ни нечистот и бесчестия. Просто пустота. Иногда - разбавленный алкоголь. Уже не пьянит, еще не безвреден, уже безвкусный, еще не лишенный горечи. Иногда - чистой воды мерзость. Уже концентрированная, неразбавленная, а на самом дне болтается подгнивающая взвесь хитрых планов. Они направлены на тебя...
   "Быть может, завтра будет лучше" - сказал он однажды то ли в шесть, то ли в семь, и долго ждал этого "лучше". У него никого не было. Его зовут... (не все ли равно?) Миша.
   Да нет. Никто никуда не зовет.
   Он стоял на углу дома, курил. Было тоскливо. Так, что зубами хотелось скрипеть. Бывает и такое, но в зубах была сигарета.
   Подошла какая-то коза, похлопала некрасиво длинными ресницами и вдруг - опа - подмигнула. Ну господи боже мой, куда деваться.
   - Закурить дадите? - спросила она. Прихватила сигарету глянцевыми губешками (интересно, каково такую целовать - в жизни ему еще не приходилось слизывать с губ столько блеска, и было бы занятно узнать, какого это на вкус). Когда он давал ей огонька, она на него смотрела так, как будто что-то ей от него надо. Он выхватил у нее сигарету, она едва успела затянуться, выбросил и поцеловал - с совершенно нереальной глубиной. Уплыл в нее, как будто нырнул с аквалангом, и теперь разглядывает пестрый коралловый мир. Блеск на вкус был отвратителен. Она - тоже. Смесь табака, клубники с жиром (блеск) и сырой рыбы (как у кошки) - из суши-бара топает. Он отстранился. Лицо у нее было совершенно обалдевшее, так бы, наверное, и опрокинула его на мостовую. Но ему совсем не хотелось. Дал ей еще одну сигарету, прикурил по второму разу, ушел.
   Город шел в атаку - Миша видел, как город ощетинивается бесчисленными клинками и лезвиями толпы ему навстречу. Еще секунда - и толпа вонзится в него и расчленит на молекулы и размажет выжатую кровь по асфальту. Интересно, далеко отсюда до свободы? Должно быть, почти бесконечность.
   Секунды оставались - люди шли навстречу. Это было как чувствовать мгновение до своей смерти или то, что можно испытать перед тем как нырнуть в ледяную воду.
   Нырнул.
   Ничего не произошло, только кто-то задел его плечо, сильно расшиб, но этим все и закончилось. Кто-то все ломился - кто мимо, кто через него, но, так или иначе, он по-прежнему то медленно шел, то останавливался, но так и не случилось ничего, что оправдало бы то страшное ожидание перед тем, как он вошел в толпу. Кто-то обходил его сзади, он слышал секундные обрывки запахов, звуков шагов и дыхания, но никто и не собирался растаптывать его, хотя так было похоже, что через секунду он просто пропадет, потеряется. Лишь спустя минуту столбняка он все же убедился, что все еще
   жив, значит, будет жив и дальше. Просто город подкинул ему очередную обманку, новый мираж, незаконченный сон. Москва умеет создавать иллюзии - те, что одна за другой возникают в ночном темно-сером небе, таком литом и каменном, что, кажется, самолеты должны царапать об него крылья; но только кажется. Они спокойно летят по нему, как насекомые, к которым хочется протянуть руку и раздавить двумя пальцами, а они, сучары, так высоко, и на самом деле - невозмутимые железные громады, которым, как и большинству существующего в этом мире, совершенно наплевать на то, что есть такие, как ты.
   Он ходил по улицам еще несколько часов. Он толком не заметил, как они прошли. Зашел в кофейню. Здесь было необыкновенно уютно. Интересно, это сделано нарочно? Конечно да. Но вот на все ли сто процентов только ради денег - или все же доля этого обволакивающего уюта родилась не из расчета, а из хоть какого- то крошечного зернышка любви? Может быть.
   Вот в углу сидит толстый мужик, мстительные черные глазки жадно носятся по дисплею мини-ПК, который он нарочно держит над столиком, "пусть все видят, какой я крутой". Есть торт рукой, она вся в креме. От него прямо пахнет грязью, пузо у него кругленькое, как будто под сердцем чадо носит. Один за столиком, барахло свое раскидал по угловому диванчику, словно к нему кто-то подсаживаться собирается.
   За другим столиком - три девицы. Обычные такие, попсовые, пупсовые. Из тех, что считают себя предметами всеобщего восхищения, потому что знают, какие марки носит Джей Ло. А вот если ты не дай бог попытаешься снять с нее кофточку "Прада", то не сносить тебе головы, такой визг подымается. Благо, не особо надо, куклы реально возбуждают только фетишистов и маленьких девочек. Вот, за соседним ему столиком - совсем другой экземпляр. Вовсе не красавица, но бокал держит так, словно это дорогой аксессуар. Да так оно и есть. Такие женщины могут свести с ума, едва прихватят губами вишенку из бокала, не потому, что у них это так круто получается, а просто некоторым идут понты. Это из тех, кто заматывается в имидж, как в кокон, и, не имея уже права обнажать ни мыслей, ни сердца, превращается, однако, в роскошного махаона. А люди, у которых что-то получается, уже способны проглатывать все твое внимание.
   Вон еще столик. Чума. Двенадцатый час - и какая-то молодая пара с маленькой девочкой. Специфические такие, не мещане, уж точно. Девушка нарядная, наверное, из театра, здесь есть один рядом. Миша иногда ходил в театр, если было настроение. Иногда очень классно бывает. Никогда, правда, не считал, что стоит сперва просмотреть весь репертуар, а потом уже пересматривать спектакли. Вовсе нет.
   Милая пара. Болтают о чем-то, и не жеманятся, как любят делать пары, и особенно молодые супруги, в таких местах. Девушка взяла и сняла девчонку с отцовских коленей и уселась туда сама, заявив: "Хватит, мне тоже хочется". Отец уморительный, когда улыбается, прямо зажигательная такая улыбка, диджейская. Девчонка у них классная, пока родители не видят, дует за них кофе, вряд ли ночью будет спать.
   ...Что, собственно, он тут сидит? Показалось, что надо. Обхитрить, что ли, самого себя, выпить кофе и вообще отказаться ото сна на эту ночь? А что, можно. Делать нечего. Завтра выходной. Фу, скука. Может, стоит позвать Макса, пусть закатит вечеринку, он это умеет. Если хочется слить побольше народу в одно место, найдите Максима Рогова, и, считайте, вечеринка организована. А что, можно. Мише нравилось смотреть на пьяных друзей, а потом хвастаться перед ними утром, что у него башка не болит и сушняк не долбит. Вечером он мог выпить чуть-чуть вина и угорать от пьяных выходок остальных, записывать весь их треп на диктофон и снимать их выходки на камеру, а утром позорить их друг перед другом. Это было просто ужасно смешно, никто даже не возражал, хотя и пытались, конечно, пререкаться с ним, но языки быстро начинали заплетаться.
   Нет, не сегодня.
   Он огляделся. Пузатый бизнесмен все еще сидел, ровно как и пряничные фигурки неподалеку от него, а вот семейка и барышня с бокалом уже ушли. Кофе не хотелось. Он поднялся, вышел. Прохладно.
   Миша пошел вдоль по улице. Ресторанчики кончились, начались учреждения и жилые дома всяких понтовых товарищей. И одинокий ларек "Куры-гриль". Черт, холодно. Вот здесь кофе нужен. Он купил растворимого, дешевого, пошел дальше по улице, обжигаясь, выпил пойло, смял и выбросил под колеса проезжавшей иномарки стаканчик.
   Вышел на мост.
   Вода была какой-то испуганной. Он закрыл глаза и увидел деревянные поселения, рассыпанные по берегам точно такой же реки, и голая белобрысая малышня валяется на тонкой полоске песка вдоль воды, и из луговой зелени слышно конское ржание, и пахнет молоком, по лугу бегает почти взрослая девочка-пастушка с длиннющей косой. Старое русское слово "Москва" летит в равнинном ветре и ищет подобное место. Оно уже давно умерло, но слово вряд ли об этом знает. Под этим именем теперь живет другое существо. И река его словно боится.
   Он тряхнул головой. Еще одна городская галлюцинация. В этом городе если кто и видит что-то подобное, вряд ли думает что-то кроме "Я заработался и должен отдохнуть". Здесь все кому-то что-то должны - если не кому-то, то самим себе. Может, так лучше, иначе что же удержит стаи неудовлетворенных, когда они попадут на свободу? Засосут друг друга силиконовыми губами, заплюют в безудержном инстинкте кокетства вишневыми косточками, закодируют по частичке в свои мини-ПК, затискают, заучат, затравят в подворотню и там потеряют в загадочной черноте. И там останутся одни - каждый под своим фонарем, боясь пробежать несколько метров до соседнего, потому что уже, должно быть, не верят, что под соседним фонарем кто-то также ждет и боится.
   Снова. Черт. Удивительный город...
   Миша хотел домой. Туда он и отправился. Скоро должны были закрыть метро.
   Глава 2. Темная комната.
  
   В те секунды, когда ключ уже поворачивался в замке, он чувствовал такое зверское нетерпение, что готов был вышибить дверь только чтобы оказаться в прихожей на несколько секунд раньше. Его мучила подъездная тьма, хотя ни темноты, ни маньяков, ни привидений он не боялся. Он вламывался в квартиру, зажигал свет и оглядывал единственную комнату. Просторная, с небольшим количеством мебели. Никаких сувениров, никаких картин, фотографий, ничего, что выражало бы хоть какую-то привязанность к какому-либо предмету. Кровать, шкаф, диван, стол - все выстроено по стенке, и посреди комнаты куча свободного пространства.
   Он лег на диван, уставился в люстру. Потом встал, порылся в ящике стола и достал из него небольшой реферат, который планировал озвучить в понедельник на лекции. Вообще, ребята любят, когда он рассказывает что-то, кроме занудных правил, и ему нравилось стараться для них. Трудно проявлять изобретательность в преподавании русского, поэтому он минут пятнадцать от каждой лекции уделял этимологии, самому интересному, по его мнению, в языке. Он не любил выходных, и в воскресенье всегда скучал по "своим" лоботрясам. Вообще, он считал, что с карьерой ему повезло. Он так хорошо ориентировался в русском, что стал работать в недавно открывшемся институте, едва закончил свой, и студенты четвертого курса были с ним почти одного возраста. Конечно, студенткам он нравился, но казался ужасно холодным. Они его называли Печориным, думали, что он не знает, а он знал, не знал только, почему.
   Но до понедельника еще больше суток.
   Он думал подправить материал - бесполезно, все уже отточено до совершенства. Даже обидно. Он выключил свет, сел на подоконник и посмотрел вниз. Шоссе, перекресток. Как всегда, "а чего ты ожидал увидеть"? Он смотрел на тонкие черты проводов, и монолитный фон. Так и слышно, как эти провода скребутся о воздух... И луч света тянется через них, как смычок - поперек струн скрипки, и стонет, так, что слезы выступают.
   В полутьме мигала кнопка на телефоне - сообщения на автоответчике никак не могли успокоиться. Он нажал на кнопку и прослушал первое.
   "Эй, здорово, Черный, слушай, я сомневаюсь, что получится встретиться в среду, надеюсь, ты не возражаешь, если диски еще немного побудут у меня?".
   Рыжов. Дальше - сбивчивый девчачий голос.
   "Михаил Сергеевич, это Инесса, очень вас прошу, перезвоните. У меня проблемы с заданием, я подойду к вам ненадолго, если вы не против, в любое удобное для вас время..."
   Посмотрел на часы. Время уже не то, не стоит звонить.
   Знает он ее, проблемы с заданием. Ленивая катастрофически.
   Он снова уселся на подоконник. Тихо... кажется. Тишины нет, она только мерещится.
   Город гипнотизирует. Качает перед глазами мутный медальон луны, усыпляет, напускает в глаза дымные видения. Вряд ли за пределами города луна двигается. Вообще, за пределами города все по-другому. Вырваться? Нет... Хочется другого. Его не напрягает зависимость от города, это как привязанность, как любовь. Не хочется избавляться, хотя порой ненависть так велика.
   Забренчал мобильник.
   - Да? Да, Инесса, слышал. Завтра с утра пораньше. Ну, можно в восемь. Ты прости, я сейчас не могу говорить. Счастливо и тебе.
   Он усмехнулся, бросая телефон на диван. Нет, ну просто сумасшедшая девчонка. Она вполне могла бы хоть сейчас к нему напроситься. Может, начать носить кольцо на безымянном правой и завраться как следует, чтобы не вводить девочек в искушение... Да нет, они все равно на что угодно пойдут, лишь бы не учиться. Сам географичку окучивал на первом курсе, потом понял, что на фиг не нужно, сразу скатился, конечно, но получил настоящее облегчение, просто небесную благодать. Господи, как давно это было... воспоминания убегали, перемешивались, как песни на МР-З диске при автоперемешивании. Нарушалась вся концепция, которую кто-то когда-то тщательно выстраивал. Может, даже он сам. Если не он, то кто-то всегда старался делать это за него. Он смотрел в потолок.
   Географичка. Господи, ну он и бессовестный. И ведь как обхаживал, аж сам поверил, что влюблен по уши.
   Мачеха. Отличная тетка, почему-то все время думает о ней, когда вспоминает, кто помог ему. Это Люся устроила его в институт работать, она там уже очень давно преподает - историю. Мировая тетка, все знает, что ни спроси, и никогда не учит по учебнику, а что такое учебники истории, он со школьной скамьи мечтал забыть и не знать. Где подревнее - там путаница, ближе к двадцатому веку - одна лажа, потому что правду говорить никому не выгодно, все еще слишком свеженькое, такие пироги теплыми не подают. А она все знает, кучу документального материала может предоставить, каждое свое слово может доказать, за все отвечает. Вообще, очень ответственная. "Не то, что мать", говорит папа.
   Папа. Неплохой он все-таки мужик. Он, конечно, враг себе, прописная истина. Миша думал, что ни за что бы так не бухал, если бы у него была женушка, как у его отца, да и если бы не было...
   Все что-то вспоминалось, он толком не мог понять, что. Кажется, экзамен - не лица учителей, не одноклассники и не списки поступивших, а мандраж, такой, что глаза лопались и жар стучал в голове, думать ни о чем невозможно было. Думал, с ума сойдет, как хотел поступить. Черт знает, почему, просто всегда ненавидел подобные испытания. В жизни посерьезнее вещи есть, а смотрят все на тебя и ждут, что ты изменишь мир.
   Как изменить мир, он думал уже очень давно. Не то чтобы хотел, а все-таки очень интересно - у кого-то же получается. Вот тебе и следующая картинка. Сидит на ковре, рисует что-то на здоровенном ватмане, и думает о том, как менять мир. Наверно, любить то, что делаешь, чтобы были силы показать остальным и изменить их всех. А вот он сидит и малюет что-то ужасно бездарное на ватмане, и ему приятно, что краски ложатся на бумагу, и фактура бумаги, и сочные цвета, образующие непонятное эклектическое месиво, и ему нравится рисовать это мракобесие. Он меняет мир?
   Город... все мысли были о нем. Города составляют мир. Меняют людей. Подминают и (или...?) отпускают на свободу. Кто-то точит свое мастерство, кто-то - остроумие - о рядом стоящего, кто-то зуб - на кого-то еще, а кто-то точит карандаши, чтобы начать новую работу, которая непременно изменит мир. И все - в мире, которым правят города, правят иллюзии и реальность, которая все равно под ними маскируется, нужно ей это или нет.
   Он засыпал, и сон его был мучительным. Он любил другую полудрему - когда просыпался на груди у своей девушки, когда солнце было мягкое, серебряное, свет затапливал, и было приятно греться в этом перистом, струящемся сером потоке. Когда подходил к окну, а за окном, преображенный утром, его встречал перекресток, и не было слышно, как носятся по нему эти бесчисленные машины, казалось, у мира выключили звук. Он возвращался в постель и засыпал. Так ему нравилось. Сейчас было тяжело...
   Темнота не была обузой, но что-то было в ней... Слишком много надежды она давала, все надеялся, что раздастся еще один глупый телефонный звонок, придет сообщение, или позвонят в дверь... или из темноты выйдет кто-то и положит руку на плечо. Каждый раз, вглядываясь в темноту, он надеялся, что это - темные глаза его наступающего сна, что он жив и что сейчас подойдет к нему, уже вплотную, и все дневное оставит его в покое...
   В покое его не оставят никогда. Иногда ему так казалось. Или... оставят. И захочет ли он такого покоя? Что останется, черт возьми?! Пара выпусков, может быть, успеет узнать что-то новое о своем языке, и не более? Пара девушек будет вспоминать его и облегченно вздыхать в чьих-то руках, не потому что он плох, а потому что чужой, и знает это. Кто-то еще из друзей вспомнит, что был такой Мишка, которого почти
   никогда не бывало дома и который преподавал русский. Что они еще знают о нем? Подобные мелочи. Никто не знает, как ему тяжело. Он думал об этом без доли жалости, терпеливо думал, когда появится хотя бы иллюзия того, что ему нужно.
   Он все-таки поднялся и еще раз посмотрел в окно. Мир не меняется. Сейчас то время суток, когда и не нужно ждать от него перемен. Они будут не теми, которые хотелось бы видеть.
   Небо высвечено, выжжено огнями фонарей, темнота мерцает своими узкими зрачками, щурится, и словно хочет доказать что-то своим молчанием. Щурится, и чего-то хочет от него. Молчит, ждет, когда догадается сам, чего именно. Темнота... не страшная, а опасность все же есть. Тихо. Может, стоит кому-нибудь позвонить. Ага, в час ночи. Или лечь спать.
   Он лег и долго изучал люстру. Велюровая пыль, впитывающая ворсом тишину, питающаяся тягостным молчанием. Словно в мире больше никого нет, и все живое вообще только притворяется, что есть, а на самом деле... Что - на самом деле все, что заполняет улицы, все саморегулирующееся варево, все зерна, рассыпанные по столичным проспектам, каждое из них может взойти, а может и не дать миру ничего, все посеяны, дальше - как хотите... и все в один миг могут просто исчезнуть, едва кто-то Одинокий поймет, что они были его иллюзией...
   Миша подбежал к окну, распахнул его, выпил телом ночную прохладу, растерял на ветру половину своей сущности, отпустил ее на время - носиться по комнате, развлекаться с городским ветром... а оставшееся пока убеждается, что весь страх потерять незыблемое был очередной иллюзией. Как всегда - только его.
   Он мог бы - и должен был - почувствовать сильнейшее облегчение. Ничто не хочет пропадать, все живо, все останется... Но теперь это казалось не триумфом несокрушимой и вечной жизни, а вечного камня, огромной плиты из сплава всех металлов, бетона, цемента и прочей городской каши, и поднять, сдвинуть ее невозможно, разрушить - немыслимо. Это давило. Это делало беспомощным.
   Посмотрел на стены, на люстру, на стол, видя все это в отдельности. Комнаты уже не существовало, была только раздробленная планетка в галактике, изломанная трещинами, населенная разными горами и кратерами, не образовывавшими никаких систем - ни каньонов, ни горных цепей, и вообще ни от чего не зависимые, ни за что не ответственные.
   Никому не нужный и ни к чему не привязанный.
   ...Таким был мрак в его комнате, и в нем призраками мельтешили прилипшие к стене стол, диван, шкаф.
   Сон был перебит, но не хотелось ждать рассвета. Рассвет будет незаметен, и только усыпит. Но ему ни к чему засыпать под утро. Зачем вообще спать? Жаль, что человек - не вечный двигатель. Он мог бы быть настолько счастливее, если бы не нуждался в такой подзарядке. Сердце можно зарядить множеством способов. А тело - одним, вернее, единственным из наиболее испытанных, который отнимает треть жизни и насилует воображение либо щекоткой для нервов в форме ночных кошмаров, либо издевательскими дразнящими видениями, которые никак не доползут до этого измерения и не спешат сбываться. Он надеялся, что чернота его не задушит, но не был в этом уверен. Возможно, он не заснет до утра, не уйдет, не потеряется, выживет - но утром наверняка забудет о том, как тяжело было ночью, а когда наступит окончательная ночь, то утром, которого он не увидит, никто также не вспомнит о том, что чувствовал, видя, слыша его. Понимая или обнимая. А может, останется какой-то кусочек его жизни, но как правило человек после исчезновения стирается полностью. Физически от него ничего не остается, пропадает все, истлевает, а он остается где-то, и вспоминает, как держал что-то и кого-то в руках, как слышал музыку и голоса, как говорил и смотрел сны. А когда-то ему дышали в самое ухо и говорили что-то, кому-то было важно, чтобы он, и только он услышал эти слова, чтобы понял и не забыл, когда будет развеян по ветру.
   Он сидел в постели, думал обо всем этом, или ему снилось. Он разглядывал свои пальцы, выбивал ими невидимую гамму, потом словно смахнул что-то пальцами с колена, на котором только что выплясывали пальцы, стер мелодию и, откинув голову, посмотрел на потолок. Ему было одиноко.
   Было в этом что-то родное, иногда он думал, что ему нельзя иначе, и неверно мечтать о другом, другое - для других, а у него одиночество, кто-то должен быть таким.
   А кто-то должен радоваться и дарить радость, бегать по лабиринту и смеяться, как от щекотки, прижиматься губами к щеке и прыгать от счастья. Некоторые просто обязаны. Некоторым нужно постоянно искать, а он, должно быть, из тех, кому задана программа - сидеть в пустой темной комнате и чувствовать за это ответственность, быть обязанным что-то сделать, чтобы эти посиделки были важны. Ни черта они не важны. Убеждать себя, что твоя жизнь по призванию - сидеть и маяться - верный способ сыграть в ящик. И отправить туда всех, кто не дай бог с тобой пересечется.
   Он встал и сел на окно. И все надеялся, что соседи сверху врубят какую-нибудь музыку или какую-нибудь муть, лишь бы звук. Пусть начнут, что ли, лаяться, они любят это делать, когда напьются. Пусть напиваются в большой компании - только пусть не будет больше тишины. Сколько можно...
   Пусть случиться что-нибудь, пусть школярская банда засядет во дворе и будет ржать, путь будут звуки человеческого голоса... Он включил автоответчик.
   "Эй, здорово, Черный, слушай, я сомневаюсь, что получится встретиться в среду, надеюсь, ты не возражаешь, если диски еще немного побудут у меня?".
   Здорово, Черный, слушай.............................................побудут у меня?
   Михаил Сергеевич, это Инесса, очень вас прошу, перезвоните. Перезвоните... Перезвоните.........
   Перечитал сообщения на телефоне, что пришли за этот день. Брат из Питера, галактический человек. Какая-то девчонка, с которой он познакомился на прошлой неделе, совершенно случайно. Рыжов, кокой-то бред пишет про фотовыставку. Все. Больше ничего не осталось.
   Два часа. Он задернул шторы и оказался в непроницаемой, как слюдяное окно, темноте.
   - Эй... - позвал он, и голос отозвался таким эхом, словно он был в гигантском зале без какой-либо мебели. Хотелось крикнуть "Денис!", позвать брата, зачем, не знал, первое, что пришло на ум. Но, конечно, промолчал, не хотел больше слушать свое эхо. Лег. Заснул...
  
   Глава 3. Воскресенье.
  
   В воскресенье было что-то напрягающее. Может, потому, что, просыпаясь в будний день, под пиликанье будильника, он автоматически знал, сколько времени, что ему делать и как пройдет рабочий день, пока он не уйдет в шесть часов из института и не отправится бродить по городу. А в воскресенье он просыпался ничего не соображающим и пресыщенным тем непревзойденным кайфом, который все без исключения люди получают от воскресного сна.
   Ему снились желтые кошачьи глаза, свет которых выпрыгивал на него из мутной темноты, чьи-то стоны, не поймешь, то ли восторженные, то ли предсмертные, скорей, второе. Какое-то жужжание.
   Он встал, потянулся. Выглянул в окно. Вообще, хоть что-нибудь меняется здесь, на его перекрестке? Иногда Мише казалось, что каждый раз, когда он смотрит на улицу, там даже машины проезжают одни и те же, и люди, отходившие в прошлый раз, теперь ползут назад. Тоска просто выедает и обгладывает кости, когда видишь подобное зрелище. Как будто всему живущему нечем заняться, и все живые кишат, ползают и действуют на нервы, и пакостят, покупая фаст-фуд, скучая, выполняя бесполезную работу, какая, ссорясь и пошля без конца про все, что не они. Он отвернулся от окна. Конечно, сказал он себе, это все совсем не так, это просто утренний глюк. Чисто городской, конечно. Город тоже с утра страшненький, опухший и неприглядный, и вряд ли вообще хочет, чтобы всякие циники-ректоры созерцали его своим философским взглядом и разглагольствовали в гордом одиночестве про то, какую репу им приходится видеть с утра в окно. Заткнется этот циник только когда подойдет к зеркалу и увидит там нечто очень родственное пейзажу за окном и глубоко ему отвратительное, что произойдет с ним через несколько секунд. А потом он проснется и про все это забудет. Выпьет кофе, зарядится наркотиком аутотренинга - подмигнет отражению в зеркале, оценит свою юго-восточную харизму, конечно, подсознательно, и станет фактурным юношей двадцати пяти лет, который никому не говорит о том, как боится Москвы.
   Она тоже уже проснулась, навела марафет. Москвичи упивались коричневым варевом, водители маршруток успокаивали нервы шуршанием чириков в руке, барышни цокали на прогулку. И-го-го.
   Инесса не явилась, написала сообщение, что, мол, так и так, собственно, никак. Он ехал на встречу с Москвой.
   Сонно катилась маршрутка. Почти никого в ней не было, воскресенье, десять утра. Все спят, и правильно делают.
   Город топтал в нем все желания, кроме одного: жить в пустыне. Пусть под его ногой разверзается древность, рассыпается бледными струями свет, безжизненный, мучительный, пусть на его пути не будет никого, но если будет кто-то, пусть - один, пусть действительно нужный, и в нем он не ошибется. Пусть о нем забудет все живое, пусть город останется позади. Пусть исчезнет с лица земли, и останется пустыня, медленно избавит его от скрипа города, от лязга горестного волнение, которое ни на минуту не покидает одиночку, идущего по улице.
   Он словно слышал голос, узкой полоской протянувшийся между небом и землей, зеркальный, и оттого не видимый, как и все, что отражает, и как и всему, что показывает правду, этому голосу нужно было оставаться невидимым, потому что никто не готов так просто взглянуть на себя. Кажется, вот они - каждую секунду смотрятся в витрину или в зеркало заднего вида чьей-то машины, поправляя очки, подкрашивая губы, убирая за уши пряди волос и подтягивая галстуки, видят себя. Если бы они остановились перед витриной еще на секунду, они бы увидели себя, настоящих, а так - видели себя, растворенных в городе. В прозрачной витрине бутика виднелась ширма, сделанная из зеркал. Он подошел к стеклу и заглянул внутрь зеркала. Вот он, рассыпанный по асфальту, темный, полупрозрачный, лишенный плотности. Он всмотрелся в глаза того, кто смотрел на него из-за витрины. Он обретал плотность, от него лучами разбегалась музыка, что подрагивала в радиоприемнике; шум чьей-то болтовни; шорохи, звон и треск продиравшейся сквозь бетонные стены жизни. Все эти звуки разлетались в стороны, оставляя его чистым - а его жизнь напивалась, просыпалась, концентрировалась, весь осадок прошлого смешивался с прозрачным отголоском того, что может с ним произойти. Все это образовывало его. И все это он нарочно разглядывал в отражении, обхитрив свою сущность, заглянув ей в глаза.
   Он одернул свой взгляд, словно отражение могло его засечь. И пошел прочь, но идти было тяжело, словно ноги врастали в асфальт. Ему хотелось, чтобы кто-то сгреб его в охапку и обнял покрепче, отгородив от любой беспричинной грусти, которую он так ненавидел. Хотел, чтобы кто-то сказал ему о том, что ему нечего бояться, кто-то, кого он хотя бы однажды любил.
   Он вспомнил брата. Он сейчас, может быть, в Праге. Он очень часто ездит по Европе и рисует. Его работы просто нарасхват, он здорово устроился, такой молодец. У него огромные кулаки, потому что он еще десять лет назад был рестлером. Сейчас, в тридцать, он уже на это забил, но кулаки так и остались. Раз большие кулаки, то и сердце большое. Сердце у него просто гигантское, безразмерное. Туда вмещается куча народу, и никого лишнего. Как мешок, набитый подарками. Он себя раздаривает, и не выдыхается уже много лет.
   Миша был на том же самом мосту, что и вчера ночью. Вода выглядела теперь нелепо, загнанная в город, утопленная в искусственном русле - плыть по-своему ей не было позволено. Смотреть на нее было больно - может, потому же, почему трудно видеть человека за решеткой или птицу в клетке, а может, потому, что солнце вышло из-за облака смога и слепило глаза.
   Облака неслись с умопомрачительной скоростью, и солнце скоро снова потерялось в их безликом топком множестве. Они мчались, и казалось, что-то изменится в его жизни, если вдруг они станут течь хоть немного медленнее. Грустно как-то. Черт знает, как это объяснить. Сердце мягко постукивало, и он слышал его - на фоне полета облаков, сигнализации где-то вдалеке, через серую пелену непреодолимой, тяжелой, бетонной тоски. Он слушал, как стучит сердце, и ему было не до мыслей.
   Где-то, в чьем-то окне, а может, валялась среди мусора в урне, может, плыла по течению реки, надежда на то, что вот-вот из-за угла выйдет кто-то, кого он хотя бы видел однажды, кто-то хоть немного знакомый ему. Но по-прежнему - грустно и бездумно. Бездомно.
   - Михаил Сергеевич!
   Он обернулся. Эта кличка ему уже привычна.
   - Здорово, - сказал он, пожал протянутую ему руку. Он еще не поверил в то, что Ваня Печуркин с третьего курса - не иллюзия, а вполне живой, реальный и очень знакомый человек. Именно его - знакомого - он ждал сейчас на набережной. Но,
   конечно, об этом не сказал.
   - А вы тут какими судьбами? - спросил Ваня.
   - Гуляю, - ответил он. - На город смотрю.
   - Неужели здесь осталось что-то, чего вы еще не видели? - усмехнулся студент. Миша прищурился, на секунду задумавшись.
   - Пожалуй, осталось, - сказал он. - А ты откуда?
   - Скорей куда. Жду кой-кого. Ой! Вру, - задорно обронил он. - Дождался. Вон, идет. -Он помахал кому-то рукой. - Я пошел, Михаил Сергеевич! До завтра!
   - Бывай.
   Он посмотрел, как толпа всосала Ваню целиком, не оставив даже тени от того, что он только что говорил с ним, махал кому-то рукой - он просто пропал. Или казалось... Может, он сейчас покажется на миг из-за чьей-то спины, как дельфин, вынырнувший за воздухом. Но студент ушел на глубину. Миша снова остался один.
   Хотелось бы сбежать. Но если бы была возможность, непременно появилась бы иллюзия, что ему хорошо, и что ему вовсе не нужно уходить отсюда. Он мог бы вечно стоять, впитавшись в гранит, на который облокотился, влив глаза в речную воду, и никогда бы не ушел. Но его спокойствие было неправдой.
  
   "Какая-то-девчонка-с-которой-он-познакомился-на-прошлой-неделе" объявилась вечером, позвонила, и он попросил ее приехать. Она жила где-то в Жулебино.
   - Привет, - сказала она. Положила сумку, разулась, прошла в комнату и села на диван. Чудно держалась, как у себя дома, так и нужно, а некоторые ломаются, словно ждут, что их на руки возьмут и потащат на диванчик. - Что у тебя стряслось?
   - Ничего не тряслось, - сострил он зачем-то. - Вообще, все очень неплохо. Просто хотелось побыть с тобой.
   - Странно, - сказала она.
   - Чего же тут странного? Ты интересная девушка. А мне совершенно не с кем поговорить. Думай, что хочешь - но у меня это бывает довольно часто. Хочешь чего-нибудь? Есть мартини.
   - Давай.
   Он знал, что ей будет незазорно пить одной. Вообще, она из тех, кому не бывает стыдно из-за подобных мелочей, мозги устроены слишком серьезно, слишком зрело.
   - А о чем ты хочешь говорить? - спросила она. Он боялся этого вопроса. - Об оболтусах своих расскажешь мне? Или что?
   - Расскажи лучше ты что-нибудь. Вот ты говорила, что танцуешь... Расскажи...
   - Что танцую? Да все, - она пожала плечами. Миша перебрался на подоконник - широкий, на нем он свободно умещался. - Могу - R`n'B. Вообще, почти все могу. А ты приходи как-нибудь в клуб, где я работаю, там и посмотришь.
   - А сейчас можешь?
   Она рассмеялась, но по-доброму, без сарказма, правильно поняла - не сказала "Тебя, что ли, развлекать приехала?" или что-то типа того.
   - Сейчас музыки нет. Знаешь, что? Принесу одну запись и покажу тебе кое-что в другой раз. Хорошо?
   - Хорошо.
   Он улыбнулся. Он был рад, что она так здорово его поняла. Вообще, все, что она говорила, действовало успокаивающе. Так ему казалось. Он ловил ее фразы, удерживал их кончиками пальцев, едва они собирались ускользнуть, прокрасться мимо него, незначительные, но очень нужные ему сейчас. Он цеплялся за них, почти теряя их смысл, старался не помять их, держа на самом краю ладони - только чтобы не остаться снова одному. Она была камнем, который мог испариться, а он пытался поймать... Она была доброй. Она рассказывала ему что-то, и он не запоминал сути рассказа - понимал суть ее слов, самого факта того, что она говорит, и очень любил ее за это, в эти секунды - правда, любил. Хотел сказать спасибо, но она вряд ли поймет, если он вдруг перебьет ее каким-то "спасибо"посреди одной из ее прозрачных бытовых реплик. Она рассказывала что-то забавное про одного из посетителей клуба, как он клеился к барменше, как глупо выглядел, как острили над ним паренек-бармен и администраторша. Он смеялся, потому что понимал, но думал только о том, что сделать, чтобы она не уходила, чтобы оставила здесь побольше своих разговоров. Она думала и знала, что они бессмысленные. Он знал и понимал, что без них лежал бы сейчас на полу, мечта я закричать - закричать, так, чтобы обрушились стены, чтобы
   потерять голос навсегда, орать, так, чтобы думали, что его убивают - зверски убивают, а его убивала бы тишина. Он бы мог сейчас медленно оседать вниз, по стене, упав на пол, рыдал бы без слез и неслышно, дрожа, как замерзшая собака прошлой зимой, когда были морозы в минус тридцать пять градусов. Вот что с ним было бы... Он собирал пестрые нитки ее речи и соединял их, с бесплодной, бережной, тонкой старательностью, с которой дети строят песочные дворцы. Цедил их, как маленький ребенок цедит через марлю свое игрушечное варево - сцеживает одуванчиковый и травный жмых, оставляя сок и молочко, очищает то, что все равно нельзя пить. И сам же якобы пробовал это на вкус, даже думал, что чувствует его, а на самом деле просто наслаждался тем, что что-то собрал и удержал. Что просто соблюдал какой-то алгоритм, а то, что задача его глупа и бесполезна, уже не понимал. Просто если бы он этого не делал, то кричал бы. И луне в белесом сумеречном небе было бы страшно его слышать - она бы побледнела...
   - Спасибо, - сказал он.
   - И вот он... что, прости?
   - Спасибо, что пришла. Это хорошо, что ты все это мне сейчас рассказываешь. Здорово, что они с барменом налакались и травили анекдоты про поручика Ржевского. Что танцовщицы вылили им обоим за шиворот коктейли. Вообще, здорово... что ты не молчишь. Не молчи, пожалуйста. Говори еще...
   Он чувствовал неповторимое счастье. Он не был влюблен и уже не чувствовал любви. Но была эйфория: она, пожав плечами, продолжила говорить. Не крутанула пальцем у виска, не выпучила демонстративно глаза, а продолжила говорить. Он воскрес, он снова ощутил то же, что утром, перед витриной и зеркальной ширмой. Он ожил, и теперь смотрел на нее как на свидетельство, на проявление, доказательство и определение его жизни - каждая грань и тень ее радужной оболочки. Ее тонкие ресницы, в которых безрадостно тянулся весь прошедший день. Говорила. Говорила, и он снова стал сцеживать и сплетать ее фразы, не избирательно, не подчиняя свою маниакальную покорность никаким принципам - а только каждой ее мысли. Были ли это на самом деле ее мысли - он не знал. Но он ловил шепот их отголосков, призраки своего не-одиночества в ее мутном голосе с мелькавшем в них блеском фонарей, софитов и холодом льда в стакане спиртного. Их было мало, этих нот в ее запахе и голосе, но они превращали ее из человека в существо города. Но как по-человечески честно и благородно она поступила с ним. Он разрывался и не знал, что думать, и просто отказался от восприятия ее как человека или части города. Она была явлением, которое сейчас существовало для него. Он был благодарен за это.
  
   Глава четвертая. Открытые двери; глубина; подворотни.
  
   - Утро, лоботрясы! А где ваши проекты? Нет? Прекрасно. И как прекрасен будет результат вашего экзамена! Вы только представьте.
   - И представлять не хотим, Михаил Сергеевич! Нам страшно, - заявила одна из девчонок.
   - Учтите, ваши работы мне доставляют еще меньше удовольствия, чем вам, - сказал он, в душе млея от нежности.
   - О, я бы так хотела доставить вам побольше удовольствия! - сострили на последней парте. Миша покачал головой.
   - Напишите хоть раз зачет с первого раза, - попросил он.
   - Она и не то что зачет напишет, она еще дополнительные услуги предоставит! - выдал Ваня. Всегда был циником, и ни в чем не знал меры.
   - Могу обрадовать тебя, ты лишен и этой возможности, - сообщил ему Миша. Он любил его ставить на место.
   - Да ладн' вам, Михал Сергеич! - махнул рукой Ваня, - Дайте постебаться-то!
   - Стебаться? Прекрасно. Советую вам записать кое-что... Слово "Стебаться", исходное существительное "стеб"... кто знает происхождение?
   - Какой-нть сленг американский, - предположил бас с третьей парты.
   - Исконно русское, - охладил его Миша. - Бродячие циркачи цыганского происхождения называли русским словом "стеб" щелчок пятиметрового кожаного кнута при взмахе этим самым кнутом... Даже не слишком соображая в физике, думаю, каждый представляет, какая кинетика концентрируется на этом кончике, проходя по всей длине кнута. Оттуда и щелчок, что и есть так называемый "стеб". Кто-нибудь может определить своими словами, что отсюда - стеб в нашем понимании?
   - Скажешь - и как кнутом, - сказала одна девочка, Люся Петренко. - Отщелкнешь собеседника так, что всю энергию в него впишешь, да еще с размаху и за секунду.
   Он улыбнулся. Кому не нравится, когда понимают.
  
   Дома было холодно. Забыл с утра закрыть форточку - вот, пожалуйста, теперь сиди, мерзни. Он захлопнул окно, стуча зубами, нацепил свитер и прислонил пальцы к батарее. Обжегся и сел на диван. Посмотрел на валявшийся рядом с ним телефон. Хоть сейчас позвонить ей и попросить ее, чтобы пришла и согрела - она сможет, она умеет больше, чем кажется, и ее болтовня может спасти от смерти.
   - Ты не устала? Приходи. Как - зачем? Ужасно холодно. Что?.. Придешь??? Да ничего, просто... даже не надеялся, если честно.
   Она правда пришла. Они выпили чая, и она очень крепко его обняла, как ребенка, только не боясь удушить. У нее были очень мягкие руки, в них хотелось спать, и почти сразу стало теплее. Удивительно, как она иногда бывает важна. "Как здорово" - снова подумал он. Стало тепло. Конечно, она ждет от него чего-то, но просто невозможно сконцентрироваться в таком тепле. Он отстранился от нее, так далеко, что нереальной силы излучение ее теплого тела доходило до него лишь легкими волнами, и словно проснулся. Теперь можно было делать то, что она хотела.
   Внутри нее тоже не замерзнешь. Каждое ее движение было отточенным, как танец, умелым - даже слишком, утрированная сила ее тела была странной и чужеродной, но очень к себе располагала. Потерялась мягкость в руках. В какой-то момент он попытался ее вернуть - ему нравились слабые руки, но на самом деле они такими не были - гибкие, точеные руки танцовщицы, умело создавшие мираж и накинувшие его на Мишины плечи. Постепенно он влился в ее ритм.
  
   Вдоль улицы, как тонкий ее стержень, тянулся мрак, ограненный пугающим светом фонарей. Во всех окнах уже погас свет, окраинный трущобный район. И одно окно, болезненным светом пронзавшее бесплодную темноту. Он подошел к этому окну. Штора не была задернута, и вся комната на первом этаже была видна как на ладони. Он чувствовал, что в этой комнате кто-то плачет. Девочка. Она сидела за компьютером, смотрела в экран и плакала. На голове нет наушников - не фильм, и не музыка. Она смотрела в монитор, у нее дрожали губы, дрожали длинные пальцы, напряженно лежавшие на клавиатуре. Она посмотрела на него. Испугалась, рассердилась, слезы так и брызнули из глаз. Задернула штору. Ни звука.
   Улиц волочила дома по своей обочине, черные ветви редких деревьев смешивали корявой лапой уныние, обтекавшее сердце, и просочившийся сквозь кожу необъяснимый трепет перед нескончаемой и недостигаемой, как горизонт, темнотой впереди.
   Встав под фонарь, он запрокинул голову и уставился фонарю в лицо. Тот ответил ему тоскливым распахнутым взглядом, уныло мигнул и теперь горел монотонно, с такой стойкостью, словно воплощал в своем свете все земные несчастья.
   Тишина. Он шел по улице, и чувствовал кожей, как переливается гитарная мелодия холодного ветра. Он любил музыку. Он хотел позвать того, кто играл в этой напрягающей, диковатой подворотне мелодию, пахнувшую загородным перелеском и птичьими перьями в земляном тумане с утра. Но ему померещились и мелодия, и этот человек. Или...
   Снова, снова... Он посмотрел на крыльцо какого-то подъезда. Под ним белела еле заметная лампочка, а на спинке скамьи, стоящей возле подъезда, сидела девушка не старше шестнадцати, похожая на худого рыжего жеребенка, и перебирала струны, то внимательно вглядываясь в гибкие пальцы своей левой руки, то смотрела в неприветливую, но безобидную черноту вокруг себя. Миша вышел из этой темноты. Темнота на такой улице в Москве, и именно в такое время - это явление нескольких измерений. Если двое идут друг на друга из темноты, каждый видит впереди только мрак, и не понимает, что является частью точно такого же. Каждый уверен, что вокруг него - светлее всего.
   Они встретились глазами, его глаза - как кусочек мрака, а навстречу - светлые, как зеркало, глаза рыжей гитаристки. Она стала перебирать струны чуть медленней - может, это было частью задумки песни, может, он ее отвлек. Он хотел заговорить с ней, остаться в этом переулке до утра, не смолкая, говорить о жеребятах и о перелеске с земляным паром, но не успел остановиться, она была позади. Он отвернулся, а когда
   снова посмотрел в ее сторону, темнота и поворот уже проглотили ее. Он уходил дальше и дальше в дворы, и чувствовал себя несчастным, когда музыка пропала. Может, она прекратилась, и начнется снова. Может, она уже никогда не вернется.
   Дома его не ждал никто. Хорошо, что на этот раз не было холодно. Но слишком пусто. Дело тут не в том, как расставлена мебель. Это была квартира, где никогда не ждали. Чужая, он не хотел признавать такое место своим. Он не хотел смотреть в окно и боялся смотреть на черноту в углах. Какого черта она увязалась за ним с улицы. Отключен свет. Как отвратительно сосет под ложечкой, когда щелкаешь выключатель, а свет не включается. Телевизор и компьютер не работают, музыку не включишь, телефон - тоже никак. Да и кому звонить в два часа ночи. Делать нечего. Только спать. Это даже на руку. Он хотел спать. Все плыло перед глазами, но нервы были слишком напряжены, чтобы уснуть. Ему бы сейчас хватило пары слов: "отдыхай, Миша" - чтобы стать свободным спящим лоскутом ночного спокойствия. Но где их взять? Он лег на диван, скинул свитер, потянулся так, что хрустнули плечевые суставы, мышцы расслабились. Он чувствовал себя брошенным посреди ледяной пустыни, но не он сам, а что-то чужое, потустороннее запрещало ему заснуть. Через пять минут он покинул это измерение. Ему было лучше, чем когда-либо.
  
