I.
Межутов обвел аудиторию взглядом, - в основном для того, чтобы заглушить внутреннее неудобство. Римма Львовна представила его слушателям так вдохновенно и подробно, что заготовленная дома короткая речь была, вроде бы, уже и не нужна. Все основные этапы его творческого пути оказались изложены, и, вдобавок, красочнее, чем он сделал бы сам, а вдаваться в дальнейшие подробности ему казалось нескромным. В свои тридцать восемь лет он имел за плечами длинный список журнальных публикаций, четыре изданных поэтических сборника и небольшую книгу прозы - что-то вроде дорожных записок, вторая часть которой уже лежала в одном из уважаемых московских издательств и готовилась вскоре увидеть свет. Так что начинающим поэтам, которые собрались в большом кабинете, где регулярно проходили занятия местного литобъединения, он вполне мог казаться маститым автором, мэтром от литературы.
Изрядную часть собравшихся, как с раздражением заметил Межутов, составляли девицы от семнадцати до двадцати пяти - самый подходящий возраст для рифмования смутных эротических порывов и прочей, сопутствующей, так сказать, романтики. Впрочем, были дамы и старше, иногда намного, с печатью уже сбывшихся страстей и общего жизненного разочарования на лицах. Александр не знал, уместно ли называть женщин этого возраста девицами, даже при условии несостоявшейся личной жизни. Все они, за редким исключением, выглядели какими-то неприкаянными и настороженными, как будто так и ждали, что их в очередной раз обманут.
Мужчин здесь было меньше, и в их глазах читалось больше скепсиса, а кое у кого из молодых Межутову почудилось даже ревнивое соперничество. "Может, ты и представляешь из себя что-нибудь, - ясно говорили некоторые взгляды, - но скорее всего, тебе просто повезло. Подожди, вот скоро я издам свой сборник, и все поймут..."
Александр тайком вздохнул, в очередной раз пожалев, что не нашел в себе твердости отказаться от этой встречи. Люди, сидевшие перед ним, не вызывали у него ни тёплых чувств, ни интереса, а нужно было сейчас изобразить и то, и другое. Среди общей, пока однообразной массы лиц его взгляд выделил лишь два или три. Длинноволосый парень у окна, сидящий с намеренно скучающим видом. Бородатый человечек с аккуратной плешью и в толстом вязаном свитере, который смотрелся на нём так, будто был пожертвован кем-то более крупным и широкоплечим. Суетливая остроносая дама неопределенного возраста, время от времени то начинавшая шуршать пестрым полиэтиленовым пакетом, то сморкавшаяся в измятый платочек... Александр никого здесь не знал, кроме Риммы, и чтобы иметь время хоть как-то сориентироваться, решил начать издалека.
Он сошёл с невысокого помоста, на котором днем институтские преподаватели разыгрывали перед своими студентами совсем иные представления; остановился у первого ряда обитых пластиком столов, улыбнулся как можно дружелюбнее и сказал:
- Можно я покину этот импровизированный пьедестал?
И по тому, как в зале расслабились и заулыбались, понял, что выбрал верный тон. Даже длинноволосый парень у окна повернул голову, а по его губам под редкими темными усиками скользнула усмешка: "Ну-ка, ну-ка... И что дальше?"
- Знаете, мне бы хотелось, чтобы вы не относились ко всему, что тут было обо мне сказано, как к списку моих личных заслуг перед культурой и человечеством. Любой, кто так или иначе связан с искусством, знает, как много тут зависит от простого везения. Поэтому когда я говорю, что у меня вышло четыре сборника, я имею в виду не то, что мне дали четыре медали за мою замечательность, а то, что мне четыре раза крупно повезло в жизни.
- Ну, талант-то ведь тоже многое значит! - возразила Римма Львовна, которой за словами Александра почудился, видимо, тайный упрек. - Не может быть, чтобы вашей заслуги тут вообще не было! Если уж есть у человека дар Божий, то его не скроешь.
- Так ведь дар - он потому и дар, что его получают даром, - выкрутился Межутов. - И дается он авансом многим, а добиваются чего-то в искусстве немногие. По разным причинам...
- Например?
Голос от окна прозвучал резко, почти грубо.
- Дима! - угрожающе нахмурилась Римма. И уже спокойнее добавила:
- Вопросы потом!
- Нет, почему же? - быстро возразил Александр, обрадовавшись возможной пикировке. Он был не из тех, кто любит блеснуть остроумием или поразить зрителей эрудицией, но сейчас какая-то полуосознанная жажда спора, или, скорее, даже склоки или ссоры, любого бурного взрыва чувств, настойчиво скребла его изнутри. Как будто такой взрыв, нарушив мерное и обыденное течение его жизни, мог в этой жизни что-то изменить... - Мне, наоборот, кажется, что наша беседа будет намного живее и интереснее, чем мой долгий монолог в тишине!
Римма Львовна, похоже, не одобряла такую тактику, но пожала плечами и кивнула.
- А стихи свои вы нам почитаете? - робко спросила одна из девушек, чуть ли не самая молоденькая. На худосочном личике в обрамлении блеклых волос изо всех черт выделялись только губы, щедро накрашенные яркой помадой. По наивному взгляду светлых почти до прозрачности глаз можно было догадаться, что сборники Александра Межутова девушке ни разу на жизненном пути не попадались, да и само имя она слышит впервые.
- Обязательно. Чуть попозже.
- Вы не ответили на мой вопрос, - снова подал голос длинноволосый Дима. Теперь он откровенно сочился скепсисом и, похоже, подозревал Александра в неискренности. Мол, чего только эти профи не скажут, чтобы завладеть аудиторией!
- А что конкретно вас интересует? Причины жизненных неудач в среде творческих людей? Они, на первый взгляд, такие же, как и у всех других: жена ушла, характера не хватило, приходилось всю жизнь биться за хлеб насущный...
- А на второй?
- Что "на второй"?
- На второй взгляд. Или, по-вашему, поэт ничем от сталевара не отличается?
За внешней наивностью Диминого вопроса Межутову послышалась странная вкрадчивость, и он тут же насторожился, как пес, чей слух уловил в ночи чужие шаги.
- Отличается, почему же. Сталевар - это профессия. При желании человек может переквалифицироваться в кого-нибудь другого и будет вполне счастлив. А поэзия - это определенный взгляд на жизнь, кем бы ты ни работал. Если талант есть, он требует реализации, иначе поэт счастлив не будет.
- То есть вы считаете, что поэтический дар - это определяющий фактор всей жизни?
- Точно.
-Угу, - сам себе сказал Дима с несомненным удовлетворением и вперил взгляд в окно. Александр почувствовал себя одураченным и разозлился по-настоящему. Он уже открыл рот спросить, что же так порадовало его собеседника, но разговор неожиданно переметнулся в другое русло.
- Но ведь таланты бывают разные! - вмешалась коротко стриженая дама в тяжелых квадратных очках. Она была худа, почти лишена груди, говорила хрипло. Сейчас, когда она сидела в зале, Александр мог бы принять ее за мужчину, но точно помнил, что четверь часа назад, во время вступительной речи Риммы Львовны, она, опоздав, прошествовала мимо него в своем глухом, длинном черном платье. - Кому-то больше дано, кому-то меньше. Не все же рождаются Пушкиными или Цветаевыми!
- Или Бродскими! - добавил бородатый человечек с плешью. При этом перед мысленным взором Межутова почему-то ясно возникла забавная картина: как бородач спит, скрестив руки на груди, прижимая ими к себе потрепанный томик стихов покойного поэта-эмигранта. - Есть же люди, которые гармонично в себе сочетают и творчество, и повседневную жизнь. Так сказать, "поле попашут - попишут стихи"...
Остроносая женщина, которую Межутов заметил еще в начале встречи, вдруг громко и нервно зашуршала пакетом, извлекла из него пузырек с аэрозолью, брызнула себе в горло, облегченно вздохнула, повозилась еще чуть-чуть и снова затихла. Александр краем глаза заметил, что Дима, хоть и сидит по-прежнему отвернувшись, все же прислушивается к спору. Это его раззадорило. Раз уж ему пришлось сюда прийти, то не мешало выжать из этой встречи хоть какое-то удовлетворение. Он не собирался играть роль циркового медведя перед собравшейся здесь публикой, а, наоборот, сам был не прочь развлечься.
Он обратился к бородачу, стараясь, чтобы в голосе не выдал сарказма:
- Вы кого-то из таких людей знаете лично?
Послышались одобрительные смешки. Бородач смутился, его щеки и плешь порозовели.
- Нет, собственно... Да я и сам не поэт. Люблю стихи, вот и пришел послушать...
Межутов подавил в себе невольное сочувствие. В бородаче было что-то забавное и трогательное - в том, как он говорил, стеснялся и краснел. Но Александр уже настроился на жесткий словесный поединок, и ему не нужны были подобные "человеческие" помехи.
- Разумеется, степень одаренности тоже имеет значение. Есть та мера таланта, которую можно более или менее удачно сочетать с вышиванием гладью, работой журналиста, цветоводством или еще чем-то. Но и это ведь не просто уголок души, это, как я уже сказал, взгляд на мир. И у него свои требования. До какого-то времени мы удовлетворены тем, что просто пишем, но рано или поздно нам понадобится чье-то мнение о том, что и как мы написали. Потом - глядишь, признание, известность, иногда - если дарование позволяет, - даже настоящая слава... И что же - это все, что нам нужно?
Против его воли последний вопрос прозвучал хрипло. Сам того не заметив, Межутов вплотную подошел к теме, которая мучила его вот уже второй год, мучила по-настоящему тяжело, до бессониц, до сердечных спазмов. Глядя на лица перед собой, он на мгновение почувствовал себя человеком без кожи, болезненно уязвимым и неуверенным. Этим людям, для которых известность и слава были далекими сияющими вершинами, сейчас самыми важными казались совсем другие вопросы. Наверняка, многие из слушателей пришли сюда в надежде узнать какие-то рецепты литературного успеха, попросить содействия у известного поэта, постараться заинтересовать его в их только начинающейся судьбе. Александр не знал ни имен их, ни стихов. Последние два-три года ему приходилось много ездить по творческим и всяким прочим делам, так что он нерегулярно следил за выходящими в свет сборниками молодых авторов, обращаясь к ним только изредка, когда редактору требовался обзор книжных новинок. Да и вообще он жил, в основном, собой и в себе - недуг, который нередко встречается среди творческих людей и обычно внутренне оправдывается какой-то особенной глубиной личности, но в сущности, является порождением банального эгоизма и душевной лени.
То, что по какой-то непонятной причине ему пришлось хоть на миг раскрыться перед этими незнакомцами, вызвало в душе у Александра бунт. И, уже почти не понимая, что делает, Межутов хлестнул по аудитории вопросом, которого совсем не собирался задавать.
- Скажите, а зачем вы вообще пишете?
Поэты запереглядывались, заулыбались. Кто-то возвел глаза к потолку: "Боже, опять!". Александр понял, что Римма Львовна планомерно "работала в этом направлении". Он едва удержался от горького смеха. Может, сейчас он действительно услышит ответ? Ему остро захотелось вышибить этих людей из привычного для них душевного комфорта, из уверенности в какой-то особой внутренней одухотворенности, которая, по их представлениям, выгодно отличала их от всех прочих, выделяла из "толпы". Межутов поймал странно проницательный взгляд Димы, и тревожный голос внутри него зашелся в предупреждающем крике, но остановиться он уже не мог.
- Нет, правда? Для любого творческого человека рано или поздно наступает момент, когда он должен определить, зачем он делает то, что делает. Необходимо ли это для его дальнейшей жизни. Что ему это дает сейчас. Что он надеется получить в будущем. Я знаю, что в начале пути мы все жаждем славы и признания - желательно, прижизненных и всенародных. Но представьте, что у вас уже есть слава и признание. Вы добились того, о чем мечтали. Что же дальше?
Повисло недоуменное молчание. Некоторые из поэтов были явно ошарашены агрессией, прозвучавшей в словах Межутова. Александру даже показалось, что кое-кто сейчас встанет и уйдет. Но никто не ушел. Мужчина с густой седеющей шевелюрой, единственный пожилой из присутствующих мужиков, сказал с иронией:
- А что может быть дальше? Пиши себе, печатайся, живи на гонорары...
Послышались двусмысленные смешки, возможно, вызванные не столько неприязнью к Межутову, сколько стремлением скрыть душевное неудобство.
- И о чем же будете писать?
Остряк пожал плечами.
- Ну... О чем и раньше, все о том же.
- Всю жизнь об одном?
- А что такого? Есенин же вон писал про деревню да про березки. И ничего... Вот и я как Есенин буду писать.
- А потом - тоже как Есенин: "До свиданья, друг мой, до свиданья..."?
Кто-то громко не то хмыкнул, не то хрюкнул с явным одобрением, как над удачной шуткой. Александр понял, что это Дима, но почему-то не обрадовался поддержке.
Седеющий поэт не успел ответить.
- Ничего смешного в этом нет! - послышался возмущенный голос. Межутов посмотрел туда, откуда раздались эти слова и увидел там полную, хорошо одетую женщину с простоватым или, как принято называть, "рязанским" лицом, на котором читалась совершенно нерязанская надменность. Где-то Александр уже видел это лицо, причем, кажется, с точно таким же выражением на нем, но вспомнить, когда и где это было, не смог. - Неужели это обязательно - делать клоунаду из чужой трагедии?
После ее реплики Межутову как раз и стало смешно. Слово "клоунада" показалось ему удивительно подходящим к его нынешней судьбе. Он давно уже чувствовал себя кем-то вроде канатоходца: шел по проволоке день за днем, а она все не кончалась, и путь с каждым шагом делался все бессмысленнее и ненадежнее, и окружающее больше напоминало какой-то чудовищный фарс. Но признаваться в этом Межутов никому из этих людей не собирался. Он вообще уже испытывал досаду на себя и не понимал, как вышло, что он позволил разговору свернуть на такую скользкую и жутковатую тему. Но желание помучить кого-нибудь от этого только окрепло.
- Я не смеюсь, Боже упаси! Наоборот, хочу понять, почему человек пришел именно к такому финалу. Ведь это же важно! - Александр снова оглядел сидящих перед ним. Затуманенный, искаженный взгляд на этот раз отметил девушку с большими серыми глазами, которые, казалось, лучились изнутри. У девушки была пышная пшеничная коса, обернутая вокруг головы, и от всего облика веяло чем-то удивительно чистым и по-хорошему наивным. Межутов вдруг против желания почувствовал даже какую-то небольшую зависть, как мгновенный укол булавки, зависть, молниеносно переплавившуюся в презрение. "Наверное, стихи у этой исключительно про любовь!" - подумалось с неприязнью. Оторвав взгляд от юного лица, он продолжал:
- Раз мы называем себя поэтами, нам важно знать, где проходит граница между состоявшимся автором и несостоявшимся. Я имею в виду не количество изданных книжек, а... какое-то внутреннее удовлетворение, что ли. Знание, что ты делаешь то, что должен делать, то, для чего ты призван. И способность предчувствовать, останется ли хоть что-то из того, что ты написал, после тебя - или вместе с тобой уйдет...
Межутова слушали настороженно, и он никак не мог понять, задевает ли то, что он говорит, хоть чью-нибудь душу. Ему казалось, что от таких раздумий душа должна кричать и кровоточить. Молчание аудитории давило, как могильная плита. Александр едва скрыл облегчение, когда его перебили.
- А мне кажется, наше творчество должно быть нужно прежде всего нам самим! - с неожиданным жаром воскликнула женщина лет тридцати, одетая в безликом, "демократичном" стиле: джинсовый сарафан поверх бледно-голубой водолазки, и то и другое - результат паломничества челноков в Турцию или Китай. На еще свежем, не лишенном привлекательности лице безжалостно отпечаталось высшее образование, может быть, даже искусствоведческое или филологическое. - Ведь читать нас будет интересно только в том случае, если нам было интересно писать! А пишем мы, естественно, о себе: о своих чувствах, проблемах, случаях из жизни, своих надеждах... То есть облекаем в слова то, что живет в нас повседневно, только мы не всегда это осознаем. Наши стихи помогают нам познать себя, понимаете? И этим способствуют нашему внутреннему развитию. Они нужны нам для духовного роста, и пока в нас живет эта потребность развиваться, мы и можем сказать читателю что-то новое и интересное. Или, наоборот, знакомое ему и потому тоже интересное. Я так думаю!
Глядя на женщину, Межутов видел, что все, что она говорит, родилось в ее голове не вдруг, что оно выношено ею, что она действительно долго размышляла над этим. Ему только интересно было бы узнать, что именно понимает она под "духовным ростом" и нет ли у нее сомнений, что, скажем, поэмы Гомера или оды Державина можно уложить в рамки самосовершенствования этих двух личностей.
- Чтобы сказать новое и интересное, нужно чем-то от читателя отличаться, - громко буркнул кто-то из молодых мужчин, кого Александр не сумел разглядеть. - Читатель - он не дурак, он и сам может столько нового и интересного выложить, у-у-у! Как говорится, нам и не снилось...
- Вот и прекрасно! Поделимся с ним опытом, это же здорово! И нам духовная польза, и ему...
- Ну да, - оживился долго молчавший Дима, - и мы им попользуемся, и он - нами!
Римма Львовна, поразительно долго терпевшая все это безобразие, тут не выдержала:
- Дмитрий, здесь не средняя школа и не ПТУ. Фильтруйте базар, как нынче в народе говорят!
- Так, Римма Львовна, на зоне говорят. А народ к этому имеет очень косвенное отношение...
Межутов понял, что пора опять брать ситуацию под жесткий контроль.
- Обмен духовным опытом - это здорово, конечно, - великодушно признал он. - И многие люди, связанные с искусством, общаются с читателями, проводят встречи, переписываются. Это дает им ощущение востребованности их творчества и, наверное, добавляет впечатлений. Ну, а если они не находят аудитории среди окружающих людей? Если они, как принято выражаться, опережают свое время - что тогда?
- Ну, это уж только историей можно проверить! - опять вступил в разговор седеющий поэт. Он теперь сидел, вальяжно откинувшись на спинку стула, и, похоже, был не прочь подробно развить свою мысль. - Лет через пятьдесят-сто ясно будет, кого еще читают, а про кого уже забыли. И потом, мы-то здесь, в основном, люди скромные, провинциальные. На мировые шедевры не замахиваемся, пишем кто как умеет. Самовыражаемся, так сказать.
- А почему вы уверены, что кому-то, кроме вас, интересно и нужно ваше "самовыражение"?
- А почему нет? - поэт так искренне удивился, даже вроде обиделся, что Александр ненадолго увидел в нем большого рыхловатого ребенка, у которого незнакомый ушлый пацан хочет отнять любимый самокат. - Чем я хуже других-то?
- Вот-вот! - не унимался наглец Дима. - Чем мы хуже Некрасовых каких-нибудь? Мы даже лучше, может быть. Местами...