   Глава пятая. Танцы
  
   Юля теперь жила с ним. Иногда ему хотелось, чтобы она чаще говорила что-то веское и содержательное, хотя по-прежнему нуждался в бесполезной болтовне. Она трепалась не потому, что была глупа, а потому, что хотела ему помочь. Иногда он спрашивал: "Как давно ты в последний раз влюблялась как маленькая?". Она смеялась. Спрашивал, кем она хотела стать в детстве. Она говорила - писательницей. Хотела, чтобы ее книги читали и становились лучше, а сама и сейчас с трудом связывает слова в более-менее гармоничные фразы. Когда она говорила о чем-то подобном, он думал, что жизнь гораздо лучше, чем видится ему обычно. И Юля - тоже. Но это проходило быстро. Скоро он снова оставался один, только слышал из другого измерения успокаивающую болтовню про жизнь престижного клуба, про барменские распри, и это было последним, за что он держался.
   Иногда он уставал. Или она замолкала. Когда ее долго не было, он чувствовал себя стоящим посреди улицы и орущим так, что люди вокруг него гибнут сотнями, а он ничего не может поделать, и кричит, тоскливо, как волк, но хрипло, как опьяневший до озверения. Кричит, как на костре. Как шизофреник, в приступе катающийся по ледяной казарменной койке в больнице, и зажатые в зубах тряпки, которыми связаны его руки, уже не помогают сдерживать вопля. Он терялся в своем крике и метался по квартире, казалось, что сейчас он разнесет стены, что его запорошит осыпавшейся штукатуркой, и он умрет в этом душном сугробе. Он бился головой о стены и кричал. Возможно, так ему казалось. Он сам уже толком не понимал.
   Он запутался. Мир падал на него, тек липкой массой, а он не знал, в какую сторону посмотреть, чтобы увидеть того, перед кем он бросится на колени, станет умолять помочь ему, и когда его спросят равнодушно: "Чем?", он опустит голову и не ответит.
   Город выливал свой свинец с крепостной стены другой жизни. Все худшее, что могло происходить среди лучшего, было его уделом в минуты, когда он чувствовал себя брошенным.
   Она пришла из клуба рано. Обычно она возвращалась уже глубоко наплевавшей на свое состояние, макияж ее стирался - даже с голоса уже стек молочно-кровавой струей густой сладкий грим. Она распускала волосы и падала на диван, и Миша расчесывал пальцами ее опавшую завивку, вдыхал остаток шлейфа ядовитых духов и мутную поволоку запаха синтетического коктейля. А сейчас она была бодрая, кудрявая, в каждом жесте - танец, как всегда. Только обычно это было ярче всего проявлено в постели, а сейчас она даже пальцами по коленке выстукивала неслышный ритм так, словно танцевала и маневрировала.
   - Раньше освободилась, - сообщила она коротко и радостно, дыша не слишком ровно, как будто немного пробежалась. - Как здорово. Я совсем не устала. Я бы еще танцевала и танцевала.
   - Так танцуй, - сказал он, полулежа в кресле и наблюдая за ней, сидящей напротив него и все стучащей длинными ногтями по коленке. Юля поднялась, улыбаясь, подошла к проигрывателю, вставила какой-то диск. Встала напротив него.
   Он видел пару раз, как она танцует в клубе под какую-то похожую песню, - но не под эту. Не перед ним одним. Сейчас... Это было не столько лестно, сколько просто-напросто отключало мысли. Он думал только о том, как чисто она движется и как обескураживает, как порабощает красота этих движений. Она знала, как выглядит выгоднее всего, но при этом не забывала показать себя со всех сторон. Он представлял, о чем нужно думать, чтобы так танцевать. Она подобралась к нему совсем близко, почти легла на него спиной - и с поразительной быстротой поднялась, снова полилась, как крепленое вино. В первые минуты ему казалось, что в ее глазах слишком много "рабочего" выражения, того, что она включает для зрителей, но она была очень сильной. Она становилась психологом, когда танцевала. Он поднялся, и ей стоило один раз взмахнуть кудрями перед его лицом, чтобы он понял - сейчас она танцует для него. Огненным кнутом, взмахом руки подчиняет себе струящийся вокруг нее сумрак, рвет ногтями гибкий свет, разливает свое сознание по окружающему их пространству - и тут же вновь концентрируется в сосуде своего тела.
   Музыка оборвалась. Она упала на колени. Он думал раньше, что невозможно сделать это так изящно. И смотрела на него глазами, совершенно белыми от замороженного в них неподвижного света двух светильников на стене. Миша опустился рядом с ней на колени.
   - Очень красиво, - сказал он, то ли имея ввиду ее плечи, которые в это время внимательно рассматривал, то ли оставаясь под впечатлением от танца. Она не ответила. А он забыл на время о том, что красота здесь часто бывает галлюцинацией, вызванной отравлением свободой широченного шоссе, наглостью высоток и загадочной темнотой в глубине тоннеля подземки.
  
   Город за окном гремел, как гремучая змея, шуршал шелком серого неба. Треск рвущейся реальности, тихие вздохи упругой воды в узкой каменной емкости. Визг машин и все тот же голос между небом и землей. Ради того, чтобы пересечься с ним, стоило бы научиться летать.
   - Михаил Сергеевич, - позвали его. Он повернулся спиной к окну, лицом к Инессе. - Михаил Сергеевич, мне нужно посмотреть на мой тест. Я даже не знаю, в чем мои ошибки.
   - Я тебе и без теста могу объяснить. Ты не подготовилась. Ты пойми, что на носу сессия. И что ты будешь делать? Я же уже не смогу пойти тебе навстречу.
   - Я... понимаю, - смущенно ответила она, переминаясь с ноги на ногу, как первоклассница. А с однокашниками - на короткой ноге, душа компании, он наблюдал. - Скажите, - сказала она наконец, глотнув неестественное количество воздуха, - Сколько вы берете за дополнительные занятия?
   Это уже приобретало подтекст. Неумеха она все-таки. Одета скромно, говорит не вызывающе, а все равно все насквозь видно, только она при всем этом еще и выглядит целочкой-монашкой, а ей не идет. Вообще, неудачно и наивно втюривающиеся девочки смотрятся довольно жалко. А если ее пожалеть, может выдать желаемое за действительно и окончательно вляпаться.
   - Нисколько, - ответил Миша. Он не был уверен, что поступает правильно, но еще меньше был уверен, что у него есть другие варианты.
   - Когда вы свободны? - спросила она испуганно. Господи, куда же ты, ребенок...
   - Завтра в шесть в этом кабинете, - ответил он.
   - Спасибо! - стесненно обрадовалась она. Он неопределенно кивнул и снова отвернулся к окну. Было тихо. Кто-то болтал в другом конце аудитории, в коридоре шумели. Прямо за его спиной кто-то из ребят заговорил с Инессой - и все равно было тихо.
   Он взял в руки стопку тетрадей с конспектами, выложил ее на подоконник и стал листать, просматривая исключительно последние страницы. Надписи, ему ни о чем не говорившие. "Переписка" двух девчонок - как дети. Рисунки. Иногда неплохие шаржи, на него, на ректора и еще кое-кого. Иногда просто картинки, встретилась одна действительно классная.
   Потом он закрыл последнюю тетрадь. Вышел в коридор, встал у окна, скрестив руки на груди, и смотрел, как идут мимо студенты. Все говорили. Ему стоило бы подойти к кому-то и заговорить - его разговор поддержали бы, но он не хотел. Он думал, хоть однажды в жизни кто-то выберет его. Кто-то заметит, что он есть, прежде, чем он обнаружит, что все прикидываются участливыми. Или не прикидываются? Может, его любят и берегут, а ему просто кажется, что он не нужен. Нет. Сейчас - точно
   правда. Такой силы чувства никогда не обманывают.
   Его раздавливало и припечатывало к стене, и он таял, растворялся, стекая по стене и впитываясь в деревянный паркет сквозь лак. Не видели. Плакал - не слышали. Потому что все его слезы были воображением, которое уже давно поглотило его и затянуло в свой мир, и там растворяло - в грохоте города и застывших секундах тягучей, затекшей, колкой реальности, грустно тянувшегося времени. Улицы за окном, тоска, заполонившая воздух. Чего ему не хватало, чего он ждет, с напряженной мольбой глядя на всех, кого видит, на что он надеется и во что перестал верить, он не понимал, но хотел остановить кого-то из тех, кто идет мимо, окликнуть того, кто стоит напротив него и смотрит в окно через его плечо, смотрит в свой мир сквозь его - незаметный, брошенный. Брошенный ли... Скрипевшее, как черные мачты в заброшенных доках, его сознание надеялось еще на то, что из голубого моря выйдет луч и осветит новый, свежий парус, похожий на парадное пеленание ребенка. Но ничего не было. "Поздно" - шептал кто-то неотвратимо-мягко, простивший, но забывающий его голос. Чужой, но близкий, знающий его, как облупленного.
   Кто-нибудь. Пожалуйста.
   Нет... просто нет.
   Тише. Тише, тише. Все скоро кончится. Ты заснешь и не проснешься, бесшумно и безболезненно умрешь от городского холода.
   Он замерзнет изнутри.
   Он не хотел.
   - Михаил Сергеевич, вас просили спуститься вниз, к входу, - скользнули чьи-то слова, не продлившиеся, не застывшие в воздухе, чтобы быть истолкованными. Он пошел вниз.
   В рекреации его ждала Юля. На ней было легкое пальто, в руках она держала компактный сложенный зонтик и, вертя его в руках, смотрела на мыски своих сапог. Когда он подошел, подняла на него глаза, улыбнулась и поднялась. Собиралась его поцеловать, но он помешал - в стороне стояла стайка первокурсниц, из которых три как минимум имели на него виды и мечтали о "дополнительных занятиях". Он знал это наверняка и не хотел демонстраций.
   - Привет, - сказал он. - Ты сегодня что, не работаешь? Пошли ко мне в кабинет, у меня сейчас нет урока, я проверяю тесты второго курса. Идем.
   Они прошли мимо девчонок.
   - Они всегда такие неадекватные? - шепнула ему Юля.
   - Нет, только если вдруг ко мне заявляется девушка.
   - Вот это да. И чего они в тебе нашли всем поголовьем? - риторически бросила она.
   - Вот и я думаю, - без обид ответил Миша. Они вошли в его кабинет, он заварил кофе, и оба сели за переднюю парту.
   - Чувствую себя школьницей, честное слово! - сказала Юля весело. Она была в прекрасном настроении.
   - А я себя чувствую здесь не просто школьником, а школьником-ботаном. Так и не привык окончательно к тому, что я - лектор в двадцать шесть лет.
   Она пила кофе, и его даже пугало, как напиваются энергией ее глаза. Не спроста.
   - Давай вечером в клуб пойдем.
   - К тебе?
   - Нет, ты что! Глаза бы мои не видели этого концлагеря. Мы пойдем отдыхать. Ведь пойдем?
   Вопросительной интонации в последних ее словах было меньше, чем утвердительной, и он не знал, что ответить, собственно, все уже было решено. Она поцеловала его, перегнувшись через парту.
   - Ты сегодня грустный, - сказала она так, словно была совершенно счастлива. - Что случилось? Лоботрясы не слушают?
   - Главное, чтобы ты меня слушалась, - заявил он, хотя у него не было настроения на такие заявления. Она была замечательная, ему хотелось, чтобы ей было хорошо. Ей нравилось, когда он так говорит.
   - Сегодня, возможно, немножко... послушаюсь, - сказала она. Она все-таки глупенькая иногда, и не из кокетства, но можно простить.
   - Ты иногда глупая, - сказал он.
   - Прости? Я не понимаю, что ты имеешь ввиду. Но мне это нравится. Посидеть
   с тобой еще?
   Он кивнул. Потом улыбнулся, чтобы не быть ледышкой. Печорин. Вот обозвали. Печорин был фаталистом.
   А он верит ли в судьбу?
   Он, конечно же, мог поверить в то, что люди, идущие по улице, совершенно неожиданно, но не случайно могут улыбнуться друг другу и с этой минуты начать верить в людей. Что он не просто так замечает определенные лица. Но не кто-то решал за него, что с ним происходит.
   "Ага, как же, - думал он про себя, - может, ты еще скажешь, что сам хотел жить так, как живешь, и сам так себя направляешь? Куда? Где он вообще сейчас был... Чем он сейчас дышал...
   Сейчас - запахом кофе. Снова слышались скрипки проводов где-то между тонкими слоями мыслей. Сейчас он дышал розовыми духами Юли. Редко бывает, что девушки пользуются не духами, а цветочными маслами. Вдыхаешь - и перед тобой возникает, начиная кудрявиться и распушаться щедрая эйфория наслоений розовых лепестков. Что-то скрыто, что-то - на виду, а только суть уже не та, если исчезнет то, чего не видно. Сейчас жил стуком чьих-то каблуков за дверями кабинета, в холле. Как яблочные кони на бледно-зеленом лугу. Он дышал запахом этого луга, не замечая уже ни своего кабинета, ни фигуры Юли, напрасно растянувшейся перед ним на парте. Синтетический вкусный звук города проник через форточку в кабинет и потек по полу. Он поднял Юлю с парты, собирался поцеловать - как вдруг зазвонил телефон. Он взял трубку, посмотрел на номер. Инесса - какого черта? Отвечать он не стал, как ему не было любопытно. Снова переключился на Юлю. Имя она оправдывала - вертелась, как юла, хотя очень грамотно, как намагниченная на его руку. Гармоничность ее движений порой напрягала его - слишком легко было "вести" ее, но при этом она никогда не была зависима. Но сейчас он был расслаблен - впервые за то время, что провел с ней, что она танцевала в его руках, а он мучился от восхищения и какой-то странной депрессивной эстетики, получаемой от нее, от бессмысленности самого понятия - любоваться. Он проедал глаза, он тратил время. На красоту, на гибкую гладкую жизнь, сосредоточенную в его руках, придуманную не для того, чтобы вникать и задумываться, а для того, чтобы течь, извиваться, отнимать сердце - или создавать иллюзию того, что она скрыто-опасна. Она просто живет, она живая, а он - струнная песня проводов, свет, исходящий от покрытого холодными рисовыми белилами лица фонаря.
   - Поцелуй меня, - сказала она. Он поцеловал.
   Постучали в запертую дверь кабинета.
   - Не открывай.
   - А я собирался?
   Бум, бум! Достали.
   Он встал, пошел к двери. Мачеха сунула ему какую-то папку, предложила ознакомиться, мельком глянула на Юлю и, улыбнувшись ей, ушла.
   - Моя мачеха, наша директриса. Ну, я говорил.
   - А, - ответила Юля.
   Танец закончился без всякой причины. Просто подошло время. Скоро должен был начаться новый. Она закурила. Миша опустил глаза. Ему не нравилось - ей не шло. Некоторые курят обалденно, это факт, а она обалденная, когда не курит.
   Ты иногда глупая, - сказал он про себя, а может, размытым шепотом. Она не услышала или опять не поняла.
   Она больше не танцевала, и это было так же неестественно, как то, как она курила. Она не должна была останавливаться, и теперь он прикрывал глаза и видел ее в пестром облачении а-ля "Мулен Руж", кукольно-грустную, усталую танцовщицу с матовыми красными губами, которая не то отдыхает, не то почти умерла от какого-то неутолимого горя. Никто не знает, что с ней на самом деле, а ей все равно, что праздные посетители кабаре ходят мимо и смотрят, как неприлично высоко над коленями взлетела и замерла многослойная юбка, замороженные в ее фигуре секунды отдыха и неволи, скованности этим бездельем.
   Он открыл глаза. Она здесь, его танцовщица, хотя нет кабаре, нет юбок и ее роскошной меланхолии, спрятавшейся от софита. Просто не танцует, отдыхает. Но всю глубину он придумал для нее сам. Она глубоко вздохнула, без эмоций, но очень живо, так что плечи ее чуть вздрогнули, как будто кто-то коснулся ее лопаток чем-то холодным. В ней не было ни единой мысли, просто полая, воздушная жизнь в пластичной оболочке.
   Глава шестая. В шуме водопада.
  
   В окне был лохматый и темный, как чертополох, город. Этот район отличается особой своей колючей темнотой. Если задерживаешься посреди улицы в подобном районе хоть на несколько минут, сразу начинает мерещиться низкочастотный шепот тараканьих усиков со всех сторон.
   - О чем ты задумался? - спросила она.
   - В последнюю секунду... о том, действительно ли тебе интересно, о чем я могу
   задуматься.
   Она выпучила глаза. Да, не стоило, конечно, этого говорить, такое нельзя говорить вслух - ей так точно.
   - Ну, нет, вообще я думал про то, что меня раздражает то, что я вижу за окном.
   Она подошла к окну и, приоткрыв его, перегнулась через подоконник. Шум нырнул в кабинет и пополз по полу, огибая ножки стульев и парт.
   - А почему? - спросила она, обернувшись через плечо.
   - Не слышишь? Как будто насекомые возятся. Как и везде, только сильнее, громче.
   - Ты не переутомился? - спросила она, подойдя к нему и внимательно вглядевшись в глаза. Как банально, даже стало стыдно, что его спрашивают: "Ты не переутомился?"...
   - Нет, - ответил он. Юля закрыла окно. Она стояла возле стекла, и на ее шее, на полуоткрытой груди плескался свет: просвечиваясь через стекло и попадая на ее кожу, он был куда ярче, чем рождавшее его упакованное городское солнце. В волосах запуталось напряжение, но она его не замечала, просто стояла, закусив губу, задумавшись, смотрела в окно. Она была красивая. Он почувствовал льстившую самолюбию подростковую гордость - когда сам прыщавый и с двойкой по тому-то и по тому-то, и курить в открытую еще не можешь, и мастурбируешь на журналы, а она у тебя такая чудная и длинноногая. Черт знает, с какой стати.
   Наверное, это не правильно, что она нравилась ему под этим углом, в конце концов, уже стоит видеть девушек по-другому. Но ничего не мог сделать. Она бывает такой глупой, что за нее обидно, а избавиться от нее не хочется, потому что тогда будет обидно за себя, все-таки она красивая и вообще чудо.
   Минут через пять она ушла, началась пара. Полтора часа с третьим курсом, второй группой. Они там все без башни.
   - Михаил Сергеич, а это к вам такая вкусненькая барышня приходила? - спросил Ромка, парень из таких, которые усаживаются всегда на первых партах, чтобы ты слушал, как они нагло умеют разговаривать, и сидят, гордятся, что они типа такие нонконформисты, что типа бросают вызов, и так далее... Они в школе всегда курят под окнами кабинета директора, чтобы был повод сказать: "Вы не имеете права вмешиваться в мою личную жизнь! Я выбираю курение, потому что вы против него!" - или что-то вроде. Но этот был добрым, как ни странно, просто наверняка с комплексом, который штриховал своим хамством - типичный такой случай.
   - Я тебе настоятельно рекомендую не употреблять в адрес этой девушки слов вроде "вкусненькая", "телка", "цыпочка", "бомба" и всего, что схоже с вышеперечисленным по смысловой окраске, - сказал он. - Также добавлю дружеский совет - не употреблять этих высказываний в адрес женщин в принципе. Уверяю тебя, только больной или дебильной это может понравиться.
   Он его поставил на место, и собой гордился. Конечно, Ромка заткнулся. Из Миши в этом институте был герой-любовник куда круче - черт знает, как насчет качества, а вот количеством Миша брал так точно.
  
   Облака плыли над городом. Не тоскливые, сквозь них было выжато желтое солнце, а тишина была совершенно космической. Ему нравилось, что на отшибе густонаселенных кварталов есть подобные места - высокие дома в тихих местах, где можно влезть на чердак и оттуда смотреть на город с выключенным звуком. Сразу казалось, что этот город подчинен тебе - одна из самых завораживающих его иллюзий. Как будто можно было отсюда крикнуть что-то этому ландшафту, и тот тут же покорно растечется и станет тем, чем он ему сказал. Но, открывая окно и концентрируясь на том, что просиходило за ним, он слышал издалека шум - слишком непокорный, чтобы поверить в то, что можно подчинить город. И все же наверняка были способы. Он не гнался за ними, ему не нужно было делать Москву своей. Ему хватало, что предмет
   любви и ненависти он видит как на ладони, а тот снисходительно позволяет ему мнить себя здесь хозяином и великаном.
   Он отвернулся от окна и посмотрел на то место, где находился. Здесь было полно всякого барахла. Он сел на корточки и открыл пыльную картонную коробку - судя по размерам, от телевизора. Здесь были игрушки. Очень много, очень старые. Выцветший до бледно-голубой окраски крокодил Гена, плешивый безногий медвежонок и барби с печальной размазней вместо красок на лице и космами платиновой синтетики, торчащей из резиновой макушки. Здоровенный пупс - лицо искалякано шариковой ручкой, как неграмотно сделанная татуировка. Унылая резиновая змея. Он завязал ее в узел, потом снова развязал, крутанул пару раз в воздухе - задумавшись - и бросил обратно в коробку, откуда торчала морда пластмассового грузовика. Наверное, они очень плодотворно провели свою жизнь. В этих игрушках, черт возьми, всегда есть смысл, они как бы рождаются с целью, которой невозможно не достичь, хотя вряд ли предполагают, что после ее выполнения они будут лежать в картонной богадельне, ткнувшись рожицей в пузо ближнего своего или в потрепанный пластмассовый бубен. На Мишу из коробки глубокомысленно пялилась маска из перьев растерзанного лебеденка.
   Еще были деревянные ящики с каким-то бытовым металлоломом и целый мешок бутылок - большая часть была такими, каких в пунктах почему-то не принимали, и кто-то, потерпев такую неудачу, свалил все сюда, чтобы однажды разбить, разнести так, что останутся только бликующие луной огрызки прозрачной зеленой ночи.
   Она уже наступила, когда он пришел домой.
   Никого не было, как не было сообщений на автоответчике, пропущенных вызовов или СМС на забытом мобильном. Просто удивительно, что бывают еще такие дни, когда ты снова вылетаешь из времени, из мира, и никому не приходит в голову побеспокоить тебя.
   Ему мерещился синий водопад. Он не падал со скалы, а вытекал из мрака и обрушивался в прохладную черноту. Тек сквозь темное пространство и шумел словно где-то очень далеко, хотя до него можно было дотронуться. Ему показалось, что он опустил пальцы под мрачные струи, и его захватил тугой тяжелый холод, металлический, прозрачный, потусторонний. Таким было, возможно, почти все, что он видел - все слеплено или отлито, ничто не рождено. Все прозрачно, а, концентрируясь, рождает нечто холодное, но невероятно раздражающее, и уж конечно, далекое от того, на что тянет в реальной жизни. Конечно, все это было не так... но иногда он не видел больше ничего. Водопад был просто проекцией, или, может быть, символом... Хотелось, чтобы вода внезапно остановилось, заморозив самое себя, и прервалась хоть за минуту - и за эту минуту он уже успеет изучить ее изгибы и траектории. Но вряд ли это могло прерваться хоть на секунду. Только шум по-прежнему доносился до его слуха - холодно, тихо - плотный, но невидимый и слишком быстрый, чтобы его осязать. Если однажды он его не услышит... это будет другой эрой.
   Не было никого. Он был уверен, что если возьмется кому-то позвонить, то ни за что не дозвониться, что если пошлет сообщение, ни одна живая душа не ответит. Но ему не было от этого грустно. Бывали дни, когда на телефоне плотно жались в архиве конвертики с короткими фразами, когда трубка так и прыгала, пища полифонией - но он чувствовал одиночество. Сейчас было легко. Это чувство было чем-то вроде того, что чувствует умный и спокойный ребенок, когда родители уходят в гости и оставляют его одного. Вечер, никого в квартире - но он прекрасно знает, что они вернутся, что это произойдет скоро, а пока можно просто принять все, что дает подобное одиночество. Он принимал. Он был приятно одиноким, он ничего не ждал и ничего не хотел. Он бесцельно прожил часа два, уставившись в окно - он впервые видел в городе ночью небо такого цвета - индиго. И слишком белые для ночи облака, бежавшие так быстро, что казались слишком кинематографичными.
   Потом он уснул.
  
   Утром он проснулся, прислушался к водопаду. Он отдохнул, и сейчас ему было легко погрузиться в поток...
   ...Машин. Они неслись, огибая небоскребы - редчайшее зрелище, машин много, а пробок нет, и они движутся, пластично, почти бесшумно расчерчивают город сетью своего витиеватого пути. Высотки гордо смотрят на туманное городское солнце. Он шел туда, где улицы были теснее, а дома - чуть ниже. Его не угнетало, он любил,
   когда ветер, который обычно так свирепствует в проулках между высокими домами... Было в этом что-то. В сердце появлялась льстившая ему своим присутствием червоточина - приятный протест, делавший его кем-то уникальным и чем-то сильным. Что-то мистическое, почти демоническое дышало ему в самое ухо, что-то в глубине этих улиц хитрило без конца, что-то тянуло и соблазняло. Треск и свист водной струи еще плыли сквозь него, и он видел странных существ, выселенных из язычества и не прижившихся в космосе, теперь лепивших плотную печаль, что повисла между небом и землей, отполированная уже знакомым ему голосом.
   Ему нравилось так идти и слышать то, чего не понять другим. Может, это казалось, может, на самом деле, все мнят себя такими единственными... Но ему был приятен звук собственных шагов и неприступность собственной души. Он вышел на людную улицу.
   Здесь было труднее найти подпольных демонов, зато были люди. И каждое лицо было формой жизни. Одни лица были гитарным грохотом, несущимся к центру солнца и уносящим с собой покорные души; другие были мелодией, случайной и мудрой. Были лица с точеными скулами и пронзительно-спокойными глазами, непростительно-красивые; были чисто звучавшие, мягко смотревшие; настоящие чертята с глазами, засыпанными вельветовой пылью, с каждой секундой становившиеся необычнее и наглее; заросшие лица с языческой мощью в крупных изломах чертах. Лица, в которых случайно оказывалась злоба или напряженно пряталась гениальность; лица, где в глазах барахталась обида и зрачки плевались горем. Где засиживалась глупая, но дорогая для кого-то мысль.
   Они все лились мимо него. Они все были частью этого города. Все были хрипом в чьем-то крике, громом в чьих-то словах. Ему самому так часто говорили, что его голос похож на тихий гром - и грохочущие, раскатистые голоса он слышал, когда вдыхал город. Слышал все ту же гитару, слышал дождливое соло и выстрелы чьих-то слез, брызнувших фонтаном - в эту самую секунду, когда кто-то плачет, а кто-то рождается. Кто-то счастливый спит, кто-то несчастный прощается или ждет. Миша боялся ожидания. Наверное, его все боятся - но он был уверен, что его можно убить, заставив ждать.
   Как чье-то пугающе красивое лицо, выступающее из тени, на него взглянул фасад институтского здания. Иногда оно выглядело потрясающе, от него бросало в дрожь. Оно было как что-то, рожденное во сне и нагло выпятившее грудь в реальности, куда его никто не звал. Громоздкое, рычащее, все существо города смотрело в его сторону фасадами зданий, парадами построек; в его сторону словно шло миллионное войско, молотя дубинками, рождая своими невнятными криками отчетливый вой с античным запахом лицемерного, но дикого и неотесанного кровавого экстаза, того, что чувствует взбудораженная гладиаторским боем толпа.
   - Здравствуй, - сказала мачеха, - Ты что это сегодня припозднился? Слушай, ты бы Инессе подсобил. У нас те двойняшки из Еревана с первого курса лучше русский знают, чем она. Клинический случай, честное слово. Ты такой молодец, точно ей поможешь.
   - Люсь, не знаю, честно... Уж эту я точно не осилю...
   - В каком смысле? - проницательно нахмурилась Люся. Он закивал.
   - Так точно, шеф, она втрескалась.
   - Ай, Михаил, - в шутку поморщилась она, - А еще педагог - "втрескалась".
   - В смысле, ее сердце треснуло по шву от напора высоких чувств.
   - Напрасно ты так цинично, - сказала она, возясь в каких-то документах. Личное дело на Ромку.
   - Что он опять натворил? - спросил Миша. Она подняла голову:
   - А? Чего? А-а, ты про Горского? Да все как всегда, нахамил педагогу, она требует отчисления. Так что работы у меня много. Ты свободен. Займись Рублевой, хорошо? И прекрати уже, в конце концов, влюблять в себя студенток!
   Она, казалось вот-вот рассмеется.
   - Да я не нарочно, - сказал он, - Просто у них тупые однокурсники, в Ромку им всем, что ли, влюбляться?
   - Ага, они начнут ему подражать и в порыве чувств доведут окончательно весь педагогический состав! Ладно, все, прекрати меня смешить, иди уже на лекцию.
   И она замахала на Мишу рукой, окончательно его выпроваживая.
   Студенты дурачились. Ему нравилось входить в класс и смотреть на них, пока они его не заметят, и немного сожалел, когда они его замечали, понемногу затихали, и
   нужно было начинать лекцию. Он охотнее бы посмотрел на то, как они болтают, ругаются и хохочут. Вот и сейчас - Рита и Лиля зашептались, захихикали, у Рублевой порозовели уши.
   - Опа! Михаил Сергеевич! - прогорланил Рома. Ванька покрутил пальцем у виска.
   - Он самый, - ответил Миша. Катьки стали тыкать Риту в плечо и галдеть совершенно неслышно, но при этом слишком уж явно.
   Они были забавными, и очень ему нравились, - без всяких сантиментов, просто занятные такие, ужасно глупые, особенно девчонки. Они шумели, ему нравилось слушать.
  
   Глава седьмая. Кто-то в небе касается клавиш.
  
   Они не были такими лоботрясами, какими могли бы показаться. Иногда они устраивали в институте музыкальные вечера, это была задумка Люси, но если обычно указания директоров выполняются из-под палки, то уж точно не в этом случае. Ее здесь даже типы вроде Ромки уважали.
   На таких вечерах играли и пели, и было здорово, потому что в этом институте по приятному стечению обстоятельств было довольно много ребят, окончивших музыкалку, да и многие парни были гитаристами-самоучками, это вошло в моду. У нескольких были свои начинающие группы, и они их приводили. Было интересно, и Люся говорила, что это классный способ узнать глубже студентов. Нельзя было не согласиться.
   Одна была девочка-первокурсница, на которую он всегда засматривался. Она было очень хороша, когда играла на пианино, хотя в общем-то была неприметной. Играла она в основном инструментальные версии тяжелых альтернативных песен, и слушалось это здорово, потому что с одной стороны однокашники приятно удивлялись, узнавая что-то знакомое, а с другой, преподы не могли среагировать на это так, как, скажем, на гитарные риффы, которые выдавали панки из банды, организованной Петькой Ромашовым.
   Она играла, и прикосновения к клавишам были приятными, уверенными, и от них в зале становилось прохладно. Он сидел в первом ряду из стульев, расставленных кольцом вокруг рояля. Пальцы бегали по клавишам необыкновенно быстро, а звуки выходили плавные - и когда внезапно вступал агрессивный, почти грубый аккорд, на секунду замирало дыхание. Бывают люди, которым дается управлять чужим дыханием. Она могла не смотреть на клавиши, а рассматривала лица - и все играла. Это было удивительно. Ведь невозможно рассматривать лица и не думать о них. Выходит, она сконцентрирована на публике - как же она играет? Чудо, конечно, и здорово, что она такая молодчина. Из всех выступающих она была ярче любого, от ее игры к высокому потолку актового зала струился пар какой-то неуловимой нежности, а над паркетом носился пахнущий одиночеством ветер, совсем как настоящий.
   В конце вечера она улыбнулась ему. Наверное, он слишком явно на нее смотрел. И тем не менее, его это буквально согрело. Очень добрый взгляд.
  
   Он проснулся.
   Город зашипел.
   Он подлетел к окну. Должно быть, его глаза еще не привыкли к свету городских огней, и поэтому ему казалось, что их попросту нет. Что ничего нет - что весь свет в мире выключили здоровенным рубильником, и темнота вокруг так абсолютна, как и глупая слепота внутри него. Никого и ничего. Чертовщина какая-то... Сколько можно этой пустоты, скрытой за скрипучим шорохом за окном, за назойливым миганием фар - черт, наконец-то видно какой-то свет. Правда, выглядит этот свет довольно паршивенько и меланхолично, а вокруг пахнет чем-то наэлектризованным и злобным. Его преследовало ощущение, что кто-то именно в эту секунду думает о нем что-то крайне неприятное. А за стеной...
   Что-то не так. Или - кажется...
   Подумал о том, как было бы хорошо сейчас сказать об этом кому-то. Был бы сейчас Денис в Москве... Но что он здесь забыл, в самом деле? Есть счастливцы, которые могут быть где-то еще, но не он, не Миша. А с другой стороны, вряд ли в других городах можно увидеть что-то подобное тому, что есть в этом городе. Это - шапито. Магический театр, где из шляпы живодерски вытягивают замученных кроликов. Люди
   могут болтаться как что-то неестественное и очень нелепое, вне гравитации, а толпа воспаленных от выдуманного восторга людей рукоплещет им и кричит: "Еще! Еще! Еще нам белесых голубей из рукавов! Еще один кинжал в стройненькую голенькую ассистентку!.."...
   Город, наполненный бормотанием, напоминающим лжелатинское "абракадабра", и светом, так похожим на бездумный прожектор, из тех ,что выуживают из полумрака над сценой фигуру во фраке и белые перчатки - он брезгует своей работой... Он - элита; а зрители - толпа, зрители - варвары. Он - "абракадабра", они "вар-вар-вар"... голуби воркуют, хлипкая сцена скрипит... И мысли, мысли... ведь все не так поверхностно, как кажется - ведь в шелесте парящей над его цилиндром колоды шуршат бесконечные иллюзии. От сокровенных желаний с неоновыми глазами до самых тоскливых заблуждений. Все, во что верят, хотя нельзя и не нужно. Все, во что верил он... шумит, подрагивает чахлой веткой тополиного саженца в дохлом парке... вибрирует испарениями вокзальных урн... трясет плотным телом в какофонии машинного грохота. Все, что он видел в городе - густо-серое и железное, непреклонное, хоть и до абсурда фальшивое.
   Как же хотелось закричать!
   Он сжал ладонью край одеяла. Хотелось проорать, пусть его вырвет этой пакостью, всем, что пустилось на осаду его мозга, едва он выполз из своих бредовых снов, жалкий и измотанный. Но вот только что он крикнет? В одном слове так просто не выплюнуть все эти тухлые мыслишки.
   Он зажмурился, потом расслабил веки и просто полулежал на кровати, закрыв глаза. Он просто очень хотел спать, наверное, в этом все дело...
   Мише казалось, что он слышит, как играет свою альтернативу первокурсница с музыкального вечера. Клавиши мягко и покорно двигались под ее пальцами с детским маникюром. Черные, белые - спокойные... Удивительно, как стало спокойно.
   Он засыпал, и ее упругие мелодии бродили где-то под его потолком. Если завтра увидятся, надо бы сказать ей спасибо...
  
   Когда он проснулся утром, он подумал про Юлю. Он возился на кухне, готовя себе завтрак, и все думал про то, может ли танец надоесть. Странно, что ему не надоедает. Он мог бы долго так танцевать с ней - чтобы она перегибалась, едва не вставая на мостик, через его согнутую руку, и вплетала свои руки в его. Очень долго... пока кто-то в небе касается клавиш, а кто-то еще выбивает ритм. Странная мелодия - грубый ритм, почти маршевый, - и клавиши. Она движется подо все. И вообще ,что бы не случилось в этом мире, она будет двигаться. Ее жизнь будет танцем, что бы не стало музыкой. Она будет чеканить свое движение под топот солдатских сапог и пускать телом волну под песню победы. Накануне Армагеддона она будет танцевать посреди Площади Всего Мира, и в панике бегающие по планете люди на минуту остановятся и блестящими глазами посмотрят минуту, или дольше, на нее. Неизвестно, будет ли каждый ее танец радостным - а танцевать будет всегда. А он сможет так? Вообще, она, конечно, очень хорошая. Она ему нужна.
   Мягкие слезы второй октавы, гибкая талия, - бесконечно повторяющийся ритм. Снова взлет, взмах - нападает, гладит рукой по спине, скользит вниз, поднимаешь ее рукой, и она прикидывается, что не может подняться без твоей руки, так, что ты действительно веришь в отсутствие у нее мускулов. И хочется попросить: "Сделай так еще раз". Любой бы попросил.
   Он позвонил ей, и они говорили, очень долго, не меньше часа, потом нужно было идти на работу.
   - Я - в институт, - сказал он. - Пока!
   - Пока! - ответила она весело. Глупая... А вот ему грустно с ней прощаться.
  
   Он был на улице почти один. Был какой-то толстяк с таксой на поводке, а на таксе - попона-шотландка. Толстяк болтает с кем-то по мобильному, и у него совершенно счастливое лицо. Мелкий дождь нарисовал на его желтой шапке темные крапинки. Он говорит кому-то по телефону: "Милая" и хохочет. Значит, где-то еще в городе еще кому-то хорошо. Миша улыбнулся. Толстяк не заметил, - заметила такса и завиляла тугим хвостиком.
  
  
  
   Глава восьмая. Аська
  
   Как темно... Как тихо... С каждой ночью начиналась новая эра. По сути, каждая была похожа на предыдущую. И каждая давала что-то новая. Не всегда он наутро помнил, что.
   Но в эту ночь он чувствовал себя не кем-то - чем-то - особенным. У него были ночи, от которых хотелось сбежать. Или которые хотелось продлить. Которые невозможно было стерпеть. А эту хотелось прожить, не пропустив ни секунды, не видеть снов, а видеть потолок у себя над головой и слышать, что соседям сверху приспичило что-то двигать, и что-то гулко скрипит над ним, а он представляет, что это - диван или комод. Рядом с ним дремлет Юлька. Такое редко бывает, она слишком часто работает ночью. Сегодня - нет, и хотя его сегодняшняя "особенность" не была с этим связана, это было важно.
   - Слушай, а ты вообще сколько уже танцуешь?
   - Да все время, - ответила она с таким пренебрежением, что ему самому стало за нее же обидно, хотя тон этот был, наверное, обоснован только тем, что она уже два часа как спит или почти спит, это он, ненормальный, пялится на обои.
   - Что ты там нашел? - промяукала она еле слышно из-под натянутого на лицо края одеяла.
   - На обоях, ты имеешь ввиду? - угадал он.
   - Угу...
   - Глаза некуда девать.
   - М?
   - Глаза некуда девать, говорю.
   - А... А смотри на меня.
   Он уселся на кровать и смотрел на нее. Она смешно щурилась на него спросонья.
   - Чего такое? - спросила она сердито.
   - Что? Смотрю не так? - пошутил он.
   - М-м... - утвердительно помычала она.
   - А как нужно?
   - А чего так грустно...
   Он состроил смешную рожу, сделав вид, что во все глаза пялится на ее грудь, хотя она и была под одеялом. Юля хихикнула, возможно, если бы она не спала наполовину, точно засмеялась бы, и очень громко. Она закрыла глаза. Прошло минут десять.
   - Юль...
   - М?
   - Да ничего, спи.
   "Кому говорю? Собственно, она уже...".
   Все вокруг было черным, а небо за окном - желтовато-фиолетовым, как будто искусственный свет высосал из него все краски.
  
   Город почернел, а ему стало неуютно. Тихо. Слишком...
   - Юль...
   Когда еще бывает холоднее, кроме как когда рядом с тобой кто-то смотрит десятый сон, а ты пялишься в потолок?.. Ответил бы - никогда... Юля! Проснись...
   Спит. И сам бы спал. Но слишком тихо, чтобы уснуть. Слишком черно, чтобы забыться. Слишком резко ветер снаружи обрывает в пространстве звук ее дыхания, чтобы ему вдруг стало спокойно. Слишком хочется пропасть, провалиться в изломы ночной меланхолии, чтобы тьма позволила тебе потерять свое сознание в изувеченном свете луны... она тоже спит. Одиноко бывает тем, кто видит реальность, пока другие смотрят "кино"...
  
   Утро пахнет колбасой. Смешно... "Утро пахнет колбасой..." - мурлыкала Юля, усердно вытирая полотенцем мокрую голову. Что ж, по крайней мере, это действительно так. У нее совершенно нет голоса. Ему нравится слушать, как она глупо мурлыкает какой-то бред под свист чайника. Ему нравится ее фигурка, круче любой статуэтки, самое красивое тело на свете, это точно, такого просто нарочно не придумаешь.
   Так было в прошлое утро. Было здорово.
   Сегодня она ушла раньше, чем он проснулся. Оставила записку - "поцеловала". Вот бы она не уходила. "Репетиция. Вечером танцую в одном очень важном месте для очень важных персон. Не дуйся, ОК?.. Целую".
   Конечно, он не "дулся". Утро пахнет колбасой... только это уже не смешно. Нет больше ни чувства превосходства над богатыми владельцами антикварных скульптур, ни мокрых капель на спине после того, как Юля отряхнула голову.
   Он сел в интернет. Набрал в "аське" первый попавшийся ник. Тут же забыл, какой, и больше не вспоминал, хоть от этого имени и приходили сообщения.
  