Это уже было слишком. Александр нисколько не сомневался, что сейчас разразится скандал, и сердце у него замерло в каком-то порочном, но непреодолимом сладострастном ожидании. Что будет потом, после ругани или драки, он думать не мог, странным образом лишившись на время способности рассуждать. Он видел, как остроносая женщина с пакетом, вдруг подхватившись, неловко пробирается к дверям, и ее уход показался ему похожим на паническое бегство, что даже немного его отрезвило... Но, видимо, стычки между этими двумя были для большинства завсегдатаев литобъединения чем-то вроде привычной и чуть ли не обязательной приправы к поэзии. Пожилой повернулся в димину сторону, с минуту сверлил его многозначительным взглядом, затем попытался изобразить величественное презрение, что вышло, скорее, кисло... Этим и кончилось. Межутов расслабился, чувствуя одновременно и облегчение, и разочарование. Чего-то не случилось - нужного или страшного, теперь уже было и не понять. Окончательно придя в себя, он обнаружил, что разговор уже продолжается без него и вполне мирно.
Напряжение быстро спадало, посыпались шутки.
- Мы создаем культурное пространство, чтобы люди не превращались снова в обезьян.
- Мы обеспечиваем потомков работой: литературоведов всяких, историков, скульпторов...
- Мы...
О недавнем душевном затмении Межутову напоминало лишь едва заметное дрожание пальцев.
Молодые девицы хихикали. Только та, которая спрашивала Александра, будет ли он читать свои стихи, блеклая и анемичная, с ярко накрашенными губами, казалось, пребывала в каком-то трансе. Она сидела близко, и Межутов постоянно натыкался на нее взглядом. Ему стало не по себе, когда она вдруг, будто не услышав прозвучавших острот, растерянно распахнула свои бледные глаза, казавшиеся безресничными, и спросила:
- Но если не самовыражение, не развитие души, не слава... Подождите... Вы что же, хотите сказать, что мы все... Что всё, что мы пишем... бессмысленно?
Это был нежданный удар поддых. Стало как-то неприятно тихо, и Александра снова поразили глаза Димы - безвозрастно-мудрые, но совсем не сочувственные, а скорее пристально-изучающие. Межутов почувствовал себя зверем в захлопнувшейся ловушке.
Он мог бы сказать "да" - и все бы решили, что и он вздумал пошутить, и никто бы не заметил, что ему, в реальности, очень хочется в этот момент перестать жить. Но он знал, что бледная девочка не примет шутки, и не она одна.
Если бы он ответил "нет", ему пришлось бы давать им ответы, которых у него не было, потому что он то ли не выстрадал их еще, как надо, то ли вообще изначально и навсегда был от них отлучен. Александр смотрел на своих слушателей и с удивлением читал на их лицах свою собственную неуверенность и незащищенность. Пауза невыносимо, недопустимо тянулась. Межутов чувствовал взгляды, как чувствуют царапанье или ожоги, особенно взгляд Димы и девочки, задавшей вопрос. Он боялся, что окружающие заметят, как он близок к тому, чтобы просто малодушно уйти...
Выручила его сероглазая девушка с косой, та самая, про которую он подумал, что она умеет писать только про любовь. Эта девушка сказала, глядя на него, как на недужного, с сочувствием сестры милосердия:
- Александр Николаевич... Почитайте, пожалуйста, ваши стихи!
II.
Домой Александру пришлось возвращаться вместе с Риммой Львовной: они жили в одном микрорайоне, в соседних блочных пятиэтажках бледно-коричневого цвета. Чаепитие, которым закончилась встреча, не развеяло межутовского мрачного настроения, хотя за столом он старался выглядеть веселым и даже рассказал кое-что забавное из своего опыта общения с издателями... Он шел и перебирал в памяти лица увиденных сегодня людей. Чаще всех вспомнинался длинноволосый Дима с его ядовитой усмешкой, потом анемичная девица, задавшая финальный, роковой вопрос, затем почему-то худая дама в очках и молоденькая девушка с косой, и еще одна - по виду вообще старшеклассница... От седоватого поэта в воспоминаниях осталась только шевелюра, как будто в его лице не было совсем ничего примечательного.
- Вы не думайте, Александр Николаевич, это они только с виду ершистые, - нарушила затянувшееся молчание Римма Львовна. - На самом деле многие из них очень ранимы... Да просто-напросто беззащитны!
Она сказала это с жаром, и Межутов вдруг понял, что она чувствует себя виноватой перед ним. Ему тут же стало стыдно.
- Да нет, что вы, я и не думал ни о ком из них плохо! Я сам виноват. Развязывать дискуссии на "вечные" темы при такой разнородной аудитории - это же настоящее самоубийство... А вы всех, кто сегодня был, хорошо знаете?
Римма Львовна задумчиво поправила на плече длинный мохеровый шарф, явно собственное рукоделие. На ней было модное осеннее пальто, и для Александра это выглядело непривычно, потому что до недавнего времени, сколько он ее помнил, она носила темные кожаные куртки, так что многие за глаза называли ее Комиссаршей.
- С некоторыми я знакома еще с их школьной скамьи, с тех пор как организовала первое литобъединение для старшеклассников. Им уже лет по тридцать-тридцать пять, но таких осталось немного: кто уехал, кто женился-остепенился... Георгий Максимович - тот, седой, с которым вы сегодня беседовали, - присоединился к нам недавно и ходит довольно редко, только когда ему хочется поучить молодежь жизни. Я не против, пока это все в приемлемых рамках. У него два сборника изданы - правда, на его же деньги, но все-таки. Стихи, с моей точки зрения, просто ужасные! Это я вам по секрету говорю. Хотя он и так мое мнение знает... Когда он в первый раз пришел и стал у нас читать свои творения, Дима Карнашов его просто по стенке размазал. Я, конечно, старалась, как могла, оградить... Но Димка иногда делается совершенно неистовым, даже страшно смотреть. Впрочем, Георгий Максимыч тоже был хорош, что греха таить! Словом, получилась натуральная свара, мы с девочками с трудом предотвратили грязный мужской мордобой.
- Дима - это тот, что у окна сидел? - на всякий случай уточнил Александр. - Такой... христообразный?
Римма Львовна засмеялась. Смех у нее всегда был слегка неестественный, каждый раз казалось, будто она до этого момента смеяться вообще не умела, а тут решила научиться.
- Вы ему так в глаза при встрече не вздумайте сказать! Он у нас почти верующий, даже в церковь ходит. Стихи, правда, пишет такие, какие верующим, с моей точки зрения, писать не положено. Такое что-то, знаете ли, с рваным ритмом, строчки лесенкой, вроде Вознесенского. Но драйв есть...
- Что, простите?
Римма Львовна посмотрела на него, явно довольная вопросом.
- Драйв. Ну, напряжение, что ли... Это теперь такой в молодежной среде жаргонный термин. В основном относится к музыке, но к стихам, по-моему, тоже можно применить. Бывает, под музыку хочешь не хочешь, а начинаешь двигаться. Вот и у Димки так: нравятся его стихи или не нравятся, но что-то от них внутри царапает, скребет... А хотите, я вам дам почитать? У меня как раз дома его подборка лежит для очередного альманаха. Очень интересный парень, между прочим!
Межутову совершенно не хотелось читать ничьи стихи, тем более "под Вознесенского", но он, застигнутый врасплох, не нашел предлога отвертеться, а через минуту оказалось поздно. Они были как раз возле подъезда Риммы Львовны, и та уже всходила по ступенькам, не оглядываясь, в полной уверенности, что Александр идет за ней. Межутов обреченно вздохнул и стал подниматься следом.
Подъезд являлся почти точной копией его собственного, квартира оказалась двухкомнатной, довольно запущенной, но, как ни странно, уютной. Видно было, что до ремонта у хозяев руки не доходили уже лет пять. Обои местами топорщились, кое-где видны были неловкие попытки их подклеить. На всей обстановке лежал отпечаток старомодности: если абажур, то непременно из ткани и с бахромой, если коврик под ногами, то циновка, а на дверях ванной и уборной - выцветшие пластиковые фигурки: душ с расходящимся веером водяных струй и мальчик со спущенными штанишками. На зеркале в прихожей Межутов заметил темные пятна - там, где время повредило амальгаму: одно на удивление точно повторяло ахматовский профиль, зато другое, рядом, походило на полураздавленную лягушку. В правом верхнем углу под поцарапанную деревянную раму был подсунут длинный конверт с иностранной маркой, новенький и неуместно белоснежный, словно попавший в эту квартиру с другой планеты.
На вешалке "под бронзу" крайний с межутовской стороны крючок был обломан и предательски темнел каким-то гораздо менее благородным сплавом. На следующем крючке висело видавшее виды черное мужское пальто, а точно над ним на полке для головных уборов солидно, по-хозяйски лежала серая драповая кепка. Муж Риммы Львовны в последние годы не выходил из дому. Он был старше жены лет на двенадцать, сейчас ему уже, наверное, было под семьдесят. Во время войны он жил на Украине, прятался по лесам с матерью и двумя старшими сестрами. Однажды им пришлось несколько часов просидеть в реке под обрывом, пока немцы с собаками прочесывали лес в поисках партизан. После этого у маленького Вити начались проблемы с почками, и до Победы он дожил просто чудом. Послевоенное время тоже не располагало к поправке, и хотя многие другие хвори Виктор Сергеевич перерос, хронический нефрит остался при нем навсегда. Сейчас у него страшно пухли ноги, передвигался он с большим трудом и, как Александр слышал от знакомых, большую часть суток проводил в кресле у окна, читая газеты и присматривая за соседскими иномарками.
Чуть только Межутов вошел в прихожую, на него из гостиной выплеснулся бархатный баритон, певший арию мистера Икса.
- Публика ждет. Будь смелей, акробат! - тосковал радиоприемник голосом несчастного циркача, и Александр не сдержал кривой усмешки, вспомнив, в каким настроением он шел сегодня на встречу с подопечными Риммы Львовны.
- Кто там пришел? - ласково пропел похожий баритон, так что Межутов даже не сразу сообразил, что это уже не радио.