   - Привет. Я нашел тебя случайно. У тебя прикольный ник. Скажи свое наст. имя?
   Молчание. Потом...
   - Юлия.
   - Мою девушку зовут Юля.
   - М.
   - И она всегда мычит!
   - М...
   - Ты не Лебедева?
   - Отстань.
   - Тебя кто-то обидел?
   - Не говори про мою фамилию.
   - Ты что, с батькой не в ладах?
   - ...... / Оу... "Печора 29", ты такой догадливый. :| Ты что-то про меня знаешь?
   - Е-е, знаю, что тебя зовут Юлия и что ты поссорилась со своим папой.
   - Не поссорилась. Не с папой.
   - Видишь, я не такой догадливый! :) что случилось?
   - За х те знать, "Печора"?
   - Скину мое мыло. Напиши, пожалуйста. Я теперь тебя знаю. Ты можешь думать, что я идиот, которому не фиг делать, но мне правда теперь важно. Расскажи.
  
   Она не ответила. Вышла из сети.
   Вечером от нее пришло письмо.
   "Печора, ты законченный псих, но если тебе так уж интересно, я скажу тебе, что со мной случилось, хотя не уверена, что ты прочитаешь. Потому что ты наверняка просто прикололся надо мной. ОК, приколист, слушай. У меня нет папы. Давно уже. Я пишу. Тоже давно. Это не связано. Скажу, что связано. Я сейчас хочу плакать. Думай, что хочешь. Он пьет, а еще ему все равно, что я есть, что я живу, что я пишу, это почти =, ему все равно. Знаешь, я хотела бы, чтобы все было по-другому. Вернее, давно хотела, а сейчас я пытаюсь заставить себя думать, что мне все равно. Ты стопроц' хочешь спросить, люблю ли я его, и наверняка думаешь, что я отвечу: "Не знаю", как какая-нибудь ломака. Нет, я так не отвечу: "ДА, Я ЛЮБЛЮ! пустое место, который только по пьянке говорит со мной. Он краснобайствует, мне его жалко, я его слушаю. Печка, ты знаешь, я слушаю его! Он меня слушает. Мы друг друга понимаем. Все уходит в никуда. Я не знаю, зачем мы друг другу. Он говорит что-то - как всегда. Что-то, что мне было бы приятно слышать, если бы это были его мысли на сто процентов, если бы там не было половины алкогольного бреда. Что у меня руки пианистки, что я похожа на бабушку, что я еще всем покажу. Господи, скажи мне, Печора, может, у всех так? Мне не у кого спросить! Ты представляешь, у одной моей подруги отец слишком заурядный, у другой - лучший на свете, у двух подруг отцы умерли очень давно, одну бросил в раннем детстве. Мне не у кого спросить, правда, не у кого, черт возьми, зачем мне вообще нужно отвечать ему, когда он говорит, прикидываться, что мне не плевать, или я правда ведусь... О, черт, я не знаю! Правда, не знаю... Он мог бы стать гением! Мог бы стать великим человеком. Или хотя бы моим папой. Не чувствую себя несчастной, чувствую, что от меня кусок откусили, и еще - что мне тоскливо и что это вообще нечестно, совсем. Ты, чужой человек, которому должно быть по хер, читаешь это и сочувствуешь мне, а я вот сейчас опять пойду к нему, пьяному, на кухню, и буду с ним говорить, а он даже ни одного моего задрипанного четверостишия не читал, не знаю, почему!"
   Вечер он провел, глядя на экран. Наконец, она появилась в сети. "Постучался".
   - Пр-т, "Печора 29".
   - Я прочитал твое письмо.
   - Спасибо. / Ты оч. помог мне! СПАСИБО!
   - Глупости. Мне даже нечего сказать тебе.
   - Это естественно. Просто ты первый, кому я об этом говорю.
   - Гонишь.
   - Шумахер-на-хер гонит.
   - Уверен, что ты пишешь что-то уникальное. Скинешь?
   - Может быть.
   - Твоему парню интересно с тобой, я думаю.
   - О, я бы не была так уверена.
   - Ты любишь его?
   - Его - да. Тебя немножко =)).
   - Я люблю свою девушку.
   - Мы ведь не помешали друг другу?
   - Нет.
   - Такие, как мы, вообще не пересекаются.
   - Я типа тебя не знаю.
   - И я тебя не знаю. Где-то есть Юля, ей трудно с отцом.
   - Всем трудно, если не с отцом, то с кем-то или с чем-то еще. Почему ты "Печора"?
   - Меня называют Печориным.
   - Оу. :-о
   - Да. Прикалываешься, что ли?
   - Лермонтов крут.
   - Не спорю.
   - Я - спать.
   - Мы ведь не помешали друг другу...?
   - Нет. :|
  
   Нет. Такие не пересекаются, и оно к лучшему. Он знал, что не ему утешать ее, и
   что он никогда не прочитает ни одного ее четверостишия. Черт знает, почему, но это хорошо, он это знал. Неизвестно, почему, но в этом был минорный ключ.
  
   Глава девятая. ...завитки прошлого... как космос...
  
   Мрачные заборы толкались по краям улиц.
   - До свидания!
   - До завтра, Михаил Сергеевич.
   - До завтра!
   - Счастливо вам!
   Ваня. Рита. Ромка. Андрей. Пианистка Наташа с первого курса. Тамара. Чего это все такие вежливые? Ладно, две Катьки, которые ходят, как двое клонов, совершенно одинаковые - начиная с маникюра и заканчивая неестественной учтивостью и уравновешенностью (точно, биороботы!)... А что с остальными? Ромка... "У него что, крыша поехала, что он со мной прощается?".
   - До свидания, Михаил Сергеевич!
   - Пока, Инесса.
   "До какого к черту свидания?!"...
   О, господи, что происходит... Психологи трактуют такую болезнь, так и называется - "мания любовного обожания". Может, и у него такая - все мерещится, что в него кто-то влюблен?.. Да нет же, такое даже под кайфом кокаинисту не примерещится. У нее такое лицо, как будто она вот-вот ему в ноги упадет. Сумасшедший дом какой-то. Даже стыдно было, когда он так думал о ней, сам прекрасно знал, что влюбляться, в принципе, не слишком-то просто и не всегда приятно, и что с ним это тоже случается, и винил себя в том, что в его мыслях слишком много цинизма по отношению к ней. "Придурок ты паршивый, - говорил он себе. - Охмурил девчонку, и еще ее винишь". А с другой стороны, что ему оставалось делать? Розами забомбить, что ли? Чтобы ей окончательно башню сорвало?.. Ситуация - врагу не пожелаешь.
   Он дошел до ближайшего сквера и смотрел на голые деревья. Зима никак не наступала. Может, она и есть где-то, но только не в мегаполисе. Грустные деревья
   качались от упругого ветра.
   - Девушка, у вас закурить не будет?
   - Опа! Мишка?
   Это была Юля. Он спрыгнул со скамейки. Юля сунула ему сигарету, прикурила и расхохоталась самым легкомысленным смехом, который можно вообразить - настолько легкомысленным, что в нем не осталось ни кокетства, ни пошлости; ни детскости, ни хамства. Просто совершенно бездумный смех.
   - Ты чего ржешь? - спросил он.
   - Лошади ржут! - ответила она и затянулась. Его аж передернуло - и кто скажет, почему его так бесило, когда она курит? - А я к тебе шла. Чуть не разминулись, выходит?
   - Выходит, да. Вместе домой пойдем?
   - Не-е, мне танцевать сегодня для ви-ай-пи.
   - Да у тебя каждый вечер так.
   - Прости, - просто сказала она и поцеловала его в подбородок. - Знаешь, мне тоже не в кайф, - пустилась разглагольствовать она. С сигаретой это выглядело довольно наивно. - Я вообще хотела сегодня ночью с тобой побыть. Ну, ты понимаешь.
   - Да уж, не дурак, - ответил он. Помолчали.
   - Ну, а вообще как дела?
   - Вообще - ничего. Только Рублева достала.
   - Это которая Инна?
   - Почти. Инесса.
   - А, какая разница... - она отмахнулась, потом все же заинтересовалась: - А что, она прямо вот так активно...
   - Да нет, она со мной - мышка. Только смотрит на меня, как на скульптуру в музее. Нашла, блин, бельведерского.
   - Аполлон? - она задумалась. - Не, ни фига! Ты на Гермеса больше смахиваешь.
   - Можешь подарить мне шапочку с крыльями, и я улечу далеко и надолго.
   - О. Какой суровый. А меня здесь оставишь?
   Он посмотрел на нее. Красивая. Немного усталая, на высоком лбу - следы дождевых капель. Выбросила сигарету через плечо. Пусть подумает, что он повелся на этот трюк. Он поцеловал ее, едва не опрокинув на скамейку.
   - Мишка! - в шутку возмутилась она и стала целовать его. Всего перепачкала блеском. Вокруг никого нет.
  
   Колеса скрипели в этот вечер, как диджейские пластинки. Луна солировала клавишным звоном, а истеричный городской механизм выбивал джазовые импровизации. Все было в этот день музыкой. Приехал брат. Они сидели в парке, и на холод было совершенно наплевать. Денис пил кофе и смотрел на городское небо.
   - Как в Питере?
   - По-другому.
   - А в чем разница?
   - Спокойнее. А здесь чувствуешь себя частью колоссального. Понимаешь, Питер - это фортепьяно...
   - А Москва - орган.
   - Черт! Братец, как ты прав! - воскликнул Денис и с карикатурной серьезностью пожал руку - и сколько бы ни было в этом жесте карикатуры, он все-таки был выполнен так идеально, как может это сделать только тот, кому часто приходится не шутя, а совершенно всерьез пожимать руку именно так: "Чрезвычайно рад вас видеть"; "Поздравляю, коллега"; "Прекрасная выставка". Мише было жаль брата, хотя тот никогда не говорил с ним на такие темы. Миша знал наверняка, что брату вряд ли нравится эта сторона как творчества, так и карьеры. Он был скрипачом, он был художником, он был журналистом. А еще он был подушечкой для иголок. К чему вопрос "это как?"? Разве не колет слева в груди от того, что ты сам не видишь, где твое любимое дело - а где твоя карьера... Денис старался выглядеть счастливым. Может, он и был счастливым. Его все любили. Им все гордились. Его все слушали. Его все спрашивали: "А кто твой брат? Учитель? М-м... ну да... (разочарованно. )... А потом: "О, ваша новая статья очаровательна...". Миша считал себя счастливее. Может, потому что он не так зависел от города. Может, потому что он не так зависел от чужих мнений. Может, потому, что о нем не хотели знать? Это ценишь, когда рядом с тобой тот, кому
   не дают отдышаться.
   Миша думал, что им давно пора об этом заговорить, но все никак не решался.
   - Миха, ты чертовски талантлив! Почему ты не музыкант? - спросил Денис, с истинно светским темпераментом размахивая своим пластиковым стаканчиком.
   - Потому что я не такое дитя богемы, как ты, может быть? - рассмеялся Миша.
   - Ой, да ты опять вписался в поворот! Почему ты всегда говоришь так в тему?
   - Спроси что полегче. Скажи, тебе не кажется, что стон проводов похож на скрипку?
   Денис задумался, и через секунду Миша ему помешал:
   - Денис, ты любишь жить?
   - Что, прости? - брат внимательно на него посмотрел.
   - Пошли домой, покажешь мне новый аккорд.
   - Ты, небось, ни разу гитару в руки не взял, пока меня не было? - нарочито строго сказал Денис.
   - Брал, брал, - ответил Миша.
   Они шли домой. Денис рассказывал о выставке. Что-то с ностальгией о модерне. Что-то в завитках прошлого и лиловое, как космос.
   А город пил их, пока они шли.
   "Ты чувствуешь?..." - брат вряд ли слышал, как он это говорит, но он боялся, что не дойдет до дома. Его высасывало во вне. Или казалось.
   Но дошел. Звякнул ключами, открыл. Денис стоял за его плечом, и Миша мог не глядя на него сказать, что брат с любопытством осматривает потолок и стены, запрокинув голову и засунув руки в карманы брюк.
   Они вошли в квартиру. Брат никогда не говорил о том, какая у Миши унылая квартира. Кажется, он здорово его понимал, и сам не отказался бы жить не в своих стильных апартаментах, где постоянно торчат богемные гости, которым нужно все показывать: "А вот эту чудную безделушку мы привезли из Австрии, когда были там... не помню, в третий или в четвертый раз... Милая, в девяносто девятом мы были в Австрии в третий или в четвертый раз?..". И если не делаешь евроремонт каждый год-два, все спрашивают, не помочь ли тебе с финансами. Они же люди искусства, им же не жаль для друга... их же не заботят материальные ценности... О, да, им совершенно наплевать... О, какая чудная люстра...
   Брат взял гитару. Играл он потрясающе. Ему шло. Именно с гитарой - простой он какой-то становился, и сразу в комнате было, как в детстве, как когда-то. Когда отец уходил на работу, жалостливая соседка готовила слойки с вишней для "милых чернышей". "Чернышом", правда, был только Миша, но она, должно быть, имела ввиду фамилию. По пути домой Миша купил полуфабрикатные слойки, он всегда так делал, когда приезжал брат. Сейчас с кухни пахло этими слойками, надувающимися в духовке.
   - Тетя Нина умерла, да? - спросил Миша.
   - А? - брат отвлекся от гитары. Весь в себе, елки-палки. Расстегнул до пупка строгую рубашенцию, светлые волосы взъерошил ноябрьский ветер. Само вдохновение. На фига дергал его, уже забыл. - Да... в прошлом году... А ты что, забыл?
   - Да нет, - рассеянно ответил он.
   - Ты что-то кислый. Сейчас потрескаем - и спать, ОК? Тебя в институте, должно быть, замотали, а я тут еще тебя извожу.
   - Я не устал. Покажи мне аккорд.
   - Труд создал из обезьяны Макаку Сапиенс! - провозгласил Денис и устроился
   в кресле. - Смотри сюда. Вот этот ты уже знаешь?
   Ему вдруг сделалось невероятно тоскливо. Почувствовал что-то едкое, своей щелочной меланхолией напоминающее зверское нетерпение - чувство, которое испытываешь, когда тянет перебить. И он перебил. Пальцы Дениса стальными прутьями замерли на струнах.
   - Послушай... - с почти детским нетерпением сказал он. - Скажи мне честно, тебя прет вот эта вся твоя жизнь... с выставками, со светскими барышнями, шампанским и поздравлениями, со статьями и болтовней только "о прекрасном"?
   - О, ты шутишь? - улыбнулся Денис. Почему, почему они уже взрослые?! Можно было бы расплакаться. Можно было бы разрыдаться, как сумасшедшему, в конце концов, можно было бы накричать на него, поссориться, чтобы потом помириться, и в процессе ссоры, а потом - примирения, забыть про причину. Страшную причину... Неужели ему так хорошо? Конечно, конечно, каждому свое...
   Конечно, брат уже давно ни от кого не зависит, а от него, от младшего "Черныша", он не зависел никогда... но не может быть, чтобы он и правда был таким! Не плохим, а просто... Совершенно чужим. За что-то он его очень любил. Зачем-то он был ему нужен. Никогда они не были "Братьями Львиное Сердце", никогда не были Чуком и Геком. Как было? Есть талантище Денис, есть "Миша-тоже-хороший". Обычно в таких случаях "тоже-хороший" ревнует, ненавидит "конкурента", хотя где здесь конкуренция - бой слишком неравный... Он его обожал. Наверное, Денис относился к нему снисходительно.
   Миша знал, что его брат на самом деле просто затравлен. Просто не может реализоваться, не будучи частью всей этой тоски... Он хотел так думать. Он верил в это.
   - Скажи, тебе не бывает нужно поговорить с кем-то о чем-то менее глубоком и более важном? Да, я понимаю, для тебя ничего нет важнее искусства... Но скажи, разве тебе не бывает нужно знать что-то глупое, или, может, что-то более искреннее, более похожее на то, что чувствуют люди, а не гении? - Миша отчего-то пожалел, что начал вдруг говорить все это вместо того, чтобы остаться при своих мыслях, но теперь не стоило останавливаться. Денис внимательно слушал. - Может, тебе бывает важно подумать, что человек состоит из... Да, есть религия, есть взгляды на искусство, есть мировоззрение в целом, есть темперамент, талант, интеллект, но скажи... ведь есть еще что-то? Что из себя представляю я? Я не такой темпераментный, не такой умный, не такой талантливый и не такой эрудированный как те, с кем ты привык общаться! Но мы уже не дети, мы могли бы разорвать по этой причине контакт - просто прекратить общаться... А ты говоришь со мной! Все - ради "завитков прошлого" - я про наше с тобой? Или тебе... не знаю, как сказать... наверное, надо со мной общаться? Надо, я так думаю... Наверняка не ошибаюсь. Из-за чего-то... Кроме интеллекта, таланта и так далее, потому что это - не мое?..
   Денис задумался. Мишина речь была сбивчивой, быстрой, и он сомневался, что брат понял, о чем он говорит. Как странно было услышать:
   - Я не знаю, если честно... Возможно, тем, кто общается из-за интеллекта, эрудированности, таланта... Не понять. Честно, Черныш, мне уж точно не понять. Что-то есть... это как шестое чувство, если ты не лишен зрения, то не чувствуешь этого - уникального. То есть... о, черт... - Миша не в первый раз видел брата таким серьезным, но в первый раз видел, чтобы Денису было трудно подобрать слова. - Ты прав. Вот сейчас - на сто процентов. Как никогда прав, это я тебе очень честно говорю... Я не вижу того, что видишь ты. Банально так говорить... Но у таких, как я, при всем этом долбаном немереном словарном запасе нет некоторых слов... Вернее, они есть, но я... и все вроде меня... не так с ними обращаются. Ты можешь столько ими сказать. Я могу научить тебя виртуозно играть на гитаре, у тебя руки лучше моих. А ты меня не научишь говорить твоими словами, понимаешь?
   - Понимаю, - ответил он.
   Слойки подгорели.
  
   Глава десятая. Просто те, кто вокруг.
  
   Брат уехал на следующий день - Миша шел на работу, и не успел его проводить. Предлагал Денису посмотреть на его институт - но времени не хватило. Хотели пойти в бильярдный клуб, вспомнить, как состязались в шестнадцать лет, Миша отлично играл - тоже не получилось. Он так и не выучил аккорд. И ему было жаль, что Денис упустил гораздо больше. За два дня он слишком привык к Денису. Всегда было ужасно серо, когда он уезжал. Уже не хотелось ни бренчать на гитаре, ни есть слойки, ни играть в бильярд. И он вернулся к жизни, которой жил без брата - жил в Городе. Работал, гулял по вечерним улицам. Юля танцевала. Ребята учились или плевали на учебу. А он жил в городе - или город жил внутри него: прорастая плотным металлом, струился серебристыми ливнями из тонированного стекла, покалывал нервы предчувствием метели и жалобно шумел щекотливыми голосами голых парковых деревьев. Захватывал его и сжимал органы. Органы... Орган. Органная музыка огненного иллюзиона. Закольцованная обручами и тянущаяся к небесам горделивыми литыми трубами бескомпромиссная органика. И так - бесконечно... Или почти бесконечно - но уж кто-кто, а он вряд ли увидит, где кончается этот мир.
  
   После последней пары мимо него прошла Инесса. Хотя слово "мимо" было бы преувеличением - мимо него она не ходила, она поступала иначе - впершись в него
   взглядом задолго до того, как они успевали поравняться, она доходила до него, добивалась прямого зрительного контакта и еще долго "провожала" его, и все это - с такой овчарочьей преданностью и дворняжьей тоской, словно он собирался ее побить.
   - Рублева! - крикнул он. Она так и подпрыгнула. - Подойди, пожалуйста, сюда.
   Между ними было всего шага три, она подошла.
   - Надеюсь, ты не спешишь? Зайдем в мой кабинет.
   "А дрожит-то она почему?..".
  
   - Скажи, пожалуйста, ты хочешь что-то у меня попросить? Тебя интересует какая-то оценка, может быть? Или в чем дело? Почему ты так на меня смотришь? Если тебя беспокоит сессия, то я не могу сказать тебе, кто будет принимать у тебя зачет.
   - Вы... вы знаете...
   - Что - "я знаю"?
   - Вы... знаете, почему смотрю...
   - О, господи, Инесса. Я тебя прошу... - отмахнувшись, сказал он. Кажется, ее это задело. Он не видел в этом своей вины, хотя и был порой склонен брать на себя слишком много чьей-то вины - просто ее в таком неадекватном состоянии в принципе задевает все.
   - Нет, подождите! - воскликнула она, так, что в горле пискнуло. - Раз уж так вышло, я скажу... сейчас... Вы же знаете, как я...
   Он молчал. Слушал очень внимательно и очень серьезно, ни на секунду не прерывая контакта с глазами собеседника - Денискина черта.
   - Ой, да прекратите мне так в глаза смотреть... Это же невозможно... Вы же сами все знаете! Я вас люблю. Очень, - последние две фразы были не совсем сказаны ей, а, скорей, вырвались вместе с дыханием. Сказать ей было нечего. Она нерешительно дотронулась пальцами до его руки. - Я... знаю, что многие девочки у нас в вас влюблены... Но я - по-другому, понимаете?.. Я не знаю, как вы выбираете - те, кто симпатичнее, те, кто лучше знает русский или те, кто настойчивее... сомневаюсь, что у меня есть шансы... Но только... Не молчите, не молчите, пожалуйста!
   Она сжала его пальцы своими. Он смотрел ей в глаза. Что может быть проще, чем сказать: "Я спешу" и уйти? Сейчас, наверное, проще встать на руки и прийти так в аудиторию, а оттуда таким же макаром прошагать к Люсе с заявлением об уходе в зубах. Пока он представлял себе это зрелище, стараясь отвлечься от мысли: "Черт, что же сказать... сделать...", Инесса встала на цыпочки и поцеловала его, да как! И бывает же такое. Мысли просто как конфетти посыпались, в глазах зарябило: что будет, если увидят; как чудесно она целуется; может, она правда его любит; как его достали эти дурочки; что за фигня творится в этом институте с девочками; где ее руки?!
   - Ты рехнулась, - сказал он. Все-таки сорвался на долбанный шепот. Что же делать? Он сжал ее руки и стал целовать ее - совершенно отвязно, без всякой логики. Где-то бродило то, что осталось от мыслей - все пролетели, осели. Теперь было спокойно.
   - От тебя можно сойти с ума, - ответила она. Из всех, кто говорил ему эту фразу, она выдала это наиболее запальчиво. Пожалуй, слишком. Нет уж, все.
   - Пошутили - и хватит, - сказал он и отошел от нее. Инесса опустила глаза. Перебор... Он чувствовал себя отвратительно. Самое поганое, что ему очень хотелось поцеловать ее еще раз.
   Кажется, она плакала. Возможно, кажется... Может, нарисованные цирковые слезы - заметнее настоящих, но их не хочется вытереть, выпить, и сказать: "Успокойся". Она вышла, и он с облегчением вздохнул. Не изменилось ничего.
   Оказывается, его может сдержать какая-то "мораль" - "она ученица, он учитель" и прочая дребуда. Может, дело не в этом? Если он ее захочет, вряд ли для него будут что-то значить предрассудки. Но сейчас что-то держит. И ровным счетом ничего не изменилось.
  
   А Юля по-прежнему танцевала. И ему по-прежнему не надоедало. "Пошли со мной в клуб?" - "Пошли". "Станцуй для меня" - она включала музыку и гипнотизировала. И только в эти минуты он не думал о том, что это, конечно же, не навсегда. И раньше задыхался, утопленный в движении, чем понимал, что забывает дышать, засматриваясь на нее. Последний раз так было... давно. Редко выходило. Хоть бы сегодня...
   - Ты останешься?
   - Мне в клуб надо, - ответила Юля. Она почти никогда не говорила напрямую "да" и еще реже - "нет". И от этого казалось, что недоговаривает что-то.
   - Не останешься?
   Она закончила накладывать макияж - уже дальше некуда, хотя в гримерке клуба она наложит еще полкило. Прижала губами сигарету и посмотрела в окно. Он - тоже. За окном - болезненно-серо. Шум его сегодня напоминает хрип, который вырывается из горла тяжело больного - в болевом шоке, хотя уже привык к болям, но противиться не может. Сухой, тугой и протяжный звук...
   Она затягивалась, думала о чем-то своем и собиралась уходить.
   Миша подошел к ней вплотную. Кажется, она собиралась спросить: "Что?...", но не успела. Он отнял у нее сигарету, впечатал в пепельницу, чуть наклонил к ней лицо, потом остановился, сгреб со стола салфетку, стер блеск с ее губ и поцеловал, быстро, тепло.
   Было так хорошо, как раньше, наверное, не было ни разу. Как будто что-то порвалось между ними - и теперь он прижимал ее к себе, едва не дрожа от радости, немного боялся какой-то неожиданной новизны, возникшей в поцелуе - или в чем-то другом. Потому что ее энергия, которую она сейчас вливала в него, была такой же гибкой, как она сама. С ней было необыкновенно уютно, хотя уют и был придуман и зарисован, хотя она сама о нем даже не знала, она искала и находила что-то другое. Правильно ли то, что происходит сейчас? Может быть, думать с ней о чем-то совсем разном в такую минуту - нечестно...
   - Ты что так странно дышишь? - спросила она. В самое ухо прошептала - голос получился чужой. Пока он думал, что ответить, она гладила рукой его плечи. Он сильно сомневался, что ему нужно отвечать.
  
   В комнату проник сквозняк. Телефонный звонок... тени по углам всполошились. Он лениво поднялся с дивана - они разбежались. Поднял трубку. Брат...
   Город грянул гитарным риффом.
   - Привет, брателло! - мажорно воскликнул Денис. - Ты там как? Учишься?
   Это была его поговорка.
   - Типа того, - ответил он. - Ты по делу?
   - Я тебя отвлекаю? Извини, пожалуйста. Вообще-то, у меня и самого времени нет. ОК, я тебе перезвоню?
   - Подожди, подожди, я...
   - Чао!
   Гудки. Дрогнула занавеска. Он закрыл форточку - город вздохнул в нее в последний раз, а потом заглох. После секундного скрежета задвижки в прохладном воздухе повисло густо-синее напряжение. Туго проехалось по нервам наэлектризованным смычком - и сбежало в ту же сторону, что и тени в углах. Завибрировала тишина. Напряжений стало приятным. Он лег на пол и, закрыв глаза, кожей следил за тем, как медленно и незаметно согревается воздух, подаренный городом. Жизнь этого воздуха была похожа на походку минутной стрелки. Было совершенно нечего думать. Иногда это бывает здорово.
   В тишине были хорошо слышны три звука. Мягкое постукивание Мишиного сердца - как из чащи широколиственного леса, густое, шуршащее, таинственное. Шум крови в сосудах - нервозный звук в висках, который слышно, если долго молчишь, и слышен он не ушами. Грохот Москвы - он был раздавлен парой жалких слоев стекла и его хамским равнодушием к надрывному крику машин и звукам неизвестной расы, которые появляются, когда одновременно трещит множество пакетов, звучит тысяча непропорциональных друг другу негромких голосов, касается асфальта тысяча пар ног. Орут сотни детей, смеются сотни сердец, плачет кто-то - хотя бы один.
   Возможно, он чувствовал такое чаще, чем ему казалось - но кто вспоминает утром, каким был воздух ночью, когда ему не спалось? Миша вспоминал, но очень редко. И вряд ли мог бы вспомнить о каждом ночном сквозняке, без которого точно не понял бы, как пользоваться своим дыханием, и не нашел бы, что делать. А такие часы были простейшим ответом: ничего. Ничего не делай, ни о чем не думай.
   Снова задрожала тюль, переливаясь белизной, искусно копируя лунные лучи. В новолуние на это было интересно смотреть, в другие ночи эта занавеска навевала своей белой рукой уныние - нарочно снимала его с ветвей растущих под коном деревьев и брезгливо опускала на подоконник, и еще махала на него - мол, заходи уже и располагайся, наконец. И опускала бледные кисти. Тоска по-хозяйски устраивалась
   на Мишином одеяле, и становилось холодно. Ветряная грусть за окном пела печальным альтом...
  
   Он любил ночи, когда темнота ночевала у него за пазухой, когда город выл снаружи, а крепленое небо плескалось над крышами, грозясь вытечь до последней капли... Когда оно переливалось осколочной тишиной.
   В одну из таких ночей ему позвонила Люся и сказала, что ему нужно позаниматься с Инессой до начала сессии, потому что ее нельзя вышвырнуть, она успевает по всем предметам, кроме главного.
   - Люсь, ты точно с ума сошла... - сказал он. Наверное, в его работе не было ничего более неприглядного для него, чем давать дополнительные лекции влюбленной по уши студентке. Нужно ли рассказывать мачехе то про Рублеву то, что ей еще не известно, он не знал. Должно быть, все-таки не нужно.
   ...Он шел по городу, скалившемуся мажорными витринами и, вглядываясь в лица прохожих, думал - что они? Они для кого-то что-то значат...
   Кто-то смотрит в глаза... Отца. Юли. Мачехи. Брата. И, как он в этих прохожих, видит - что? Таких же безумных кукол с глазами, полными луж?! Такое же нечто или ничто, какое он - сейчас... И в нем... Он обольщается, думая, что людям, на которых ему наплевать, не безразличен он. И он, должно быть, единственный на земле человек, которого так беспокоит то, что на него плевать чужим людям. Хотя сам не знает, зачем они все ему.
   Ночь удушливым шарфом объяла город. Она была с железным вкусом крови, с тоскливым, желанным блеском луны, которой не видно, но она есть где-то за короной крыши самого высокого дома. Необъяснимая тоска тащила его по темным улицам, как привязанного. Мокрым отрепьем шевелилась на резком ветру тишина, как живая. И люди смотрели на него. Это была его не первая и не последняя публичная смерть - его уничтожал белесый гибельный свет фонарей. И все время казалось, что мир во все глаза пялится на него, пока он дохнет, как мошка, от этого отвратительно света.
   Все кончилось.
   - Закурить не найдется, молодой человек?
   Дежа вю.
   Он обернулся.
   - Ты это к чему? - спросил он красивую девицу. Она в эту секунду захлопнула пудреницу и чрезвычайно подло улыбнулась.
   - К тому, что мне нужна сигарета, - пояснила она. - Оу... и с каких пор мы на "ты"?..
   - С прошлой секунды, - сказал он, протягивая ей сигарету. Она осеклась, будто была очень перед ним виновата. Он пристально смотрел девушке в глаза. Она отвела взгляд.
   - Ой, да что же вы так смотрите... - растерялась она, хотя не видно было по ней, что она привыкла быть в растерянности. - Просто как гипнотизер какой-то...
   - В иллюзионе? - спросил он тихо.
   - Что, простите?
   - Ничего. Доброй ночи.
   - А...
   Он пешком дошел до института. "Добро пожаловать!" - гласила надпись на входе. Он постучался в застекленную дверь. Сквозь прозрачный "предбанник" его увидел сторож, обрадовался, тяжело поднялся с кресла за широким столом, открыл ему. Миша вошел.
   - Здорово, - сказал охранник, протягивая ему руку. Миша пожал ее, сел в кресло возле ночного сторожа. Тот пил кофе и чесал лысину. - С чем пришел? Мне компанию составить? Это те спасибо... Жуть, как уныло. В шесть сменит Митька, но пока вот, сижу тут...
   - Слушай, Коль, Люся давно ушла? - спросил Миша. Коля присвистнул и покрутил пальцем у виска:
   - Ба, да ты на часы смотрел? Уже три часа ночи! Ее уже в девять как ветром сдуло. Уж не скажешь ли ты мне, что ты к ней среди ночи явился?..
   - Да нет, нет, я так спросил... Я и не заметил, что уже три.
   - Поправочка, три двадцать.
   Миша задумался.
   - Слушай, а можно у тебя кофе выпить?
   - Да пей, хоть чайник выдуй! - Коля махнул рукой в сторону своей клетушки. - Вон, там электрический чайник есть. Кофе на тумбочке, которая под ключариками. Какой вы предпочитаете в это время суток? - последнюю фразу он сказал густым светским баритоном - Миша расхохотался:
   - А что, у тебя разный водится?
   - Ну да, мой - в банке-жестянке, да еще какая-то растворимая параша Митькина. Там еще голуби нарисованы - голубиный помет, в общем...
   - В это время суток я предпочитаю не голубиный помет! - смеялся Миша. Он вошел в Колину комнату. Тесно до невозможности, кровать, с которой, кажется, никто никогда не снимал покрывала, зеркало - непонятно, зачем, потому что от широкого трюмо отражение видно только в узкой полоске, обрамленной плотно налепленными наклейками, причем ближе к центру наклейки были свежее, по углам же нельзя было толком разобрать изображения. Он заметил наклейку со спящим пастухом и волком-зловредом, убегающим прочь с овцой подмышкой и довольной мордой, и надпись: "На чужих ошибках делают состояние". Несколько наклеек с черноюморной поэзией типа "Таня Петрова идет через парк, в кустиках ждет сексуальный маньяк" - и т. д. Между многочисленных русалочек, Губки Боба, вероломно-пошлого анимэ и пакостных робокопов он рассмотрел в зеркале свое лицо - смуглое, немного помятое дождевыми каплями. В городе они из металла и бетона.
   Он заварил кофе, сел на крошечный деревянный табурет (зачем нужен, неясно - на нем ничего не стоит, а Колюню не выдержит).
   - Слушай, а ты что, до утра тут будешь торчать? - крикнул Колька.
   - А что?
   - Да просто времени то уже мало осталось, ты б потрепался со мной до Митькиного прихода?
   Миша встал в дверях сторожевой конуры, глотнул кофе.
   - А о чем трепаться? - с какой-то чужой флегматичностью спросил он.
   - Да о том, о сем, не знаю... - пробормотал "Колюня". На него было совершенно уморительно смотреть, когда он делал такое жалобное лицо. Придумали же студенты звать его "Колюней"... - Про девушку свою расскажешь, про Люську тоже интересно - ну, какая она в семье, и всякое там...
   - Да мне, вообще, сегодня не к семи, не к девяти даже, а к одиннадцати... Поздно прихожу, короче. И черта ли мне сейчас задерживаться?
   - Ну, раз уж так, так да... - пожал плечами Колька.
   - Да ты не кисни, - посоветовал Миша. "Грозный страж" кивнул.
   - Ты сейчас куда хоть?
   - А, черт я знаю. Наверное, домой пойду, - соврал Миша. Выйдя с территории института, он позвонил мачехе.
   - Привет.
   - Доброе утро, - буркнула она со своей обыкновенной иронией. - Ты что, явиться хочешь?
   - Угадала!
   - Как всегда, - ответила Люся. - Приезжай, только открывай своим ключом, твой отец спит так, словно над ним стоит караульный, который может пристрелить его в любой момент.
   - Ага.
  
   Он вошел, тихо разулся и прошел в гостиную - там горел торшер. Люся читала.
   - Уснуть не могла всю ночь, если честно. Я тебе на диване постелила. Спи, времени у тебя мало осталось.
   - Что читаешь?
   - Какой-то молодняк пишет про Александра Македонского.
   - Что пишет? Документалистика?
   - Да чертов романчик, я вот тоже раскатала губу, что "документалистика"...
   - Как зовут?
   - Ой-й... - она отмахнулась.
   Миша закрыл глаза. В получужой квартире пахнет дорогими хорошими сигаретами, диоровскими духами. Немного - книгами и коньячными конфетами. Люсе постоянно дарят.
   Тревожен такой уют. Тревога расползается по нервам и таскает за кончики волос. Мрачно. Сладко. Туманно... все в дымном налете, чуть приоткрыв ресницы, он
   видел сквозь ресницы свет - слезящиеся от усталости глаза видят свет размытыми дисками. В этой квартире город почти не слышен. Звякнул бокал, взятый из серванта - зачем ей бокал... Мираж. Ему всегда казалось, что кто-то достает из серванта эти бокалы, хрустальные, как кринолин ручейной феи из кельтской сказки. На самом деле их не доставали ни в один праздник. В них была загадка, какую видят обыкновенно дети...
   - Миша. Михаил!
   Он открыл глаза.
   - Что-то ты бледный. - она закрыла книгу, не вложив закладки. Всмотрелась в его лицо крупными светлыми глазами-виноградинами. Сняла изящные прямоугольные очки. - Знаешь, что? Сегодня у тебя выходной. Твое счастье, сегодня есть кем тебя заменить.
   - Что это с тобой? - пробормотал он, ворочаясь на подушке.
   - У меня бред от бессонницы, - сообщила Люся. - Радуйся, что я все свои обещания выполняю. Хотя я уже пожалела, что это тебе сказала. Ты нахал. Но, так и быть, отдыхай.
   Он промычал что-то невразумительное. Он слышал, как щелкнул выключатель торшера, как она опустила книгу на журнальный стол, на нее положила очки. Вышла из комнаты и закрыла дверь.
   Сквозняк отворил форточку. Прозрачный гул впитался в комнату и протянулся нежной тканью под потолком.
  
   - Доброе утро! - выдал отец. Он что-то готовил, когда Миша вошел в кухню. "Утро пахнет колбасой... всегда. Сегодня нужно увидеться с Юлей".
  
   Что-то не так...
   ...Или кажется.
  
   - Доброе. - ответил Миша. - Работаешь сегодня?
   - Ой, так хотел бы с тобой пообщаться, но - увы! - он развел руками, задев стакан с водой. Миша успел его поймать. - Ох ты ж, что за чертовщина, все сегодня валится из рук.
   Миша, скрестив руки на груди, стоял возле него и наблюдал за тем, как отец убирает подальше от края стойки для готовки все легко бьющиеся предметы, несколько нервно копается в аптечке, доставая "Алказельцер" и запивая крупную пилюлю водой из "пойманного" Мишей стакана.
   Они сели есть. Готовил отец потрясающе, даже с утра, даже с похмелья, трясущимися руками.
   - Слушай, к тебе вроде бы на днях Дениска заезжал? - осведомился он. Миша кивнул.
   - А к тебе он разве не заглянул?
   - Ну... - отец замялся. - Понимаешь, заехать-то он заехал, но уехал быстро... Я был... Кхе... в нетоварном виде.
   - Что, прямо сразу уехал?
   - Да нет, конечно...
   - Спать тебя уложил?
   Он понял, что это было жестоко.
   Отца всегда выбирали женщины и вели его. Женщины, действительно умевшие вести, хотя не становились мужеподобными... Все мужское в обоих его сыновьях было от матери.
   - Ну... вроде того...
   - Ладно. Прости, пап.
   Он вспомнил Юлию "Ультрамариновый шторм" из "Аськи". В первый и в последний раз с той минуты. Когда он написал "Мы ведь не помешали друг другу?", ему захотелось еще раз получить от нее весточку или самому дать о себе знать.
   - Ты останешься на весь день?
   - Да как выйдет... Вряд ли на весь.
   - Ну, в общем, свидимся еще. Я поехал.
  
   А днем позвонила Юля.
   Мобильный задергался на журнальном столе рядом с дурацким романом,
   который вчера читала Люся.
   - Привет.
   - Здравствуй. Слушай, нам надо встретиться.
   - Я не сомневался...
   - Да я не про то. Давай увидимся.
   - Приезжай ко мне.
   - Тебя же нет дома - я звонила.
   - Доеду.
   - Ладно.
  
   - Так что же случилось?
   - Ой... Миш, подожди, не с порога... Ничего не случилось...
   "Ничего случилось, не случилось ничто" - подумал он, сам не поняв, к чему. Она села и уложила лицо на кулаки, опершись о стол. Сумерки томили небо за окном, делая его винно-светлым, терпким - через час оно уже таким не будет. Оно было глубоко бесцветным, как плащ изгнанника. А его панихиду пел гул где-то внизу.
   - Знаешь, Миш... Дело в том, что... Ой, я не знаю, как сказать... Наверное, попроще, да? Ну, в общем, я уйти от тебя хочу.
   - Совсем? - спросил он серьезно, хотя вопрос был ужасно глупым. Он смотрел в окно, на антенны домов, что на голову ниже его.
   - Совсем. - Юля подошла к нему и, сев на пол и посмотрев на него прозрачно соболезнующими глазами. - Потому что...
   - Почему? - опоздав, спросил он.
   - Ты перебил, - она раздражалась. - Просто знаешь, ты ведь меня любишь... А ты совсем не знаешь, кого ты любишь.
   - Я знаю, - просто ответил он. Думал: "Знаю, что ты танцевала бы даже под шум Армагеддона, если бы он случился, и что твоя болтовня нужна мне, и что ты из вечера". Это все, что ему надо было знать о ней, но он не сказал даже этого. Он лег на волны и ни за что не держался - так было уже давно. Зацепки у него нет. И не будет?... До водопада далеко... и он не стал держать в руках ветку, которая оборвалась. Потащит с собой туда, где вода опрокидывается стеклянной преградой? К чертям...
   К чертям все.
   А она распалялась, хотя он молчал, и иногда немного повышала голос, где-то накручивала сама себя.
   - Понимаешь, ты все время хотел меня поменять... Ты выкручивал во мне что-то и любил все выкрученное. Теперь я буду с тобой откровенней: я курю, я крашу губы жирным блеском и я глупая иногда, а иногда бывает часто! Да, теперь ты видишь, какая я на самом деле. Я теперь тебе нужна? Нет. Ясно, что нет, зачем... В этом все дело. Не меняй меня. Найди того человека, которого не придется менять, чтобы полюбить, ладно? Ты потрясающий парень, и ты запросто с этим справишься. А я пойду.
   Так и случилось - пошла. Ушла. Как будто еще не закончилось?.. Как будто придет вечером... пропоет тихим слабым голосом, кто она - "тихая куколка из кабаре, пестрый ребенок с растрепанным каре... Утром ждет - не дождется своих фонарей, ночью пудрится за ширмой влюбленностью твоей...". Кто придумал эти строки, он не знал. Сейчас она войдет... Правда ведь? Скинет пальто и будет болтать, жадно глотая горячий чай, что было в клубе. Он попросит танцевать. Она изогнется и взлетит в его руки - так, что слезы подступят к горлу. Она не поймет, он не покажет. Они были вместе... совсем чуть-чуть? Да. Недолго. А как будто... много месяцев.
  
   Глава одиннадцатая. Миры
  
   Машины. Грохот. Мрак.
   - Девушка, который час?
   Все. Уже готова. Оказывается, все действительно просто.
   Ткани, запах, темнота, замаскированная выкриком: "Что ты делаешь?" - таким радостным, словно он делает что-то сверхъестественное. Последний слой - жара, крик. Шепот в ее ухо: "Тише...". И город за окном - наблюдает, сквозь шторы, пялится, хохочет... и спрашивает его: "Что ты делаешь?..". Он гладит ее спину рукой, рассматривает татуировку на правом плече - рунический символ, похожий на глаз и на насекомое: "Что это?" - "Сделай еще раз так, как только что".
   Да какие проблемы.
   И спрашивает себя: "Что ты делаешь?". Для чего, для кого.
   - У тебя руки холодные, - говорит она.
   - Виновен.
   - Мне нравится.
   - А.
   Пусть еще раз прозвенит темнота, пусть еще раз вытянется в глазах тонкое тело небоскреба... Пусть все стихнет. Тоска, ржавым гвоздем торчащая в мыслях, которую хочется спихнуть со своей постели, которая пробивает до дрожи в коленях...
   Пусть и его тоже не станет. Небо... И неба. На минуту - чтобы он успел только обрадоваться, вдохнуть несуществующий больше воздух и испугается, и все вернется, только без слез...
   Его ночная утопия. Все, как есть. И он не совсем понимает, что делает, а понимает, что ему нужно, и дотянуться не так-то просто... И в темноте не видно. Так очень часто бывает... Часто ли бывает при этом так тяжело?
   Может быть, он несчастен... раньше он не думал об этом, теперь - не хочет и не собирается. Просто хочется, чтобы душа у мира на минуту притормозила. Чтобы воздух отдышался, а сердце достучалось - потом - хоть до чего-нибудь. А то стучит себе, как дятел, без толку.
  
   Все еще стучит...
   - Михаил Сергеевич...
   Это не узнать невозможно. Так и тянет спросить, грубо и гадко: "Чего тебе?", но нельзя. До того случая - можно было. Достала, если начистоту. А что сделаешь... Идея!
   - Михаил Сергеевич... я...
   - Ты про тот инцидент?
   - Вы считаете это инцидентом?
   - Знаешь... Здесь, безусловно есть что обсудить, но давай в другой раз.
   - Когда? - то ли требовательно, то ли жалостливо спросила она.
   - Когда хочешь.
   - Ты точно каменный, - сказала она и дотронулась пальцами до его щеки.
   - Ты рехнулась?! Прекрати сейчас же! - В коридоре кроме них не было почти никого - он огляделся, чтобы убедиться, что никто не видел ее оплошности, потом, буквально просверлив ей глаза, сказал: - Слушай. Ты хочешь со мной поговорить - милости прошу. В любое удобное для тебя время. Но не здесь - не со свидетелями. Ясно? - кивнула. - Точно? - отвела глаза. - Хорошо. Мы договорились?
   - Да.
  
   - Откуда ты узнала мой адрес?
   - Неважно. Знакомые... Неважно! - она вошла без приглашения в прихожую, прижав его к стене. - Скажи... Я хоть немножко тебе нужна? Хоть самую малость?
   Он подумал о Юле, кружащейся - уже матовой от тумана, так плавно, так неотвратимо уносившего ее в полярном ему направлении; о том, что было до нее. О ночной гостье, что ушла с утра, отрезав все контакты. О бесчисленных звездочках на городских улицах, которых снять с их частного небосвода для него ничего не стоит - которые по иронии судьбы сами для него ничего не стоят. Подумал о том, как Инесса смотрит на него немигающими глазами красотки из японской мультяшки, упрашивая не молчать. О том, как он просыпается утром один, оглядывается, выталкивает из головы все мысли и бьет ледяными руками об лед, чтобы прорубиться наверх, чтобы не быть, черт возьми, таким одиноким... Он всю жизнь льется только под этим льдом... Солнце тускло пробивается сквозь эту отливающую синим жестокую толщу. И переводит свой взгляд... на Инессу? Да... больше - ничего. И, взвесив на плече непосильную твердыню льда, он сказал:
   - Да.
   - Самую малость?
   - Не знаю. Не знаю на сколько "малость" - но да. Тебе так понятно?
   - Я люблю тебя, я жить без тебя не могу.
   - Эй... - он поднял ее лицо за подбородок. - Чего ты?
   - Замерзла.
   - Это намек?
   Храбро кивнула.
   - Уверена?
   Она кинулась его раздевать.
  
   Инесса стояла к нему спиной, завернувшись в одеяло.
   - Скажи... А что теперь? В институте я буду звать тебя на "вы"... Не смогу коснуться тебя рукой... Ты будешь стыдиться меня. Ты будешь скрывать все... Все то, что сейчас происходит.
   - Подумай, что это за ситуация. Что ты предлагаешь сделать?
   - Ты к тому, что я тебя спровоцировала - мне и разгребать?
   - Что за бред?! - он отстранился от нее, при этом повернул ее к себе лицом. - Ты считаешь, что я тебя теперь оставлю разгребать?!
   - Прости, я не это имела ввиду... Прости, прости меня. - она чмокнула его в плечо и взглянула послушными глазами; - Я больше не буду.
   - Черт возьми, - он обнял ее. Его душила тоска.
   - Ты не такой, как я думала, - сказала она.
   - Я что-то сделал не так?
   - Нет, все было отлично... Но здесь явно что-то не так... Мы же оба не знаем, куда теперь деться. - Она задумалась, посмотрела в окно. Миша держал ее за плечи. - Впрочем... Я кажется, знаю, куда деться мне. Я уйду...
   - И не вернешься?
   - Конечно.
   Она говорила без обычного трепета и детской запальчивости. Она села на диван и вертела в руках стакан с водой.
   - Я больше не люблю тебя.
   И без страха...
   Он нашел где-то в куртке, висевшей на стуле, сигарету, закурил.
   - Я раньше не мог тебя и представить такой, как сейчас.
   Она кивнула - поняла, что он имеет ввиду.
   - А я раньше такой и не была. Я слишком много узнала.
   - Поделишься со мной?
   Инесса отрицательно покачала головой.
   - Зачем тебе знать? Просто я изменилась очень... Не опошляй моей мысли, я не была девственницей. Но я очень изменилась.
   Она разговаривала по-другому раньше. В ее голосе раньше не было силы. Раньше она не была так грустна и так красива. Она сбросила с себя одеяло, оделась.
   Ушла. Навсегда, - конечно же.
  
   Раннее утро. Она сидит на скамейке. Плачет...
   - Что с тобой такое?
   - Я вас знаю?
   - Ты меня не знаешь. А я тебя - знаю. Тебя парень бросил?
   - Откуда знаешь?
   - Угадал.
   - Сейчас скажешь: "Хочешь, заменю?"? - спросила она с сарказмом.
   - Нет. Если хочешь, скажи, что случилось.
   - Ты психолог?
   - Нет.
   Она рассказала.
   - Скажи, почему у девушек грудь одновременно мягкая и упругая? Как это возможно?
   Она заржала.
   - Ты учишься на врача? - почему-то она не предположила, что он извращенец.
   - Нет, но в тебе есть вещи сложнее рассказа об этом балбесе. И даже твоей груди, хотя это - нечто.
   Она застегнула пальто, но все-таки улыбалась.
   Пострадала только его несчастная койка.
  
   Ушла. Конечно же - в топкой перспективе облетевшей аллеи, лысого неба и выметенной, как асфальт, памяти. Конечно же, навсегда.
   Еще... Они вцепились друг в друга и развлекались, как двое маленьких щенков, разнеся полквартиры, забрасывали друг друга поцелуями с такой скоростью, от которой кружилась голова и все мысли из тех, что обычно задерживаются на несколько секунд,
   выливались из разума, как лунная дорога в лужах за окном. Конечно же, и она в них утонет... Пока - очень хорошо, и пол плавится под ногами. Пока - не тяжело, хотя он уже черт знает сколько держит ее на руках. Потом настанет другая эпоха, где ее не будет, она умрет, - на переломе двух эр она провалится через трещину в земле в магматический центр. Он останется... посреди лунной дороги, растворенный. Переродится в тонкую, как спица лунного луча, душу. Изгнанную, окаменевшую. Ноги, сбитые в кровь долгой и бесполезной дорогой, и равнина болезненной тишины перед ним. И переборы дождя, который рождается в небе выше, чем простой дождь, а на землю падает миллиардами мелких кинжалом.
   И имя новому миру будет такое же, как и всем предыдущим - Город, и до следующего незаметного короткого замыкания, похожего на прозрачный миллениум, он успеет понять, что мир этот не слишком-то отличен от предыдущего тем основным, что дает ему увидеть, той главной картиной, что нарисовал ему - как приговор. Эта картина, где человек, растворенный в воде, пытается проломить лед и посмотреть на поверхность. Слишком одиноко - слишком плотно. Во всех мирах эта картина не меняется.
   В самом городе еще даже не застыли лужи.
   Соленая боль стискивала его глаза, а белесая корка тишины нарастала на сердце - как штукатурка на потолке убогого размытого подъезда, - такой город был похож на избитого бродягу; такая иллюзия рождала на свет неотесанное, грязное создание с гниющей кожей и потрескавшимися, как земля во время засухи на далекой воняющей чем-то тухлым необитаемой планетке - такой город...
   Город, утопленный, выдавленный в железных листах крыш и мрачный, как замок, в подвалах которого медленно умирают сотни пленников, купая растрепанные бороды в сточной воде, что ползет по земляному полу, кутая в лохмотья опухшие застуженные ноги. Город... Его слезы падают с писклявым звуком на кафель лестничной клетки. Его запах пылится в темноте подземных переходов. Он пестрит восторженными воплями, лязгами, насекомыми меркнущих звезд, затертыми до серых рубцов пьяными лицами. Его жизнь сейчас напоминает сплошной непрерывный ор одержимого, которого опрометчиво попытались перебить.
   Что-то есть в глухой тишине подворотен... что-то, с чем нельзя бороться, хотя так хочется. Этого нельзя объяснить, оно слишком черное и слишком пустое для этого, но оно звучит гулкими каплями в водосточной трубе и топотом ног случайного, потерянного прохожего... Это что-то - возможно - и есть всесильная, крепкая, как живая плоть, и ледяная, как мертвая - душа города. Города, который называется Москва. Его железобетонное тело раскинулось под пустозвонным бесснежным небом... Внутри него - множество жизней, которые все закупорены в одной бутылке... стремятся наверх, как пузырьки, а только выйти им все равно не удастся - так далеко, как простирается мир. Для них есть Город. Его безумные глаза, размноженные миллионами фар, пялящиеся из окон противоположного дома - на тебя, в тебя, через тебя... Он поглощает, завладевает, дарит успокоение. Потому что что-то есть в его темной скрипучей злобе, тоже, может быть, придуманной тобой...
   Он вьется в танце сотнями змей и холодно приветствует блеском стекол. Размазывает, как масло по куску хлеба, унизительно-тонким слоем. Город бледен и огромен. Он такой громоздкий, что кажется немощным - и такой сильный, что кажется еще более гигантским. Есть секунда, в которую смех тысяч огней теряет весь задор и превращается в трупный - в эту секунду вода в реке начинает стонать, но никто ее не слышит. Когда каждый в этом гигантском городе обретает наконец-то лицо: и один здесь - привидение, другой - манекен, третий - музыкальный инструмент, четвертый - надпись, нацарапанная на капоте машины, пятый - машина. Хотя все они при этом - люди. Один струится тоскливой поволокой бледно-голубого света; другой - уставился, а его лицо случайно нарисовали грустным; третий - поит энергией и поет все, от того света, из которого делают людей, и заканчивая тем, что пялится в небо своим придуманными, но не продуманным лицом; четвертый сам не знает о том, какой в нем смысл, и еще меньше знает, как стоит его смысл и цель того, чтобы изуродовать чью-то машинальную жизнь; а у пятого она и есть - машинальная и тупая. Такие есть в городе... а без города их нет. Они все им придуманы. Так значит, они - тоже - иллюзия?..
  
   ...А сейчас, рядом с ним... еще одна? Иллюзия. Ее утром не будет. Конечно... кончено. Все - все прошло. Скоро утро... Заснуть и проснутся подо льдом. Все.
   Глава двенадцатая. Ангелы, феи и разные твари в капюшонах.
  
   Миша стоял возле набережной и видел стеклянную иллюминацию небоскребов по другую сторону реки - они казались другим миром. Они казались хрустальной игрушкой, на которую направлен свет голубого фонаря. В этих домах никто не живет... кто-то сотворил их из безумного блеска и нервов проводов, из вымышленных льдистых металлов, из чьей-то иной жизни. Тоже - город, просто другой.
   А за спиной у него был город серо-песочный, вьющийся перед глазами потоком машин, лишенный высокомерной отрешенности футуристических домов на другом берегу. Город, в котором до сих пор есть что-то первобытное - может, самцовая закваска этих безумно крупных домов; может, неотесанное движение, в которое приводят улицу машины и люди; может, скрип колес и нескончаемый гул, похожий на стадный крик или на боевые кличи затравленного прошлого... Может, непобедимо-глупое лицо этих улиц, обросшее подкрадывающейся со всех направлений темнотой - неизвестного происхождения, и оттого еще более пугающей... Ни та, ни другая стороны не выглядели так, будто готовы принять чью-то душонку, мотающуюся по набережной.
   Но были еще колодцы, откуда приходила та темнота, что пыталась заполонить улицу... Он не шел туда, где она плескалась убогими маслянистыми лужами - отправился туда, где она пахнет влажной пылью и душит своей необычайной плотностью. С ней почти невозможно справиться - а, справляясь, он чувствовал себя крошечным микробом в этой темноте. Этот мрак был гостеприимнее огней, и, всматриваясь в тучи на небе, он видел редкие звезды, из тех, что не вымазаны черной краской и не выбелены огнями. В нем было тепло и свежо, как в хорошо проветренной комнате, где только что играл ребенок. В нем было обманчиво-безопасно... и каждую секунду чья-то когтистая ручонка могла зацепиться за край куртки, и маленькое хитрое существо, выдуманное темнотой, забралось бы в капюшон и сидело бы там, пялясь в глубину улицы и сочиняло бы там страшные истории про город. И делало бы их густыми и навязчивыми иллюзиями, и они поползли бы в неоновых буквах, в мерцающих искрах вывесок тонкими пронизывающими нитями тока, и тот, кто только что хотел сделать что-то глупое, задумавшись, стоял бы перед перегруженной фонариками витриной, подумав вдруг о том, чего он ищет в этом мигающем мире, где даже свет не задерживается надолго. Он обожал такой город...
   Это существо ущипнуло бы его за кожу, дернуло бы за волосы и унеслось, хохоча и припрыгивая на ходу. Он снова шел по темной улице, чье-то лицо выступило из темноты, словно начертанное на ней, постепенно стало заметнее, будто только что его нарисовали объемными мазками - через секунду было рядом с ним - и в следующий миг его уже не было. Миша снова остался один. Он не успел встретиться глазами с тем, кто прошел. Чернота чужого подъезда смотрела на него. Нет... не чужой. Его дом. Он вошел в подъезд, поднялся.
   В комнате было уютнее, чем всегда. Он сел на диван и слушал только свои мысли, и смотрел только сквозь свою душу. В тишине было что-то привычное и беззлобное. Она оплетала его, как будто перекинула через его плечо свою тугую косу и ждала, пока он уснет. Но он не засыпал. Было тепло, и чтобы быть чуть-чуть счастливее, чем всегда, ему достаточно было не смотреть никуда, кроме потолка. Потом ему показалось, что кто-то поет - хор высоких и глубоких голосов, похожих на воду... Черт. Точно... Вода. Просто вода в трубах. А он-то думал, какие-то крылатые существа в тонких одеяниях из мелового порошка. Теперь точно стоит уснуть... И он уснул, и ненадолго и вправду стал счастливым, хотя белесые видения тут же пустились на осаду его мыслей, и беспокойные сны таскали его за нервы - все это было лучше, чем быть замурованным подо льдом, в самой что ни на есть реальности, в ее тяжеловесных объятиях, в ее фамильярном гоготе, когда просыпаешься, зная, что можешь умереть самой нелепой из возможных смертей. Умереть от одиночества...
   Ему снился город - мрачный даже в иллюминации, делавший счастливым даже в непроглядной темноте. Ему снилось, что наступила зима, и нежные хлопья садятся на веки и тают на них, тише чем прикосновение чьей-то пока незнакомой руки. Тише даже, чем гул воды... подо льдом... Может, все-таки возможно услышать, как что-то, захлебываясь, стучится в ледяные двери, ожидая, что кто-то разберет этот звук...
   Невозможно... это выдержать. Он открыл глаза, в отчаянии уставившись в потолок. Темнота гладила его по голове, утешая беспорядочными видениями. Но дыхания на борьбу уже не хватало. Он поднялся и посмотрел в окно - мерцала ночь. В ней игривые темные надежды на то, что однажды все будет по-другому, носились под
   сонным небом, что наполнено бесполезным водянистым безмолвием. Может, это затишье что-то понесет за собой - что-то ценное, что однажды проколет тонкую упругую пленку всех его сомнений острой иглой.
   Уличный фонарь подмигнул ему и погас. Такое с ним бывало часто - что-то поиграет с ним, блеснет пару раз, а потом стихнет. Или исчезнет, или прикинется, что его нет.
  
   Люди в вечернем метро - много ли, мало ли, все размочены и размочалены неврастенией стука колес. Растрепанная девчонка с растоптанным лицом. Солидный мужик, увлеченно читающий какую-то книжицу и то и дело не глядя дергающий за подол платья свою суетливую дочку; какой-то японец в невыносимо аккуратном пальто, с дипломатом подмышкой; напряженная тетка с пухлыми губами в невозбуждающе-яркой помадище. Качок, утыкающийся носом в поручень и скребущий потолок гладко выбритым затылком, за плечом у него - спортивная сумка. Всё - как авангардное кино, все - словно то в замедленной, то в ускоренной съемке. И всё - как будто в тяжелом гуле концентрированной, щелочной музыки и в пронзительном, отчаянном голосе. Его невозможно не услышать, но тем не менее - он так ни до кого и не может докричаться.
   Миша слышал этот голос... только помочь друг другу они ничем не могли.
  
   Он лежал с ней в постели и говорил. Она слушала, когда он замолкал на секунду, слышал, как она еле слышно, устало вздыхает, явно думая не о его словах.
   - Послушай, - сказала она, - Я теперь много о тебе знаю. Знаю, сейчас спросишь - что... Я знаю, что ты - уникальный человек. Что ты философ, который работает учителем русского и предан своей несправедливой работе. Что ты немножко артист. Да, не удивляйся, это правда. И тебе ничего не стоит завоевать человека, иногда - растоптать.
   - А я ничего о тебе не знаю, - сказал он, затянувшись. - Кроме того, что я рад, что ты сейчас лежишь рядом со мной, и я рад этому. И что это - тоже правда.
   Она улыбнулась.
   - Меня, кстати, Таня зовут.
   - Тебе идет.
   - Спасибо. Все так говорят. Можно мне затянуться?
   - Не-а. Тебе вообще сколько лет?
   - Восемнадцать.
   - Да ладно.
   - Ну хорошо, семнадцать...
   - Значит, нельзя, - заявил он, рассмеявшись.
   - Ага, а эксплуатировать мой детский труд, значит, можно?!
   Миша рассмеялся.
   - Ну ладно, на.
   Она затянулась, вернула ему сигарету, выразительно повела бровями, мол, видишь, не соврала, что один раз, потом завернулась в плед и уселась на подоконник - он был широким, и она, будучи совсем не худенькой, вполне уютно там устроилась, и минут десять лежала, прикрыв глаза, потом сказала:
   - Я стихотворение сочинила.
   - Ты пишешь?
   Она кивнула.
   - Хочешь, прочитаю? - теперь кивнул Миша. Она прочитала по памяти, довольно складно прочитала:
  
   Дремать. На подоконнике под пледом.
   Верь - скоро ты свыкнешься со всем,
   С тем, что видишь мои сны, с моим рифмованным бредом.
   Верь, что не будет в напряг все это совсем.
   Ни цвет твоей куртки, ни твои сигареты
Никогда не смогут мне надоесть,
   Всегда буду рада, что ты хотя бы - где-то,
   Всегда буду рада, что все, как есть.
  
   - У тебя такие планы? - спросил он с улыбкой - его почему-то зацепили эти не слишком-то качественные стихи. Но если все действительно так - это важно, и не
   может не быть так важно для него.
   - Ты же пошутил сейчас, правда? - отмахнулась Таня, очень мило улыбаясь. - Это - образ, который родился не без твоей помощи. Спасибо тебе за это! - она подмигнула. - Потому что мне кажется, оно ничего получилось. Как ты считаешь?
   Он так и не понял, зачем она это спрашивает, потому что сердцем чувствовал, что ей совершенно не важно будет, если он скажет что-то кроме "Да, конечно". Он не посмел сказать "да, конечно" - он пожал плечами и выжал: "Ну... неплохо, конечно..." - и так далее.
   - Ой, прости, я же забыла, что ты - учитель, и тебе все видится не так...
   "К чему ее разочаровывать...". Ему теперь было не до ее стихов. Значит, "родился образ"... Какая прожорливая тоска в него вцепилась. То есть - ей очень скоро надоест и цвет его куртки, и вкус сигарет, и в сны ее он не заглянет, и не придется привыкать к ее стихам. А он мог бы. Даже к плохим! Даже к снам ее, будь то пророческие или бесполезные и сумбурные... привык бы. И хочет привыкнуть! И чем ближе было утро, которое - он знал - закончится ее уходом, тем больше он понимал это. "Может быть, я не так понял..."... Может быть - только утром она ушла, символически поцеловав его на лестничной клетке, взяла его телефон, обещала позвонить, свой дать не успела, потому что "спешила на занятия", и убежала вниз по лестнице, задорно стуча каблучками - все тише... тише... ее фигура в дверном пролете оставила легкую порошковую тень, которая рассыпалась пепельным дождем, едва стихли ее шаги, похожие на цокот вороных коней. И этот уход казался ему венцом над всей его жизнью - не уход этой девушки, а всех людей, что столкнулись с ним, что бы ни заставило их это сделать - давяще-крепкая родственная связь, случайная ночь, полная полумертвых надежд, дохленьких, как анорексические больные, одна встреча, дававшая быструю, крепкую, уходящую веру, подобную волне, разрывающей плотину. Уход всех... В ее фигуре, что он увидел со спины, когда она сбегала по лестнице, бросая на бегу "Созвонимся", ему виделось нечто зловещее. Что-то, своей мрачной болезненностью напоминавшее ему густо-чернильную мазню на фактурной плотной бумаге.
   Он не знал, увидит ли еще раз Таню, или сегодня ночью будет еще одна девушка, или ни одной, все равно. Его попытки были уже скорей машинальны, нежели мотивированны какой-то надеждой или чем-то вроде того. Не знал он и о том, что успел влюбиться в эту Таню, и о том, что это светлое поселение в его душе сгорит уже этим вечером, и сбегут или погибнут все ощущения, которые она оставила там. Ему все это казалось неважным, потому что он думал, что сейчас умрет за своей негодностью - санитары, или, как там их, ангелы, сейчас вольют в него какой-то субстанции, уложат его на пол, выковыряют из него душу и, перекинув ее, ослабшую при всех этих манипуляциях, как тряпочку, через плечо, унесут куда-то там. Чертова разница, куда. Главное, что это - конец.
   Или нет?
   Как будто парочка бесполых крылатых санитаров потопталась во все том же мрачном дверном проеме, и один сказал другому, сверкнув фиолетовыми глазищами: "Может, фиг с ним? Пускай живет, для массовки?". Другой пожал плечами, сочувственно посмотрел на безвольно лежащего у его ног, и они ушли, шурша полами своих аскетических роб.
   "Поживу... Для массовки?..."... Было больно. "Интересно, то, как больно мне сейчас - это то, то якобы испытывают наивные девочки-псевдоготки, когда их не замечает их "прынц", или то, что испытываю все, но все - сильнее меня и просто не занимаются этим бредовым самокопанием? Или это - то, что выпало только мне? Зачем? Вот это, черт возьми, точно вопрос маленькой депрессивной дуры".
   И снова - город за окном... То чувство единства с гигантами зданий и ордами людей, что он почувствовал в ту секунду, когда смотрел на них всех - на одних свысока, на иных - высоко подняв голову, - успокаивало. А может, просто немного отвлекало, и сейчас он снова вспомнит о том, что с ним происходит, как ему кто-то велел жить, и о том, что он совершенно не знает, как противиться этой воле. Но нет - он забыл обо всем. На те минуты, когда ему светила его выдуманная звезда, его обожаемый город. На те минуты, когда в темнота струилась венозной кровью; живой водой - через все его мысли, напоив их и утопив, выкупав и очистив. Сквозняк спеленал сердце. Миша задернул занавеску и включил свет. Его мутное жилище. На полке - пара фотографий: отец с Люсей в Риге и Денис: его фотография была замечательной, он сидел за роялем, в простоватой одежде, которую никогда не носил, просто тогда ему было только
   девятнадцать лет, и жизнь у него была совсем другой, не как сейчас. Через какой-то год-два все изменилось. Тогда они не знали об этом - просто Миша любовался красивым братом, сидящим за роялем, задумчиво и совсем не драматично опустив глаза, заботливо положив руки на клавиши... а в следующую секунду обернулся на подкравшегося сзади отца, еще не успев расстаться с этим магическим выражением лица и даже улыбнуться - и щелкнул фотоаппарат. Отец расхохотался. Мальчики - тоже. Так это было... Мише было четырнадцать. Брат был самым дорогим для него человеком. Пожалуй, что-то и осталось у него от тех времен... хотя брата толком не было, но кто, если не он. Миша еще не родился, когда Денис взял в руки скрипку, еще не говорил, когда брат сел за пианино. Зато в пять лет впервые застал его за гитарой. Перед сном он усаживался в постели в детской и просил Дениса сыграть что-нибудь - все равно, на чем. Он помнил Баха на фортепьяно, помнил, как сладко спал под Моцарта, помнил, как однажды разревелся, когда одиннадцатилетний брат сыграл ему на скрипке одну мелодию... Она называлась "Сон феи в капустном кочане". Денис играл с закрытыми глазами, а когда открыл их под конец мелодии, то бросил скрипку на пол, подбежал к брату и стал вытирать ему слезы, спрашивать, что случилось, извиняться, сам не зная, за что, обнимать его. Это была первая мелодия на скрипке его собственного сочинения, и с тех пор он решил, что музыкальное будущее для него обеспечит именно скрипка. Только в те минуты он, конечно, думал о скрипке меньше всего... Когда он понял, в чем дело, он решил никогда не играть этой работы для Миши.
   Через три года, одним зимним вечером Миша сказал: "Сыграй мне, пожалуйста, я не могу уснуть". Денис сказал: "Не могу, прости. Я немного занят". Он правда был занят, больше это не повторилось. В пятнадцать Денис стал жить в отдельной комнате, и играл уже не в детской, а в гостиной, и не ежедневно, потому что занимался этим в колледже целый день и уставал. И играл уже для всей их небольшой семьи, но не для одного Миши. Когда в первый раз Миша остался в детской спать один, он сочинил стихи на музыку "Сна феи в кочане капусты", которые пел себе, как ему показалось тогда, почти всю ночь - их никто не услышал, и никому он их не показал. Он и в двадцать шесть прекрасно помнил их...
  
   Моя бедная фея на кочерыжке спит,
   Моя белая фея спит в бледных листах.
   Она бабочек боится, от птиц - дрожит,
   А я гуляю в укутанных снах.
  
   Она светлая девочка; ре-мажор.
   Ее светлая стенка не слишком прочна, -
   А когда нападет на гусениц жор,
   Не станет ни феи, ни ее кочана.
  
   Так было... он посмотрел на фотографию, в самые глаза брата. На этот снимок он мог смотреть почти бесконечно и бесчисленное количество раз, и, как ценитель искусства открывает новые черты в Джоконде, он смотрел на родного брата и видел то, чего не замечал раньше, ил то, что давно хотел увидеть снова - или то, что нельзя было не заметить. Наверное, последнее - особенно. Это была не просто отрешенность от мира, как у неземного существа, а еще и замечательное, порывистое, как у всех живых, неудержимое и земное стремление поделиться тем, что умеет, с остальными: к чертям его живописную "отрешенность", пусть всем будет хорошо благодаря нему!.. Такой Денис - в джинсах и распахнутой рубашке, с шевелюрой, негламурно выгоревшей во время набегов на земляничные поляны и часов на раскаленной крыше семнадцатиэтажного московского дома - с гитарой, конечно же, и - как без этого - среди раскаленного июльского дня.
  
   Глава тринадцатая. Наташа с первого курса.
  
   Наташа снова играла на вечере.
   - Михаил Сергеевич, извините меня... - он обернулся. Сердце заколотилось, как у восьмиклассника. - Вы так смотрели на меня весь вечер. Может быть, вам есть, что сказать?
   Удивительно было, что подобные слова кто-то может сказать без неприятного напора. Она могла.
   - Знаешь, я хотел спросить у тебя...
   - Что я играю?
   - Да нет, этих я знаю, сам слушаю... Потрясающая команда. Я не про это. Толком, если честно, не понимаю, что хотел спросить... Но я в восторге, это уж точно.
   - Спасибо, - она опустила глаза. Странно, ведь не может быть такого, что она не привыкла к подобным заявлениям. - Мне кажется, вы очень тонко воспринимаете музыку. Наверное, иногда даже чересчур близко к сердцу. Можете нервы себе испортить.
   - В этом ты права, - рассмеялся он. - Именно этим, пожалуй, меня и можно сломать. Моя тяжкая работа с третьим курсом - это ладно, но вот пронять меня музыкой - лучший способ меня добить.
   - Извините меня, пожалуйста, - улыбнулась она. Они оба рассмеялись.
   - Вы играете на чем-нибудь?
   - Немного, на гитаре - пробую...
   - Гитара - это классно. У меня в семье никто не играет на гитаре, все - пианисты, а до гитары как-то дело не дошло. Покажите мне как-нибудь пару аккордов, я хотела бы начать учиться. Вы сами учитесь?
   - Ой, Наташка, прекрати. Ты, кажется, очень серьезно восприняла это "Немного, на гитаре" - я же говорю, я никакой. Меня брат учит, а он о-очень редко в Москве бывает. Он - Питерский музыкант, вот он - играет. И притом почти на всем.
   - Значит, у вас хороший учитель и вы точно что-то в этом соображаете. Уж вы мне поверьте. Если бы меня учила играть просто образованная тетка, которая целыми днями мучает по сольфеджио, я бы ровным счетом ничего не умела. Вы посмотрите на мои руки. Если бы со мной не работал человек, которому не была безразлична я и не была безразлична музыка, я бы далеко не ушла. Очень важно, чтобы учитель был...
   - Не со стороны.
   - Вот-вот! - вдохновилась она. - Конечно! А для меня-то важно. У вас даже пальцы вдвое длинней моих. Я октаву не добираю.
   - У Бетховена были очень короткие пальцы.
   - Вам легко говорить. Разведите пальцы. Вот-вот... больше полутора! Вы нотную грамоту знаете?
   - Кто ж ее помнит... Учил когда-то.
   - А у меня друг хочет избавиться от замечательного инструмента. У него две дочки родились, в квартире тесно, а на игру времени нет. В отличном состоянии. Подумайте, позвоните мне, ладно?
   - Хорошо.
   - Запишите мой телефон, чтобы Людмилу Константиновну зря не дергать, хорошо?
   - Давай, запишу.
   Он уже знал, что все не просто так. Она была слишком живой, чтобы не растаять от нее.
  
   - Наташка? Здравствуй. Слушай, а как долго твой друг готов ждать?
   - Здравствуйте! Вы знаете, чем скорей...
   - Понял. Сколько?
   - Вы с ума, что ли, сошли? Им не до торга сейчас! Берите так, им не жалко, честно! Ему уже очень много лет, он хоть и хороший, но ведь ни туда, ни сюда - ни за новизну не заплатите, ни за антикварность. Забирайте так, максимум, когда привезут, обедом грузчиков покормите.
   - Семья с новорожденной двойней откажется от денег?
   - Да прекратите же вы! Они не возьмут. Серьезно, не возьмут. Избавьте их от этого гроба с музыкой - и вы в расчете.
   - Ну... что же... Если все так, как ты говоришь - пусть везут. И смотри, если попаду из-за тебя в неловкое положение, напомню им твои координаты. Особенно двум злым грузчикам.
   - А грузчики хоть сытые будут? - с притворным испугом осведомилась Наташа на другом конце провода.
   - Я бы не был так уверен... - зловеще отозвался Миша. Она поддержала тему на этот раз с комичной серьезностью:
   - Это мотивирует меня приложить все усилия к тому, чтобы ни в коем случае не поставить вас в неловкое положение!
   - В таком случае, мы еще созвонимся и все оговорим. Передавай огромный привет своему другу и его двойняшкам.
   - Обязательно. Доброго вечера!
   - И тебе.
   Он почему-то не ожидал от нее такой живости, когда видел ее на вечерах или иногда - в институтских коридорах, почему-то не представлял эту девочку такой веселой и легкой. Может, потому, что она была настоящим профессионалом, как он считал, куда выше его в том, чем она занимается, может, просто из-за аккуратных прямоугольных очков в серебристой оправе, без которых никогда ее не видел. Причины могли быть разными - просто он вбил себе в голову, что она очень интеллигентная юная особа. Конечно, она такой и была, но только через светло-оранжевую призму неразвязного обаятельного смеха и тонких шуток. Рыжов сказал бы: "Английский юмор и французская харизма!" - его вечно пробивает на пафос.
   Рыжов... Как будто сто лет не виделись.
   - Максим, здорово.
   - А чего это я вдруг "Максим"? - весело поинтересовался почти забытый за пару недель, что они не виделись. - Всю жизнь Максом был.
   - Скажи спасибо, что не Рыжик. Где ты сейчас?
   - Да дома, херней страдаю. Хочешь напроситься на чаек?
   - Ты меня сам пригласишь.
   - А ты догадливый. Типа, приглашаю!
   - Типа, еду уже.
  
   - Ну, как провел без меня, родного, полмесяца?
   - Да как обычно, ни мычал, ни телился. Меня бросила Юлька...
   - Э... Та танцовщица, ну, из этого клуба, как его... - Миша кивнул. - Что ж ты так?
   - Долгая история.
   - А ты не затем приехал, чтобы рассказать мне пару долгих и о-очень любопытных историй? - осведомился Макс, протягивая ему банку пива.
   - Как тебе сказать...
   - Да уж как есть. Только без отмазы типа "не сошлись характерами", ОК?
   - Вообще, это, как ни крути, так и есть... То есть, мне казалось, что сошлись, и прекрасно, а в конце концов понял, что именно чувствую. Она сама мне объяснила, и очень доходчиво. Я ее просто выдумал такой, какой хотел видеть, а она такой не была и быть не хочет. Посоветовала напоследок найти такую, чтобы под себя не переделывать, чтобы по любому - мое.
   - Ух ты. Выходит, не такая пробка, какой казалась.
   - Не пробка. Иногда глупая.
   - Зная тебя, могу предположить, что ты ей об этом говорил.
   - Пару раз.
   - И что? - ожил Максим.
   - Не поняла.
   Максим прыснул.
   - Описаться от тебя можно, чувак! - он аплодировал. - Честное слово, можно!
   - Можно, но не нужно, - ответил Миша, улыбнувшись.
   - Ну, а что ты еще успел? - отдышавшись, спросил Макс, выжимая из себя уже не такие искренние и темпераментные смешки - для порядку - и закуривая.
   - Из того, что может быть интересно тебе... Провел в нашем городе сексуальную реформу.
   - Это как?
   - Это девять завоеваний за семь ночей.
   Макс - черт возьми, Макс Рыжов, которого в школе прозвали "Гавана" за то, что он дымил с пятого класса! - закашлялся сигаретным дымом.
   - Почти Чингисхан, - сказал он, вытирая заслезившиеся глаза. - А где брал?
   - В основном - незнакомые... Была ученица...
   - Из твоей группы?!
   - С мая ко мне клеится, наутро сказала, что больше меня не любит.
   - Ой, Мишутку изнасиловали.
   - Смешно. Нет, она изменилась очень, если честно, я ее такой еще не видел. Я не ожидал. Как будто поумнела. И не я ей мозги промыл, а, скорей, то, что она сама
   поняла о том, что ее цель была...
   - Я понял, - кивнул Максим. Было видно, что он действительно понял, хотя в его стиле было бы выдать какой-нибудь перченый комментарий.
   - В общем, она ушла, потом еще были... Сегодня проснулся один, аж удивился.
   - Черт, и ты хоть одной позвонил, Тамерлан хренов?!
   - Телефон только одна оставила.
   - А ты у других хоть спрашивал?!
   - У нескольких.
   - И что?..
   - "У меня украли...", "Я сама тебе позвоню", "Такого, как ты, я найду", "Ты ведь это не всерьез, крольчонок?"...
   - Ну, с крольчонком хоть в тему было... а той, что оставила, ты позвонил?
   - Нет. Не то. Не хочу. И, кажется, мне нравится одна девушка... Очень. Ей восемнадцать.
   - Лихо. Ученица?
   - Не моя. С первого курса. Я как-то тебе рассказывал... Играет инструменталы альтернативных групп на музыкальных вечерах.
   - А... Ну, понятно, тебе только дай посмотреть на музыкантшу - и, дорогие товарищи, мы его потеряли...
   Миша улыбнулся.
   - Гад ты, Гавана, но ведь знаешь же меня, как облупленного.
   - К вашим услугам! - выдал Максим, элегантно поклонившись.
   - Не знаю, что с ней делать.
   - О-о... - нахмурившись, произнес тот, - По-моему, ты скромничаешь...
   - Да я в том смысле, что... Опять ученицу окучивать... Не боюсь ни сплетен, ни чего-то подобного, а просто не уверен, что она настолько свободна от предрассудков.
   Тут Рыжов посерьезнел. Что радовало Мишу - он был трезв, и его серьезность не была правдоподобным кривлянием.
   - А ты ее любишь? - спросил он и потушил сигарету, ужасно кинематографично он это делал, загляденье. Насобачился...
   - Да нет пока. Очень здорово с ней.
   - И стоит ли того? Ты взвесь все за и против... Ведь та, которая из твоей группы - она ведь наверняка на следующий же день смотала удочки?
   - Вчера забрала документы. Ей было куда пойти.
   - Ты так весь институт разгонишь, одни парни останутся. Мачеха ржать над тобой будет.
   - Да прав ты, конечно, - ответил Миша. - Хотя я и не уверен, что Люсю это так развеселит.
   - Ты посоловел что-то. Уже подшофе?
   - Твой "чаек" был.
   - Ладно, отлежись - и домой топай. Ко мне сегодня Анютка приезжает.
   - Будешь делать предложение?
   - Угу. - Макс подмигнул. - И сомневаюсь, что ее устроит, если при этом на нашем добрачном ложе будет валяться мой нетрезвый друг. Так что давай, сиди тут, жди, пока хмель сойдет, а потом - ноги в руки, и - вперед, скачи осаждать новые крепости.
   - Сами, блин, сдаются, - ответил Миша не слишком-то весело. - Каждый вечер подхожу к новой, приколоться - пусть хоть одна отошьет. А ни черта. Твою мать, что за бред говорю... Гавана, гад, ты меня спаиваешь!
   Макс заржал и ушел в кухню, наверное, готовиться к приезду Анюты.
  
   Вечером, когда он был уже дома, приехали трое парней на газели - двое крупных грузчиков-молдаван, все время подкалывавших третьего - помельче, посолиднее.
   - Здорово, - просто сказал третий, - Миша, да?
   - Привет, - Миша пожал ему руку. - Это у тебя двойняшки?
   - У брата моего.
   - Потрескаете чего-нибудь?
   - Да не, не надо...
   - Заткнись, Тоха, cБzdama?ie! - крикнул один из грузчиков, - Мы бы не отказались!
   - Ты черт ли материшься? - спросил напарника второй грузчик. - Хозяин, давай, правда, чего-нибудь, пока втащили эту дуру необъятную, семь потов сошло.
   Миша нашел в холодильнике картошку, котлеты, усадил компанию за стол.
   - Выпить нет, - извинился он.
   - А я за рулем, - ответил Тоха за всех.
   - А ты с Наташкой общаешься, или только брат? - спросил Миша. Антон, вернее, так называемый "Тоха", странно ухмыльнулся и ответил:
   - Ну да, общаемся. А она тебе нравится, я смотрю.
   - Fata frumoasa1, - вставил первый грузчик.
   - Я все слышу, вы ее обсуждаете? - погрозил пальцем Антон.
   - Сказал, что красивая она девушка, - сообщил второй. Антон не успел ничего ответить - зазвонил его мобильный. Он извинился и поднял трубку: - Алло? Конечно, солнышко! Скоро буду. Разумеется, послушаю, ты еще сомневаешься! Послушаю, посмотрю и не только! - рожица у него была сальная-сальная. Миша немного напрягся. - Ну, целую тебя! Аге... Пока-пока!
   Миша почему-то подумал о Наташе. Как же все-таки прав Рыжов. А как обидно, что общение с этой девочкой ни к чему не может его привести... В конце концов, он просто оставит музыкальные вечера без лучшего их номера. А она уйдет через эти проклятые двери, хотя ее выпускать совсем не хочется... А так отношения закончатся на двух славных молдавских громилах, Тохе с его "солнышком", и про красивую пианистку в серебристых очках ему будет напоминать только старый громоздкий инструмент. И она будет здороваться с ним в коридорах института.
   - Ну, мы пошли! - заявил Антон. - Спасибо за хлеб, за соль! Эй, а вы спасибо не хотите сказать?
   Грузчики поблагодарили, попрощались с ним за руку. Ушли, Миша смотрел в окно, как отъехала их "Газель", потом опробовал инструмент. С трудом вспомнил "К Элизе" и захлопнул крышку - как-нибудь в другой раз.
  