- Свои! - в тон супругу ответила Римма Львовна. И обернулась к Александру. - Проходите на кухню, я сейчас.
- Ты с Димкой? - спросили из комнаты.
- Нет, с Сашей Межутовым. С Александром Николаевичем. Он на минуточку. У тебя все в порядке?
Дальнейшего разговора Межутов не слышал, потому что, оказавшись в кухне, деликатно прикрыл за собой дверь. Здесь все носило следы торопливого ухода: посуда в раковине, крошки на столе, мрачный ореол убежавшего кофе вокруг средней конфорки электроплиты. Из распахнутой форточки неслись дворовые звуки. Квартира находилась на пятом этаже, и казалось, что долетающий сюда шум отфильтрован расстоянием до какой-то почти призрачной чистоты. В правом углу, очень высоко, чуть не под самым потолком, как-то неловко и одиноко висела картонная икона Казанской Божьей Матери. На столе, кроме крошек, Александр заметил еще скомканное льняное полотенце с ярким псевдофольклорным петухом и пухлую серую папку с истрепанными завязками, на которой четким и решительным почерком было выведено: "Принято в альманах". Он присел было на табурет, покрытый маленькой лоскутной накидкой, но почувствовал какое-то неудобство: чуть привстал - и извлек из-под накидки пестрый пластиковый фотоальбом, какие продают в любом салоне "Кодак". Машинально раскрыв, наткнулся на большое фото Риммы Львовны, сделанное лет тридцать назад, когда она еще завивала локоны, носила крепдешин в мелкий горошек и смотрела на мир с надеждой и удивлением, хотя в изгибе молодого сочного рта уже чувствовалась непреклонность. Межутов почему-то смутился, как будто вызнал что-то интимное, осторожно закрыл альбом и положил на краешек стола рядом с папкой. И тут же услышал быстрые шаги за кухонной дверью.
- Виктор Димку любит, - Римма Львовна, едва распахнув дверь, продолжила прерванный разговор. - Тот шума много производит, сразу нескучно становится... Тоже, кстати, - пророк. Это я с намеком на ваше сегодняшнее выступление. Как задаст какой-нибудь небытовой вопросец, так и не знаешь, что ответить. Народ на занятии раздухарится, разругается, перья летят! У каждого - мнение и, естественно, самое правильное... А Димка, жук такой, сидит и смотрит, будто кто-то другой всю эту кашу заварил. Не без пользы подобные разговоры, конечно, но ведь надо для них место и время правильно выбирать... Это я не про вас, не подумайте! - ее взгляд упал на фотоальбом. - А, вот он где! Представляете, все утро искала, а он лежит на самом виду! Журналист один задумал цикл статей написать об истории молодежных литобъединений в нашем городе. Попросил кое-какие старые фотографии. Я их специально в отдельный альбом сложила, чтобы не путаться, а утром второпях его не нашла...
Все это говорилось в то время, как руки Риммы Львовны включали бра над столом, наливали воду в захватанный металлический электрокофейник и вынимали из хлебницы растерзанную пачку недорогого печенья.
- Вы чай будете или кофе?
- Я, честно говоря, ничего не буду, меня дома ждут к ужину, - Межутов еще не мог опомниться после чаепития в литобъединении. Там ему все время подливали чересчур крепкий чай, хотя он этого не просил, настойчиво угощали пирогами и печеньем (кажется, точно таким же, как здесь). Справа сидела Римма Львовна, слева - худая дама в квадратных очках. Девушка с косой, так вовремя попросившая Александра почитать стихи, лучилась глазами из дальнего угла. Женщина с рязанским лицом устроилась рядом с седеющим поэтом и что-то говорила ему быстро и недовольно, почти не останавливаясь, так что даже, кажется, чашку свою ни разу не поднесла к губам. Седеющий в ответ то и дело хмыкал, но Александру показалось, что он не слишком внимательно слушает соседку. На Межутова они почему-то старались не смотреть. Шут (или, по версии Риммы, пророк) Дима обхаживал молоденьких девочек, изредка посверкивая взглядом, будто проверяя, не ушел ли Александр, здесь ли. Межутов все ждал с тайным внутренним содроганием, что Дима подойдет к нему с каким-нибудь намеренно каверзным вопросцем, на который сходу и не найдешь, что ответить, но тот так и не подошел. - Мне пора, пожалуй...
Его надежды на то, что Римма забудет дать ему обещанные стихи, не оправдались. Она сразу развязала папку и вынула тонкую пачку листков, скрепленных степлером. Межутов с облегчением увидел, что тексты отпечатаны на принтере. Ему совсем не хотелось разбирать почерк молодого дарования, тем более, что, судя по Диминому темпераменту, почерк у него был еще тот.
- Я вам это даю до вторника! - торжественно и строго сказала Римма Львовна, вручая ему подборку. - Во вторник я должна отдать все тексты рецензенту. Потом уже с этим пойдем в издательство... Ну, и так далее, вы же знаете, какая это волокита.
Александр взял у нее из рук подборку, не в силах побороть недоверчивость. Потом вдруг неожиданно для самого себя спросил:
- А вот эта девушка... С косой вокруг головы... В третьем ряду сидела...
Римма Львовна сразу поняла, о ком он.
- Анечка Стрельцова? Ну, этой замуж надо. Как только сходит в ЗАГС, родит, так и стихи ей уже не понадобятся. А беленькая, худенькая - Галя Мышлова, певица молодежного суицида... Бывает, такое напишет, что я за сердце хватаюсь: как бы ребенок на самом деле не вздумал что-нибудь над собой учинить... Ну, да это у нее возрастное, тоже пройдет. Вы, Александр Николаевич, не забудьте, пожалуйста, про вторник. Я вам еще позвоню накануне, напомню!
По радио, доносящемуся из гостиной, теперь передавали погоду на фоне "Манчестера и Ливерпуля". Межутов бросил в открытый дверной проем суховатое "до свидания", но ответа не получил: видимо, Виктор Сергеевич увлекся прогнозами синоптиков и не расслышал. Зато Римма Львовна была сама любезность, и Александру очень хотелось думать, что дело тут не только в стремлении "пристроить" Диму в литературу по его, межутовской, протекции.
С Риммой у них когда-то, лет двенадцать назад, было одно неприятное столкновение. Хотя с тех пор уже много чего случилось, Александр то и дело вспоминал об этом, сам того не желая. Когда готовился самый первый его поэтический сборник - он назывался "Солнечный причал", - Римма Львовна, бывшая тогда, помимо прочей творческой нагрузки, одним из редакторов издательства местного Союза Поэтов, резко выступила против его выпуска. Межутов имел с ней долгий и очень тягостный разговор по телефону, где она подробно объясняла ему, почему его стихи не могут считаться талантливыми и удовлетворить ее профессиональному вкусу. Книга, в конечном итоге, все-таки вышла, а за ней через год и другая, потом третья, четвертая... И Римма Львовна больше никогда не возражала, а при встречах всегда мило улыбалась. Уже потом Александр узнал, что в тот, самый первый раз, редакторский совет выбирал между двумя проектами - его "Солнечным причалом" и сборником какого-то хрупкого, ранимого юноши из литобъединения Риммы Львовны... Теперь это уже не имело значения, но каждый раз, сталкиваясь с Риммой, Межутов чувствовал неудобство, как будто сам вел себя неискренне или подозревал в неискренности ее. Когда на днях она позвонила и пригласила его выступить перед начинающими поэтами, он так удивился, что даже не смог придумать подходящей отговорки.
Шагая по асфальтированной дорожке к своему дому под порывами пронизывающего ветра, Александр с неудовольствием думал о том, что Димины стихи действительно придется читать, да еще и высказаться о них, а потом Римма Львовна, несомненно, передаст его мнение Диме, и тот съязвит что-нибудь, потому что его стихи наверняка Межутову не понравятся... Словом, не следовало ему соглашаться ни на это выступление, ни на чтение Диминых текстов. Обычно он умел давать отпор чужой навязчивости, а тут, поглощенный своими собственными переживаниями, как-то неосторожно расслабился.
Ну, да чего уж теперь...
III.
Из московского издательства пришли гранки второй книги Межутовских путевых заметок, которая должна была выйти в декабре, и до самого вечера понедельника Александр оказался плотно занят вычиткой. Про Димины стихи он вспоминал с раздражением и легкими угрызениями совести, но в очень неподходящие моменты, когда было ясно, что, грызись не грызись, а взяться за чтение сейчас никак не получится.
Наконец, уже поздно, перед сном, он вынул из стола листки и пошел на кухню читать. Настя, жена Межутова, уже легла, и в квартире стояла теплая, сонная, едва уловимо пахнущая корицей тишина.
На кухне вечерами было уютно. За темным стеклом временами шли полосы света, когда неподалеку проезжали машины, и тогда простенький цветочный узор на коротких занавесках ненадолго превращался во что-то мрачновато-загадочное, не то египетское, не то месопотамское... В такие мгновения невольно делалось радостно, что ты живешь в этом веке, в этом городе и по эту сторону зеркала, в которое ночная тьма превращала окно. Это ощущение тихого, незатейливого счастья подкрепляли ароматы пищи, витавшие в воздухе после ужина и вечернего чая. Александру иногда думалось, что как раз так и проверяется, насколько изменилась за века развития человеческая природа. Да нисколько, в сущности, не изменилась: по-прежнему круг света, крепкие стены жилища, ощущение тепла да запах еды являются для людей символами безопасности и благополучия. И временами кажется, что ничего другого нам и не нужно, и все, что сверх этого, есть некое барство, излишек, надуманная роскошь, а то и навязанная кем-то обуза...