   С Наташей он увиделся на следующий день. Она стояла и болтала с подругами, смеялась. Опять он, как школьник... Чертовщина какая-то. Нет, точно кадр из молодежной киношки - когда она помахала ему рукой, что-то весело сказала подругам и побежала к нему, прижимая к груди папку с конспектами.
   - Здравствуй, Наташа.
   - Здравствуйте! Как инструмент? Работает?
   - Замечательно работает, - кивнул он. Он смотрел на ее руки.
   - И как ваши успехи? - она улыбалась. Таких улыбок не хватает в Голливуде.
   - Я вчера занят был. Да ты же знаешь, я не умею.
   - А куда вы смотрите? Я совсем не пойму, с кем вы говорите...
   - Извини. Наташ, я хотел сказать... что...
   - Михаил Сергеевич, я вас слушаю. Почему вы остановились?
   - Хотел сказать, что мне очень жаль, что я не преподаю у вашей группы. Если там все такие замечательные, как ты.
   - Не все, - гордо сказала Наташа и рассмеялась. Черт возьми... это не сексуальность "распутной школьницы". Но это действительно невыносимо.
   - Наташ, а ты с этим типом, Антоном... Ты с ним дружишь?
   Она покачала головой. Ему показалось, что помрачнела.
   - Да нет.
   - Просто он сказал, что общаетесь, а вы так...
   - Живу я с ним.
   Его затошнило при воспоминании о Тохиной роже, когда тот говорил у него дома по телефону.
   О таком ученицы учителю не рассказывают. Значит... Что-то есть?
   Она грустила. Все бы сделал, чтобы она опять улыбнулась. Только не в этом долбаном коридоре.
   - Наташка...
   - Да я знаю, о чем вы хотите сказать, думаете, я не вижу? - ответила она совсем тихо. Миша не заметил звонка - коридор опустел. - Я все вижу. Только...
   - Будешь с сальным Антоном. - Она кивнула. - Которому не нужна. - Снова кивок.
   - И вы же не хуже меня знаете, почему... О, господи, что мне вам объяснять? Вы вряд ли глупей меня, правда ведь? Всего вам доброго.
   Вежливо улыбнулась и поспешила на лекцию.
  
   Глава четырнадцатая. Утопленница.
  
   Было что-то на дне серой реки... Может быть, там плескалась тишина, разбавленная фатальными, нефтяными, черными каплями чьих-то слез. Может быть, то была чья-то боль, скинутая с моста - сорванная с шеи, как давящее украшение. Или чьи-то невероятно плотные, почти очеловеченные слова - и среди них возглас, словно укушенный лунным светом - белый и яркий. То, что светлым матовым пятном растекалось под водой, могло быть чем угодно. Только это точно было что-то брошенное. Что-то бессильное... А может быть, просто безразличное?..
   Но не может живое существо просто так лечь на дно и ждать, когда его клетки набухнут от тоскливой холодной воды! Лежать и ждать, когда в городе наступит зима - и покроется толстым слоем льда речная поверхность... Сейчас еще можно выбраться? Нельзя... Никак...
   Надо себя заставить...
  
   Она лежала холодная, но еще не покрытая льдом, и уже почти не дрожала. Поверхность уже не видела признаков ее существования. Она была утопленницей. Ее можно еще спасти - любое потерявшееся создание можно спасти, любую материю - восстановить, пусть по молекулам - но извлечь из мира, куда она могла бы попасть, пропасть, вытянуть ее оттуда, из холодного, из топкого, воскресить... Все, кроме души. А то самое, на дне реки, было его душой... Она уже не плакала и не кричала, уже не захлебывалась, а просто ждала... Не того, чего стоит ждать - она ждала мороза. Ждала, когда будет окована небытием, когда одиночество добьет ее, растопчет. Ждала начала конца, а вовсе не чьего-то спасительного вдоха, слова, поцелуя. Так нельзя...
   Она расплывалась растворенной в мазуте планетой. Свет в окне, где никто не живет, мог мерцать подобным бледным цветом... Никто не живет. Собрали вещи и отчалили, один за другим, кто-то - на работу, чтобы впитаться в нее; к друзьям - чтобы стать одним из них, а не частью этого места, не бликом тепла в этом странном свете; к любимым, чтобы без остатка расплескаться в них, и не показаться больше в этом оконном проеме... Она была всем, что там осталось - продрогшая и мутная. И светится слабо, как умирающая глубоководная рыбка. Мертвая кожа мерцает... А под ней еще что-то есть? - или она уже гниет от той несносной жижи, в которой оказалась. Все еще можно изменить. Пусть кто-то найдется... Ведь есть же возможность всплыть! Есть... но не для мертвой же, не для утопленницы... Может, стоит протянуть руку...
   А если до поверхности ее рука не дотягивается совсем чуть-чуть? Она вернется, конечно же, вернется! Она восковая свечка, потухшая, растаявшая.
   Ее существо уже наполнилось внешним холодом. Если она и может ожить, это должно случиться скорее, иначе - умрет, уже до последней крупицы темного сознания, и мелкий, плетеный из черного бисера мир рассыплется. Ее видно совсем чуть-чуть, а она уже не видит совсем. Что-то есть на дне серой реки... Но интересно, кроме того, кому принадлежит это "что-то", кто-нибудь видит это? Видят ли, как он?
   - А чего это там за чертовщина под водой?
   - Тебе кажется.
   - Вроде беленькое что-то...
   - Это ты, блин, беленького перебрал! Пакет какой-нибудь.
   - Эй, ни, погоди... Слышь, чувак, я пьяненький сегодня, не вижу...
   - Гы-гы-гы!
   - Да заткнись ты, сукин сын! Слышь, чувак, чей-то там белое, под водой?
   - Я.
   - Гы-гы-гы... Я истчё и оглох... Не слышу тя ни хрена. Лады, мужик, я пошел! Чао!!!
   Он молчал. Он не заметил, кто только что к нему подошел, не заметил, что ответил. Он был глубоко под водой... Его душу кто-то бросил под воду... И она была всем тем, что только может в чьем-то сердце обрушиться, умереть и захлебнуться. А может, она сама утопилась. Что же... тем позорнее это для него - и тем легче, возможно, заставить ее выплыть. Потому что льда еще нет. Еще есть что-то под водой...
   Скоро не станет.
   Когда говорят "почти мертва"... Много ли веры в слове "почти"?
   Много силы в слове "мертва".
   Это значит, ее глаза под склизкой пленкой, и если подобраться к ней поближе, можно разглядеть: материя, из которой она состоит - что-то припухшее, ледяное, упругое, но очень хрупкое, что вот-вот станет мягким и разрушится. И обтянуто это все клеенчатой кожицей.
   Так она выглядит, если в нее всмотреться... Если однажды она оживет, то станет свежим, яблочным ветром, станет снежными перьями - ее кто-то сожмет в крепких объятиях и ласково погладит по плечу. А сейчас у нее не видно ни плеч, ни рук, ни кожи, ни глаз. Она почти мертва и прозрачна, как блик, только блик нельзя снять со слоя воды, а ее - можно взять и вытащить... Если бы прямо сейчас кто-то нырнул за ней... Или протянул ей руку. Или хотя бы сверкнул где-то над поверхностью своей любовью - из другого мира, из того, что выше уровня воды... Она бы ожила и, расправив сильные руки, поднялась этой руке навстречу. Чья-то еще душа, такая же, как она, сказала бы: "Ты бледна, как утопленница!". И она бы засмеялась тому, что еще секунды назад было ее сущностью. Они обнялись бы, потому что не виделись сотни лет. Две души - в снегу.
   ...Но руки не было. Знака где-то наверху - тоже. И уж конечно, никто за ним не нырял.
  
   Он смотрел на нее и почти видел. Нелестно это - смотреть на свою душу и видеть это безразличное ко всему создание.
  
   Этот безнадежный город, где никогда не наступит зима... где ничто не скроется от страшного света фонарей, даже воду они прочесывают насквозь, даже асфальт они высветляют своими пергидрольными вспышками, даже душу сканируют пыльным мокрым лучом. И спасительная белизна пуха не скроет от унылых существ, обитающих в нем, ни гнили, ни скуки, ни одинокой озабоченности тем, что делать и как жить... Да никак. Как всегда.
   Или... этот феерический, непобедимый город, где каждая искра - живая, где все неоновые пятна грусти забыты в нестерпимо-счастливом стремлении идти - дальше, в глубину улиц, в высоту небоскребов, в самые руки переулков, под пронзительные, простительные слезы истеричного неба. Ночь стекала с руки тонкой дождевой струей, ударялась о лоб асфальта - превращалось в утро, задувавшее огни в небе и на земле; земные все же были ярче. Этот город, где все существует, чтобы ты видел, где все - в разрезе, как биологический препарат. Где ты все видишь насквозь...
   Она проснется, обязательно проснется хотя бы для того, чтобы еще раз побывать там. Она все время там - даже в водах злачной реки, она еще в Городе. Его прокуренный голос зовет и ищет ее, а она хочет вернуться под его тяжелое крыло, испещренное утренней рябью небес. Эти облака... они наполовину из смога, но здесь даже смог красив, похож на кудри мистического животного, похож на смешение всех городских красок... на ехидный смех той твари, что забирается в капюшон, когда идешь в одиночестве по темной улице.
   Она выплывет из своей грязно-зеленой тюрьмы и окажется на земле. Может быть, она не поймет сперва, что с ней случилось, и будет бесформенным комком лежать на земле, чуть шевелясь, немного дыша, старательно вспоминая, что же ее удерживает в этом мире. Потом поднимется, отряхнет испачканное сомнениями тельце, поднимет голову и поймет, что действительно хочет жить. Что обязательно выпадет снег, и горя видно не будет. В ее стразовых глазах блеснет небо, и они теперь станут водой - совсем не той, из какой она выберется, а той, что остается на коже, когда тает маленький белый посланец первого снега. Двумя крупными каплями раскаяния она посмотрит на тот город, который встретил ее. Может быть, ей показалось, что все вокруг было так неприветливо? Или сейчас кажется, что есть повод оставаться... Нет. Такое не может быть иллюзией. Она оглядится вокруг, подумает о том, как много нужно скрыть и заморозить в этом мире - ему сейчас нужна эта зима... Она будет несколько протяжных, как ветер, мгновений, думать о том, как ей холодно и одиноко, и как она теперь будет стараться найти подобную себе. Она будет дрожать на ветру, мокрая, усталая, совсем не похожая на то гордое существо, зовущееся человеческой душой, но зато уже скоро перестанет бояться.
   А потом пойдет снег...
  
   Глава пятнадцатая. Мать-и-мачеха.
  
   Люсю он знал уже давно - года четыре, может, больше. Он помнил, когда они познакомились, ей было сорок, и она была самой яркой женщиной из всех, что он встречал. Он влюбился в нее - он был уверен - сильнее, чем отец. Не в том контексте, конечно, а просто восхищался ей. До этого момента он так не восхищался ни одной женщиной. Безусловно, ему очень нравилась каждая его женщина, некоторых он любил, в некоторых - влюблялся, некоторые просто радовали глаз или что-то в них его, так или иначе, цепляло. Были случаи, запоминавшиеся особенно сильно - та пятнадцатилетняя девочка, которая раздевала его маленькими наманикюренными пальчиками в зеленой дачной беседке, когда ему было четырнадцать, когда на шести сотках никого больше не было... безусловно, вызывала восхищение. Еще многие. Вспомнишь - и вроде бы не жалеешь... а чувствуешь себя страшно одиноким.
   Но все это были его девушки, пусть некоторые - в перспективе; этой перспективы у Люси, конечно не было. Он не испытывал к ней чувств, какие мог бы питать сын к матери, да и она его сыном не считала, скорей, это были отношения крестной и крестника, какими они являются в идеале - или общение с любимой учительницей. Он помнил, как четыре года назад любил сидеть в квартире, которую она купила вместе с отцом, как она говорила с ним в своей комнате - той самой. Где всегда приглушенный свет и где в серванте стоят хрустальные бокалы, звон которых он мечтал услышать.
   Они говорили об истории. Люся была так предана тому, чем занималась, что любое слово, произносимое ей на тему истории, и в него вселяло священный трепет, который он до этого испытывал разве что когда слышал музыку. Она рассказывала ему удивительные вещи - он все запоминал, и после подобных разговоров всегда уходил от нее, чувствуя, что знает больше, чем кто бы то ни было. А в первый раз история была просто введением - первым впечатлением о ней. Потом она вдруг заговорила о свадьбе.
   - Вам не пойдет белый, - сказал Миша. Она всмотрелась в его глаза, задумавшись. Он узнал свой взгляд - так он смотрит на всех, тактичный, но неотрывный взгляд. Оказывается, он несколько смущает.
   Он ждал ее ответа. Невежливо, может быть, было говорить ей это?
   - Ты прав, - сказала она, уверенно кивнув, поправила очки. - Я недостаточно юна для этого цвета! - она подмигнула. Он улыбнулся. Как тонко - никакого кокетливого "я уже стара дня этого цвета" или "я не так молода". Недостаточно - юна. Так сказала, что сразу стало ясно - это "недостаточно" касается максимум этого самого белого цвета. Но не свадьбы. Не любви, не новой жизни. Она достаточно юна для всего этого...
   - Ты прав, и именно поэтому я надену слоновую кость. На антиквариат я в любом случае похожа не буду.
   Она рассмеялась, и в уголках ее глаз появились приятные благородные морщинки. Безусловно, Люся была женщиной породы. Ей это было к лицу. Черт возьми, эта женщина знает ли вообще, кого себе выбрала? Его не просто любить, а спасать нужно. Может быть, она просто крестная-фея, которая прилетела в их семью благодетельствовать?
   И Мише стало больно, потому что не может женщина вроде Люси просто любить такого, как его папа - но она действительно благородна... благородно прилетела поправлять отцу слюнявчик. Это было совсем стыдно. И он сказал ей:
   - Так вы это всерьез - вы папу любите? - такая, как вы?
   - Что ты имеешь ввиду? - спросила она серьезно. - Если ты о его проблемах...
   - Я обо всем. В совокупности все его черты назвать и сказать - покажите полярный образ - показал бы вас. Просто у вас не может быть к нему корысти, а вам его любить...
   - Знаешь, этот мир непредсказуем, - заметила она. - История доказывала. Ты такой умный парень, уверена, и сам на своем опыте уже знаешь, что никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь.
   - Я был бы не против узнавать об этом почаще.
   - Сколько тебе лет, Мишка? - рассмеялась она.
   - Скоро двадцать два.
   - Да я знаю, я к тому, что ты еще узнаешь об этом столько, что устанешь не то что терять, а даже находить замучаешься.
   - Пока случалось так, что я и нахожу, и теряю всегда именно там, где ожидаю. И
   с вполне ожидаемым результатом... Давайте еще про вас.
   - Давай, - охотно согласилась она. - Что тебе интересно знать?
   Ему было интересно знать, выдержит ли эта стойкая женщина то, чего не выдержала однажды подобная ей... у той было два сына, одному было восемь, другому - три. Она не успела их даже отсудить, как влюбилась по уши в какого-то, как говорит отец, "пронырливого мачо". Волевая, статная, умная - и вдруг башка просто слетела с плеч. Нужны ли дети? Нужно ли что-то еще из прошлой жизни с алкоголиком Черновым... Ну их всех к чертям.
   Она очень скоро умерла, с момента развода и ее смерти прошло от силы полгода, за которые папа с ней ни разу не увиделся и не созвонился. Последние свои полгода она прожила так, как дай бог каждой женщине, всю жизнь трудившейся и тянувшей на себе вечно пьяного мужа и двух "его мальчишек" дожить остаток своей жизни: под боком у любовника, с деньгами, в затяжном отпуске, без надоевших коллег и подруг, без приевшихся родственников и, главное, осточертевшего муженька и невыносимой ответственности. Надоело... Наслаждалась жизнью, умерла, на кружевных крыльях порхая через дорогу навстречу возлюбленному - быстро и безболезненно, всем бы так.
   Миша смутно, очень смутно помнил, как тетя Нина плакала у их телефона. Об остальном он помнил по рассказам Дениса - о том, как она позвала сестру с другого конца Москвы, они ее увидели тогда в первый и последний раз в жизни. Сама тетя Нина завернулась в черное и уехала, перекрестив их и оставив на плите их любимые слойки. Еще Миша помнил, как Денис плакал - слезы капали прямо на клавиши, и песня была такой, каких он до этого никогда не слышал. И тогда догадался, что случилось, хотя никто ничего ему не собирался говорить так быстро - Денис нашел самый тонкий способ.
   - Мама умерла? - спросил Миша. Денис кивнул. Миша не плакал - наверное, слишком маленьким был.
   Папа узнал о смерти своей бывшей жены похмельным утром - ее похоронили накануне, когда с мальчиками сидела сестра тети Нины, а он тогда был в запое. Может, торчал у друзей, может, уже в вытрезвителе.
   Миша все видел по-другому. Все было просто и глубоко, как вода: просто клавиши, плачущий брат, причитающая тетя Нина - ни слова не разобрать, только грудное "У-у-у". Запах слоек - как всегда, только не те мысли в голове, какие обычно бывают, если в доме так пахнет. Закрывается дверь. Грустная незнакомая старушка, похожая на тетю Нину - но все-таки не она. Сидит, смотрит на него - он не знает, как на нее посмотреть, чтобы спросить, чего же она хочет от него. Денис - за клавишами. У женщины вдруг фонтаном брызжут слезы - Миша подумал, что это из-за игры Дениса. А она завыла:
   - Ох ты маленький мой, глазки-вишенки! Лупоглазик ты мой сиротливый... - и кинулась его обнимать, так, что чуть весь дух не выжала - Миша был невероятно худым тогда. Она все бормотала ему в ухо, и к скрипучим словам примешивался запах квашеной тоски: - Вы только мамку свою не осуждайте... Боженька ее посудит, Боженька... Ой, не оставь маленьких... На кого остались, анделы небесные...
   - У нас папа есть, - сказал Миша. Она отмахнулась краем фартука, им же вытерла красное мокрое лицо, тяжело поднимаясь с колен, ушла в кухню. Денис подошел к нему. Не обнял, не чмокнул в лоб, как часто делал - просто положил крепкую ладонь на Мишино колено и сказал:
   - Это мы у папы есть, Мишка... - сказал он, задумавшись и глядя в потолок. - И ему очень повезло, может, хоть мы его исправим.
  
   Может, хоть она его исправит... Это ему было интересно знать. Если она уйдет, они сильно не пострадают. Однако выдержала четыре года - в двое меньше, чем мать. Такие люди, как Люся, никогда ни перед чем не останавливаются, выжигают все проблемы. Правда, говорят, и его мать такой была, из-за подобных ее черт из Дениса с Мишей вышли совсем не такие, каким был папа. Только однажды ей надоело. Уход Люси не будет уходом матери, да и Мише с Денисом вряд ли это будет так уж трудно перенести. Денису - так тому вообще вряд ли есть особо дело до Люси. Миша, правда, привязался к ней, и не в институте дело, и, быть может, даже не в привычке. Она была тем случаем в его жизни, когда он не знал, где найдет. Не то чтобы нашел много - матери уж точно не нашел, не был уверен, что она вытащит его отца. А было в ней нечто, что стало ему дорого. Как будто он и мачеха понимали друг друга больше, чем
   мачеха и отец.
  
   Глава шестнадцатая. Попытки выплыть.
  
   "Когда бы ты ни хотел не остаться в одиночестве, как бы ты ни пытался ухватиться за что-то, похожее хоть немного на то, что ты хотел бы видеть рядом, когда и рассмотреть почти нельзя - я о той темноте, в которой можно рассмотреть только то, что действительно нужно... Как бы ты ни мучил себя и всех остальных своим тоскливым взглядом, просившим: останьтесь со мной - еще на миг!.. - все тщетно. Может быть, то, чем стоит жить, отлично от того, что я вижу в этой самой темноте, но сейчас я вижу там чье-то лицо... в котором нельзя сомневаться. Я знаю этого человека, если это, конечно, человек. Там, где я сейчас, это может быть и безнадежный ангел, и капюшонный упырь... Но это не должен быть кто-то из них. Это существо похоже на меня - а я настолько же не ангел, на сколько не упырь. Может быть, это лицо будет тем движением и светом, который ослепит и оживит утопленницу со дна серой реки, - она все же хочет выплыть..."...
  
   Миша тоже хотел, чтобы она выплыла. То ли лед над головой так часто мерещился ему, то ли она еще была слишком слаба после удара о воду или долгого растоптанного сна на неглубоком дне своей тухлой могилки - но было невероятно сложно с чего-то начать. Особенно потому, что ему все время казалось (чертовы иллюзии!..), что он уже давно начал и давно что-то делает - что-то ищет. А может быть, все, кого он видел до этого и о ком думал как о тех, кого он нашел, на самом деле были стеклярусными рыбками, проплывавшими мимо него, задевавшие его хвостовыми плавниками - а теперь просто ушли на глубину, в теплый уютный ил, на зиму - хотя еще нет ни холодов, ни льда... Конечно же, из-за них ему кажется, что над ним ледяной потолок... Но если холода - иллюзия, то зачем они все его покинули?!
   Так или иначе, это сбивало его с толку... он не знал, с чего начинать. Никто не протягивает ему ничего, за что можно было бы уцепиться - это он уже знал наверняка. Другое дело, что важно знать - почему. Здесь ответ уже менее ясный, но тем не менее... Взять себя в руки, вникнуть, разобраться... И все стало очевидным. Никто попросту не знает, что он - на дне. А отчего...
   Он никому не говорил.
   А что должен был сказать? Пробулькать со дна: "спасите"?.. И кто отзовется?
   Да разве не звал... "Останься до вечера, не уходи прямо сейчас" - если бы он мог сказать, что слышал это сто раз, то мог бы заявить и то, что девяносто девять раз это сказал он, один - ему сказал скучающий Колюня на дежурстве. Колюня - точно не зацепка; за него можно разве что подержаться минуту-другую, чтобы перевести дух. А потом начать снова и снова пытаться вынырнуть, и не то биться головой о свой воображаемый лед, не то просто захлебываться и, чувствуя невероятную слабость каждого размочаленного мускула, опускать руки и отдыхать - прежде, чем судорожно искать руками новую палку-доску-деревяшку-покрышку и цепляться за нее, радостно, как будто она первая, безнадежно, как будто она утонет раньше, чем он. "Останься до вечера, не уходи прямо сейчас." - "Не могу, мне нужно зарыться в ил и торчать там с налимами до весны, - говорит очередная русалочка, упруго шевеля свободным полотном хвоста в водной толще; - Я не исчезну никуда, просто ты меня больше не увидишь." - "Почему?" - спрашивает он, выпустив беззвучно губами два жемчужных шара из воздуха в мутную воду. Она не отвечает. Плывет к налимам и дрыхнет, зарыв хвост в темно-зеленую жижу и грязное подобие речного песка.
   В реке этого города такое случается...
   А потом - тихо... И никакого движения в темной воде. Арки грязных ржавых шлюзов не видны - теперь кажется, что кроме воды и растворенной в ней грязи в мире ничего нет. И никого. Ни русалок, ни налимов, ни одушевленных покрышек, ни даже отрешенного от всего прочего мира Колюни.
  
   Стоит его навестить.
   "...Что, пора перевести дух, чтобы потом снова схватиться за очередной кусок пенопласта или сломанную ветку? - хихикнул кто-то из водянистой зеленой темноты. - И много тебе будет толку от этой ветки? И от пустых пластиковых бутылок... Мусор не спасает, дорогой ты мой утопленничек!... О, и только не говори, что ты об этом не знал!".
   Голос напоминал тот, что так часто был слышен между небом и землей. Голос города. Даже этот страшный, прекрасный, аспидно-черный, ядовитый голос не мог украсть у него веры в то, что где-то под болезненной асфальтовой коркой скрыты существа, рвущиеся к нему, мечтающие жить внутри него - его лучшие мысли, которые он уже забывал. Его любовь, которой он уже не видел. Конечно, она была - но далеко. Где-то...
   Где кирпичные дома не сжимают со всех сторон, превращая тело в спрессованную красную массу. Где не оглушают своими нокаутами грохот поездов и темноты. Это не город... Там нет его магнитной красоты.
   Там - место точно не для него. Он вытянет эти заблудившиеся чувства оттуда, где не бывает этого шума, который заглушает чьи-то слезы и проклятия. Где не бывает темноты, которая прячет все, что безобразна, и пронзительного неона, ослепляющего для того, чтобы избавить... Там, где нет Города - нет Иллюзий. И там не может выжить такое хрупкое, беспомощное, забытое... как его любовь.
   Он думал о той секунде, когда проломится лед. Когда свет снега вопьется в глаза сладкой болью, когда холодный ветер сожмет его в крепких объятиях...
   Однажды бесконечный гул в голове прекратится, хмурые урбанистические цвета - что-то яркое, загрязненное - исчезнут, и все станет белым. Однажды город сам собой отступит, и он перестанет бояться этих крепостных стен, этих могильных шорохов в глубине дворов - он перестанет бояться цепей, которыми гремят призраки его собственных мыслей, потому что все они станут живыми и снежными.
  
   - Я еще никогда так не хотел, чтобы пошел снег, - сказал он ей. В следующую секунду он понял, что сказать о том, что он очень ее любит, стоило бы иначе - но ничто так не могло убедить его самого в том, что любит: он делился с ней своей самой сокровенной мечтой.
   - Да, я тоже не отказалась бы... Третий месяц - сплошной ноябрь. Уже ведь декабрь начался, а у нас с начала осени - чернота и слякоть. - она потянулась, взяла со стола стакан воды. - Сколько времени? Ой. А мне уже идти скоро. Но мне ужасно леееень... Бр-р. На работу... я говорила тебе, что я юрист?
   - Говорила.
   - И что это самая скучная работа в мире?
   Он улыбнулся.
   - Ты упоминала вскользь...
   Она уселась на кровати и чмокнула его в нос.
   - А ты, кажется, меня любишь. - он серьезно, выразительно кивнул. - У тебя это всегда так на лице написано?
   - Думаю, да. Только не все всматриваются.
   - "Все" - это кто? Их много?
   - Все-то тебе нужно знать! Я не люблю хвастаться.
   Она засмеялась и чихнула, как чихают кошки, а потом вытянулась на кровати и положила голову к нему на колено. Полежала так минуту. Потом вскочила и стала, нахмурившись, прислушиваться. Мимика у нее... точно не юриста. Скорей, актрисы. Или ребенка.
   - Эй, что это стучит? - она сначала взглянула на часы, напряглась - не они. Приложила ухо к его груди. - Ух, ничего себе! У тебя сердечная недостаточность?
   Она даже расстроилась. Как будто очень-очень сильно переживала.
   - Да нет. Это из-за тебя. Я глупо себя чувствую... Я не хочу, чтобы ты уходила. Мне нравиться глупо себя чувствовать. Мне нравится... очень, когда ты тут. Мне нравится представлять, что ты будешь здесь еще очень-очень долго...
   "И что ты белая, как настоящий снег. И тонкая, как ледяная скульптура - и светишься, как сквозь толщу воды... может быть, это не просто так? - и думать об этом мне тоже нравится..."
   - Мне идти пора, - растерялась она.
  
   Оделась, вышла в прихожую.
   - Не отпускать тебя, что ли?
   - Не получится. Надо идти, Миш, правда.
   - Ладно, - сказал он, прижав ее к стене. - Тогда обещай, что вернешься. Скоро.
   - Да вернусь, и чего ты так переживаешь? - рассмеялась она. Уходит. Выпустил - конец... Не вернется...?
   - Маш!
   Обернулась.
   - Точно вернешься?
   - Да куда же я денусь! - пожала плечами она. Ушла. "Вернется?".
  
   Ни звука. Ни крика, ни просьбы, ни догадки: Что будет дальше? Дальше был только пустой день без мыслей, новый день, начавшийся с невыносимого, донимавшего, как колик в душе, страха. Самого сковывающего страха, того, который делает тебя самой беспомощной бесхозной молекулой в мире. День расщеплявшего страха...
   Мутный и больной, он стучал чахлым кулаком по стеклу: впусти меня, впусти в свое трупное сердце, там таким дням, как я, самое место в нем!..
   ...Он не ждал. У него не было сил на ожидание, оно их выжимает слишком много. Он боялся... что больше не выдержит ни секунды. День уже начался - а утро кончилось, это утро, которое было таким молочно-глупым, таким счастливым, тем утром, в которое он как никогда хотел, чтобы пошел снег.
   И день начался с ее исчезновения... И где-то в глубине его мыслей бродяжничают мечты о том, что закончится день ее возвращением. Они далеко - возможно, ему только кажется, что они есть. Кажется, потому что глаза застелил дождливый полуденный туман и матовый свет под тоннами облаков.
  
   - Я вернулась!
   Он поцеловал ее, зажав в проклятом дверном проеме. Она хихикала прямо сквозь поцелуй:
   - Пусти! Эй, Мишка! Дай мне хоть войти сначала!
   Он ее так и не выпустил, и они вошли в комнату, сцепившись и смешно переступая.
   - Каракатица! - заявил он и рассмеялся, чмокнув ее в шею. Они свалились на диван. Он хохотал, как сумасшедший.
   - Ты чего ржешь? -она почти перестала смеяться, и теперь смотрела на него. И видно было... от него что-то зависит. И он прекратил смеяться - это для начала.
   - Слушай, а как ты думаешь... Когда кто-то тонет, но хочет выплыть, ему что нужно - чтобы кто-то его долго, напряженно, мучаясь, вытягивал, и с него стекала бы тяжесть воды... Или ему просто достаточно увидеть что-то на поверхности, что сразу заставит его вынырнуть по-дельфиньи и опрокинуться под ноги тому, кто даже не пытался его тащить, а просто показался ему на глаза и спас?
   Маша почесала нос.
   - Знаешь... если уж он опрокинулся в эту чертову воду... наверное, ему трудновато будет "вынырнуть по-дельфиньи". Он действительно тяжелый от воды, и всякая канальная дрянь слипается на него... конечно, если он не хочет, то его и вытянуть нельзя, но если нужно - то, с чьей-то помощью, конечно...
   - Маш, - перебил он. Ему казалось, что-то сверкнуло на поверхности. Еще чуть-чуть - и он ухватится за эту руку... Если это не она, то как она узнала... - Маш, я же не говорил ничего про канал?..
   - Ну и что? - пожала плечами она. Но было что-то в ее глазах. - Мы в городе. Здесь даже река уже давно - канал. Разве тебе не кажется, что для такой утопленницы...
   - Я же не говорил про утопленницу?! - он уже едва держался в сознании. Она знает... она точно знает, что с ним происходит!
   - Да, не обращай внимания... Я просто имела ввиду душу. Это странно, наверное, что я так говорю. Тонет душа, а не тело. Тело может выплыть, даже если ноги сводит, можно грести одними руками. Я вот умею.
   Он ее обнял. Без сантиментов, конечно же - просто слишком уж внезапно. Она удивилась.
   - Ты чего, Мишка?
   - Ничего. Просто рад, что ты вернулась.
   - Да я же говорила тебе, балбес, что вернусь, - сказала она. - Конечно, встреча затянулась, я могла бы придти раньше...
   - Спасибо, Машка, все здорово. Ты даже не представляешь, как здорово...
  
   Ему было необыкновенно тепло - он проснулся оттого, что было слишком хорошо. Снится теплая спина - совсем рядом.
   Не снится!
   Он провел по ней рукой. Настоящая. Гладкая, красивая, конечно.
   Рука у него задрожала. Ничего себе - сорвало башню, разнесло бойницу... Макс бы так сказал.
   Невозможно хорошо. Тепло такое явное, что даже немного удушливое - просто с непривычки; оно поднималась из живота к горлу. Нервы от него расслабленными ветками стелились внутри тела, хотя почти всегда топорщились, как иглы у старого дикобраза, в разные стороны. А привыкать смысл есть? Теперь он заснуть не мог. Он думал только об этом. Пока вкрадчивое тепло гладило его плечи, он думал о том, как скоро оно исчезнет.
   За окном нестройно шумели потоки дождя. Еще чуть-чуть - и он привыкнет, сердце пригреется у ее руки, как неопознанной породы сиротливый серый зверь. Дождь не касается его. Его не касается этот мир... А до каких пор? ...он будет так лежать, залитый счастьем, слезами, дождем - всем, что его не касается.
   - Ты не спишь, что ли? - спросила она, потирая глаза.
   - Сплю, конечно, - ответил он.
   Сколько нужно спать, чтобы не умереть, но забыть про все, чего не хочется знать... Он не хотел знать про то, что лед бывает невозможно твердым. Про кружево зловредных теней, прыгавших по стене - камзолы мутных карликов, смеющихся, как в странных готических сказках, где принцессу выдают замуж за страшного бородавчатого коротышку-чернокнижника, и до того момента, как "все кончится хорошо", уже сдают нервы, уже не слушаешь, а прячешься под подушку. Как он не хотел знать в детстве подобных историй, так не хотел сейчас знать о том, чем же кончится его урбаническая "сказка" с холодным фонарем под окнами, свет которого темными кольцами Сатурна отгородил на асфальте плевки своего света. Не хотел знать о том, что будет дальше, как бы ни было сейчас плохо. А сейчас ведь совсем неплохо - просто страшно, очень страшно, что придется отказаться, придется отпустить. Это вопрос времени. Это - попытка выплыть. Может, он еще слаб, чтобы подтянуться навстречу вытаскивающей его руке, может, она слишком хрупкая. Вопрос времени... Серьезный вопрос. Невозможно стерпеть этой пустоты; что до этой минуты, когда впереди... кружевные тени, ехидная курчавая темнота.
   - А вот и врешь. Не спишь ты. Ты думаешь о чем-то и не хочешь поделиться со мной, я это знаю.
   - Я хочу поделиться с тобой. Всем, что у меня есть и всем, чего мне хотелось бы. Но тебе не нужны эти сундуки моих глупых сонных мыслей, поверь мне.
   - Верить... - задумчиво проговорила она. - Какое сильное слово.
   - Тебе правда не будет интересно. Это какие-то клочковатые мысли. Много лишнего и случайного.
   - Ты что, Миш? Случайностей не бывает.
   - Может быть... но ничего интересного. Я думал просто о том, что привыкаю к тебе - а к этому примешивалась куча левого.
   - Левое? Это, например, что, быстро привыкнув, можешь очень быстро отвыкнуть?
   - Нет... Думаю, что отвыкать будет очень больно и тяжело.
   - О, господи. Ты чего такой пессимистичный? Или ты вообще фаталист?
   - Да нет! - он рассмеялся. - Не фаталист... Но... Ты разве не собираешься однажды уйти?
   - Собираюсь. Завтра утром, на работу. Но я же вернусь.
   - Я не про завтра. Просто я пока больше привык к таким утренним уходам насовсем, чем к тебе. Ты чего удивляешься?
   - Посмотрев на тебя, ни за что бы не догадалась, - сказала она. - И, знаешь, ты давай прекращай уже. Я вернулась сегодня? Вот-вот. И куда мне, по-твоему, деться?
   Они помолчали минуту - Маша смотрела в потолок, высоко запрокинув голову, а он закрыл глаза и откинулся на подушку. Потом она улеглась рядом.
   - Знаешь, я тоже очень хочу, чтобы пошел снег, - сказала она. Миша открыл глаза и смотрел на нее - он впервые так долго на кого-то смотрел.
   ...И дождь шумел за окном, глупый, не понимает, что всем все равно - стучится в окна, просит впустить его. Засыпает поцелуями голые руки деревьев, но они холодные и черные, и заснули еще в октябре, и их ничем не пронять. Им снег нужен, а не эти холодные струи отчаянной бледной нежности, не нужны никому и эти шумные представления, и тоска, и серебряный гнев - не нужны. Дождь плакал, брошенный, как
   обесценившаяся радость, растворенная в луже, случайно примятая подошвой - та, что лежит на земле, по соседству с одноразовым служкой-окурком; этот дождь шел туда же, к ним - на мостовую, он вылился под ноги городу. Теперь Город возвышался над трупными пятнами луж, над чьим-то использованным восторгом...
   - Черт, ты меня обыграл! - она отвела взгляд, он смеялся. Обнял ее. Они были высоко - они были в городе, и до потерянного дождя им дела не было. Свой восторг они пока что не уронили...
  
   Она плавала, как будто размазанная по грубому водяному холсту - написанная свалявшимся маслом. Она была в свободном падении в тишину, тонула там, где было по колено... Что же там, наверху - что она видит? Кусочек той самой тишине, мигающий из зеркальной луны, или подлый блик чьей-то радости, в то время, когда ей так одиноко... Или того, кто вот-вот протянет руку и вода выльется из ушных раковин, и тугие струи выбросят ее из своих объятий, отдадут суше. Она встрепенется и станет живой - растрепанной, мокрой, усталой, похожей на беспомощного воробья... Но ей осталось только высушить перья - и она вернется.
   Или это - иллюзия.
   И этот свет исчезнет так же быстро и мягко, как появился. Будь что будет... Но кто, если не она?
   - Миха, ты меня задушишь. Пусти, а? Блин, Миха! - она смеялась, и ему нравилось сжимать ее все крепче и крепче.
   - Люблю тебя очень.
   - Да что ты так вцепился? - спросила она и заглянула ему в глаза - хитрый взгляд, но добрый. - Как будто я собираюсь вот прямо сейчас сорваться, как ошпаренная, с места, и убежать куда-то жутко далеко.
   - А вдруг... - сказал Миша шепотом. Она погладила его по голове.
   - Не, чернявый, я никуда не собираюсь. Мне тут так отпадно, что я вообще еще долго собираюсь тебе надоедать.
   - Начинай прямо сейчас, хорошо?
   Она смеялась. И он - наконец-то... пузырьки побежали по поверхности воды. Рыбы попрятались, истерично дернув хвостами. Эта - не русалка. Эта - из того мира, куда ему хочется вернуться. Может, даже получится вернуться...
   Тишина.
  
   И она плавала, как будто ей расхотелось наверх. "Нельзя ее оставить, нельзя... Не бросай, хоть попытайся ее выволочь туда! Мне нужно жить, обязательно."...
   Тихо и сумрачно было в воде. Она уже утонула? Что происходит? Она жива, когда что-то мелькает на поверхности. "В те секунды, когда на поверхности видно тебя, у нее пульсирует надежда в запястьях!". Нельзя же сказать своей девушке, что его душа - утопленница. Она сбежит и не поможет. А может быть, это неверно, может быть, если это ее оттолкнет, то она и не тот, от кого стоит ждать помощи? Но так нужна... Зачем это происходит, зачем, черт возьми, она так нужна, если побрезгует в одну страшную секунду взяться за склизкую - только от ила! - руку этой несчастной утопленницы, вытянуть ее и подышать за нее всего пару минут!
   Нужна. Непонятно, зачем. Может, чтобы видел, что наверху кто-то есть, и там - когда-нибудь - найдется кто-то, кто спасет.
   А вдруг она - рыба? И свет ее - не свет, а просто солнце отразилось в перламутрово-серой чешуе. Глаза у нее серые. Он смотрел, какая она - серая рыбка, проплывшая над ним и выбившая ему сердце ударом блестящего хвоста... Пожалуйста, пусть будет так, что ему это только кажется...
  
   Глава семнадцатая. Рыбы.
  
   - Что тебе снилось?
   - Сны с рыбами.
   - С рыбами?! - она рассмеялась. - А они уплывали в глубину?
   - Нет. Одна проплыла над головой. А другие плыли мимо.
   - Рыбы молчат... Тебе что, одиноко?
   Она поцеловала его в переносицу. Он зажмурился от радости. Маша засмеялась.
   - Уже нет. А сейчас уйдешь на свою жуткую работу - и, сама понимаешь...
   - Я буду писать тебе все время, - заявила Маша, - И оставлю тебя без денег на
   счете. И буду звонить тебе в перерывы, хотя их нет, и хотя мне влетит.
   - Когда ты придешь?
   - Мишка, привязанность - это почти зависимость, - строго сказала она. - Не сходи с ума.
   - Это как? - он выпучил глаза.
   - Это не смотреть на меня так, будто в последний раз видимся.
  
   Все - для чего-то... А для чего она уходит? Чтобы он учился терпеть. Ну и гадость это чертово ожидание. Невозможно. Конспекты валятся из рук так, словно вот-вот вообще рассыплются по буквам, и с громким бисерным шорохом покатятся по паркету. Слова застревают в горле - и иногда кажется, что это все замечают. "Что с вами, Михаил Сергеевич?"... Да ничего, ничего!!! Просто ненавидел себя, ненавидел свое имя, отчество, работу и учеников. Ненавидел город и ненавидел дом. Ненавидел все, нуждалось это "все" в его любви или нет. Ненависть эта не была серьезным чувством - таким, которое разрушает и грызет. Просто он хотел плакать, как ребенок, хотел любить, как будто с ним этого еще никогда не случалось. Ее нет - паника. Может ли быть иначе - не волнует: "Пусть закончится...".
   Что за мертвец там, в зеркале? Вот так и выглядит человек с утопленной душой... "Приятно познакомиться". Ты - Миша Чернов, почти труп. Я - тоже. Смотри-ка, какое совпадение. А за спиной...
   Стоит она. Откуда взялась?
   - Любуешься? - хихикнула она. - И я... - поцеловала.
   - Задумался, - сказал он.
   - И, конечно же, о вечном?
   Ирония ее злой не была. Это нужно уметь. Новость, что юрист может это уметь.
   - О глупостях. Это полезно. Я думаю о том, что люблю этот город, и тебя, и себя, люблю чертов институт и свою безбашенную группу, и тебя...
   - Ты про меня уже говорил, - сказала она.
   - Не верю, что ты не хочешь этого слышать.
   - Нравится... только я жуткий прагматик. Меня убьют такие эмоции, я ужасный сухарь.
   - А по-моему - мягкая и нежная, особенно пятки.
   - Да прекрати ты ржать!... - пихнула его, потом глубоко задумалась: - А что, заметно? Я старалась, да!..
   Он понимал, что все это перечисление было страшно нелепо, она же не видела его мысли в те минуты, когда он торчал без нее в институте или дома. Но не жалел - она не заметила, ей просто было приятно... Это он сделал!
  
   А в городе было темно и опасно. Куртка валялась на гранитном бортике набережной, он сидел на куртке. Ноябрь - Маша, конечно же, сидела у него на коленях. С воды тянуло устрашающим холодом в бешеных распущенных волосах ветра. Тихо... или нет. Просто напряженно до безумия. Ему нравилось. Он смотрел в темноту и думал только о ней, а потом - еще и о сумасшедшей бледной расе... расе влюбленных, убийц, которые так счастливы, что оглушают восторгом, ослепляют блеском в глазах, накидываются - и разрывают друг друга, доверчиво опрокидываются друг другу в руки, кусают за плечи - чтобы раньше этого не сделали горе чернота за нимбами фонарей. А хорошо это или плохо, они не думали. Наверное, если бы узнали, сбросили бы это осознание с моста, туда, где булькают глупые утопшие души.
  
   - О чем думаешь?
   - О том, как можно влюбится, а потом случайно разорвать на мелкие кусочки и уронить с большой высоты.
   - Ты этого боишься? - Миша кивнул. - Я соберу твои косточки и наколдую так, чтобы ты ожил. Я не оставлю на асфальте ни единой капельки твоей крови! - она говорила так весело...
   - Юристы не умеют колдовать...
   - Ничего. Я научусь.
   - И начнешь снова разрывать?
   - Я это делаю?
   - Нет. Но просто это с некоторыми случается... - Миша перестал смотреть ей в глаза - снова наблюдал за чернотой на противоположной стороне улицы. - С
   некоторыми... Об этом я думал.
   - Ты странный.
   - Какая ты проницательная! - засмеялся он. - Мне это говорят все, кто меня знает хоть пять минут.
   - Вот и я не удержалась.
   У реки темнота была лаковой, у улиц - мрачно-поношенной. И вдруг захотелось той, которая мягкая, глубокая, домотканая.
   - Пойдем домой, - шепнул он. Заснуть бы сейчас, как сумасшедший от укола, как ребенок от сказки.
  
   - Черный, а ты так уж уверен в том, что это - не очередная театральная постановка, только без танцев?
   И правда, чего это он так уверен... Когда Рыжов сказал про театр, Миша начал сомневаться во всем, совершенно во всем... Театр. Иллюзион. Фокус-покус-тра-ля-ля - и нет ни набережной, ни постели, ни дверного проема. Все рассыпалось.
   ...Был кто-то? Неужели... "А я думал, что я один на земле".
   - Ты просто посчитай, сколько раз с тобой такое случалось. Я ничего против нее не имею, я ее не знаю, просто ты втюрился уже не в первый раз.
   - Верно, конечно, подмечено, и не в первый раз. А ты скажи... Вот ты смотришь на меня и что ты думаешь - я внутри живой или трупак?
   Гавана закатил глаза, затянулся театрально, немного устало посмотрел на друга:
   - Знаешь, чел, ты труп, пусть кто-то и копошится над твоей могилкой. Раз уж ты так любишь аллегории... В общем, судя по твоему состоянию, она только копошится там, как я уже сказал, но даже толком не задевает. Тревожит тебя в твоей тишине, но откапывать даже не собирается. Ты просто так выбраться хочешь, что реагируешь на малейшее движение, а оно, может быть, и тебя-то не касается.
   В голове это все не укладывалось. Значит, такой он со стороны... Весь мир смотрит на него через кривые призмы. Но уж у Макса она так точно не менее ровная, чем у него самого. Черт знает, отчего он так ему доверял. Этому арлекину, этому неразбавленному цинику, наглому, щедрому. Потому что не одиноким был этот пестрый арлекин с сигаретой в зубах. В дымке, струившимся к белым потолкам его сдержанной квартиры, в его глазах, где периодически опрокидывался темно-зеленый занавес, в их плотной ткани - одиночества не было нигде. Загримированная, но не спрятанная, артистичная, бесконечная, переменчивая и гармоничная любовь - не чувство, а театральный репертуар. Аня - игрок. И когда эти двое на сцене, они там - всё. Они бывают марионетками и управляют друг другом, или ими управляет Кукловод, или они голуби, запертые в сундуке без дна... или они неуправляемы. Но это не театр одного актера, и не теневые представления. Все главное - на виду. Посмотреть на Рыжова и сказать, что он одинок, невозможно.
   Миша на себя смотрел... За секунду до того, как в комнату вошла Маша и спросила: "Любуешься?", он увидел там... Положа руку на сердце: Гермес, она не обманывала. Растрепанный, в глазах - чернота: Самообман.
   Только на кроссовках нет почему-то крыльев... Да и вообще что-то с ним не то. Внешне он - потерявшийся Гермес. А вообще-то - человек. И душа у него не пойми где.
  
   А однажды она не вернулась.
   Сообщение включает в себя чуть больше сотни символов... она очень постаралась вместить в них все, чем он был в ее призме: "Боюсь, не выйдет у нас ничего. Знаешь, я прагматик. Ты недолго еще будешь меня любить, а я не хочу, чтобы ты меня бросил. Счастливо тебе". Не дозвонился... пришло сообщение: "Не пиши, я не смогу с тобой встретиться или созвониться, я оч. занята".
   "Оч. занята"...
   Он попытался остановить бежавшие в сознание призраки - как всегда, преследует каждая потерянная им черта... "Любуешься? И я...".
   Смена состава.
  
   Он сел за клавиши, что-то придумал, что-то записал, спрятал. И слезы, чертовы слезы, подступающие к горлу. Прогнать их нельзя. И несносная влюбленность, помешанность - жутко, взрывоопасно перемешанная с такой припадочной любовью, как будто не она только что от него ушла, как будто это не он ее держал на руках и
   не давал испариться. Оказывается, стоило разжать руки - и...
   И опять потерял - уже надоели, смертельно надоели потери. Терял все свои чувства. Он заметил - ни одно не повторилось... Приходили новые - утишало, что не всегда хуже потерянных - но ничто не возвращалось. Он ощипывал причудливый темный цветок с миллионом по-разному вырезанных лепестков над пропастью - и кидал эти лоскутки вниз, без оглядки, без жалости прощался с ними. А потом, роняя уже очередной новый, думал про предыдущие: "Господи. Что же я делаю..."...
   И говорил себе - каждый раз - что это просто не сам выбросил, что в ту секунду, когда он всерьез думал сохранить... ветер без усилия вынимал черный лоскут шелкового лепестка из его руки - уносил. Он срывал новый. А правду он не знал; виноват, или нет - не знал, хотел бы знать, хотя бы знать наверняка - и не знал, что лучше: быть себе хозяином - ведь быть виноватым всегда означает быть единственным, кому открыта возможность все исправить... или не чувствовать угрызений совести от осознания своего безволия, своей глупой тоски, только если это не его вина - не от него зависит его же собственная жизнь!.. От кого же тогда...
   - Гавана, ты бываешь смертельно одиноким? Вот так, чтобы совсем труба, жить тяжело?
   - Да жить, братан, всегда непросто.
   - Да нет, я про такое... А когда больно. По-настоящему, одиноко до колик, все сжимается, пульс не на месте.
   - А, это... - сказал Макс, и хоть не было, вроде бы, ничего хорошего в чьем-то одиночестве, он почти был рад. Надо бы спросить брата... он знает все. А если чего-то не знает, всегда может утешить. - Да, пожалуй, бывает...
   - Бывает или было в детстве, когда родители ушли в театр?...
   - Все-то ты знаешь... Однажды родители ушли... на какой-то спектакль, жанр - иллюзион, и я безумно хотел с ними пойти. Говорили, что там видишь не то, что бывает. Мама с отцом ушли, и я остался один, мне было семь. Меня от одиночество тошнило, ломило все кости, я с ума сходил. А недавно какой-то фокусник пригласил Анюту на свою шоу-программу... Он все корчит, что крутой иллюзионист, отстойный тип, конечно, но они знакомы с первого класса, он в нее влюблен с восьми лет был, ему до сих пор очень важно все, что она говорит. У нее есть такое свойство - то, что она говорит, необыкновенно ценится... Всеми!.. Прости, я отвлекся... И вот она ушла смотреть на его астральные проекции и прочую туфту, а я остался здесь... И знаешь, это было не то что "расстройством" - горем, Миха, ты представляешь - девушка ушла в театр, посмотреть на дурачину-фокусника с голубями и кроликами... Но я чего-то боялся оттого, что ее нет. Дело, конечно, не в шуте, а в том, что в каком-то спектакле она играет без меня. А она играет - не выходя на сцену; она как я. Но, знаешь, все наши страхи плавают возле нас рыбами, пялятся бессмысленными глазами... У них мозги - со спичечную головку, наши страхи тупее нас, как бы ни были тупы мы, и они вслепую мучают, тычутся скользкой мордой... Невыносимо просто было. Как маленький - и сделать с собой ничего не можешь.
   - А ты про рыб тогда думал?
   - Да, был момент. Я как-то не придаю значения, сейчас просто всплыло - ну, и сказал.
   - А не было, когда ты о них думал, такой картинки, что у них хвосты превращаются в настоящие вуали на карнавальных масках, на шляпах, которые носят только ассистентки фокусников, и чешуя - в одежду, которая обычно бывает театральным реквизитом?
   - Не думал как-то... Но страшновато. Да нет... Страшно.
   Он курил.
   - Дай, стрельну, что ли.
   - Не куришь ведь?
   - Да когда как.
   Максим протянул ему сигарету.
   - А что дальше собираешься делать? Загребать учениц?
   - Да пошел ты.
   - Я шучу, Чингисхан. Но Машка ушла, что теперь планируешь?
   - Честно? Ноль. Ничего не знаю, что будет. Буду ходить по городу. Буду смотреть на него, а они буду смотреть на меня - некоторые. А на некоторых из этих самых некоторых буду смотреть я - а из таких некоторые могут остановиться или быть остановленными... Естественный отбор.
   И Миша горько усмехнулся. Рыжов смотрел в окно, лампа напряженно повисла тишиной в его глазах. Арлекин.
   - Аня скоро придет? - просил Миша.
   - Поскорей бы. Сегодня весь день ее нет, носится, как угорелая, повсюду проталкивает свой сценарий... По мне лучше б его не было вовсе, так видеть ее все время хочется.
   - Если бы его не было, она бы и сама такой, какая есть, не была. Она же обожает делать эти свои сценарии. Это же неправильно, ревновать ее к любимому делу.
   - Да ты знаешь, я далек от этих шовинистских мыслей, типа "для женщины работа - не главное". Будто они все на одном конвейере распечатаны. Конечно, не ревную, больной ты человек, нашел вообще, что мне сказать!.. Банально соскучился - никакой задней мысли.
   - Мне бы ехать уже, просто хотел с ней пересечься.
   - Да ладно. Езжай, раз надо, она сама не знает, когда вернется. Заруливай к нам в пятницу.
  
   Глава восемнадцатая. Как по-разному можно жить
  
   В пятницу он, конечно, к ним зарулил.
   Анечка была дома. Она вертелась, как волчок, разливая сливовое вино, и болтала про сценарий.
   - Ребят, это чума. Озверин. Я пришла туда в девять часов... И к следующим я пошла уже с той редакцией, которую этот хрен мне вернул. Вернул, представляешь? И ведь как сунул, как будто ему в руках неприятно держать. И бывает же... До него всем нравилось...
   - Это почти гениально! - выдал Гавана тоном, не терпящим возражений.
   - А о ком? - спросил Миша. Она уселась между ними за столом, взяла фужер и уставилась в потолок.
   - Это о... человеке, который отчаялся. У него база для такой жизни, о какой можно мечтать - он может все, потенциально, конечно. Но дело в том, что во всем, за что бы он ни брался, он не может преуспеть с самого старта. И что-то из вне создает ему иллюзию, что эта стартовая неудачливость для него - своего рода знак свыше, что-то типа: "Бог не хочет, чтобы я за это брался".
   "Может, это обо мне" - подумал Миша.
   Гавана положил голову на Анютино плечо, и они смотрелись, как двое циркачей после сложного трюка - и нельзя понять, даже если знаешь наверняка, связывает их что-нибудь или нет; может быть, они просто сидят, растворенные в своей усталости и гармонии.
   - Анютка, я тебя люблю, - прошептал Максим одними губами, услышать его было невозможно, наверное, и Аня не слышала. Про Мишу они с успехом забыли. Он пил вино и любовался на них, ждал, когда они отойдут и покажут новый номер. Их было бесконечно много. Миша думал о том, что Рыжову пошли бы нарисованные слезы, а его Коломбине - голубая пачка.
   - А что будет в конце с этим одиноким? - спросил он.
   - Ты про моего отчаявшегося?
   - Я думаю, он одинок.
   - И верно думаешь, - энергично кивнув, сказала она. - Такие ведь и остаются одинокими. Сценарий называется "Север". Все говорят, это слишком общо, но... А как ты считаешь?
   - Я думаю, это замечательное название, - ответил Миша, не задумываясь. - потому что такие, как он, идут только к холоду, только к краю, только к полярности и противопоставлению себя миру - только не в лучшем смысле этого понятия.
   - Вот-вот. И я так всем говорю... Некоторым, правда, все-таки тоже нравится.
   Гавана, лежавший на ее плече с закрытыми глазами, медленно поднял согнутую руку и медленно помахал, как космонавт из иллюминатора, да еще лыбился при этом по-голливудски. Вот артист.
   - Ну да, конечно, я имела ввиду тебя! - иронично заметила она.
   Ему трудно было понять, почему с ними так спокойно и уютно, но при этом так зверски одиноко. Как на хорошем спектакле испытываешь восхищение, эстетическое удовольствие, наконец, проживаешь жизни, влюбляешься в каждую роль - и после каждого восторженного приступа дрожи в груди вдруг чувствуешь похмельно такую
   слабость и такую свою не-значимость для этих пестрых талантливых созданий. Ты сам не в игре, ты допущен смотреть на таинство.
  
   Их столько еще было - проплывавших мимо... Они все были узором, ажуром - но все были вырезаны прямо на его одиночестве. Они были художницами, и густым зеленым ядом рисовали что-то на его теле, и получались какие-то новые, странные, почти страшные чувства, витиеватые, темные. Укусы тоски были для него уже привычны, его кровь стала вырабатывать антитела... Иногда он даже не замечал, что их рисунки оказываются татуировкой. Кровь не боялась ядовитых чернил, а кожа - рубцов от страшных попыток свести эти пугающие, беспокойные изображения, порождения их чужеродной для него фантазии - инопланетные, подземные или иррациональные...
   Это уже нельзя была назвать ни завоеваниями Чингисхана, ни любым другим красочным эпитетом от Рыжова. Все было проще устроено. А переносить было все же трудней... Он просто открывал глаза рано утром и видел рядом с собой чужое создание - чужое, потому что разумная форма жизни, потому что красива, потому что ей легко, потому что кажется чем-то похожим, а на самом деле носит похожую на тебя маску. А твою маску может надеть только тот, у кого недостаточно реального сходства с тобой. Они носили маски со счастливым оскалом, однажды меняли на полярную и исчезали. А он не был ни счастливым, ни драматичным, а у них зачастую и не было других вариантов...
   А интересно, кто создал Гавану и его Анечку такими похожими... Он игрив, она игрушечна. Он игроман, она игра. У них во всем был общий корень. Замечательная девушка, что спорить, но дело тут не только в этом. И не в том, что Макс - настоящий мужчина, а в том, что он по жизни кукловод: управляет глупыми, подчиняется сильным, а с равными организует представления. Мише попадались не равные, а слабые - проще говоря, куклы. Их он вел, держал в руках, делал их важными, значимыми, говорил их мысли. Он их и любил по-своему... А родными они для него становились. Но бывает же такое, когда двое актеров становятся плечом к плечу, чтобы играть, и их игра их выпивает. Они в ней живут. Они там любят. Смотрят друг на друга глазами с выдрессированной любовью и думают: а зачем вообще прекращать? И так живут. Их жизнь не проходит, а идет; а однажды уходит. Но они ведь об этом никогда не догадаются!
  
   Бритвенно-острые углы пугающе тонкого и темного пейзажа. Река текла кровью, тьма спала где-то внутри воздуха.
   И почему для всех - город, а для него - этот ужасающий гибрид...
   Никак, опять дежа вю?...
   Гибрид горя и восторга.
   Горе, бликом на воде пронзавшее мрак, который вроде бы преодолеть невозможно... Но что же, вполне возможно, что таким он только казался...
   И восторг, рассеянный в свете фонарей, фар, окон, вывесок - всего того, что победило эту больную луну на этих гиблых небесах... Бедная. А ведь была такой красивой. Как будто в небе она утонула. Вряд ли это приятно... Уж он-то знал.
   В этом городе случается всякое. Интересно, как долго нужно потрошить и раскурочивать кучи событий, чтобы среди них нашлись пуховик из снега для блеклых крыш, прочное и невидимое обволакивающее покрывало чьей-то любви, хоть лоскут спокойствия, чтобы залатать дыры, уже появившиеся на сердце - где-то протертые, где-то - порванные... Должно быть, долго, очень долго. Слишком многое здесь реально. И слишком много происходит нереального. Здесь души лежат в грязной воде, здесь друг другу не тянут руки - и здесь самый темпераментный дождь, это точно. Самое страшное из всего вообразимого здесь случается очень часто - одиночество. И через него, конечно же, можно и нужно проталкиваться. И пусть вода уже растворяет в себе его кровь из выбитых об лед тупых ран, пусть она уже вся окрасилась бордовым, - продолжит... В запале, точь-в-точь как сумасшедший, продолжит кричать, теряя воздух, но так и не оставаясь с пустыми легкими.
   В этом городе бывает тихо... Только надо знать места. А подо льдом такое вообще случается часто. Чаще, чем хотелось бы... Иногда кажется, что от этого можно умереть. Конечно же, этому чувству не стоит верить.
   Темнота с густо подведенными глазами - грустная. Пытается смеяться. Создание, которому не интересно ничто, что не достойно ее - тонкой, как пленка, неопределенной, простуженной речным ветром, и совершенно всемогущей. В своем
   понимании, конечно - ей ведь не нужно власти над такими... как он. Но она смотрит на него - она почти богиня, и у нее за поясом кинжал, выкованный из дождевых капель, и ей совершенно все равно, что у нее под шелковым, как у бабочки, крылом, обитает этот человек.
  
   - Я знал, что так однажды случится, - сказал он брату.
   - Что, что, что случилось?.. Миш, я невероятно занят. Если я тебе нужен...
   - Очень нужен.
   - Я не сомневался, Мишка, серьезно. Только... Не сейчас? Вот, ты слышишь, меня зовут.
   - Думай, что хочешь, но у меня есть для тебя идея. И не одна. Тебе правда стоит меня выслушать, я знаю, что могу тебе сказать... Из того, о чем ты не знаешь.
   - Денис, я скоро приеду в Москву. Возможно, зимой...
   - Уже начался декабрь, уже зима, приезжай!
   - О, ты знаешь... - и секунда вечной тишины, током нависшая в трубке. - Я не понимаю, что с тобой, Черныш... Я приеду в декабре. В смысле, я приеду до нового года, но не сейчас. Правда, я не заметил, что декабрь, ты сам видишь... Я, конечно приеду. Прости - ждут.
   В трубке слышался светский женский хохот и элегантный звон бокалов... Нет. Показалось. Уже давно слышны гудки. Писклявые, дрожат внутри него. А в глубине мыслей зарождается страшное существо, горькое на вкус, с металлическим запахом, с мягкой трупной кожицей, а между ней и тонкой черепной костью пробивается жилка, проявляется с каждой секундой - ужасающе быстро, как на полароидном снимке, и бьется сильно, болезненно... Это что-то, что нужно спасти. Это что-то, что невозможно вынести... Внутри самого себя - больно, дышать - страшно, себя он боялся, в себе копаться не хотел, прекратить - не мог. У него не было больше никого, кем он мог бы дышать. Кроме себя. А собой можно отравиться.
   Хотелось свалить все на эту бедную тварь, во всем обвинить только свое горе. С ним нельзя жить. В его чертах слишком много бед, и нельзя определить, на что оно похоже, чем и кем оно нажито, кто в нем виноват...
   Горе зарождается не из воздуха. Это - какая-то мысль, прошедшая через чрезмерную норму препятствий. На нее вылито много помойных соседских убеждений, на ней выбито невообразимо много категорических отказов. Дожди бесконечных сомнений - что-то из вне - размочили ее оболочку, то, что она собой являла, под ней обнаружилась светлая, нежная суть. Убили и ее. Уже не что-то, а, скорей, кто-то (...и все же, дано нечто третье!...) выцарапал на ней ржавой иглой множество темных черточек, они засочились, замерцали темнотой - и стали выпускать из покалеченной мысли весь сок. Она высушивалась и серела, она пустела, а то самое нечто колдовало над ней, уже ни кто-то, ни что-то, не касаясь и практически не существуя в этом измерении, легко, бездушно, словно упражняясь на ней в каллиграфии, завершала таинственный, грохочущий процесс перевоплощение. Он не был похож ни на что, хотя отдаленно напоминал гниение, а еще рисунок, но на этом - все. Это была магия, это нечто властвовало над его мыслью... И так она стала горем.
   Вот о чем он хотел рассказать брату.
   Крепкая вера в то, что существует что-то, что отчетливо, ослепительно ярко и четко видно сквозь толстые слои льда, та мысль, которую он не смел отпустить, стала его же горем, и для этого не пришлось даже выпускать ее на волю - все произошло внутри него. Он подавился своими надеждами, поперхнулся ими, едва не остановилось сердце - но он остался существовать, и эта вера осталась - в самой страшной, печеночно-серой, неприветливой, независимой форме, какую можно представить. Тонкий звук, тянувшийся через ее кость, растворялся. Неужели - правда, неужели она будет теперь этим, та мысль, ради которой ему стоило быть, неужели станет его главной, единственной, страшнейшей бедой с дрянной кожурой и гнилой внутренностью... Нет, нельзя, нельзя об этом думать... Пусть это будет не так. Она просто заболела... Очень сильно заболела - но не навсегда. Ее растворяет вода, разделывает и медленно вытирает из нее жизнь, аккуратно рвет ее на клочки - достаточно крупные, чтобы было видно, что это ЕЕ останки.
   Но нет... не болезнь. Она правда превратилась в это, его вера. Она не при смерти, ей вполне комфортно в его сознании, она не претендует на внешний мир - ее это и погубило. Теперь она - это горе, и ему вполне достаточно точить его одного, обнажить иглоподобные мелкие зубки и кусать его изнутри - редко и очень метко, и
   ему все равно, как оно существует. Оно просто выгрызет из него все, чтобы очистить для себя побольше пространства...
   "Постой. Ты в Городе. А здесь - только кажется".
  
   Двое лежали на полу, запрокинув головы, топили глаза в янтарном свете люстры. Они смеялись, как сумасшедшие, совершенно невменяемые в своем мгновенном банальном счастье. Они грызли пронзительно-зеленые яблоки, а по комнате плыло мягкое, беззаботное, трепетное: "...no, women, No cry...".
   Он подпевал. Она смеялась, ела свое яблоко; Обрызгала его соком и слизнула каплю с плеча.
   Боб Марли им подыгрывал.
   - Так весело, а мы вроде бы не раста и не курили даже! - она залилась. Вроде бы ничего смешного... А Миша смеялся. Ему было хорошо. Он совершенно опьянел от невероятной любви к жизни. От невозможно яркого света прямо над головой - янтарное светило в зените, а что искусственное - к чертям!.. Тем волшебнее этот шедевр оттого, что он рукотворен.
   - Так весело, а я вроде бы тебя не знаю...
   - Так весело, а я впервые слышу рэгги!
   - Ты серьезно? Не слышала рэгги?
   - Нет! - она смеялась, откинувшись на пол, на ней была только рубашка.
   - То есть это все из-за Боба Марли?
   - Да нет, ты что... Это из-за тебя!
   - Ты свихнулась.
   - Я хочу тебя.
   - Научи меня сходить с ума.
   - Да раз плюнуть.
   - Лампа как янтарная. Она раньше белым светила.
   - Я раньше тоже была бледной, а теперь я как янтарик со дна Балтики!
   - Да, цвет янтаря похож на цвет пива...
   Они снова закатились. Стояли друг напротив друга на коленях и по очереди целовали друг друга, как дети - и все время набирали скорость.
   - Черт! Ты плачешь? - он губами собрал с ее щеки слезы.
   - Бывает.
   - No, women, no cry...
   - О, господи, замолчи ты! - она даже потрясла его за плечи. И думает, что это ему помешает!
   Они говорили то "черт", то "господи", считали друг друга ангелами, обзывали друг друга демонами. Их не волновали рамки между этими существами, и вообще все живое сейчас для него было одним лицом - ее лицом. О том, что она думает абсолютно, совершенно так же, он знал наверняка. Она тоже думает о золотом поле, которое вдоль и поперек рассечено косыми лучами солнца, такими красными, каких больше нигде не бывает, и вечереет, и облака похожи на вату, выкрашенную в индиго.
   И банальным счастье уже не казалось. И все, что он чувствовал, было не его ощущениями, а общими.
   - Я...
   - Любишь!
   - Да...
   Да... да... - эхо шепота в ушах. Щекотка игрушечных лучей, шорохи - когда эти лучи касаются обоев. За окном все белое. Свет сходит с ума... И рвется к ним, потому что они, трое, похожи - кувыркаясь через голову, он влетает в комнату и начинает толкаться в дружеской потасовке, в щенячьей игре со светом люстры.
   И слезы, последний дождь в этом году, потому что выпал снег. Все, что есть вокруг, гармонично - и летние песни с долгожданным белым витражом на окнах, и слезы с хрустящим, броским смехом, и электрический свет - с дневным, и вообще, слезы, может быть, просто от того, что слишком светло, или из-за классной музыки, или из-за того, что смеялись слишком много. "Не плачь... А то вытечет блеск глаз. Но если хоть капля твоих слез попадет на ковер, на нем заколосится золотое поле..."
   Не сон. Видение... очень яркое. Все яркое - не только облака цвета индиго, не только сумасшедшими лучами. Все существующее на самом деле. Совершенно реальное. Возможное.
   Глава девятнадцатая. Небо перед апокалипсисом.
  
   Такой могла быть жизнь. Такая жизнь существовала. Узнать, увидеть ее ему что-то мешало... гнилое создание, когда-то бывшее его верой. Наверное, оно... Точно, оно.
   Сознание его было подернуто отвратительной зеленоватой пленкой. Когда все видишь через жидкую травянистую поволоку, цветом похожую на газоны в бедных районах, ко всему, что видишь, испытываешь отвращения. Как будто у тебя страшный дефект зрения - все мутно, все пресно, твой мир ничего этого не принимает, все увиденное проталкивается назад, к горлу, не добираясь до души, и его тошнит от всего, что есть. Он видел в воздухе тухлый осадок от каждого своего впечатления, от каждой своей встречи.
   ...Каждому существу, попадавшемуся на его пути и нуждавшемуся хоть в чем-то, он вкалывал максимально возможную дозу себя, каждым, кого любил, напивался до предела, до безумия. И каждый раз что-то отталкивало его. Чумазая тоска внутри него разрасталась хитрым хищным растением.
   "Мне нужно только немного снега и кого-то надо льдом. Больше ничего, я все сделаю сам, только ты... Ты появись хоть на секунду там, наверху, я же сразу тебя увижу, сразу тебя узнаю!..". Маша была не права. Может, потому что не юристам об этом рассуждать, может, была на то более глубокая, ему не известная причина - но она ошиблась, и теперь он точно знал, не нужно его тащить... Достаточно подать ему размытый знак - и он сам начнет стремиться наверх с диким рвением, на какое не способен даже непобедимый поток ледяной волны в подледной реке. Он теперь бы в этом уверен. И он рассчитывал на кого-то... его вера была похожа на аферу, на глупую авантюру, от которой он не отказывался из-за банального упрямство, которое считал достойным принципом.
   Город был солнечным в этот день. Было довольно тихо - возможно, ему это казалось, конечно, но чего здесь не бывает, может быть, эта тишина - естественного происхождения, а может, все звуки просто впитались в смог, ассимилированы многомиллиардным народом пыльных частиц, может, окружавший его плотной аурой мирок побледнел от солнца, и его разморило от яркого света; он лежал на переднем сиденье маршрутки, солнце било ему в глаза, шумел в ином мире мотор, потрескивал плеер сидящего рядом, бормотал шансон в магнитолке, перебрасывались пассажиры из салона отдельными фразами с разговорчивым водителем, - а солнце рождало особенный звук, перекрывавший все прочие. Он не понимал природы этого звука, только осознавал его невероятную силу, и наслаждался этой тишиной, сам не замечая, как она наливается артистичным грохотом в его сознании. Он знал, все засыпают именно так - но он наслаждался. Чувствовал себя исключительным, должно быть, потому, что все, кто бодрствовал в эту минуту, были в чем-то несчастны, потому что в такой красивый день им приходилось о чем-то думать, а все, кто спал уже на сто процентов, совсем не осознавали магии этого дня. А ведь он был весь из этой пограничной мистики сна и солнца, тишины и необъяснимой мелодичности - это шумела его кровь... Она закипала от эйфорической увлеченности тем, что скрыто в эту секунду ото всех, кроме него. Он чувствовал что-то ярче и поражался себе - молча, спокойно, как будто демонстрируя самому себе, что он независим, и что его восторг и созерцание - не взаимоисключающие вещи. Это и происходило с ним. А все другие думали, что он спал.
   Он вышел из маршрутки и оглянулся по сторонам. Это была привычка - он не любил ничего упускать. К его некоторому сожалению, эта привычка порой приносила ему много длинноногих проблем, хотя его взгляд вовсе не искал приключений. Но вы этот раз он ничего неприятного не заметил, ничто не зацепило его, ничто ему не помешало. Он направился к институту, и свистел, как дачник, идущий на рыбалку, просто потому, что никому не может навредить некоторая порция дуракаваляния.
   Он уже напарывался на некоторых из своих учеников или просто ребят из института. Конечно же, все здоровались.
   Миша смеялся про себя над этой ситуацией - не мог он привыкнуть к своему положению. Идя в институт, он всегда испытывал чувство, будто идет учиться, а не учить. И был рад этому - если к работе слишком привыкаешь, она становится скучна, и это ежу понятно. И даже если бы он был учеником, как они, он бы не привык ни к ним, ни к институту, и к жизни своей в целом не привык бы, и среди них, с которыми ему больше хотелось быть "соратником", а не полководцем, все равно был бы если не чужым, то - непривычным.
   Почти любой учитель любит трещать о том, что "он и сам учится в этих институтах, и он проходит школу заново, чтобы отточить форму, в которой находится его личность". Невероятный пафос. Большинство из них ничего не воспринимало от своих учеников, только задирали свои любопытные ученые носы еще выше. Власть это все-таки испытание.
   И себя Миша не относил к тем редким, которые действительно учатся благодаря своей работе. Он не был такого высокого мнения о себе.
  
   Невероятно сверкало небо. Это был предсмертный взмах крыльев мотылька, это был блеск в глазах погибающей амазонки - в нем вся воинственность, которая жгла ее сердца до этой секунды и нежность, которую она в себе подавила при жизни. Все, чем город дышал раньше, что всегда скрывалась даже от Мишиных глаз, порой проявлялось на небе неадекватно-яркой вспышкой, и в этот миг пропадала ве5ра в жизнь, пропадало осознание времени - было только четкое, безжалостно впитавшееся в душу осознание невозможного и неизбежного.
   И мир менялся. Секунда до того, как ультрамариновое стекло в окнах задребезжит, зазвенит тонкий голос неона, бенгальским огнем пробежит по нервам, как по фитилю, холодный огонь напряжения...
   Грохота, который должен последовать за всем этим, слышно не будет, секунда к секунде он соединится с исчезновением всех мыслей, всей мысли - и всего города. Всего мира... Задрожат и обрушатся все иллюзии, как тонкие стены из хрустальных карандашей. Еще секунда до того, как все оборвется. Уже привычный голос между землей и небом - этим почти желтым шелковым небом! - стал тихим... и едва узнаваемым. Он кричал непонятный бред, охрипшим бронхитным голосом в свою ледяную подушку, он выдыхал вместе с хриплым воплем холод опасности.
   И все перемешалось. Все, что только можно чувствовать - что-то черное и болезненное укрывистой гуашью мазало вдоль и поперек поверх прозрачных слоев радостей, снов, мечты. Невменяемые огни замигали с новой силой, и одна секунда, секунда, данная городу и небу перед апокалипсисом, выпотрошила все чувства.
   Он был как опустевший мешок, и пусть в нем хранилось барахло, он не был хоть как-то значим для самого себя без этой дурацкой начинки, а теперь... Он сникший, он кусок чего-то драного и тупого, внутри него пустота, но не вакуумная, а бестолковая, несвободная пустота, не имевшая ничего общего ни с тишиной открытого пространства, ни с символической цикличностью дырки-от-бублика.
   А небо мигнуло обезумевшим глазом с тонким невидимым вертикальным зрачком, вылупившись на суицидный мир под своим началом, перед его концом. Вряд ли это так, но отчего то все же кажется, что будь у неба чуть больше времени, оно бы крикнуло: "Что же вы наделали...!". Миром в свершение чего-то глобального правят считанные секунды. И у неба сейчас их нет, и некому сказать...
   - Что же мы наделали.
  
   - Вы о чем?
   - Я о том, что сейчас мне кажется, что будет апокалипсис.
   - Как? И вам тоже? Тогда...
   - Может быть...
   - Но нет. Ничего не происходит.
   - Иллюзия?
   - Наверняка.
  
   "Возможно, те, кто чувствует что-то похожее на мои мысли, вовсе не те, кто нужен мне. Возможно, не все, кто понимает, готовы принять. Те, кто любит, всегда понимают - но не каждый понимающий любит. Те, кому жаль тонущего, не всегда могут его спасти, иначе для него все было бы слишком просто, потому что жаль его почти всем, кто о нем знает... А если не знает - ведь если просто скажут, что где-то на земле, или, быть может, даже в его городе, тонет человек - ведь посочувствует... Но не спасет. Нет физической возможности, нет времени, нет этих всевластных секунд.
   И не каждого я сам вижу из-под своего льда. Я точно не знаю, есть ли кто-то сейчас там, наверху, а в некоторых из них я просто не верю до конца".
  
   - Неужели в городе можно знать наверняка?
   - Не уверена... Вы любите тайны, да?
   - Их любят все. А все их боятся?
   - Все боятся, если небо открывает какое-то чувство, и от этого кажется, что сейчас все в мире просто прекратится.
   - Это напоминает тайну.
   - Нет, это она и есть...
   - Ты стоишь на этом мосту, чтобы ее разоблачить?
   - Не так-то просто разоблачить угрозу, которой дышит все, от небо до земли.
   - Это проще, чем ты думаешь...
   - Меня пугают ваши глаза...
   - Чем?
   - В них отражено небо, и... Но это красиво.
  
   "Возможно, люди просто существуют намного дольше, чем живут, обладая человеческими эмоциями, отношениями... Может быть, неумелые, простоватые человечки-земляне не до конца разобрались с собственной способностью любить и с подаренным им талантом сопереживать. Может, они нуждаются слишком во многом... И вся их вера - в светлом, но очень маленьком, невероятно зависимом существе: оно ровно, но очень тихо дышит, а сердце его бьется само - и не потакает ритму из вне. Может, это чувство, необыкновенно совместившее в себе, как младенец совмещает гены родителей, все лучшее, не подразделяя жизнь на любовь, веру, сострадание, восторг... единое целое сложнейшей структуры".
  
   Хорошо бы, если бы и жить, как в последнюю секунду.
   Все лица он видел как в последний раз. Думал, что если сейчас все прекратится, его сердце, потопленное в вакууме, будет тосковать по каждому...
   Или не будет ничего. Будет тишина, суетный мир вокруг рассосется, как коптящий дым, и откроет что-то белое, что-то непобедимое. Молчаливое, не гнетущее, но не свободное пространство (или его полное отсутствие). Мягкий свет, пьющий все, что попало в его руки. Безразмерное спокойствие охватит все живое - и он этого уже не увидит, не поймет. Все это случится через секунду.
  
   - Все, что я видел до этой секунды, попало мне в глаза, как пыль, может быть, поэтому они и блестят. И небо в них только поэтому...
   - Я же серьезно.
   - Ты переоцениваешь меня. Нас же не будет через секунду.
   - Я уже не уверена. Но я хочу жить эти секунды как последние.
   - Давай.
   Два человека на мосту стали одной парой под небом перед апокалипсисом - стояли вплотную друг к другу, дышали сквозь друг друга - какая разница, кто они и зачем друг другу нужны, если до их синхронного исчезновения осталась одна секунда?...
   Это был не каприз тех, кто решил вдруг сдаться и все бросить. И не паника тех, кто знает точный момент своего конца. Это было острое, болезненное, философское отчаяние, которое даже в оправдании не нуждалось. Оно связало узлом. Оно растоптало холодом. Каменная печаль отточила самое себя до предела и рвалась уничтожить их, и целовать друг друга, сжимать в бешено-крепких объятиях, - все это спасением не было, и они прекрасно знали. Но они уже не паниковали. Они уже не сходили с ума. Они были в другой фазе, и им было холодно, им было страшно. Ни тот, ни другой не были способны развеять страх того, кого держали в руках, просто не хотелось тупо глядеть на небо, когда оно вот-вот обрушится. Когда вот-вот умрешь, вовсе не хочется глядеть на то, что убьет тебя, в свое пустое гладкое одиночество глазеть не хотелось... Лучше смотреть сквозь воду, смотреть на свое отражение - на эту девушку, которая почти как он. А может, совсем такая же. Или у них нет ничего общего ни в единой черточке - уже не важно. Секунда - и небо обрушится. В мире не останется на миг того, что не двигалось бы - а еще через мгновение все, что двигалось, растворится в меловой белизне - а может быть, в непроницаемой черноте... Что же. Зато мир будет избавлен от серости.
   ...Неужели чтобы очистить мир от тоскливого, нужно смести с него все, что живет?
  
   - Почему ничего не происходит?..
   - Значит, мы ошиблись.
   - Когда ты меня поцеловал, мне показалось, что мир точно перевернется...
   - Да нет же, нет же... Ты все не так поняла!...
   Тишина... И в ней постепенно вырастают высокими стенами шум машин, плеск воды далеко внизу и гул самолета высоко над землей.
   - Что ты имеешь ввиду?
   - Неважно. Забудь, - спохватился Миша. - Я ничего не сказал. Чего ты хочешь? Что мне сделать для тебя?
   Она растерялась, опустила глаза. Он только сейчас рассмотрел, как она выглядела - маленькая, худая, с большими глазами, длинными стрелками.
   - Ответь мне, - сказал он, поднимая ее голову ладонью.
   - Я не знаю, что... Мы никто друг другу.
   - Мне не важно. Тебе, кстати, тоже.
   Она взобралась на борт.
   - Холодный.
   - У меня длинное пальто.
   Он сел рядом с ней, опасно свесив ноги вниз. И они смотрели на небоскребы на
   противоположном берегу.
  
  
   Глава двадцатая. О смерти
  
   Ни шага больше. Ничего больше не говорить...
   Как будто кто-то умер. Или произошло что-то подобное - что-то, что нельзя объяснить. Когда человек умирает, можно составить море судебных заключений, некрологов, останутся завещания, последние записи в дневнике, у редких - предсмертные записки, но никто не объяснит того, что произошло, никто не сможет взять на себя смелость хотя бы придумать какую-то "правду". В расчет, конечно, не берутся экстрасенсы, они сами не верят в свои домыслы.
   Никто не знает, что на самом деле происходит. Люди взяли на себя слишком много, они говорят о том, куда человек попадает после, о том, с чем может столкнуться... Но ведь раньше стоило бы знать хотя бы то, от чего зависит уход - хотел ли того человек, оправдано ли его желание, и как много определяется его выбором...
   И вот сейчас он очень явно ощущал дух этой самой тайны, она имела запах, была осязаема... Необыкновенное ощущение того, что где-то рядом за кем-то спустилась белизна, кого-то утянуло... Смерть, возможно, соблазнительна - она ведь в той точке, когда человек в исступлении, когда для него ничто уже не представляет опасности... а значит, уходит любая нерешительность, как и любое напоминание о жизни. И то, чего всегда боялся, на этот раз влечет - и все иное на этот раз.
   Смерть, возможно, и не страшная вовсе, а просто все происходит по-другому.
   Здесь, в городе, часто бывает так, что мерещится чья-то смерть. Она на самом деле есть, но тебя совершенно не касается - другое дело, что ты чувствуешь ее кожей.
   Здесь страшно... потому что смерть вторгается в ритм. Нет ничего привычнее, лаконичнее, четче города, он системен. А когда что-то настолько чужое, настолько тонкое и болезненное пронзает систему, это страшно. Руки дрожат, мысли закипают. Вот бы обошлось...
   - Что с тобой?
   - Ты, когда была ребенком, не испытывала ничего вроде... Страха из-за смерти?
   - Ты имеешь ввиду, когда боишься умереть или что кто-то рядом...
   - Нет, нет, я о том чувстве, которое... Вроде соплеменницы смерти, оно оттуда же, или это смерть в другом виде, только она заходит зачем-то сюда... и становится страшно оттого, что она здесь... И неважно даже, за кем пришла - просто явилось нечто инородное, и от него мороз по коже...
   - Тебе холодно? - спросила она и крепко обняла его, растерла спину ладонями. - А так?
   - Да я не к тому... - ответил он.
   - Но тебе же нравится.
   - Нравится, - устало ответил он и поцеловал ее, она удивилась:
   - Да ты дрожишь. Тебе в самом деле страшно?
   Он не ответил. Они молчали, целовались, чтобы заткнуть чем-то неловкую паузу.
   - А я думала, такие красивые плечистые ребята, как ты, не боятся... А ты боишься смерти... Забавно.
   У него внутри все протестовало, он был обижен - смертельно обижен, рассержен, устал - но не ответил ей ничего. Она конечно, не виновата, он неверно ей объяснил... Конечно, в этом все дело. Но что толку... Должен ли кто-то понимать тебя, даже когда выражаешься не так, как хочешь, не так, как верно, но тебя и не слушают, а просто слышат, потому что знают все твои мысли? Так или иначе, она не из таких... И девушка с моста... И Юля. И Маша... Черт возьми, пересчитать всех - страшно. Он не смерти боялся, от нее ему просто иногда было не по себе. А вот одиночества он боялся, и никому не говорил об этом. Ей точно не скажет, точно либо выразится не так, либо до нее по какой-то другой причине не дойдет. Да и о чем с ней говорить... все то время, пока он прогонял в мыслях свою обиду, и образы всех, кто был уже на ее месте, о том, что на его месте не хотела или не могла оказаться ни одна из них, - она бомбила поцелуями его плечи. Ему стало скучно, она была ему уже почти отвратительна, хотя это была самая красивая девушка, которая когда-либо валялась у него на животе и щекотала кожу кончиком густой косы. Хотелось просто скинуть ее с себя и зажмуриться. В душе креп невозможно громкий крик. Это было тяжело. И она, тоненькая, невысокая, налилась невероятно тяжестью, как будто гиря на солнечном сплетении - не потому что много весила, а потому что не место ей здесь, она - что-то лишнее, напрягающее, ее тепло только обжигает, а смех режет слух, и все, что она чувствует и говорит, кажется чрезмерным и напрочь лишенным нежности.
   "Черт, да мне стыдно должно быть... я же подонок... Лежать с девушкой в постели и думать о том, как от нее воротит... Да я же отравлю ее. Ей, наверное, так же мерзко се1йчас, из-за меня... Самого не прет, так ей все порчу".
   - Люд, ты вообще как себя чувствуешь?
   Она оторвалась от Мишиной груди и удивленно уставилась на него.
   - Я? Да ничего, только крышу малость срывает... от тебя...
   "Да нет, она не замечает... Тем сильнее обидится, если заметит".
   Он не был зависим от чужого мнения - но ненавидел быть виноватым...
   - Может, перестанем?
   - Ты что? - она распахнула глаза еще шире. - Только начали ведь! Мне так казалось... Ну, если ты устал... ляг, расслабься, я сама все сделаю...
   - Тебе сейчас обязательно?
   Она уселась рядом с ним и смотрела на него, такая грустная, что стало за нее обидно. Такая заслужила нормального, и чтобы не отказывал, и не морщился от нее.
   А его душит жуткое отчаяние.
   - Тебя ничто не напрягает, тебе уютно? - неуверенно спрашивал он. Люда уже попросту ржала:
   - Да ты кокетничаешь! Как ветреная девушка... Ну да ладно, тебе я прощаю.
   Он сделал все, что она от него требовала... и уснул под тяжестью ее аккуратной красивой головы, мучительно, словно спал голым на камне, а на грудь положили пресмыкающееся с холодной сухой кожей.
   - Ты спишь? - прошептала она. Он проснулся, но не открыл глаз и благоразумно промолчал.
  