Межутов небрежно, нехотя перелистал странички со стихами. Вид их ему не нравился - черные строчки тревожили своей изломанностью, а изломанности не хотелось, хотелось покоя и домашних булочек с корицей. Названия, набранные вызывающе большими буквами, смотрелись нарочито и тоже говорили сами за себя: "СУМЕРКИ МИРА", "ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ", "ПОСЛЕДНИЙ ГЕРОЙ", "МЕРТВАЯ ЗОНА"... Межутов вспомнил настойчивый голос Риммы Львовны в телефонной трубке, тяжело вздохнул и заставил себя читать.
Некоторые стихи он прочел даже дважды или трижды, стараясь уяснить, что именно его в них не устраивает. Все они его безмерно раздражали. Порой в них встречались драгоценные, по мнению Александра, строчки, но они терялись в навязчивом рОковом ритме, ломались, как спички, на глазах искажались и даже вообще выворачивались наизнанку. Может, как раз в этом и состоял "драйв", о котором говорила Римма Львовна, но смысла его Межутов не понимал, и от всего написанного ему только делалось тоскливо на душе.
В своих стихах он всегда старался сохранить мир в целости. Пройдя через год войны, которая на его глазах день за днем разрывала все его представления о ценности человека - любого! - неповторимости, невозвратности и таинственной, даже мистической необходимости каждого из живущих на этой земле, он утратил всякое стремление препарировать свою или чужую душу творческим скальпелем. Ему казалось, что стоит невзначай повредить некую хрупкую оболочку - и тайна будет попрана, безобразно опрощена, и тогда смысл поэзии, да и любого другого искусства будет навсегда утрачен. Александра всегда приводило в изумление, с какой ухарской бестрепетностью такое вскрытие производят другие, вываливая на всеобщее обозрение содержимое своих душ, которое, как он и боялся, в лучшем случае оказывалось похожим на пластиковый муляж эмбриона или наглядное пособие для начинающих патологоанатомов.
А вот Димины стихи напомнили Межутову какой-то хитрый, сделанный с загадочной целью механизм. Под налетом мальчишеской бравады, между плосковатых рок-лозунгов так и чудилось поблескивание никелированных частей, холодное внимание неживого мозга... Это была жестокая машина, потому что она мучила и ничего не давала взамен, никакой надежды. Инструмент, который резал, но не лечил, а так и оставлял рану открытой, не заботясь даже остановить кровь. Когда Межутов нашел это сравнение, по его коже пробежали мурашки. При этом автора трудно было обвинить в отсутствии таланта. Конечно, парень не был полностью самостоятелен, хватало у него и штампов, и невольного подражательства, и глупого, с точки зрения Межутова, стремления оригинальничать. И все же...
Александр вдруг ощутил в мозгу что-то вроде яркой, болезненной вспышки, так что даже тихо застонал. Вот оно! Этот злосчастный Дима - действительно, как говорила Римма, вроде самого Межутова, такой же мучитель себя и других: задает вопросы и ждет ответа, не понимая, что ответ может прийти только изнутри него самого. Но Диме-то девятнадцать, а Межутову - два раза по девятнадцать, главная часть жизни уже прожита, а оттого и муки глубже, и надежды на избавление - меньше... И если так и умрешь, ничего не поняв - зачем тогда жил, спрашивается?
Чувствуя приближение приступа знакомой, доводящей до исступления душевной маеты, Межутов покинул кухню, натянул старый грубый свитер и вышел на балкон. Как-то так случилось, что он не пристрастился к курению, хотя и в старших классах школы, и в армии, и потом в жизни ему частенько приходилось делать вид, что курит, чтобы не выглядеть белой вороной. Он повертел в руках пачку "Петра I", почти полную и сильно помятую после месячного таскания в кармане пиджака, достал сигарету и закурил. Равновесие возвращалось медленно и, как Александр уже знал по опыту, было недолгим и ненадежным. Он вообще в последнее время жил в каком-то очень ломком, изменчивом мире: то умирал внезапно и скоропостижно кто-то из приятелей, то на экране телевизора "Боинги" рушили спесиво-незыблемые башни небоскребов, то с детства знакомые названия улиц вдруг заменялись новыми, к которым приходилось долго привыкать... Будь у него в душе покой, возможно, это все не действовало бы так угнетающе. В конце концов, люди смертны, а улицам все равно, как называться. Но Межутову все чаще казалось, что за всем этим расползающимся, как гниющая плоть, миром вот-вот откроется что-то мрачное и до жути реальное - гораздо более реальное, чем укладывающийся спать город, на который он смотрел со своего балкона, да и чем он сам...
Вот так вот живешь и пишешь, пишешь и живешь. Печатаешься, получаешь гонорары, читаешь про себя рецензии - не всегда доброжелательные, но все же заставляющие что-то внутри трепетать от тайного восторга. Мол, вот ведь, не прозябаю в безвестности, иных и не ругают, а просто не замечают, а на меня сам К. обратил внимание, ни дна ему ни покрышки за то, что гадость про мой новый сборник написал! И поначалу даже есть в этом какой-то кураж: читатели автографы на встречах просят, светочи нынешней литературы милостиво кивают, и на банкетах в честь очередных Букеров ты свой, так что даже встречают добродушной усмешкой и фразой из анекдота: когда же, мол, ты-то? И можно упиваться этой пестрой жизнью очень долго - пока однажды ночью вдруг не разбудит непонятный экзистенциальный ужас, и ни с того ни с сего не задашься вдруг вопросом: а что же я, в действительности, делаю?
Вот он я, поэт и писатель, привыкший складывать в строку слова, как кирпичи в стену. Обычные слова, которые мы каждый день говорим на кухнях, в троллейбусах, в поликлиниках... И вот я беру и ставлю их как-то по своей прихоти, и что-то такое с ними случается, отчего они начинают жить отдельно от меня, и в какой-то миг я обнаруживаю, что и власть-то моя над ними - только призрачная. Объясните мне этот научный факт с точки зрения диалектики и материализма...
Что же, что я делаю с людьми? Дарю им что-то - или отнимаю? Утешаю или мучаю, лечу или калечу? Выплеснешь вот так на бумагу нечто, "самовыразишься", и только потом задумаешься, что же ты такое в мир от себя отпустил. И едва задашься этими вопросами - все, кончилась безмятежная жизнь! Словно невидимая болезнь разъедает изнутри, так и жжет, и скребет, и дергает, и от привычных, вполне милых и респектабельных лиц и разговоров почему-то становится тошно ... "Что-то вас, Саша, давно на заседаниях не видно. Совсем забыли нас, загордились? Шучу, шучу!"... "Куда это вы пропали, Александр Николаевич? Про вас на днях сам М.Н. спрашивал, интересовался, как у вас дела"... А жизнь крутится, как заведенный давно механизм, и вроде бы ничего внешне не поменялось, но ты-то знаешь, что главное колесо изнашивается, изнашивается, да и сломается однажды... И что тогда?
Город вокруг был темным, час стоял поздний. Александр с тоской вглядывался в очертания таких знакомых при дневном свете зданий, потом наклонился - несколько минут пристально и напряженно смотрел вниз, где и видно-то ничего не было. Ветер, мрак, бездна...
Выдрать бы этого Диму за его стихи! Разбередил, паразит, душу. Межутов в сердцах отшвырнул недокуренную сигарету, посмотрел, как она промерцала дугой вниз, и пошел спать. Долго лежал, глядя в темноту, стараясь не ворочаться, чтобы не разбудить жену. Мысли крутились на одном месте, поворачиваясь то так, то этак, и не выводя ни к чему успокаивающему. Заснул от полного внутреннего изнеможения, напоследок вспомнив, что не завел будильник. Но вставать уже не стал. Последнее, что промелькнуло перед затуманенным усталостью мысленным взором - красная звездочка брошенного сигаретного окурка, пунктиром исчезающая во тьме.
Утром невыспавшийся и оттого мрачный Межутов позвонил Римме Львовне и договорился о встрече, чтобы вернуть Димину подборку. Римма пыталась было снова зазвать его к себе домой, но он соврал, что должен немедленно уйти. В результате они договорились пересечься на остановке, откуда Римме нужно было ехать в одну сторону, чтобы передать материалы для альманаха рецензенту, а Межутову - в другую, в издательство: уладить кое-какие собственные дела, о которых, честно говоря, он вспомнил только сейчас. Александру совсем не хотелось объяснять, почему именно ему не понравилось Димино творчество. Его бы вполне устроила какая-нибудь обтекаемая формулировка вроде "неплохо, но не мое" или даже "пока ничего выдающегося, но надежда есть". Он вообще не мастер был оценивать чужую работу, особенно творческую, и твердо верил, что этим должны заниматься специальные люди - критики, литературоведы какие-нибудь... Словом, те, у кого мозги приспособлены анализировать уже созданное, а не мучиться подбиранием слов и выстраиванием сюжета. Себя он относил ко второй категории и воспринимал написанные другими людьми тексты как некие растения, которые авторы долго культивировали - то усиленно окучивали, то старательно подстригали по бокам, чтобы не углубляться в детали и не увлекаться второстепенными линиями, - а потом выставили на всеобщее обозрение. Сам он занимался тем же, поэтому ему всегда было неудобно вмешиваться со своими замечаниями в чей-то интимный процесс выращивания.
Межутову повезло, потому что автобус Риммы Львовны пришел быстро и она заторопилась, так что он сунул ей скрепленные степлером листки, не сказав при этом ничего определенного. Правда, она пообещала ему позвонить на днях, но телефонных разговоров Александр опасался меньше. К тому же, он помнил, как она сама когда-то разговаривала с ним по поводу его первой книги... О том, что непонравившиеся стихи принадлежат не ей, а ни в чем не виноватому Диме, Межутов как-то невзначай успел забыть.