   - По брату скучаю.
   - Да по тебе видно...
   - В каком смысле?
   - Да ты никакой. А когда ты никакой, в этом обычно виноват Денис.
   - Гавана, ты болван. Он не виноват, а...
   - Да какая к черту разница, кто виноват, мне все равно, чем там занимается твой Денис, просто факт тот, что вот он приезжает к тебе, ты тащишься пару дней, потом он испаряется, и через некоторое время ты начинаешь маяться... Ты все всегда усложняешь, Черный, вот что я тебе скажу. Если тебе не хватает светлой тоски по детству, так ты просто сиди дома, жуй слойки, играй его песенки на гитаре...
   - Заткнись.
   Макс иногда был невероятно отзывчив, и что бы ни говорил, все было в десятку - и любой совет помогал... а Дениса он как будто ненавидел. Он ни разу об этом не сказал. Миша спрашивал - а Гавана всегда отмалчивался. Возможно, за него же и злился на Дениса. Странный... один из них двоих точно очень странный... И скорей даже не Гавана. А он просто все брату прощает.
   Да что, собственно, прощать?! Он же ни в чем перед ним не виноват...
   Были минуты, когда он чувствовал себя невменяемым. Несчастным... Часто перед ним возникали бледные очертания кочана капусты и сидящей в нем феи, в голове носились Денисовы пьески, и назойливо мельтешившие в подсознании причитания сестры тети Нины казались тяжеловесной аранжировкой для гениальных сочинений брата.
   - Ты как-то говорил мне, что ты ничего не боишься... А ты и сейчас такой смелый?
   - Наверное...
   Денис не дал ему больше секунды смешанного наслаждения этим героизмом и сказал:
   - Может, это не смелость, а сдвиг в твоей реальности?
   - Э...
   - Знаешь, Черныш, чего я боюсь?
   - Ты боишься?
   - Да... Ты все видишь под таким углом, что тебе бояться нечего. Ты не всматриваешься в то, что страшного есть в этом мире. А в нем столько страшного - порой отвратительного... Я смерти боюсь.
   - Смерть не такая... Это просто точка, где сходятся этапы жизни! Ты не прав, не прав... Смерть не такая! Когда что-то переломное случается в жизни, мы же говорим о том, что как будто начали новую жизнь... Так это или нет, но для начала этой самой жизни стоит умереть. Мы так много умираем, так часто... я умираю каждый день, когда дверь закрывается за очередной девушкой, с которой я ночевал. Мы умираем, но это тяжело не потому, что смерть такая, как ты говоришь... она другая, она параллельна нашему бытию, но это - все... Она не отвратительна, просто всегда немного страшно, часто - больно, когда что-то меняется в корне. Это как перетерпеть зубную боль, чтобы потом было лучше, да и боль зачастую - из нашего собственного страха...
   - О, ты знаешь... Миш, простишь, если я тебя перебью... Скажи, ты хоть одной из этих своих девушек это рассказывал?
   - Да... - растерялся он. - Одной... Или двум... помню одну.
   - Ну и что же? - живо спросил брат, - Что она тебе сказала?...
   - Она сказала, что я невероятно "креативен", что я первый парень, которого она знает...
   - Она считала, что знает тебя?
   - Да, согласен, не знала, но она вряд ли так уж много значения вносила в это слово.
   - О, да, прости... Я снова тебя перебил. Так что же?
   - Первый, которого она, типа, знает, сравнивший смерть с зубной болью, что маленькие дети очень бы меня поняли, и что стоматологи бы ухмыльнулись... потом она смеялась...
   - Боже, боже... - Денис хватался за голову, из-за этого шевелюра его смотрелась еще великолепнее. Он в любую минуту был собой до кончиков своих гениальных пальцев. - Какая-то глупость, какой-то неприкрытый бред... Причем тут "креативность"?!... Боже... Миша, с кем ты спишь?..
   - Разное случается...
   - Ты что же, каждую помнишь, раз такой кошмар не забыл?
   - Каждую я бы помнить рехнулся. А я помню почти каждую, следовательно, я почти схожу с ума. А тот случай забыть как раз труднее некоторых... Мы отвлеклись от темы. Скажи, почему ты...
   - Я боюсь смерти уже очень и очень давно...
   - С тех пор, как мама умерла?
   - Нет, с тех пор, когда все начинают чего-то бояться.
   - Я никогда ничего не боялся.
   - Я же говорю, ты просто съехавший, ты не без крыши, а просто она у тебя не как у всех, все живут под общей, а ты - под своей... Так вот, я боюсь ее, потому что не вижу ее, как ты, естественной. Мне кажется, что то, что происходит, когда человек умирает, никогда не бывает красиво... никогда не бывает вовремя и никогда не бывает безболезненно. Кому-то обязательно больно - не тому, кто умирает, так тем, кто стоит вокруг его гроба. Если это так естественно... почему же должно быть так страшно? Ты помнишь, когда умерла мама, я плакал... Но ведь был вполне спокоен. Потому что к тому моменту я уже очень много знал о смерти. Она мне снилась, виделась, я сочинял о
   ней...
   - Не станет ни феи...
   - ...и я уже не паниковал из-за нее, а просто мучился убийственной, страшнейшей тоской. - Денис его не услышал. - Просто в очередной раз меня навестила нежеланная, но всегда мной ожидаемая гостья... Понимаешь?
   Он сказал это с такой надеждой... Миша умер - в очередной раз. "Мы так часто умираем"... Болью на этот раз было осознание того, как сейчас Денис зависит от него. Его старший брат.
   - Понимаю, - ответил он из сочувствие, но себя бы не убедил в том, что понимает его до конца. Брат заехал на час и уехал. Так случилось... "Понимаю".
  
   Напротив ее окна стоял недостроенный дом и пялился на него пустыми глазницами, ими было утыкано все это бетонное тело без начинки. Скелет. По нему можно изучать анатомию Города - любого его здания. И любого события, любого творения - в ритме этой жизни все имело риск остаться незаконченным, ненужным.
   "И я".
   - Ты чего? - она обняла его и положила голову на плечо - она была высокая, с ним одного роста. - А, этот дом... Тебя он, наверное, напрягает... Я была маленькой, ужасно его боялась. Он ужасен. По-моему, его начали строить, когда мне было два или три года, а потом его забросили, никто не знает, почему. Жутковато, да?
   - Жутковато от того, что не факт, что мы не такие... Любого из нас могу забыть, случайно или нарочно.
   - Ты грустный... Не смотри туда.
   Она закрыла ему ладонью глаза и обвилась вокруг него - ноги у нее были длинные, а руки - как плети, и это было для нее очень выгодно. Выбраться из таких объятий трудно, да и не тянет. Хотя о ней все-таки не думалось. Она там, где-то - за спиной. А перед ним - этот устрашающий пустой дом, тишина расползается - холодная, тонкая, плетями обвивает его спину и шею, устремляет длинные ногти ему навстречу. Что-то выжимает тишину из мрачных окон, как черную густую массу из тюбика без надписей и инструкций - и еще пытается лечить его этой мазью... Что-то душит и обволакивает его.
   - Отпусти меня, - прошептал он.
   - Что тебя не устраивает?
   - Замерз.
   - Так это не из-за меня... Миш, мы под окном стоим. Пошли в кровать. Там тепло.
   Тепло там не было. Что бы он ни делал - у него все внутри холодело от ее поцелуев, страшные, притягательные, но чересчур холодные - в последнее время все, с чем он сталкивался, попахивало мертвечинкой... Невозможно. Как будто занимается "любовью" с трупом.
   Жуткая мысль... о том, что все эти женщины в последнее время... они уже не дают даже временного укрытия, даже на час не спасают от пустоты... И она разрастается уже внутри него, его душа наполнена ей, как водой - с горкой... и не выплескивается ни капли. Потому что ни единый порыв ветра, ни один сквозняк, никакое движение не могут потревожить этой оды, и она хранится в нем - надежно, незыблемо. И нет у нее ни вкуса, ни цвета, ни запаха, и это - закон природы, иначе быть не может. И все
   пугает. И чем он спасается... эти попытки выплыть из пустоты уже не казались убедительными даже ему самому.
   - Да что же происходит?
   - Я что-то сделал не так? - безразлично спросил он, не сводя глаз с окна, в которое пялился проклятый дом.
   - Нет, просто ты каменный... с тобой всегда так?
   - Нет... иногда... Ты прости, я не знаю, что такое... Ты тут не при чем, мне жаль, что тебе приходится смотреть на меня такого. Хочешь, я уйду? - Она помотала головой. - Прости. Тогда я останусь. - Миша целовал ее, смахивая с плеч в беспорядке рассыпанные волосы. - Останусь, и все исправлю...
   Она поднялась с кровати, подошла к окну, задернула темную штору, стерев из поля зрения чертов дом. Улыбнулась ему, села обратно на постель.
   - Так тебе, думаю, будет легче, - заявила она.
   - Конечно... конечно.
   Он обнял ее, уложил на спину. Может, когда тебе пытаются помочь, честнее
   улыбнуться и соврать, что тебя это спасает.
  
   Как медленно приближался январь... зимы не было, и все вокруг было отвратительно знакомым. Ноябрь - самый долгий месяц в году... а декабря в этот раз словно и нет вовсе.
   Но не с каждой он мечтал о снеге, как тогда, с Машей. Сейчас он сидел с одной девушкой, и ее присутствие навевало такую тоску, словно она была страшнейшей занудой в мире - хотя она была интересная девушка, художница, подрабатывавшая моделью у начинающих фотохудожников. Она была яркой красавицей с подвешенным языком. И ему не было с ней интересно... Дело не в девушке. "Дело во мне... Что не так? Что мне мешает любить - ее, любую другую... Что со мной творится?"...
   Ничего нового с ним не творилось. Вообще ничто не менялось. Он обменивался с ними энергией через поцелуи и лишний раз убеждался в том, что не получает ничего из того, что ждет. Единственный заряд, который они ему давали - стремление предпринимать новые попытки... Очередное "завоевание" - только внешне... Для себя он оставался проигравшим, он сам себе проигрывал. Хотя знал, за что борется, и верил в то, чего искал... пока.
   И теперь, когда эта красивая художница сидела возле него, он был уверен, что смерть и пустота совсем не похожи... Смерть далеко, смерть несет если не новое, то хотя бы покой. А в пустоте спокойно быть не может, она уныла, как старость, та, которая одинокая - беспросветная... И уж чего-чего, а не смерти стоит бояться. И чего страшного в ней находят, он не знал. Страшно то, что с ним происходит, а не то, чем заканчивается боль.
   - Ты невозможно мрачный... И говоришь о таких грустных вещах... Мне жаль, если я не могу тебе ничем помочь. Мне даже жутко, потому что такие, как ты, часто совершают самоуби...
   - Да что ты... Какие к черту самоубийства. Я не склонен, поверь мне. Просто я не боюсь смерти, а в жизни есть чего бояться. Но ведь это совсем не значит, что я при первой возможности стану искать легкого пути, ты ведь это понимаешь?
   - Конечно...
   - Может, потому, что я верю, что не со всеми будет, как с тобой...
   - А как со мной?
   - Я просто не люблю тебя, и очень жалею об этом.
   - Я тоже.
  
   Глава двадцать первая. Фантазии на тему...
  
   День этот был светлым, скучным. Кто-то сыпал мелкую соль с неба, и она падала, не успевая коснуться асфальта. Странный мир... небо, и то пытается хоть как-то насолить.
   Этот "снегопад" продолжался не больше десяти минут - все это время Миша смотрел в небо, и неприятные крупицы крошились на его кожу и терялись, даже влаги оставалось такое ничтожное количество, что его и заметно не было. Он запрокинул голову и ему все время казалось, что за секунду, как это бывает в настоящую зиму, эта мошкара станет крупными, пышными хлопьями, укроет улицы - сперва тонко, гладко, как яичной скорлупкой, потом расщедрится и упакует все в пушистую ткань. Снег поднимается до определенного уровня и оставляет видимым только то, что действительно того стоит, а все лишнее прячет, стирает, заслоняет...
   Иллюзия. Вокруг - все тот же неприветливый асфальт, а те намеки на снег, что парили в воздухе секунды назад, пропали без вести.
   Он шел по аллее. Здесь когда-то был с Юлей... Как будто это случилось тысячу лет назад. Как будто он живет вечно и помнит даже это - и, как любое бессмертное существо, не выбрасывает из головы тяжелейшего опыта. Это самосознание бессмертного, должно быть, и было тем "сдвигом реальности", о котором говорил Денис - счастлив он или несчастен, он уверен в том, что никогда не умрет. Те, кто видит себя иначе, и ведут себя по-другому, они слишком хорошо понимают, как коротка их жизнь, чтобы мучиться чем-то ушедшим, когда приходящего куда больше, и важен данный момент... Он как-то очень искренне сказал одной девчонке: "Мне плевать на все, есть ты, я, здесь и сейчас". Он был уверен, ей понравились эти слова не потому, как она стопроцентно думала, что это было сказано отчаянно, радикально, как свойственно тем, кто влюбляется по уши. На самом деле она наверняка понимала, хоть и не
   придавала тому значения, что все было иначе... просто это были слова "смертного", которые приближали его к ней и всем таким, как она, это "здесь и сейчас" не было его коньком, потому что его жизнь для него бесконечна, и какое ему дело до "здесь и сейчас" - перед ним вечное будущее, позади прошлое словно без начала... Просто он стал на минуту, как она, стал ей родным из-за этих слов. Еще один опыт... замкнутый круг?... Да нет, просто он идет по кольцевой аллейке.
   Он вспоминал каждую, которая была рядом. Вспоминал все в мельчайших деталях - и вспоминал тяжесть чьей-то вроде бы крошечной руки; сжатые в его же ладонях плечи - красота, которая смущала, которая мучила, а теперь все слилось в однородную массу. Все как будто примерещилось когда-то... Всех - от рыбешек до русалок. И какое небо отражается в женских глазах за секунду до апокалипсиса, который почему-то задержался... И танцы - если конец света наступает не внезапно, а предвкушается. И клавиши... И как он просил остаться, и от него уходили, и как возвращались, чтобы потом он опять сидел ночью, стиснув руками подушку, а рядом лежала еще одна, и к ней не тянуло. И как одна хватала его за рукав, целовала плечо, упрашивала не уходить: "Люблю, люблю, люблю!..."... и что видеть ее не мог, и причины этого не знал... И среди всех этих воспоминаний, как совершенно реальная, как существовавшая в действительности, проявилась картина... они лежали на ковре, ели яблоки, слушали Боба Марли... "Да нет, вот уж чего не было...". Он помнил ее глаза. Сейчас ему на секунду показалось, что кто-то гладит его по волосам, и тем безумно знакомым голосом говорит: "Подожди. Я сейчас приду".
   Мелкий дождь слезливо умолял холод не уходить.
   И он тоже мечтал о том, чтобы было хоть чуть морознее, чуть спокойнее... Воздух был каменно-холодным, но дрожал, и казалось, что стоишь на скале, а она содрогается, и стоять твердо уже не выходит - а скоро просто держаться будет уже невозможно... Внизу - бездна, щелкает зубами, мигает темным глазом.
   Вцепившись в острый холодный шпиль скалы, он зажмурился, чтобы не смотреть на нее. Но когда зажмуриваешься, темнота окружает. Он теперь был внутри нее - мрак запечатал его глаза, а ветер теперь казался в десятки раз сильнее. Скалу качало...
   День обернулся кромешной тьмой; мимо шли люди - его касался их запах, вибрация в воздухе от их развевавшихся волос и одежды, они задевали его плечом или рукой... и он стоял, разбитый их безразличием, хотя не был уверен в том, что они ему нужны... Ему уже ничего нужно не было - он просто устал.
   Одна девочка, не больше пятнадцати лет на вид, смотрела на него во все глаза. Она сидела на скамейке и смотрела, смотрела - а потом записывала что-то в толстый блокнот. Он отошел в сторону. Потом подошел к ее скамье сзади - она увлеченно писала... "Он стоял, прислонившись спиной к скучному голому дереву, и смотрел на людей, которые не видели его. Он был невидимым духом. Он - славянский финист, он может обращаться соколом, но ему уже не хочется быть всесильным, не хочется никого клевать. Не хочется побед, не хочется свободы, и надоел ветер, расчесывающий темные перья. Ему бы спуститься на землю, но здесь его не видят. Кто-то мечтает о нем, и по-язычески верит, что он есть, но не считает себя существом, достойным встречи с ним, он - птица, у него полные черной грусти глаза. Финист стоит на земле, и ноги у него подкашиваются - он не стоял так уже сотни лет, он всегда на высоте. Только голова его по-прежнему гордо поднята - но он на земле, и его не заметно, здесь он чужой. Когда кого-то долго ждут, в его появление никогда не верят до конца... Оглянись по сторонам, финист - может быть, если ты встретишься с кем-то взглядом, ему откроешься Ты...".
   Она подняла глаза, как будто затылком почувствовала его улыбку.
   - Эй... - сказала она с укором и улыбкой. - Подглядывать нехорошо...
   Он улыбнулся. Он уже в нее влюбился за ее непозволительную доброту к людям... она - волшебное существо с блестящими глазами, готовое сделать финиста или ангела из любого, кто на самом деле... как он. Может быть, он сам виноват в том, что он один, что его не видят, что ему наскучила свобода... А она так уверена в том, что он - языческий чародей, и что о нем кто-то мечтает, и что он бывает птицей... Он уже в нее влюбился, но не посмел этого чувства разбить - и просто ушел. Он знал, что она смотрит ему в след, потом напишет еще несколько таких нежных строчек, а потом увидит нового полубога и станет думать о нем, и чувствовать себя посвященной в что-то удивительное, и так и будет - она преображает мир, и его преобразила на минуты... Может, его и правда кто-то ждет?
   Та, что лежала на ковре, в рубашке, та, что никогда не слышала рэгги... Эта
   девочка, наверное, решила бы, что она волшебница.
   Хорошая пара, двое волшебников... Из тех, кому безразличен мир несчастий, они уничтожили его в себе одним взмахом руки, едва прикоснулись друг к другу. Из тех магов, что не творят иллюзий, а создают мир, прекраснее которого нет. Волшебники, которым просто хорошо, - они, бездельничая и лежа на ковре, создают чудо... Без снопов голубых искр и фиолетовых туманов, с одним единственным заклинанием, и то - не на латыни, и произносится оно не распевным густым голосом, а на ухо, полушепотом. Такие чародеи колдуют легчайшими жестами по светящейся коже друг друга, а не читают темные молитвы в пыльных древних манускриптах, которые в конечном итоге и древними-то не являются - простой театральный реквизит, и страницы вымочены в чае, а не состарены временем, и руны в них ничего не значат...
   Они делали чудеса без фальши и иллюзиона. За их окном был город, а не готические фасады, и они лежали на рябом ковре, слушая земную музыку прелюбодеев и поедая "фрукты раздора". Однажды ему показалось, что так может быть...
   А сейчас наступал вечер, и больные бесцветные звезды сонно жмурились на металлическом небе - на металле слишком холодно, и они морщатся и скукоживаются.
   Вместо них - богатые вспышки городских огней, ветреные вздохи реки, сияние магических блесток... Все - фонтанирующая мишура, все - красивый фокус, и вся эта магия - шоу с кордебалетом ночных фар, с голубями, только не белыми, а прячущимися под карнизом. А из любого капюшона может появиться маленький бессовестный черт - как кролик из цилиндра... И кто-то ждет в темноте, пока его за уши не вытащат оттуда, хотя в его мышцах достаточно силы, чтобы выпрыгнуть самому. И карты выпадают слишком странно, и все одна, одна черная масть без единого алого солнечного проблеска... Все - черное, все - либо жирный крест, либо мистические пики, и только дешевый фокусник может проделывать такое... и сцена - город, и сколько иллюзий еще можно сочинить на этой сцене - неизвестно, только весь этот шум так напоминает аплодисменты... сами люди аплодируют: как, однако, хорошо все придумал этот театр, как интересно устроил их седалища на мягких бархатных стульчиках, как услаждает их глаза неправдой... Правда здесь - только длинные ноги ассистентки мага, вот их сколько идет по улице - этих ассистенток, но только они ничего не могут сами, даже фокусы делать.
   Торжественные каскады невообразимо красивых, невероятно лживых искр сыплются с неба, создают целые аркады миражей - Город под колпаком этого блеска, его стены - из них, они вокруг... Стены неправды - случайной выдумки или намеренной лжи - окружают со всех сторон, сверкают, радуются... И весь город придумывает что-то, чтобы люди не находили друг друга, или находили не тех, или для того, чтобы они не видели, как все безнадежно на самом деле... А может - и то, и другое сразу.
   "...Фантазии на тему "Как жить дальше"... так и видится, как независимый свидетель-конферансье выталкивает тебя на сцену и велит дурачится. Только даже если бы этот плут не подбивал на кривляния, кривляться пришлось бы все равно - что еще делать на этой сцене? Она и не предусматривает другого..."
   Такой мыслью он поделился с одной девушкой. В ее взгляде было что-то волевое, исключительное - он подумал, ей стоит сказать... Ему показалось, она поймет.
   - Знаешь, что? Маг твой - Дьявол, он нас всех путает. Чтобы мы меньше дряни видели во всем этом мире, включающем в себя и твой любимый город.
   Он смотрел на нее - немного гневная, свободная, как норовистая лошадь, губы зажимают крепкую сигарету, короткие ногти постоянно выбивают на его колене клавишную гамму.
   - Скажи мне... А Бог тогда - кто?
   Ответ у нее, похоже, давно уже был готов.
   - Конферансье. Тот самый. Он выталкивает тебя на эту сцену прямо из маминого нутра, предлагает выбор - сойти со сцены и смотреть, как кривляются все, или паясничать там самому. И сам он от нас и от всего шоу не зависит, он топчется в стороне и лишь изредка делает вид, что участвует в действе.
   Он не был с ней согласен. Он просто рыдать хотел.
   - Ты мало места отдаешь богу... Он тебе ничего такого не сделал.
   - Да кому он вообще что сделал?
   Подобный радикализм не украшает женщину, теперь он это понял. А тут она еще и расплакалась, и не позволила себя утешать, а к утру она уже умерла - "упала" с моста на шоссе. Он не меньше суток винил себя... Он знал, дело в иллюзионе - зачем заговорил про него?.. Потом вспомнил ее глаза и понял, что она все видела под этим
   углом. И до него, и накануне смерти...
   Но ведь это он довел все до крайней точки, навел ее на метафоры, сформировавшие, наконец, ее страшную фантазию... на тему "Как жить дальше": дьявол - фокусник, а бог - конферансье. И все так просто... только как жить дальше?
   Будь он согласен с ней, он бы тоже умер. Но он не верил ее словам, и поэтому захотел жить больше, чем когда-либо.
   Может быть, бог - этот маг? Но к чему же так жестоко... Нет, это тоже не вариант.
   Бог и Дьявол - чувства, которые на равных пытаются добиться нашего внимания, пробиться сквозь толстый слой иллюзорного стекла. Они не борются между собой, а борются с внешним миром за нас - внутри нас... Или под сценой.
   За кулисами придумывают нам роли, но они ошиблись театром. Это - театр импровизации, и мы так редко соответствуем в нем своим ролям... Они старательно придумывают нам сценарий, один вписывает в него светлые минуты, другой наносит завершающие штрихи, через тьму подводя к цели... накладывает тени... Они прорисовывают эти декорации, но все заменяется искусственными каскадами искр, и сценарий уже не нужен - все, кто смотрит на тебя в этой жизни, хотят видеть шоу.
   Придумай мне сказку, сочини мне песню, станцуй для меня веселую джигу... В таком кабаре нам с тобой интересно, станцуй для меня веселый канкан...
   Вроде бы, одна из странных песенок, которых Юля набралась, работая какое-то время в театре, в кордебалете... Хотя вполне возможно, что он слышал это где-то еще.
   А что делают утомленные артисты после сумасшедшей импровизации... Кто-то лежит у другого на коленях. Одна из танцовщиц курит толстую сигарету с нескромным желтым фильтром, и рядом с ней сидит уставшая петь, молчит. Одной надоело быть дивой, она грубо смазывает свой макияж, грустно смотрит на накладные ресницы, которые только что положила на туалетный столик. Болтает только повеселевший мим, которому надоело грустить и молчать. И еще двое - кукольник и актер теней - пытаются выставить свои лица, все время кладут подбородок на плечо другим.
   Странная картина. Возникла из ниоткуда, больше не вернулась, почти забылась... Но сейчас все вокруг казались такими артистами.
   Вот идет мим - он узнал его. Он молчит, грустит, и видно, что ему это не слишком по душе... Потому что это не его сценарий, роль не его, что-то перепуталось - потому что без абсурда это не шоу, а шоу нравится зрителю...
   Может, Дьявол - зритель?... И такое может быть.
   Может... слово-уже-не-паразит. Уже - жизнь. Когда все вокруг импровизирует, все меняется, все не по правилам и все чем-то прикидывается, нельзя знать наверняка ничего... Но может, это не так незыблемо, как кажется?
   Вот Дива. Причем из тех, что рождены для своей роли. Это во всем - в повороте головы, в блеске глаз и в осанке. Только это вполне может оказаться убедительной игрой - на то она и Дива.
   Юля, о которой он вспомнил из-за песенки про кабаре, случайно промелькнувшей в памяти, жила по своему сценарию. Но ведь даже ее отточенный и долгий танцевальный номер давал сбои, нуждался в импровизации... Миша был доказательством этой возможности. У многих других жизнь была менее органична, но ему всегда было чем "удивить" - он даже в импровизации их добавлял перца своим появлением: как правило, все портил. Не им, так себе давал очередной сбой. Они спотыкались о длинные многослойные юбки, путали карты, предназначенные для фокуса, забывали слова песен, едва он выходил с ними на сцену или хотя бы бросал на них взгляд из зрительного зала.
  
   Глава двадцать вторая. Сердце стучит.
  
   Ему снилась шумная горная речка, гремящая цепями берегов на тонких руках. Снилось, как она поет сладкие прозрачные песни для густоволосых лесов, что спускаются к ней по диким склонам. Снилось, как она бежит в таинственные ущелья, где гулким эхом разносится ее нежная песня...
   - Проснись... тебе пора вставать. Проснись!...
   Ее голос и вправду был похож на реку... Он проснулся, и она теперь дышала возле его губ - скрытным горьким горным ветром...
   - Ну, ладно, я вру... у тебя есть еще полчаса... Ты еще спишь? - поцеловала, прохладно и мягко. - Как ты хочешь проснуться?
   - Спой мне... у тебя такой голос... - проговорил он, не представляя толком, что вообще мелет, потому что еще совершенно ничего не соображал. - Мне приснилась горная река, она пела, как ты.
   - Ты поэт?
   Миша улыбнулся, полусидя устроился на кровати.
   - Почти. Учитель русского языка.
   - А говоришь, как поэт... под балконом...
   - Но ведь ты правда так поешь.
   Она спела. Замолчав, зажала губами сигаретку-дистрофика, выпустила жалкий дымок и спросила неожиданно тонким голосом:
   - Часто о самоубийстве думаешь?
   - Не слишком.
   - А вот я - прямо сейчас... и часто... почти все время. Вижу поезд - сдерживаюсь, вижу острый предмет - сдерживаюсь... На мыло, на табуретки смотрю - вижу всегда ансамбль, висящий на чем-нибудь... Веревка - ширпотреб, мыло - ширпотреб, я - ширпотреб...
   - В том смысле...
   - Да во всех смыслах. Такие люди, как я, нужны, чтобы удовлетворять бытовые потребности. А потом я быстро прихожу в негодность и не нужна... только каким-то образом я восстанавливаюсь потом... Для всех, кроме себя и того, с кем пересеклась хоть однажды.
   - Тебя все бросают?
   - По-разному бывает. Но когда мне хочется все перечеркнуть, я думаю не об этом. Знаешь, о чем я думаю?
   Он молчал. Он не любил таких тем, он не мог и не желал искать подобным мыслям оправдания, он вообще был стопроцентно убежден в том, что радикальность, с которой он рассуждал о суициде, вполне адекватна, и что себе бы с трудом простил одну только мысль... Но слушал ее - крепче сжал рукой ее плечо и ответил ей, наконец, вежливым:
   - М? - по возможности пытаясь не просто показать, что ему интересно, а действительно что-то извлечь из того, что готовится услышать.
   - Я представляю себя рождающегося где-то на земле маленького ребенка... Представляю, как двое, его родители, сидят голышом в ванной и купают его, и он смеется. Потом снова возвращаюсь к картине, где он только-только появляется... Как он плачет, морщится, какие у него славные пяточки и крошечный нос. А еще какое-то время назад ему очень нужна была душа. Неудобно как-то показываться в нашем мире, в мире, который его встречает - без души. И когда я держу в руках нож или открываю окно и гляжу на улицу подо мной с высоты пятнадцатого этажа... Я думаю не о причинах лично моих, а о том, что кто-то или что-то в данный момент обязывает меня исчезнуть, потому что я должна что-то этому миру, потому что я могу и обязана создать какое-то равновесие, понимаешь? - Он слушал. - И вот я стою, смотрю вниз - и каждый раз меня заменяют, но я знаю, что в следующий раз буду уже незаменима... Я чувствую, что мне надо это сделать, чтобы не оставить кого-то бездушным. Мне даже начинает казаться, что все жестокие с детства люди - вина тех, кто вовремя не сообразил, что пора с собой покончить. И я держу нож - и сдерживаюсь... Знаешь, все время сдерживаюсь, и когда кладу нож на место, я не чувствую облегчения, я не чувствую, что за мной осталась правда...
   - Что же ты чувствуешь?
   - Чувствую Рамки. - Как значимо было это слово - он поразился, оно обладало настоящей, веской, реальной властью. - Они из странного материала, они понемногу растворяются, рассасываются, и к следующей такой "недопопытке" они уже почти полностью пропадают - но едва я в очередной раз отхожу от края платформы и зажмуриваюсь, когда мимо меня проходит поезд... и сажусь в него... и становлюсь одной из тех, кто мог бы сейчас недоумевать, почему так резко остановился вагон...
   Она роняла слезы ему на руку. Он вытер их и сел напротив нее, взял в ладони ее пальцы, но не сказал ничего "жизнеутверждающего", из того, что принято говорить в такой ситуации, а просто чувствовал, какая фланелевая тишина вокруг них... и пахнет чем-то роковым, чем-то невероятным. Она оказалась такой. Почти новая вселенная.
   - Сейчас я не чувствую их... я чувствую только тебя... Ты выслушал - все обычно сбегают, не дослушав до середины. Но ты ведь тоже не останешься со мной?
   - Не останусь, - кивнул он. - Только ненадолго, чтобы ты чуть-чуть пожила без
   Рамок. - Она улыбнулась - Миша тоже. - Потому что я слишком тебя люблю, а ты в один день вдруг решишься поделиться собой с чьим-то ребенком, и уйдешь, я не буду знать, что мне дальше делать.
   - Не с нашим ребенком...
   - Не с нашим.
  
   В черноте раздавались страшные звуки...
   Какая-то вечерняя путешественница переминалась с ноги на ногу, уставшая от высоких каблуков, эффектный излом ноги время от времени искажался усталой болезненной линией. Она топталась на месте, и в тех слоях жизни, на которые никто не обращает внимания, ее каблуки шептались с асфальтом. На тех же частотах, что грустные стекла витрин, забытая всеми, почти естественная преграда, слушали смычки, на которых играли безразличные взгляды сотен людей - тех, что встречались и не оставались вместе на этих улицах, тех, что виделись однажды и не прощали друг другу того, что они им не подходили. На тех же частотах, в том же измерении, что замотанные безграничной, безразмерной суетой, городские призраки жмутся у стен выпуклым барельефом, который иногда бывает неестественно хорошо видно - они царапают спинами из лунного металла краску на этих стенах, и звук бежит с чудовищной скоростью - по той же волне, что стон кого-то брошенного в тонких прожилках искусственного мрамора в метро, в невесомых нитях, связывающих голос между небом и землей и все, что в воде - подо льдом...
   Эти миражи уносили слишком далеко в недра каждого предмета - и душа выла смычком, дрожала изнутри колонной метро при приближении поезда, костенела, как поверхность воды на морозе... каблуки пронзали голову от виска до виска, призраки своим прозрачным объемом вытесняли его за пределы стен собственного дома.
   Уже дом?
   Еще нет. Ему показалось, что он дома, но он там не был уже всю ночь. Скоро утро. Скоро на работу... Он включился. Увидел, что стоит на станции метро. Не всматриваясь - себе дороже - оглядел то, что окружает: разводы на поддельном камне - сквозь него пробивается невидимая дрожь; девушка, говорит с кем-то, натянутая. Прямая, как каблук. Плоская, отвесная стена... На ее гладь приятно смотреть, она похожа на совершенство мгновения - когда секунду назад все было серо, а именно сейчас все просто спокойно и безропотно, и хотелось бы продлить это спокойствие... Оно замуровано в этой стене. И все время кажется, что ее немая идиллия вот-вот нарушится, и силуэт убогого человека-галограммы пропечатается в воздуха поверх стены...
   Он отвел взгляд. Им как будто играли.
  
   - Должно быть, это странно... То, что со мной происходит... Ты же знаешь, Черный, как никто дугой, ты знаешь, что я олух! Что я рожден исключительно дурачить, что я паясничаю, кривляюсь, и только это, казалось, всегда умел делать искренне! А сейчас все так... как есть. И я не знаю, кого за это благодарить, потому что все взялось из ниоткуда - Анюта, ее сценарий, мои проекты...
   - А как ее сценарий?
   Гавана как будто очень сильно расстроился, что вдруг пришлось на что-то отвлечься, отмахнувшись, ответил - очень быстро, чтобы не потерять своей мысли:
   - Да обещал какой-то осел позвонить, Анька, конечно же, скачет, как горная коза, замучился говорить ей: Анка, погоди скакать... Проходили же мы уже это! - а она не слушает... Но, знаешь, кое-что из моих дилетантских фотографий согласились напечатать, и она за меня рада. Ты представляешь... ты наверняка знаешь, как это, когда ты так хорошо чувствуешь, что за тебя кто-то так рад. Я сказал: "У меня приняли пять фоток из серии со сноубордистами, те, где из-за склона под разным ракурсом выплескивается солнце". Она подпрыгнула и тут же открыла вино. Где она его нашла, я не знаю. Вообще не в теме был, что дома есть такое вино. А дом до недавних пор мой был... Теперь - наш. Ты знаешь, сегодня утром...
   Он замолчал, а Миша улыбался и смотрел, как он затягивается, потом кладет сигарету в пепельницу, вертит в руках новую камеру - конечно же, пять фотографий, обещали позвонить... Это уже повод для нового. Макс тоже улыбался. Как будто нервничал - щелкал рычажком-предохранителем, то доставая, то вставляя обратно батарею. Миша не торопил его - это была лирическая пауза.
   - Знаешь, утром она сидела в ванной, на коленях, а я поливал ее из душа через
   половину ванной комнаты, и брызги были сумасшедшие, и она своим смехом тоже как будто брызгалась. И мне никогда еще так жить не хотелось! Знаешь, какая красивая была?
  
   Плаксиво тикают часы, и напряжение вокруг растет, набухает, как шарообразный багровый цветок, питающийся ночным воздухом. Сперва его не видно, он в темноте, но вскоре он подставится узкой прихотливой полоске света от ночника - и тогда от его душного запаха и броского цвета закружится голова, запестрят пугающие картины перед глазами - озвереют клетки тела, и мысли станут пульсировать и перекатываться под кожей - прозрачные, ледяные.
   В воздухе пахнет какой-то отравой.
   Он включил настольную лампу и уставился на светящуюся нить. Глаза почему-то не уставали, только во рту появился жутковатый кислый привкус. Преследовало ощущение, что он лизнул что-то железное. В голове неизменно музицировал город - и от усталости ему слышались в этом шуме удары крупных дождевых капель о массивный темный лист фикуса в южном лесу. Удар... Еще... Ритмично, дождь таким не бывает...
   Сердце стучит. Мерещится лес.
   Ветер носился по безлюдной и лысой улице крепким вороным жеребенком, длинной жесткой гривой подметая асфальты, поднимая брызги над угрюмым асфальтом.
   - Я хотел бы, чтобы все было иначе... Но, может, иначе я бы и не справился? Как ты думаешь?
   - Видишь ли... - сказала Люся, вертя в руках расческу. Она сидела в ночной
   сорочке, с распущенными волосами, без макияжа, и совершенно не стеснялась его, хотя вид у нее был настолько домашний, что ее и узнать было нельзя. Миша растянулся на полу гостиной. Отца не было. - Я лично, в отличие от тебя, уверена, что достижение желаемого тебя бы не испортило, больше того - я ручаюсь, тебе это действительно нужно, и не отказывайся только потому, что пока что-то неудачно складывается... И не жди ты так явно! Пусти свою жизнь на самотек хоть раз. Ты напряжен, ты урбанист-наркоман. Тебя травит город, а ты все равно шастаешь все ночи напролет, издеваешься над собой.
   - Намекаешь на то, что у меня депрессия?
   - Ну, знаешь, у тебя все симптомы налицо... Ты только не мучай себя этим ожиданием. Помнишь: "любовь нечаянно нагрянет..."
   Она улыбнулась. Кажется, эта ситуация не виделась ей сложной. Для таких деятельных, как она, все в этом мире так просто и элегантно разрешается.
   - Миша... - сказала она, - Я и не подумала... Это ведь из-за той девушки, которая упала с моста...
   - Да нет, Люсь, не упала. Я точно знаю, сбросилась. И я не могу понять, это было из-за того, что я заговорил с ней тогда о...
   Он остановился.
   - О чем?
   - Об иллюзионе...
   - Что ты имеешь ввиду? Поясни, ты, похоже, не все мне рассказал...
   - Мы говорили о разделении труда у высших сил. И, знаешь, с ее взглядами... Как бы объяснить... Долго люди с таким видением не живут, просто сносит крышу, нет ни малейшего шанса выйти из состояния постоянной ненависти к себе, потому что ты - марионетка у невидимого хитрого кукловода, потому что какой-то режиссер уже все придумал для тебя, расписал твою жизнь, не оставив там места твоей фантазии. И презираешь всех - она всех презирала, потому что чувствовала себя правой, чувствовала, что знает то, до чего не доросли другие. И меня пугает то, что я и сам иногда испытываю то же самое чувство: я иду по улице и знаю, что мне известно то, что неизвестно никому, что я вижу больше других и слышу, когда наступит чья-то смерть. И начинаю злиться на них всех, они мне кажутся пустыми. Опомнившись, я думаю о том, что теперь мне отвратителен только один человек, я сам, и что у меня случился приступ гордыни.
  
   Он смотрел в зеркало, один в квартире, сегодня девушки не было. Пялился себе в глаза и пролистывал в них множество страниц несчастий - одно, одно несчастье, и множество его совершенных клонов, сшитые одним переплетом.
  
   - Так жить трудно... Гавана говорит, жить трудно всем. Это так, но Гавана живет не как я. Не все живут для игры и для этого творческого экстаза, которым он по жизни упивается, потому что он на сцене... Жить всем трудно, все живут на сцене, а нравится такой труд не всем. Получается, что мы подмешаны в коктейль, в котором так много всего, что можно и отравится. Хоть бы тот, кто напихал нас в это шапито, как сельдей в бочку, подавился когда-нибудь своим коктейлем...
  
   Что произошло, он не понял. Вроде бы, говорил с отражением. Или про себя читал эту лекцию еще чему-то внутри себя... или капюшонным... или рыбам...
   Пусто.
  
   И рычит из угла какое-то новое чувство.
   Кажется, что тебя покинули все, кроме отражения.
   И что же делать? Говорить с отражением?...
   - Послушай, Макс, у меня проблема!
   - Ух, еб твою, я уж понял, раз ты звонишь в три часа ночи...
   - Я схожу с ума.
   - Да я понял уже, блин!.. Короче, что ты натворил опять?
   - Слушай, если читаешь философские нотации собственному отражению и, только закончив молоть свой бред, врубаешься, что говорил с собой... это ненормально?.. стой. Подожди. Сам знаю, что да... просто нужно было сказать хоть что-то человеку, ты понимаешь?
   - Да... конечно... - ответил грустно Максим. - Да ты не дергайся, а спи лучше. Я тоже иногда сам с собой трепался, когда недосыпал... И щас вот-вот начну, хочешь верь, хочешь нет. И Анька когда спит, я иногда с ней болтаю, хотя знаю, что у нее совершенно мертвецкий сон. Так что не парься. Это случается. Надеюсь, я убедил тебя.
   - Слушай, как тебя...
   - Очень просто. Спи и ни о чем не думай. И тогда считай, что мы в расчете.
  
   И он спал. И ни о чем не думал.
   Потому что одиночество высосало из него все мысли. Ему снилось, как оно выпрямилось перед ним в полный рост - оно было высоким и худым, и преграждало все пути длинными бескостными руками. Потом оно присосалось к его глазам и выплюнуло мысли на землю, и смело их на обочину серой метлой из пакли. Оно было молчаливым, и не было никаких звуков - он слышал лишь легкий шорох ее метлы, и полет пыли, и омерзительный скрип своих зубов. Он поеживался от недоброжелательного холода, а оно куталось в плотную шаль до земли и натягивало на плоское темное лицо край этой шали. У него болели все кости, потому что мыслей, отвлекавших от возникавшей из пустоты боли, не было. Оно маячило у него за спиной - оно не хотело уходить...
   Утром он его уже не видел. В реальности, конечно, оно не имело не то что формы - даже очертаний... Оно было водой.
  
   - Больше ничего нет. Ты один в городе, ты - один из его кирпичей, на тебя не смотрят, ты - кусок толпы, ты не можешь не быть одиноким... Ты предмет. Потому что только предметы бывают так пусты.
   Он старался не слушать больше этого металлического рычания, все время возникавшего то в углу, то в лестничном пролете, то на подоконнике, то в дверных проемах...
  
   Глава двадцать третья. Шаржи
  
   Холод танцевал джигу на мостах над рекой. Снег ему не был нужен - этот холод был сумасшедшим и бесшабашным, он вообще ни в каком сопровождении не нуждался. Он раздражал весь мир своей нахальной пляской, мосты дрожали от него, деревья плакали от него.
   Тоска в раздраженном сердце крепла. Все бесило. Хотелось убить что-то, что долго и сложно создавалось. Этого желания он боялся - победить его трудно, а значить оно может только то, что скоро контролировать себя перестанешь...
   - Это не так страшно, как ты думаешь, поверь мне, - сказал папа. - Ты просто совершенно не умеешь терпеть. Ожидание, конечно, может спровоцировать какие-то
   сдвиги, но с тобой все в порядке, поверь, никто со стороны не видит, что ты так мучаешься. Все уверены, что ты недосыпаешь...
   Он успокоился - хотя бы не видно.
  
   Убаюкивающее дыхание этой девчонки было знакомым - запах глупых надежд, которые недолго, но так крепко держатся на ногах. Она была нежная, веселая. Он мог думать только о том, что она первая среди последних девяти или десяти, которую не хочется сбросить на жесткий злобный ковер, когда она начинает сбрасывать с него бессмысленную скорлупку из одежды, слов, предрассудков, отчужденности... У этой скорлупки рябая серая окраска, она называется нелюбовью. Когда все эти слои, твердые и костяные или похожие на пленку, отставали от его кожи, той, что снаружи и той, что защищает душу, он чувствовал любопытные пальцы на своем животе, испытывающий взгляд на обнаженных мыслях. Иногда скорлупу приходилось сдирать, как намертво прилипшие к стене, старые, трухой осыпающиеся в руке куски обоев, она отставала болезненно, а на нем оставались грубые ошметки, а местами, наоборот, обнажалось плотное серое мясо и пустое, неприятное, живое нутро; Она была бережнее.
   - Ложись, - сказала она. Мише было все равно, он совершенно ничего не ждал. Лег. Она аккуратно стянула с него одежду, села рядом с ним и чуть наклонилось - между ними не возникло рискованной близости, дыхание не смешалось, он не заразил ее грустью. Она положила на его грудь подушечки пальцев и прислушалась. Потом пощекотала ногтями.
   - Ты что делаешь? - спросил он.
   - Так можно снять лишнее с сердца. Слышишь шорох? Шелуха отходит... ты будешь совсем голый. И я буду любить тебя изнутри. Я хочу подержать твое сердце секунду. Можно?
   - Можно, - ответил он, вслушиваясь, как внутри него выступили капельки крови, как с мягким шорохом отходит грусть с сердца. Она легла на него, как скатерть, и это не было похоже на трехмерное пространство - как будто они были развернуты, растянуты, и приживались друг к другу каждым миллиметром кожи, не оставляя свободных мест - было жарко и мягко. А потом кожа между ними тоже исчезла - один слой расщеплял другой, и они остались почти свободными. Но какие-то барьеры еще держались.
   - Скажи, мы еще чужие? - спросил он. Она поднялась. Воздух, от которого он скрывался под ней секунду назад, сейчас показался слишком резким. Неожиданно грубым... Она задумалась - кажется, этого она не чувствует... Что-то подсказало ему, что надежда начинает подгнивать, только с того края, который расположен в относительной тени.
   - Думаю, нет.
   - Я имя твое забыл.
   - Надя.
   - Ты серьезно?
   - А что такого?
   Он был потрясен.
   - Да нет, ничего... - проговорил он. - Имя хорошее...
   - А главное, редкое! - традиционно пошутила она и, наконец-то, снова опустилась, но ему все еще было прохладно, теперь он словно вошел в воду второй раз, но со второго захода вода всегда кажется холоднее, и уже тянет выбежать на берег... А она была в такой позе... что сделать - вошел.
   Черт, ледяные ключи... какой-то намек на теплое течение - но его он не коснулся, он дальше, в мыслях. Здесь пока только холод.
   - Эй? Что случилось? Не останавливайся, что за момент...
   Дальше - темнее. Какое-то расплывчатое ощущение, прикосновение глубоко спрятанного родства... Или грустное, худенькое подобие чувства, впечатления. Знакомый процесс, знакомые действия. Ему они не наскучили, это как устать есть или спать. Но он же больше ничего не находит... Так же нельзя...
   - Ты остыл.
   - Замерз.
   Надя натянула на их головы одеяло. Она больше не видела его, и он был рад, что она не догадывается, что у него одна пыль в мыслях, и ничего не хочется. Пусть ей кажется, что он готов на что-то большее, чем ничем не скрепленный оргазм, который якобы ни к чему не обязывает... Обязывал - потому что был почти ненужным, а все, что
   существует без дела, нуждается во времени и силах, которые нужно на него потратить, чтобы это дело найти.
   Она вела себя как оптимистка. Вряд ли ее все устраивало - но она не беспокоилась. И он был рад, что не видит ее, и что хотя бы глаза его не маются от надежды.
   А когда она откинула одеяло, и он вдохнул свежего холодного воздуха, без стеснения залезшего к ним в комнату, стало почти ясно, что скоро наступит утро - небо синело, серело, небо становилось полированным. А еще стало понятно, что существует солнце, или, по крайней мере, хитрые утренние фонари. Месяц сдох позорной смертью, какой-то тухлый и довольно глупый.
   Закончили. Он лег, наконец, расслабленно; наконец, на всю спину. Повернул голову поудобнее и смотрел, как диковатые звездочки тают, вокруг них сгущается грязноватая белизна, они тоскуют и киснут: небо покрывается дрянным кефиром...
   И вдруг мелькнуло меланхоличное солнце. Стало чище - стало свободней. Он вздохнул... сквозняк отворил форточку, шею защекотала тень морозного воздуха. Эскиз города за окном дрогнул сквозь слой прохладного стекла, и мумии облаков постепенно сошли с бесцветного неба - и оно стало абрикосовым.
   Надя поежилась, залезла к нему под бок, ткнула нос под мышку и буркнула что-то, не разжимая зубов. Он не обнял ее и не накрыл, он о ней не думал. Думал о том, чего ждать от этого дня.
   ...Он обещал быть странным и таким же диким, как эти мутные бесхитростные звезды.
   Он наступал так плавно и мягко, словно ему не за что было уцепиться...
   Так прошел час.
   - Привет, рассвет... - прошептала она и поцеловала его в живот, куда сползла, пока ворочалась во сне.
   - Привет, - ответил он.
   Руки скользнули по рукам - и снова тихо. Прерывистый шум - каждый раз, когда замирают, звуки во всем мире испаряются, а когда вновь двигаются, шорох простыни, крепкие отзвуки поцелуя оглушают, и это почти страшно - и так захватывающе.
   Он то спал, то целовал ее скромную шерстку на лобке, часов до девяти.
   - Мне бы уже идти... Миш! Ау? Ты где там? - посмотрела вниз. Он изучал ее живот.
   - Мне кажется, что ты не должна сейчас никуда идти. А тебе?
   - Мне кажется, что должна.
   Она поднялась, обняла его, встала и начала одеваться.
   Острое чувство... хотелось остановить ее - резко, возможно, грубо, чтобы она даже не повторила попытки... Не снимала со стула одежды, не прятала себя под какой-то тряпочкой...
   Она застегивала крючки на блузке, гуляя по комнате, как медлительный луч, улыбалась, вглядывалась - он недоумевал - во что?
   Смотрела на фотографию брата. Потом развернулась и неожиданно быстро подошла к инструменту. Положила ладонь с короткими и тонкими детскими пальцами на крышку рояля.
   - Ух ты, какая пыль... - проговорила она, как в первый раз уставившись на свою посеревшую ладошку. Открыла его, выдала вполне легко начало "Лунной сонаты" - аккуратно закрыла.
  
   - Ну, счастливо тебе.
   И исчезла. Он стоял не меньше минуты, забыв, как двигаться. Потом сорвался с места и помчался в комнату, отчаянно ловя все, что осталось... осталось ли... Долго, стоя возле инструмента, смотрел на след от ее руки - как будто в комнате побывал ребенок. Но ребенку нечего делать в этой комнате - значит, побывало что-то волшебное. Представлял себе ее одежду, как она болталась на стуле - желтая водолазка, серый свитер, юбка. Как со стула свисала стружка, снятая с откровения. Он жадно вспоминал, как именно ее ноги ступали на ковер, как она разворачивалась, как переглядывалась с Денисом на его фантастическом снимке за клавишами. Но в воздухе не осталось ничего - с каждой секундой все меньше слышно было мелодию, и хоть бы на миг она повисла белым газом под потолком... Когда в гневе ударяешь по клавишам, когда сбрасываешь с пальцев аккорд, давно не дававший покоя, эти звуки еще так долго висят в небытие...
   Почему же сейчас эхо, когда оно так нужно, пропало куда-то, и вся надежда, которая не то чтобы спасала, а просто идентифицировала для него внешний мир... куда-то исчезла.
  
   - Понимаешь, вся суть в том, что этому миру нравится тебя провоцировать. Все сходят с ума, все наслаждаются твоей компанией, независимо от того, симпатичен ты или нет - все, кому хорошо живется в этом мире - это те засранцы, которые насобачились жить с удовольствием даже в тех условиях, кроме которых, собственно, им ничего не предложили... И живут все так, как им предложили. Им весело, они играют, они занимаются провокацией, потому что это последний вариант. Ты думаешь, тот цирк, в котором они все пасутся, это весь мир? Офкорс, нот, бэби. Но они ни хера не видят того, что за пологом этого циркового сооружения. Они закопались в свои опилки и крутят свои обручи, а кто мы все в итоге? Шаржи на богов, вот мы кто! Шаржи!
   Его темпераментный друг ударил ногтем по бокалу со слабоалкогольным коктейлем и со вкусом послушал звон.
   - Что же касается твоей театральной теории... Нет, ты льстишь этому миру. Цирк - не театр. Тупейшие номера в нем, кстати. Хотя бывает, что что-то трогает или привлекает эстетически... В нем много насилия, и оно все спрятано за какой-то хитрой баррикадой шутовства.
   - Ты ошибаешься, я не делал теории... я не живу этим, просто это живет внутри меня - иногда мне так кажется. Хотя, скорее, это просто снаружи...
   - Без разницы, без разницы! Подожди, ты сказал - "просто" снаружи? Ошибаешься! Нет, это ой как не просто! Все, что снаружи - это корпорация размером со вселенную. Она залупит тебя с потрошками, если ты не убьешь себя сам.
   - А чего же ты тогда себя не убьешь? - спросил Миша. Он устал, невыносимо, до подкожных колик скучал по Гаване и Анюте.
   - То есть как это - не убью? О чем ты? Я себя убиваю! Погляди на меня! Нет, посмотри в мои глаза! Вот чего ты там видишь?
   - Я... Вижу усталость и бешенство.
   - Вот! Я в бешенстве, потому что я устал. Устал, потому что хочу потерять сознание и заставляю себя уставать. Я надеюсь упасть от усталости и расколоть себе череп об асфальт, и пусть эта твердая серая пакость подавится моими мозгами. Между прочим, у меня и мозги когда-то были! Знаешь, бадди, где они сейчас?..
   - Представляю, - ответил он. - Слушай, Гриш... Скажи честно, чего такого стряслось с тобой?
   - Ты о чем? - выпучился Григорий. Глаза у него были восхитительной, дикой красоты, но от них съезжала крыша: в них мерцало слишком много буйной идеи.
   - О том, что с такой философией не рождаются. Это дерьмо еще надо уметь подхватить. У тебя это как СПИД. У тебя нет из-за нее иммунитета к бедам, любая из них может тебя забить на смерть в кратчайшие сроки. У кого ты подцепил?
   Григорий молчал. Только прошелся пальцами по клавишам безупречной гаммой, закрыл крышку и водрузил на нее свой бокал.
   - Их было много, знаешь ли... Чертова разница, от какой именно? Знаешь, Черненький, я подцепил это постепенно, это вошло в мою кровь. Хочешь знать, что меня поставило на краешек, где я теперь тусуюсь, как Шалтай-болтай? Одиночество, вот так вот. Посмотри на мою гнусную физию, и ты будешь остерегаться одиночества, как будто оно способно прикончить физически, потому что так оно и есть! Брехня, что только женщину уродует одиночество! Поверь, я тебя на десять лет старше, и много про это знаю. Я тоже такой вот чернявый душка был, и сердцем прикладывался к каждой лисе с красивым хвостиком, а она у меня этим своим хвостом вертела перед носом, и я не въезжал, что она мне просто зад эдаким образом показывает, отворачивается, понимаешь?..
  
   Тени по углам вырастали гибкими лианами - фантастически быстро. Их никто не звал - а они появлялись, и вот уже возвышались над тобой, вытянутые, как силуэты надгробий, темные, уже крепли, не вились, а преграждали пути к остальному миру дополнительной стеной, преодолевать которую, может быть, и было легко - но начинать страшно. Они уже не были сумрачны, а стали глубоки, как узкое горное озеро - дожди, без спросу залившиеся за шиворот надменным скалам и теперь тлеющие илом на дне ущелья... Темно, хотя горит свет, и в надвигавшемся мраке подрагивала лиловая вода в бокале, поскуливал затертый дождь за окном.
   Они появлялись. Но кто их звал?!
   - Подожди еще несколько лет, Черныш - и тоже начнешь ненавидеть мир. Пока ты ненавидишь только меня, и себя - немножко, в глубине души. А через годы ты забудешь меня, а себя возненавидишь так же явно, как и все и всех вокруг. Если сейчас меня не послушаешь, то - капут тебе.
   - Даже тебе еще не капут. Найди себе женщину...
   Григорий уставился на него взглядом сфинкса.
   - Будь все так просто, ты бы не был в той опасности, о которой я говорю. "Найди". Ты женщин этих спросил? Лисы, хищные, наглые... может, наш мир - зверинец? Или кино, где все, как у людей, только куда красивей, где все так эффектно, так живо и талантливо, а на деле все дело в одном... в кассе. Как думаешь, Чернявый? Стоп. Не отвечай! Сам знаю, и ты знаешь! Черт возьми, клоунада, сплошная клоунада, тупейшее шоу - а мы все должны его отсидеть...
   - ...чтобы потом выйти к звездному небу и посмотреть на дорогу, по которой завтра уедет этот балаган, и все кончится?
   Его собеседник задумался, посмотрел в окно.
   - А что значит "все"? Что закончится?
   Город закончится... Иллюзии... Ведь за долгий сеанс, бывает, устаешь от фокусов, устаешь от красоты, и вычурность уже не притягивает доступной податливостью. Ни пошлостью, ни загадочностью - уже не приманишь ничем. Уже так давно хочется звездного неба...
   - Ты просто возьми на заметку, что ты далеко не единственный, кого вот так вот затягивает в эту импровизацию. И уж точно ты не первый, кому приходится становиться мастером, чтобы выживать. Ведь все вокруг хочет видеть твое шоу, все: эти гребаные дома свысока смотрят на тебя, это больное небо и фары-параноики... Они смотрят, как ты будешь вертеться с жестянкой, привязанной к хвосту! Покрутиться может каждый, тем более, что тебе еще и поаплодируют... А не думал ты о том, что аплодируют тебе только потому, что в твоем чертовом варьете так принято, по-другому не привыкли?! Это вовсе не значит, что они рады на тебя смотреть! Они улыбаются, но это вовсе не значит, что им приятно сидеть в одном ряду с тобой! Знаешь, как они все мечтают уйти, не видеть больше ничьих тупых ужимок и не прыгать по канатам, как мартишки-камикадзе!
   Григорий глянул в окно. Глаза его блестели, пальцы дрожали... Миша желал ему захмелеть, но его собеседник был трезвей стеклышка и не был настроен пить. Он зевнул в кулак и сказал:
   - Ты гостеприимен, очень редкий у тебя такт. Перед тобой можно некоторое время кривляться в той роли, которая как две капли воды похожа на меня самого. Если ее показать другим, они бросят гнилым помидором.
   Кулак, как Миша заметил, у него был огромный - просто невероятная ручища, кулак он сжимал воинственно, и крепкие канатоподобные жилы были натянуты под тугой драпировкой кожи. Сердце, говорят, размером с кулак... а интересно, сердце тоже бывает туго свитым, завязанным в узел... а еще оно, наверное, бывает задрапировано...
  
   Когда на следующий день Миша шел на работу, ему действительно порой казалось, что он на выставке карикатур. Какая-то тетка у газетного киоска, причмокивающая губами, пучит глаза на заголовки, пищит, как расстроенная скрипка... карикатура на пошлое любопытство...
   Парень с табличкой "помогите на операцию". Одна половина широкого скуластого лица - нормальная, другая - в два раза больше правой, с пухлой зернистой кожей цвета сырого мяса. И правый глаз блестит из прорезей здоровой кожи диким сапфировым светом, и едва поблескивает в нем смирение. Карикатура на боль. А у нее ведь есть свой бог.
   Шарж на любовь... двое стоят и тискаются, как больные. Игрушечными руками лепят друг друга, как дети из понарошечного теста, и получается у них по наивности какая-то пакость. В итоге от их любви станет хуже...
   Может, боги бросают, потому что обижаются на шаржи?
   А кто их рисует?! Не боги ли - друг на друга...
   Любопытство широкими нахальными мазками рисует все самое глупое, что можно пристроить к характеру любви. Боль калякает это любопытство, путь будет немножко опошлено - это ничего, вульгарность эта вполне похожа на правду - при ближайшем рассмотрении, конечно...
   А огорченная любовь рисовала "прекрасное чувство надежды"... получилась мазня внутри слоев зеркального стекла, темное лицо смутно знакомого паренька, в которое любовь вложила недостаточно.
  
   Глава двадцать четвертая. Незнакомые кварталы; неглубокий сон.
  
   Тепло и крепко обнимавшие его руки постепенно ослабли. Так предельно ослабли, словно она перестала дышать, исчез ее пульс, да и вообще сердце где-то потерялось...
   Он попробовал подхватить его, поймать - она не нужна ему, он ее не знает, но она сделала для него все, что могла - и стоит поймать ее, когда она кренится, как детская пирамидка - не будет всемирной катастрофы от ее падения, но он будет расстроен до слез, потому что новой такой же ему уже не хочется строить, но все-таки эта зачем-то стояла перед ним - пестрая, многослойная. И в ней было очень много тайн... Тайна пустоты пластмассовых колец, тайна упорядоченного уменьшения значимости - и того, что все, что идет в высоту, уменьшается в своей значимости для такой пирамиды... как в пирамиде, где кольца - люди. А здесь пирамида - человек, и все, что в ней стремиться вверх, теряется. А важно основание - то, что в самом низу... Может, просто значимое бросается вниз? Для устойчивости - или это скрытое издевательство?
   Очередная глупая иллюзия... что с ним делает город...
   Итак, он подхватил ее сердце - или подумал на секунду, что подхватил. Она заботливо заглянула ему в глаза и погладила по груди уже почти остывшей ладонью:
   - Ты чего? Что ты так напрягся? Ложись.
   - Ого... А я-то думал, что уже поработал... - пошутил он устало, но без тяжеловесных отказов, только пощекотал ей шею пальцами. Девочка съежилась.
   - Блин, боюсь щекотки... - она сняла с себя его руки: - Ложись, говорю тебя. Даю слово, никакой эксплуатации!
   Миша засмеялся, когда ее руки уложили его на постель. Простыня уже остыла не меньше ее рук, и было интересно ждать, когда снова станет тепло. Перевернула на живот, уселась на него и бегает пальцами по спине. Делает массаж... Славная девочка, жалко, что уйдет. Может, он будет скучать немного - у нее очень добрые руки. Она раздает очень много любви так легко, как будто любовь легко достается. И не возникает ни единой мысли о том, что она влюбилась или, быть может, пристает - просто прекрасный такт, который во всем - ты нужный, только сейчас, в эту секунду, ненадолго - да, но ты нужный. Ее готовность сшить для тебя подобный облик, который ты будешь видеть на себе сам, как голый король Андерсена, но его не будут видеть другие - а ты не будешь знать, тебе будет хорошо... Эта щедрость на добрые, нужные таким, как он, иллюзии, соскальзывала к нему на спину легкой тканью, из нее она предлагала шить... Как бы говорила: у меня есть задумка, согласись - и я сделаю так, что ты станешь считать себя ценным...
   "А на самом деле я останусь голым".
   Перевернулся и потянул ее к себе. Сделать бы для нее что-нибудь за ее бескорыстность... А он может сделать так мало - поиграть с ней в сумасшедшего зверька в уютном холоде весеннего вечера.
   Снова почувствовал, как опрокидывается ее сердце - маленькое, теплое, молочное. Протянул руки...
   Она опрокинулась на Мишины ладони и смело улыбнулась.
   - Выпусти. Слишком здорово.
   - Не хочешь привыкнуть.
   - А зачем? Если мы заставим себя привыкнуть, мы потеряем этот момент... А так я никогда не забуду.
   - Когда заканчиваю, мне кажется, что у тебя сердце проваливается.
   - У меня?
   - Ага.
   - Странно... что ты тоже замечаешь... Мне тоже видится что-то подобное. Оно проваливается, только не в бездну, не в какое-то страшное безрадостное место, а просто с размаху летит вниз, придерживаясь за перила качелей... ему хорошо там. Будет... А ты пытаешься ловить?
   - Не хочу, чтобы ты там осталась. Ты же знаешь, там - иначе, а мы - сейчас, мы здесь, мы рядом, у нас же никого с тобой нет.
   У нее блеснули глаза.
   - В этом ты прав.
   Странно было лежать в постели днем. Это был пасмурный субботний день, в какие лень просто разъедает, если находишься в полном одиночестве. Когда кто-то общается с тобой, тебе не хочется шевелиться и по возможности ты не думаешь слишком много, и собеседник или партнер твой - точно такой же, и в итоге...
   ...они просто бездумно дышали, держась за руки и ленясь подняться и расстаться. Но наступит воскресенье, когда пора настроиться на новую микрожизнь из семи дней, и они поспешат сделать все то, до чего руки не дошли в субботу - прогонят друг друга из мыслей, может быть, потом там и пересекутся однажды, кивнут в знак прощения друг другу взаимной несовместимости (о, это дежа вю...) - и пойдут... дальше?...
   - Куда ты дальше? - спросил он, повернувшись к ней. Она задумалась.
   - Еще не придумала, разберусь по ходу. Мне это не так уж сложно... а тебе?
   - По-разному. Каждый раз. И в то же время все повторяется. Буквально изо дня
   в день...
   Она перебила его заливистым смехом. И не было приятно его слышать.
   - Так ты бабник? - расхохоталась она, положила ладонь ему на затылок и резко потянула к себе. Чмокнула в губы: - А по тебе не скажешь!..
   Она была грустной, он видел это. Она плакала - но все, что она чувствовать не хотела, предательски замирало в глазах и блестело липовым камнем. Сверкало убогой пластмассой. Так бывает, когда чувства прячешь. И если печаль была светлой, как холодное позднее утро бесснежной грубой зимой, то теперь твердела и, обретая форму, стекленея, теряла запах, теряла свет. Становилась безотчетной тоской из беспородного камня.
   ...Но она дурачилась, паясничала. Прикидывалась глупой, веселой, бессердечной. Светлая, заботливая девочка, которая просто пытается сделать так, чтобы он ее сейчас хоть краем сердца возненавидел и не так жалел, что она уйдет...
   - Ты что, обиделся? - она нахально хохотала, рассчитывая, что он слишком занят собой и не видит, что творится у нее в глазах. - Не обижайся! - она больно ущипнула его ногтями за мочку уха и храбро усмехнулась. - Я так шучу. Всех раздражаю своими шутками, и поделать с собой ничего не могу.
   Действительно, все так, как он и предполагал. И так явно!
   Умница... жаль, не сработает...
   Миша поцеловал ее, поцелуй вышел терпким, крепленым, мучительным - как будто он пил вино залпом. Но что-то в этом было - немножко безумного саморазрушения, мгновенного опьянения и безболезненного проникновения под кожу. Катились по груди, по животу, по шее и плечам ее слезы, слух разрывали ее всхлипывания. Они так привязались, что не хотелось думать о том, что на деле друг для друга - ненужные знакомые, которым просто нравится лежать рядом этим ледяным утром. Они все прекрасно понимали - просто утро отпускать не хотелось. А вцепиться в него нельзя - и они хватались друг за друга: она плакала, он крепко ее держал.
  
   Кружится голова и кровь ползает внутри нее, словно наполненная диким количеством разных металлических предметов, и они приглушенно, почти беззвучно, но очень плотно ударяются друг о друга, кровь тяжело несет их по мыслям, по памяти. Загруженная этим металлоломом мыслей голова не слушается. И в ней всплывают ненужные, неестественные мысли. Он уже слышал эту горечь где-то...
   Представил какой-нибудь тяжелый предмет, с хорошим размахом врубающийся в его голову и падающий на землю... Как во сне - мысли абсурдные кажутся элементарными истинами, и даже находятся силы рассуждать: "Это не вариант, останется дыра, кровь и мысли вытекут быстрым мерным ручьем, а железяки в башке останутся... Жить с ними придется...".
  
   - Знаешь, - сказал папа. - В свое время меня тоже доканывали подобные мысли...
   - Ну не буду же я использовать твой способ выхода. Ты вообще собираешься лечиться?
   Тот глубоко вздохнул, не глядя Мише в глаза, лицо его внезапно показалась Мише каким-то вытянутым, почти византийским - только на секунду. Потом Вернулось прежнее скуластое лицо с испорченной алкоголем влажной кожей,
   взгляд, упруго упирающийся в столешницу. Что нашел - один черт знает.
   - Да зачем? - выдал отец. - Скажи, ну кого это спасет?
   - Тебя, - не задумываясь, ответил Миша.
   Фыркнул скептически:
   - А маму твою спасет? А мою? А отца моего спасет?
   Было так много девушек - и они столько дали ему узнать. Но о том, как бесполезны бывают усилия, он узнал в полной мере от отца.
   Был вечер, Миша недавно пришел с работы, и теперь снова взял свои записи, положил в плоский рюкзак и вышел на улицу. Новый год через две недели, а погода все еще убогая, ноябрьская, до скрежета в зубах доводит моросящий дождь, зазубринами своих стальных капель щекочущий шею. Сквозь поры кожи, не желая обходить и уступать, прорывается бешеный ветер. Это не декабрь, не его декабрь, не тот, где все ненужное спрятано - в этой зиме сплошные излишества, и все уродливы, как одно, и пестры, и не имеют запаха.
   Он плелся по слякоти, вглядываясь в лица прохожих. Не видел ничего нового. Не видел ничего знакомого...
   В каком-то дворе сел на скамейку с сиденьем из двух досок. Одна из них была выбита. Он выкурил сигарету, достал записи и от нечего делать начал что-то корректировать. Какой-то материал... о каком-то филологе... черт знает что. Много лишнего.
   Зачеркивал жирным угольно-черным карандашом - если сотрешь такое перечеркивание, слово вообще потеряется, смажется мазутной полосой вязкой черноты. Зачеркивал всю "воду", и о том, что оставалось, переставал думать почти мгновенно: "...в таком-то году создал словарь такой-то... в журнале таком-то печатались статьи на тему этимологии, затрагивавшие темы...". "А интересно, кто живет за тем окном?..
   Наверное, семья. Может быть, родители, моложе тридцати, и сын - лет восемь, не больше, и его маленькая сестра-молчунья... Сейчас их не видно, но через минуту, через минуту... Сейчас родителей нет, а мальчишка занят. Он учится играть на флейте, у него неплохо получается - слышна какая-то простая, мягкая мелодия. Он занят, и сестра сама волочит табуретку к окну, чтобы через секунду встать на колени, хотя тогда будут натирать неудобные темно-синие колготки - носит дома, потому что папа считает ее ноги похожими на ноги маленького пронырливого эльфа, возможно, из-за них... Она влезет на табуретку, чтобы посмотреть, не смотрит ли кто-то на их окно, на их матовые шторы без рисунка, на свет из желтой лампы...
   Но в окне никого не видно. В соседнем окне тихо, сумрачный алый свет льется по комнате, как кровавый ветер. Как легкий взмах японского веера, ощущается на миг чье-то присутствие там, внутри - присутствие кого-то сильного и крылатого. Крылья тоже похожи на веера и покрыты татуировкой с мелкими рубиновыми цветами. Лица почти нет, оно как акварельный рисунок. Там все стены в рисунках - с дикими тропическими ливнями; с плачущим в углу полупустой черно-белой комнаты серым ребенком - в руке у него измазанное чернилами махровое полотенце, на полу - лиловое пятно; с женскими руками, царапающими дерево недлинными ногтями, и скопившейся под ними тяжелой черноты - что-то мучает... Рисунками убиты и отправлены в далекие темные страны стены этой комнаты; в той стране все сделано из стен. Люди - сплошные стены, и все, что они могут создать вместе - одно сплошное замкнутое пространство, порой без выхода и часто похожее на лабиринт. Одни углы. В той стране нет потолков и пола нет. Бесполо и безвыходно... Там стены действительно нужны.
   А зачем стены здесь?! Так хочется увидеть и мальчика с флейтой, и его сестру-эльфа, и чудное создание, которое боится стен и прячет их силой своей фантазии, отмахивающееся веерообразными крыльями от всего, что мешает и останавливает. Так хочется увидеть, чем живет мир, где нет обрубков зримого - пусть они уйдут туда, где не на что опереться...
   Он смотрел на окна и не видел в своем занятии никакого смысла - конечно, его и не было. Смотрел уже бездумно, уже без грусти - просто с осознанием того, что н и к чему не приходит. Шаг за шагом идет к очередной стене... Ведь там, за стенами, никто не знает, что он есть.
  
   До утра он не появился дома, а за пару часов до того, как должен был придти в
   институт, зашел домой. Лег на пол. Закрыл глаза.
   Сон расползался по телу - просто фатальный сон, непобедимый. В мыслях маячило все, что за последние сутки как-то коснулось его. Прослушанная музыка под крошечный фрагмент какой-то рекламы, виденной вечером, только рекламируют не совсем то, что нужно, и внизу бежит стока с перемешанными цифрами, и через каждые несколько цифр - чье-то случайно слово.
   Перед глазами прошедший день - растворяется, темнеет, оседает на дно мыслей, как рафинадный кубик в чае, все: и блеск в глазах небоскреба, похожий на секундный гнев ненормального... и щелочной, едкий свет подвальных окон, и ревущие риффы из гремучей смеси голосов, режущие слух... многослойные темные краски, наложившие дома на темное, грубое, фактурное, шероховатое небо...
   Он вспоминал отражения силуэтов прохожих в лужах - они и не подозревают о том, что лужи их крадут и глотают... Там они зыбкие, и от этого, может быть, в каком-то другом измерении ценностей - более важные. Там люди похожи на облака, светлые, расплывчатые, и их недостатки видны не так отчетливо, а все лучшее оттеняется бледным небом.
   Вспоминал гладкую фригидную серость бетонных заборов, тащивших в своих тисках длинную улицу, над которой торчали, как карандаши в подставке, дома. Пестрые балконы, глядя на которые, можно придумать жизни и мысли для тех, кто живет в этих квартирах... Он сочинил скучную домохозяйку в затасканном халате и пушистых тапках, у которой на балконе сушится старомодный ковер, оставшийся патологически грязным даже после большой стирки. Стройную наглую девочку, на ее застекленном балконе на втором этаже прекрасно видно веселые кружевные комбинации. На одном из балконов стоит мальчишка и смотрит прямо на него - с интересом глазеет, кто это идет по проезжей части этого неофициально изолированного района - по дороге без полосы, где умещается рядом ровно полторы машины и никогда не проезжает одновременно больше одной за несколько часов. Идет, заглядывая в чужие глаза - что ему там делать?.. Мальчик следит за идущим глазами, и он похож на витраж - яркое лицо, чуть-чуть светится, как будто что-то вырывается одновременно сквозь него и сквозь стекло, и цвета всех его броских мыслей проецируются на тоскливую гладь дороги... Слегка задевают Мишу. И он идет дальше.
   Что было потом, он тоже помнил: как поражался, что на улице никого нет, и в окнах никто не показывается, ни одна мутная бабочка не бьется под стеклянными колпаками бесчисленных балконов, которых словно больше, чем квартир... Никого - но жизнь чувствуется за этими стенами. Кажется, она бегает по коже и дожидается, пока у тебя начнется истерика от холода и дикой щекотки. Потому что от этого кажется, что тебя выбросили откуда-то, предали и не дали ничего, чтобы ты хоть как-то встал на ноги. Лежишь в ледяной лужи и смотришь на свое отражение, которое безбожно врет о твоем облачном совершенстве. И представляешь себе немного шумные, теплые комнаты, где тебя очень быстро забыли. Конечно, это все то же привычное, невыносимое "кажется"... Но как реально.
   Это мы уже проходили... "Это уже пытался терпеть...".
   Замороженные черви водосточных труб налипли на ровные стены. Что-то серое течет по небу, оставляя следы слоистых туч, которые уже заполонили небо совсем. Этот глубокий, пугающий цвет напоминает цвет стали - но только на острие лезвия или на конце иголки, если попробовать проткнуть ей солнце: тогда по острию сочатся свежие капли, а потом несколько тугих брызг - и все стихает... Такое небо слишком нереально и слишком пусто, и от него мурашки по коже. И остатки какого-то восторга, пережитого давным-давно, прыгают, как радостный ребенок, где-то на фоне всех этих абсурдных переживаний - и все как раньше... на секунду...
   Он засыпал, и вспоминал эти улицы, потом - как вышел по ней к троллейбусной остановке... Там был один человек, похожий на мумию старичок, бездумными глазами уставившийся в пустоту, как будто закачивал ее в себя. Подошел троллейбус, другой, третий - Миша сидел на скамейке. Старик его так и не заметил - Миша рассматривал его. В руках - ничего, только в ногах лежит авоська, возможно, почти пустая - был бы ветер, ее наверняка бы унесло. Но ветра нет - настоящий аквариум. И здесь чертовы рыбы!
   Миша засмеялся.
   Старик повернул голову, но не на смех, а куда-то в противоположную сторону, и шею вывернул как-то неестественно. Четвертый троллейбус... не глядя на номер, старик подобрал свою авоську и ушел. Миша сидел до следующего троллейбуса, на котором доехал прямо до дома отца и Люси. Там говорил с ним... Потом ушел, дальше был в
   других дворах и там тоже заглядывал в окна. Тоже больше не смотрел, а додумывал - и рисунки, и крылья, и мальчишку-флейтиста.
   Может быть, завтра он снова пойдет туда - почему-то хотелось, хотя он совершенно не помнил дороги, названия улицы, номера троллейбуса... хотелось стать током в проводах и по пути троллейбусов отыскать тот странный квартал... Но сейчас он засыпал. Отходили картины, и появлялись объемные звуки гудящей колыбельной - через секунды он ненадолго умрет для всего, что сейчас его окружает. Испарятся со спины пространства отпечатки ладоней реальности - подозрительного, темного, багрового цвета; что-то подсказывает, что ни в одной картотеке нет данных по этим линиям... Серые фонограммы городского шума заглушили все, что оставалось в запыленном разуме. Когда он проснется, на него рассыплется мелким холодным дождем обновленное за ночь небо - как выбеленный холст, оно будет приятно мучить периферическое зрение. Когда он проснется, воздух будет прозрачен, и, может быть, станет ровно на один день больше надежды на то, что декабрь обязательно наступит. И что до того, как лед совсем застынет, что-то заставит его выплыть... теперь он еще ясней понимал, что ему не нужно рук, ему хватит силуэта на непреодолимой высоте пары метров. Теперь он это знал наверняка - и ждал, засыпая, утопая в своих аллегорических видениях, где кто-то звал его, говорил: засыпай... Мерещились песни и вспоминались рыбы, и где-то в тисках небоскребов, в неизлечимом свете убогой лампы его кто-то звал... Глаза слипались, он шептал на ухо темноте, в надежде, что та дословно передаст этому зовущему: прости... я почти уснул... ты же говоришь - засыпай - и я тебя слушаюсь. Я тоже по тебе скучаю. Но, знаешь, я уже не поднимусь... ты как-нибудь справишься, я знаю. Мы увидимся завтра.
   Мы увидимся завтра.
   Пусть темнота маячит между фонарных столбов, ползает по стенам, пусть она засыплет, как соль дворников в гололед, все улицы спальных районов - ничего страшного... Почти ничего - сначала, конечно, будет слишком холодно, чтобы не бояться, слишком близко к тебе, чтобы не запаниковать и не сбежать, но я опомнюсь спустя несколько секунд, я увижу, какие у тебя глаза, как на тебя оседает ледяная грусть... она не тает на тебе - но тоже только в первые секунды.
   Пусть мерцает месяц и пытается разбудить меня всю эту долгую ночь, когда каждое сновидение будет похоже на вершину минарета - конечно, тоже гораздо позже, потому что сейчас его сон неглубокий, в нем носятся с сумасшедшей скоростью диковатые хороводы чего-то намечающегося и прошедшего, и он еще видит шкаф и кусок стены сквозь полусомкнутые ресницы.
   Пусть происходит все что угодно, я сейчас не знаю и не хочу знать, что все это не мысли, а домыслы, и что, может быть, все и не будет так, как видится мне в эти секунды. Но мне плевать, это правда... Пусть звенит колокольчик троллейбуса, пусть какой-то старик-зомби пялится в пустоту, топчась на своей авоське, а незнакомый мальчишка наблюдает за мной из своей хрустальной избушки, подвешенной к родительскому дому. Пусть сегодня одиночество будет замешано даже в бетонной массе, из которой сделаны заборы в пустых незнакомых кварталах.
   Мы увидимся завтра...
  
   Глава двадцать пятая. Легче перьев
  
   Из задрапированной в темные занавески комнаты он шагнул в сумрачную прихожую. Все привычные звуки казались необычайно четкими, и от этого походили на что-то потустороннее, что-то, за что отвечают из других широт: прохладный звон ключей, то ли тех, что в горах, тугими струями просятся в отрешенное, гордое небо, то ли тех, что только что вытащил из кармана. Холод из подъезда... секунду спустя он был там, и его шаги отдавались, точно в сводах пещеры. В подъезде очень темно. Он не смотрел в окно... Спустился, вышел из подъезда, лицом к выходу затворил дверь, спиной почувствовал какой-то бешеный белый свет. Давно он не помнил чувства чего-то белого вокруг. Он повернулся лицом к улице и увидел...
   Снег. Как будто свет крошится, его спускают по пути ветра, в корзине мягкого декабрьского мороза, чьи-то щедрые руки. Все было укрыто, все спрятано - люди шли наполовину белыми, а все вычурное и нелепое казалось просто темным. Все засыпано.
   Он шел по улице, осматривался... Не было пафосного ощущения "мира в замедленной съемке", как часто происходит со многими в минуты такого вот лирического счастья - но что-то в корне отличалось от всех его прошлых дней.
   Он чуть-чуть боялся того, что кругом слишком тихо. Теперь не звенели ключи - он нарочно шелестел чем-то в кармане, старался шагать немного более шумно, но слышал только шепот снега, когда он касался земли - дороги были засыпаны, их еще не успели убрать, никто не ждал снегопада; было раннее утро, прохожих еще прошло мало, кто-то только что стал показываться на улице, а иные были совсем прозрачны. Из них тоже никто не ждал снегопада... Он ждал.
   Люди шли ему навстречу, кто-то улыбался серебряному небу, кто-то прятал лицо от хитрых перьев, залетавших в лицо - некоторые даже ворчали, благочестиво так... Еще бы... у кого-то, кто живет на небе, эта ночь была очень бурной: двое катались, смеясь двумя разными голосами ветра, по белой простыне, туго натянутой по всему небо, и там, где она мялась, принимая форму их тел, появлялись складки облаков... А к утру они заигрались и испортили подушку, она осыпается на землю перьями. Или даже легче.
   Миша запрокинул голову - как он и ожидал, увидел складки... Опустив голову, увидел живописную дорогу, опоясанную аккуратно загримированными домами, по ней струился поток людей - он выходил к людным местам, и поток становился больше. Он не слышал, как снег скрипит под его подошвой, оглядывался по сторонам, словно первый раз видел такое. Этой зимы он ждал очень долго. Он такой действительно не видел раньше. Асфальт спокойно терпел все, что сыпется на него с неба, где кто-то развлекался, сходил с ума, рвал белье, кто-то нашептал целые сугробы чего-то нежного. И все так легко тает, но сейчас, именно сейчас - незыблемо. И шансов наколдовать очередную злую галлюцинацию у города нет - он спрятался, он приручен.
   Где-то впереди мелькнуло перо на черной перчатки - он услышал, как перчатку
   снимают с руки, увидел издалека руку, на которой плавятся снежные хлопья... полы пальто разлетаются в стороны - кто-то кружится...
   Он шел туда. Какой-то ребенок бросил в него рассыпчатым, неправильным снежком. Он оглянулся растерянно, с улыбкой, снова глянул вперед. Где?... - мысли дрогнули, как иногда дрожит голос... Потом он увидел эти глаза, наполненные мягким снегом.
   Лицо, влажное от снега. Он шел навстречу, и уже слышал смех. Похож на ветер... совсем как у тех, которые в небе... поймал за руки, и она стянула с него перчатки. Ее рука с его перчатками опустилась, другую она подняла, и все, что она чувствовала, оказалось только в этой руке - Миша видел, как энергия из всех клеток ее тела уходит к кончикам пальцев, чтобы чувствовать больше снега. По-другому он сейчас не будет рядом: он поднял руку...
   Ее голова была только чуть-чуть поднята, и она смотрела на него, пока пара крупных хлопьев не упала ей прямо в глаза - она зажмурилась, хихикнула, и тут же ее ресницы поймали еще пару снежинок. Он вплел свои пальцы в ее ладонь, и снег теперь можно было делить. Иногда она смеялась.
   На ее голове уже был кружевной платок из снега. Миша провел мизинцем по ее запястью, почувствовал бешеный, радостный пульс. Потом на его пальцах стал съеживаться холод, как будто чуть-чуть боялся, чуть-чуть кокетничал. Потом она крепко зажала два его пальца рукой, быстро отпустила, ногтем провела по выемке между большим и указательным, по линиям на ладони. Их заносило, и ему казалось, что мир вокруг спит после долгой, беспокойной, тяжелой ночи, из тех, когда пытаться заснуть нельзя. Он был в мире выше уровня воды. Выше льда, он его больше не боялся. Ему не было холодно - может быть, привык. От кончиков пальцев что-то светлое рассыпалось по его венам, становилось приятно тревожно, тепло. Легко - легче снежных перьев. Это происходило не только с ним.
   1 Красивая девушка (молд.).
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
   49
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"