Потом была сплошная невыразительная и малоинтересная текучка: какие-то разговоры, переговоры, дрязги вокруг нового литературного журнала, в котором Межутова вроде бы хотели в редколлегию, подготовка к поездке в Москву, где Гриша Смурнов, хороший приятель, поэт и время от времени лечащийся наркоман, некогда переделавший свою простецкую фамилию на более звучную и загадочную путем замены одной-единственной буквы, выпустил очередной сборник и желал устроить его презентацию со множеством приглашенных. Александр сначала настроился отказаться, но потом ему вдруг ни с того ни с сего захотелось поехать - повидать знакомых. Глядишь, и депрессия отпустит. Сколько можно сидеть в своем углу, в конце концов? Так тебя паутиной заткут, да и забудут совсем...
Незаметно за всеми этими делами подкатила суббота, а в воскресенье Межутов, по недавно заведшейся у него привычке, отправился в церковь на литургию.
IV.
За последние несколько лет в городе открылось много церквей, только в окрестностях межутовского дома их было три. В старом центре стоял еще и собор, но до него нужно было ехать с двумя пересадками. Деревянная, недавно выстроенная церковка, находившаяся буквально в нескольких шагах, казалась какой-то несолидно новенькой, кроме того, там почти не было мужчин, одни пожилые женщины, которые каждого нового человека провожали подозрительными взглядами, поэтому туда Александр не ходил. Он выбрал для себя Покровский храм, тоже небольшой, зато расположенный в старом парке на берегу реки. Летом и в раннюю осень можно было после службы побродить среди кленов или посидеть под деревьями на скамеечке вместо того, чтобы сразу окунаться в деловитую жизнь проспекта, на котором кишели люди и автомобили.
В церкви Александру нравилось, хотя он почти никого не знал. Там стояла густая, прохладная тишина, и даже когда текли службы и люди двигались, производя неизбежные шорохи, эта тишина никуда не исчезала, а просто поднималась выше, под купол, и замирала там, временами упруго подрагивая при звуке голосов хора и священника. Чувство отъединенности от жизни, которая шумной рекой бежала за стеной храма, было таким полным, что у Межутова неизменно возникало ощущение одиночества, но не тягостное, а наоборот, мирное, осмысленное, похожее на неторопливое ожидание.
Он ходил сюда уже три месяца, после того как впервые совершенно случайно попал под этот свод в начале лета. Стесняясь своего любопытства, исподтишка рассматривал прихожан, иконы, приглядывался к священникам. Больше всего ему нравился дьякон - дородный русобородый дядька с богатым басом. Когда дьякон тягуче читал апостольские послания, во рту у Межутова почему-то неизменно появлялся ароматный медовый привкус.
Старинный язык псалмов и молитв вызывал в душе странный, мучительный отзвук. Понять смысл непривычной речи иногда казалось жизненно необходимым, но этот смысл постоянно ускользал, просачивался в прорехи незнакомых слов, в щели тяжеловесного старинного синтаксиса. От этого возникала раздвоенность, как будто одна половина Межутова когда-то знала обо всем, что говорилось, но теперь не могла как следует вспомнить, а другая вообще умела только наблюдать за происходящим с недоверчивым любопытством иностранца. Это одновременное узнавание и неузнавание изматывало, но и завораживало: все казалось, не сегодня, так в следующий раз что-то наконец откроется, произойдет желанное единение души с чем-то огромным и теплым, и вместо нынешнего бесцветного существования пойдет какая-то совершенно другая, настоящая и яркая жизнь. Александр понимал, что для этого нужно сделать усилие, но какое именно, сообразить не мог. Поэтому его хватало только прислушиваться к тому, что выводили хор и дьякон да нараспев читал священник у алтаря за царскими вратами.
В этот день, помимо обычной литургии, был, видимо, какой-то особый церковный праздник: женщины пришли в нарядных платках, и вообще народу в храме набралось больше обычного. На аналое рядом с главной иконой лежал резной деревянный крест, обрамленный венком из живых астр, и все новоприбывшие обязательно подходили, били кто поясные, кто земные поклоны и прикладывались к нему. Межутов тоже подошел, неловко поклонился, коснулся прохладного дерева губами. На мгновение уловил легчайший кипарисовый аромат, а больше не ощутил ничего, и от этого почувствовал себя неуютно.
Над головами бойко и весело затрезвонил небольшой колокол, певчие заняли свои места на клиросе, и началась служба. Поначалу, как обычно, Александр слушал внимательно.
Его поражало, что на этом старинном, угловатом и тяжеловесном языке с многочисленными "аще", "яко же" и "паче" можно петь, что это пение звучит естественно и от него что-то смутное ворочается в душе, даже когда смысла понять невозможно. Сегодня он особенно ясно ощущал чужеродность этого языка, а вернее, наоборот, свою чуждость ему, и это вдруг показалось страшным несчастьем. Шершавые слова царапали слух, мешали, мелкими занозами ныли в сердце. Построение фраз напоминало узор на какой-то жесткой дорогой ткани, вроде парчи или плотного шелка; у этого узора была своя логика, но непривычная, неудобная, как будто и не предназначенная для понимания людьми.
- Человек, яко трава, дние его, яко цвет сельный, тако оцветет: яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает места своего...
Потом Межутова захватили и отвлекли собственные раздумья, так что он ненадолго очнулся, только когда запели второй антифон. Александр стоял, склонив голову, смотрел на носки своих башмаков и не мог понять, что же его так взволновало. Мысли метались суетливо, беспорядочно и как будто захлебывались, ни одну не удавалось додумать до конца.
- ...хранящаго истину во век, творящаго суд обидимым, дающаго пищу алчущим...
Горечь не проходила. Напротив, слова псалма усиливали ее, своей чуждостью обостряя чувство отъединенности. Межутов вдруг с тоской осознал, что, не будучи своим здесь, он давно перестал быть таковым и там, в мире, шумевшем снаружи: в кругу прежних знакомых, среди привычных вещей, даже в звучании собственных стихов...
"Господи, господи, что за тайное уродство скрывается во мне? Почему я не могу просто жить и быть довольным судьбой, как все вокруг? Я еще не стар, не жалуюсь на здоровье, у меня хорошая семья, мне в жизни сопутствует удача. Меня окружают неплохие люди... Ты ничем не обидел меня на этой земле. Чего же мне еще не хватает?"
- Господь решит окованныя, Господь умудряет слепцы, Господь возводит низверженныя, Господь любит праведники...
"Говорят, поэзия - это дар Божий. Мы так привыкли к этим словам, так затаскали их в кухонных диспутах и высокопарных банкетных речах, что придали им оттенок рутинной пошлости и совсем перестали вслушиваться в смысл. Если это священный дар, то как можем мы использовать его так необдуманно и своевольно, и даже намеренно обращать против Дарителя? Жуть охватывает, когда представишь, какой властью над чужими умами и душами мы обладаем, какие ключи находятся у нас в руках...
Было время, когда творчество приносило мне невыразимую радость, в нем была суть всей моей жизни, любви, надежд: все, что я имел, все, что меня окружало, было неизбежно пронизано им. Почему же теперь все изменилось? Я по-прежнему пишу, я признан современниками, того и гляди, еще при жизни угожу в классики... Читатели обращаются ко мне с благодарностью: многим мои стихи приносят радость и утешение. Отчего же мне кажется, что я мечусь в замкнутом кругу, из которого нет выхода? Откуда этот идиотский вопрос "зачем", на который я никак не могу найти ответа? И почему, почему мне в голову все чаще приходит подозрение, что все лучшее во мне медленно, но неуклонно разрушается, и все настойчивее мне хочется умереть?"
- ...распныйся же, Христе Боже, смертию смерть поправый, един сый Святыя Троицы...
Распахнулись царские врата, священник в праздничном облачении вышел кадить. К прозрачному сладковатому аромату свечей примешался плотный, терпкий запах ладанного дыма. Многочисленные огоньки вокруг заметались от движения воздуха, и иконные лики как будто приблизились, меняя выражение... Александр вздрогнул и тайком огляделся. Здесь было довольно много молодых мужчин, но по их лицам он почти не мог прочесть, что они сейчас чувствуют. Лица женщин, наоборот, казались ему раскрытой книгой, таким умиротворенным внутренним светом лучились многие из них. Люди странно преображались, попадая сюда: Межутову трудно было представить, как большинство их держатся и ведут себя в другой обстановке - на работе, в транспорте, в институтской аудитории... Он хотел понять, что же такое с ними здесь происходит, но ум предлагал какие-то слабые, искаженные версии, от которых делалось не по себе, потому что сердце сразу распознавало фальшь и Александру самому трудно было поверить, что такие отвратительные мысли могли прийти ему в голову.
- Блажени нищие духом, яко тех есть Царство Небесное. Блажени плачущие, яко тии утешатся... Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся... Блажени...
"Почему Твои дары бывают так мучительны, Господи? Чего Ты хочешь от меня, в конце-то концов? Видишь, мой образованный ум творческого интеллигента бессилен понять Твой замысел насчет моей судьбы.
А может, все эти метания - просто симптомы депрессии, временное явление? Может, мне лечиться нужно, а не терять время, стараясь соединить разорванные нити, назначения которых я и сам не знаю... Что же, что же случилось? Был талант в радость, а теперь он гложет изнутри, как равнодушный желтоглазый хищник, разъедает душу, как щелочь, и я ничего не могу с этим поделать. Во мне сейчас так много злости и раздражения, Господи, на всех и вся... Ну, если Ты наделил меня даром слова, ведь это же зачем-то было нужно? Ведь не просто так это случилось - не для того, чтобы потешить мое самолюбие, выделив меня среди других, не для моей личной славы, может, и вообще не для меня... Что я должен сказать или сделать? Как мне понять Тебя, ответь же, как?"
- Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас...
"Ну не может человек выскочить из своей шкуры, Господи, понимаешь! Не можем мы дойти до самых важных вещей без подсказки. Много о себе полагаем, мним себе всесильными, все понимающими, а как припрет по-настоящему, так хоть волком вой - никак! Бывает, и о петле с нежностью подумаешь, и о пуле... Не может быть, чтобы Ты этого хотел от меня! Разве я все уже сделал, на что был способен, и мне пора уходить - вот так, отчаянно, по-сиротски? Что же такое этот Твой дар - раковая опухоль, заражение крови, чахотка? Почему мне так больно, почему, за что?"
Дьякон нараспев читал какое-то из посланий апостола Павла. Голос его тек между светлых деревянных колонн, мягкой волной толкался в сердце.
- ...потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков...
Горьковатый комок набухал в горле и душил, так что пришлось даже расстегнуть воротник рубашки. Подумалось, что в такие моменты, наверное, большое облегчение приносят слезы, да вот беда: Межутов не умел плакать - с подросткового возраста ни разу не плакал по-настоящему, а уж после того, как вернулся с войны, и подавно. Он снова кинул взгляд по сторонам. Народу еще прибыло, стояли даже в проходе. Теперь батюшка читал из Евангелия.
- Аще кто хощет по Мне ити, да отвержется себе, и возмет крест свой, и по Мне грядет... - уносилось под невысокий купол и куда-то дальше, без преград.
"Боже, ведь Ты еще при рождении наделяешь кого-то из нас и пылающим углем, и змеиным жалом, и тем даешь нам возможность иногда - в странной, нечеловеческой тишине - слышать Твой голос. Но приходит день, когда этого становится мало, и вот мы мечемся и бьемся головой о стену - и ничего не можем, потому что нужно еще что-то, чего у нас нет и взять его нам на земле неоткуда. Что же, Господи?"
Он в смятении глядел на престол, на сверкающие золотом рожки светильника, на Книги в драгоценных переплетах. Потом врата закрылись, и ненадолго все как будто погасло. Межутов почти не слышал Херувимской и последующих молитв, но когда мощно зазвучало многоголосое "Верую", вдруг встрепенулся. Он не знал Символ Веры наизусть, да и пел плохо, поэтому просто время от времени шептал, с трудом двигая пересохшими губами. Чего он ждал, на что надеялся, он уже и сам не знал, был как в бреду, но все казалось, чья-то воля ведет его сквозь горячку, заставляя мысли цепляться одна за другую и длиться, длиться, все больше распаляя внутри мучительный жар.
"Почему нам мало человеческих слов, человеческих чувств? Откуда в нас эта страшная, нестерпимая жажда... Пророчества? Так вот как зовется это желание стать больше, чем просто смертная оболочка, желание быть с Тобою и вести к Тебе! Боже мой, Боже, как же такое может сбыться в короткой нашей жизни, и чем же за это должно быть заплачено? И жало, и угль, и сам душевный огонь - ничто, даже хуже того - верная смерть, если однажды Ты не призовешь нас, и если мы не последуем за Тобой"...
- Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне. Осанна в вышних...
Когда наконец вынесли Святые Дары и народ потянулся к Чаше, Межутов отошел в сторону, в изнеможении прислонился к стене, не занятой иконами. В храме было даже не тепло, а жарко, но Александр обнаружил, что теперь его знобит. Под благословение он подошел как во сне и церковь покинул сам не свой.
Он присел на скамейку за оградой, машинально похлопал себя по карманам - в кои-то веки по-настоящему захотелось курить. Как назло, пачка сигарет лежала забытой дома, в ящике стола в кабинете. Оставалось просто откинуться на жесткую спинку, подставив лицо слепящим солнечным лучам, слушая, как прихожане спускаются с крыльца, прощаются друг с другом и уходят, кто по отдельности, кто семьями или небольшими группами. Затихающие в отдалении голоса усиливали одиночество и несчастье Межутова. У него было чувство, что ему только что подписали жесткий приговор, причем не без его собственных активных, хоть и косвенных усилий. Вроде бы он нашел ответ на главный мучивший его вопрос - и это не принесло облегчения, а наоборот, породило множество других, еще более болезненных проблем. Нужно было обдумать все в тишине, но тишина вдруг куда-то подевалась: деревья шумели слишком громко, слишком близко звучала резкая перекличка машин, а в голове царила настоящая какофония, словно кто-то неведомый старался оглушить Межутова и этим довести его до исступления...
Прошло с полчаса или даже больше. Почти все разошлись, появился дворник с метлой и принялся сгребать в кучу опавшие листья. На дворнике была ватная телогрейка, старые джинсы и потрепанные кроссовки. Зато на голове гордо поблескивала пижонская кожаная кепка, а из-под нее на затылке торчал забавный хвостик темных волос, перетянутых резинкой. В долговязой фигуре чудилось что-то знакомое.
Дворник поднял голову, остановился, опершись на метлу - и Межутов узнал Диму.
Странно было не то, что они встретились, а то, что этого не случилось раньше. За три месяца кое-кто из прихожан примелькался Александру, некоторых он даже узнавал, если приходилось сталкиваться где-то еще. Такую приметную личность как Дима и запомнить-то было нетрудно. Но Межутов ни минуты не сомневался, что здесь они видятся впервые.
Дима его тоже сразу признал и от неожиданности изобразил кривоватую улыбку. Александр опять почувствовал себя неловко: он не знал, как правильно поздороваться. Наконец, поколебавшись несколько секунд, сказал:
- Бог в помощь!
Дима в ответ ухмыльнулся шире и подошел. Видно, ему еще не доложили о невнятной реакции Межутова на его стихи.
- Здравствуйте! - светски сказал он, присаживаясь рядом. Александр тут же пожалел, что вообще открыл рот. Ему не хотелось терять то ощущение, которое поразило его в храме, нужно было понять всю важность, все значение того, что с ним там происходило... Но обыденная жизнь, кипевшая даже здесь, совсем рядом с церковными стенами, засасывала стремительно и верно, как трясина. Неужели и шрама не останется на том месте, где недавно болело?
- А я как раз про вас вспоминал!
Александр усмехнулся краешком рта.
- Да ну?
Дима фыркнул. В нем чувствовалась та же ершистость, которую Межутов заметил на встрече в литобъединении, но она была как будто смягчена местом, где они сейчас столкнулись. После пережитого в церкви Александру не хотелось ни лицемерить, ни юлить, ни даже иронизировать. Ему вообще хотелось остаться в полном безлюдье, наедине с собственными переживаниями. Без Димы.
- Вспоминал, правда. Даже вот...
Дима вытащил из кармана ватника один из межутовских стихотворных сборников, предпоследний, изданный лет пять-шесть назад. В левом верхнем углу виднелись библиотечные метки, сделанные фиолетовой ручкой. Чернила слегка расплылись, и надпись уже не так бросалась в глаза, потому что вся обложка книги была выполнена в духе акварельных разводов по мокрой бумаге. Сборник так и назывался "Батумские акварели", в нем была собрана лирика, привезенная Межутовым из круиза по Черному морю примерно за полгода до того, как на Кавказе вспыхнули первые боевые действия. Александр не очень любил эту свою книгу. Во-первых, потому что Кавказа, о котором в ней говорилось - величавого, мудрого и гостеприимного, - уже не существовало. Во-вторых, он никогда - ни до, ни после этого, - больше не писал чистую лирику, поэтому многие стихи из сборника до сих пор звучали для него непривычно - так, как будто в них не хватало чего-то важного.
Межутов испугался, увидев книгу у Димы в руках. Ему было, в сущности, все равно, понравились Диме его стихи или нет, и обсуждать их сейчас и здесь совсем не хотелось. Тем более, что потом наверняка пришлось бы переходить к Диминым творениям, что-то объяснять, высказывать свое мнение, которое начинающему пророку точно бы не понравилось... К счастью, Дима почти сразу убрал книжку: то ли почувствовал смятение собеседника, то ли и не собирался о ней говорить, а просто упомянул к слову.
- Я все смотрел на вас тогда, на нашем сборище, и думал... Потом даже хотел подойти и спросить, когда все закончилось. Вы там говорили, что талант определяет всю жизнь человека... Скажите, а для вас лично писать стихи - это жизненная необходимость?
Межутов подумал с минуту, оторопев. Потом честно признался:
- Нет.
- То есть, вы можете писать, а можете и не писать?
- Ну... вроде того.
- А ведь говорят: "Если можете не писать - не пишите"!
Александр пожал плечами. Он терпеть не мог эту расхожую фразу.
- Мало ли что говорят. Наступает какой-то момент в жизни, когда чувствуешь, что так надо. Можно и не делать, конечно, но стоит попробовать. Я всерьез начал писать только после армии, когда... возникла потребность кое-что осмыслить. Другие способы не подходили.
Дима слушал невнимательно, поэтому Межутов даже засомневался в собственных словах и замолчал.
- Понимаете, - вдруг сказал парень, - Римма Львовна меня хвалит, а я-то вижу: в моих стихах все не так, как мне нужно. И я уже много раз решал, что брошу писать, но получается примерно как с курением - клянешься, что больше никогда, а рука сама тянется к пачке. Как вы думаете, поэзия - это болезнь или естественная потребность вроде дыхания? Может, это лечится как-то? Не помру же я, в самом деле, если вдруг перестану марать бумагу?
Александр поймал себя на том, что начинает проникаться к Диме симпатией. Сам он уже не мог рассуждать на подобные темы так вольно, как раньше - мешало что-то шершавое, болезненное, выросшее в душе за последний год почти непрерывных внутренних терзаний, как невидимая опухоль или нарыв. Но Димины сомнения были чем-то похожи на его собственные, так что ему даже почудилось какая-то близость между их душами. Пусть дальнее, но родство.
- Дыхание - это очень романтично, конечно. Есть ведь и другие "естественные потребности", не менее насущные. Почему бы с ними не сравнить?
Он думал, что Дима обидится, но тот охотно рассмеялся шутке.
- А какая разница?
- Что значит "какая"? Можно писать стихи так же, как дышать, а можно - так же, как в уборную ходить. По-моему, разница ощутимая.
- Ну... наверное, да. Здесь я, похоже, не додумал.
"Знал бы ты, сколько тебе еще предстоит "додумывать!" - пронеслась тоскливая мысль в голове у Александра. Он продолжал, сам не замечая, как увлекается:
- Если пишут не все - значит, эта потребность не так уж естественна. Если даже те, кто пишет, могут и не писать, то, возможно, она - вообще разновидность роскоши. Когда твоя жизнь никак не зависит от того, черкнул ты сегодня несколько строчек или нет - то, значит, это не насущная необходимость, а что-то вроде прихоти. Согласен?
Дима искоса посмотрел на Межутова. В этом быстром взгляде была недоверчивость, но за ней Александру вдруг снова почудилось уже знакомое, холодное, даже как будто инородное любопытство. И усмешка.
- У вас, Александр Николаевич, все слишком просто получается. А как же священное звание Поэта, Божий дар и прочие высокие материи? Жало мудрыя змеи? Угль, пылающий огнем? И неужели все это, - Дима похлопал себя по карману, из которого торчал крешек "Батумских акварелей", - написано легко и быстро, за чашкой кофе?
- Не все, - уклончиво ответил Межутов. Пушкинские слова в устах Димы неприятно его поразили: он услышал в них перекличку со своими собственными мыслями в храме, и ему почему-то стало от этого тревожно. - Хотя и за чашкой, бывало, тоже пробовал. Священное звание - это, конечно, здорово, но, боюсь, не про меня. Я-то просто в себе и в окружающем пытаюсь разобраться. Наверное, это действительно прихоть, но в повседневности все так перепутано: время течет, одно событие наслаивается на другое, смысл их размывается, очень быстро утрачивается. Вот поэтому я в стихах свою жизнь заново перемалываю и смотрю, какая выходит мука...
- Ну, и какая же?
Александр поморщился: заданный с явной иронией вопрос был похож на выстрел и отозвался неожиданной головной болью. Откровенничать расхотелось.
- Серенькая, если честно. То ли жить надо лучше, то ли молоть...
Молодой поэт глубоко вздохнул, вытянул длинные тощие ноги, которые, как с внезапной жалостью почудилось Межутову, отличались от палки его метлы только тем, что были продеты в узкие дудки джинсовых брючин.
- Да уж... А ведь тяжело бывает смириться с тем, что ты - не Пушкин! - вдруг ни с того ни с сего сказал Дима, то ли опять ерничая, то ли всерьез.
Межутов с грустью понял, что говорят они на совершенно разных языках и болят у них совершенно разные места, но спорить не стал: он помнил, как в молодости тоже с трудом примирялся с тем, что каждый талант имеет границы. Ему только все меньше нравилось это настойчивое упоминание Пушкина. С одной стороны, понятно: Пушкин всегда первым приходит на язык, когда начинают рассуждать о поэзии. С другой, ведь и сам он тоже, стоя на литургии, вспоминал именно Пушкина, и именно то стихотворение - про "жало мудрыя змеи" и "угль, пылающий огнем"...
- Это точно. Тут нужно только хорошенько взвесить, смог бы ты за свою гениальность платить по высшему разряду или нет.
Дима пожал плечами, вернее, даже не пожал, а дернул в раздражении.
- Да кто сейчас платит-то? Царя нет, охранки нет, цензуру последнюю и то скоро снимут... В Сибирь за стихи давно уже никого не ссылают. На дуэлях не дерутся. Вот вы за свой талант много платите?
Александр почти физически почувствовал, как Димины пальцы небрежно теребят в кармане телогрейки картонную обложку "Батумских акварелей". Что ответить, он не знал. Попытался пошутить:
- Считается, что это мне за него платят! - но тут же пожалел о сказанном: вышло цинично и пошло, как будто соврал на ходу.
Зато Дима, похоже, был очень доволен ответом.
- Вот-вот, - сказал он с усмешкой. - Мне нравится, что вы про это откровенно говорите. А то, бывает, напустят тумана: дескать, мучаюсь духовными исканиями, а сами просто спиваются. Безволие - вообще болезнь творческих людей. Не сопьется, так застрелится, не застрелится - так повесится или утопится, или наркоты переберет... Или еще бывает - из окон выходят. Чего только не придумаешь по слабости характера! Да, стихи - это такая штука: только заболей ими по-настоящему - сожрут...
Александр с изумлением взглянул на собеседника. Он не ожидал такого резкого поворота в их разговоре и теперь чувствовал, как в сердце вползает незнакомый ледяной трепет.
- Это ты о чем?
- Да как же! О том же, о чем и вы - о свободе выбора! Или о чувстве меры, если хотите. Вы вроде бы в шутку сказали, что поэзия может быть прихотью. Но в этой шутке - большая доля правды. Вот для вас стихи - не жизненная необходимость, вы отвели поэзии какое-то место в своей душе, она там и сидит. Вы - ее хозяин, а не наоборот. Хотите - пользуетесь ею, не хотите - не пользуетесь. И это правильно! А поступи вы иначе - и сгложут вас, высосут и выбросят. Тогда уж точно - только руки на себя наложить...
Межутов тщетно пытался определить, иронизирует собеседник или говорит всерьез.
- Кто сгложет?
Дима повернул к нему лицо. Его зрачки показались Александру неправдоподобно черными и безжизненными.
- А не все ли равно кто?
Повисла странная, зияющая пауза.
- Где они, гении - Блок, Цветаева, Белый и прочие? - продолжал Дима. - Чем закончили, как жили? Отдались на волю сил, которых обуздать не могли. Вы только представьте себе их существование. Как они творили, захлебываясь в собственных стихах, как переставали быть собой в те моменты, когда через них говорила чистая поэтическая стихия...
- Бог?
- Да хоть Бог, если хотите. Сами на себя примерьте - смогли бы вы? Вот это я понимаю - плата за талант!
Говоря это, Дима переменился. На щеках у него теперь горел румянец, в глазах появился яркий блеск, от чего они не утратили бездонности, а как будто даже сделались еще темнее. Александр наблюдал за ним, как завороженный, со все возрастающим интересом. Это был болезненный, нездоровый интерес, но не поддаться ему было почти невозможно.
- Растворение, понимаете? Когда тебя нет, нет поэта, нет материального тела, только вибрации души, и эти вибрации подстраиваются под звуки, которые выше, мощнее и одновременно тоньше, чем возможно здесь, среди этой грубой материи. Когда твоя воля - ничто, и поэтому ты никак не можешь влиять на поток, который течет сквозь тебя, оттуда, с высот, - сюда, на бумагу. Ты сам никогда не смог бы так подобрать слова. Эти образы никогда не пришли бы тебе в голову. У тебя никогда не вышло бы так задеть чужие души. Ты - просто звено в мистической цепи, сам по себе ты ничего не значишь, но именно поэтому через тебя на свет и появляется Поэзия, а не жалкий, искаженный лепет человеческого рассудка... Да, тебе больно. И в груди жжет, и язык уже как будто тебе не принадлежит, и люди смотрят на тебя, как на инородца. Но вот за это - за Поэзию, приходящую в мир, можно и страдать, и умереть!
Александру все хотелось задать вопрос, но он почему-то не мог решиться. И в области сердца теснилось непонятное чувство - жалость пополам с... завистью. Никогда, никогда сам Межутов не переживал в своем творчестве такой полной одержимости, какую иногда подозревал в других, более талантливых, - такой, чтобы все остальное отступило и перестало что-либо значить! Ни книги, ни частые публикации не заставляли его обманываться. Он давно и хорошо знал границы своего дара.
Наконец все-таки удалось вытолкнуть:
- Это у тебя... так?
- У меня? - Дима жестко усмехнулся. Он теперь выглядел старше, не ровесником Александру, конечно, но и не юнцом, которому еще нет двадцати. Смотрел перед собой, словно сам ненадолго сделался медиумом и видел что-то, незримое для собеседника. - У меня - не так. Я когда пишу, то как будто свои внутренности в мясницкое корыто вываливаю. Не любоваться же собственными кишками, правда?
- Эк ты о себе ласково...
- А как иначе? Вот я вас читаю, - парень положил ладонь на карман телогрейки, но тут же убрал, словно обжегся. - Ведь вы красиво пишете! Не спешите благодарить: для меня "красиво" - это совсем не комплимент. Вы своих читателей завораживаете, говорите им, что этот мир прекрасен. А потом они ставят вашу книжку на полку, выходят из квартиры и видят...
Дима повел рукой перед собою. Межутов тоже невольно огляделся, пытаясь понять, что именно внушило его собеседнику такое отвращение. Синий лоскут неба между осенними кронами деревьев казался ослепительным. Ветви в последние дни и ночи успели наполовину оголиться; сквозь жидкую, уже не золотую, а серебристую, тронутую первыми ночными морозами листву тоже просвечивала синь. Через невысокий боярышник, пламеневший длинными резными язычками, металлически поблескивала река. С противоположной стороны, за аккуратно подстриженной лентой кустарника, катилась улица, то и дело мелькая в просветах между ветвей пятнами разноцветных болоньевых курток. Все вокруг казалось почти невыносимо ярким, живописным и мимолетным, и от этой мимолетности и яркости сердце невольно начинало ныть, как в предчувствии тяжелой болезни или смерти.