Искрится, взметается ввысь миллионами ярких солнечных искр, повинуясь буйным порывам безумного ветра. Вот он взлетает, парит над тобой солнечным облаком и раз! Накрывает с головой, и ты начинаешь кашлять, смеяться, задыхаться, но радоваться, и хочется ещё, ещё раз влететь в эту мягкую тучу, потеряться в ней, чтобы в изумлении вырваться наружу, оглядеться, удивиться, будто бы ты впервые видишь этот мир, этих ребят, мальчишек и девчонок, опередивших тебя на лыжне, хохочущих, задыхающихся после быстрого бега, радостных, как и ты. Давно забыто время, бежать по накатанной лыжне уже неинтересно, ты ищешь новые взрывы снежных бомб и устремляешься туда, всё чаще и чаще угадывая, попадая в эпицентр взрыва заранее, ликуя и хохоча.
- Есеня, ты чего отстала! - кричит мне Маша, моя лучшая подруга, мы с ней знакомы ещё с детского сада, живём в соседних домах. Она ниже меня, слегка широка в плечах, лицо круглое, монгольское, но глаза большие, широко раскрытые, чёрные, как агат. Она толкает меня в плечо, тянет за палку, а я не хочу никуда ехать, мне так хорошо, что и передать словами нельзя. Я смотрю на яркое солнце, вдыхаю в себя снежную пыль и не то смеюсь, не то плачу от непонятного чувства счастья. - Ты чего? Ты вся бледная!
Маша обеспокоена, у неё тревожные глаза, а я не понимаю, что случилось, пока не пытаюсь поехать за ней. Я падаю в снег, не сразу понимая, что небо вдруг куда-то исчезло, а рот набит снегом. Это не больно, просто как-то неожиданно и немного неприятно. Мне становится холодно, меня поднимают, ставят на ноги, но я ничего не вижу, кроме этого слепящего солнца, которое уже не улыбается мне, а я пытаюсь, запомнить его, до боли вглядываюсь в этот горячий жёлтый диск, с холодным недружелюбным взглядом. Снег тоже перестал искриться, да, он всё ещё горит под лучами, но это пожар, огонь, жёсткий, гадкий. Вокруг меня столпились ребята, Маша что-то кричит мне, но я не слышу. Меня тошнит, сильно, мерзко, и я снова падаю. Ребята подхватили меня, кто это? Славка и Ромка? Мне бы хотелось, чтобы это были они... нет, пусть они не видят меня... такой... меня рвёт на этот чистый злой белый снег.
Кто-то вытирает мне лицо снегом, наверное, это Маша, салфеток у нас нет, всё осталось в раздевалке. Слышу, как на меня кричит тренер, нет, она не кричит, это мне так кажется. В ушах всё звенит, а ещё этот ослепительный снег, от которого тошнит. Меня дёргает судорога, но желудок пуст, только гадостное ощущение во рту и рвущиеся кишки. Я хочу умереть, прямо сейчас, чтобы больше не мучатся.
ќ- Так, ребята, сняли лыжи и делайте вот так, - командует тренер, она высокая, в прошлом мастер спорта, красивая, мне бы хотелось быть похожей на неё, такой же уверенной, сильной. - Давайте, дружнее!
Она показывает, как надо положить лыжи, чтобы получились носилки. Ребята кладут меня на них и поднимают. Это так забавно, что я забываю про всё и смеюсь, но они этого не слышат, изо рта у меня доносится слабый хрип. Как здорово взлететь и парить над землёй, вот бы они меня никогда-никогда не отпускали. Я чувствую, что они бегут, осторожно, чтобы не уронить, беря хороший темп. До базы недалеко, каких-то три километра, на лыжах пара пустяков. Ребята бегут по лыжне, кто-то оступается, проваливается в снег, меня качает в сторону, но я не падаю, ребята страхуют. Впереди бегут девчонки, они на лыжах, с кучей палок в руках, тренер рядом бежит на лыжах, командует, я вижу её бледное лицо, она боится, я вижу, как сильно она боится... не за меня, глаза не врут, я хорошо запомнила эти глаза, в которых были страх, злость, ненависть и где-то в глубине жалость ко мне, сдавленная, слабая.
Пахнет деревом и потом, я в раздевалке. Кто-то открыл дверь, и влетел дух встревоженного ветра, он погладил моё лицо, и я очнулась. Кто положил меня на лавку, я не помню, я вообще не помню, как меня сюда принесли, сняли лыжный костюм. Над моим лицом склонилась белокурая девушка в белом халате, я знаю её, она медсестра, хорошая, очень весёлая. Она и сейчас улыбается мне, в глазах искренняя тревога, а тёплые пальцы массируют мне руки и ноги. Только сейчас я понимаю, что лежу почти голая в трусах и майке, бюстгальтер я не ношу, не выросло ещё к 14 годам, зато у Машки уже неплохо так выросло.
- Проснулась, чемпионка, - ласково, чуть нараспев, сказала медсестра.
- Привет, Алёна, - шепчу я в ответ, она гладит меня по голове и надевает на руку тонометр. Подушка сжимает руку, и прибор неприятно пищит.
- Плохо, у тебя давление сильно упало. У тебя раньше такое было? - спрашивает Алёна, а я не слышу её вопроса и разглядываю чёлку, она недавно постриглась, мне нравится, что она чуть подрезала волосы, ей идёт, хочу себе такую же, но боюсь, что мне не пойдёт. Я вообще всего боюсь, нового, долго сомневаюсь, а потом ругаю себя, когда решаюсь, наконец-то. - Есеня, ты меня слышишь? У тебя уже падало давление?
- Не знаю, вроде нет, - тихо отвечаю я, лавка холодная и жёсткая, но это даже приятно, тело оживает, борется с накатившей усталостью, бодрится.
- Понятно, стоит понаблюдать. У тебя есть дома тонометр?
- Вроде есть, надо у папы спросить, у него всё есть, - улыбаюсь я. - А вы ему не звонили?
- Лариса Игоревна уже позвонила, он скоро за тобой приедет, - ответила медсестра и, увидев, как я побледнела и замотала головой, строго сказала. - Мы должны были это сделать, подумай сама, ты же уже не ребёнок.
- Но он будет переживать, а ничего же не случилось, - слабо возразила я.
- Случилось, и не спорь. На лыжне так падать не должны спортсмены, тем более разрядники.
- Ну, я так, в замыкающих, - вздохнула я, Машка уже обошла меня, ухватив недавно новый разряд, а я так и топталась два года на одном месте.
- Так, у тебя месячные когда были? - Алёна потрогала мой живот, ощутимо надавив рядом с лобком. - Так не больно?
- Нет, не больно. На прошлой неделе закончились, - отрапортовала я. - У меня всё хорошо, точно в срок, я веду дневник.
- Хорошо. Ты хорошо поела с утра?
- Да, - быстро ответила я и задумалась. Нет, я же не завтракала, это я вчера с трудом заставила себя съесть пару ложек каши, папа уже ушёл на работу, так бы он заставил меня съесть всю тарелку. - Нет, я не ела. Не хотелось, правда, совсем не хочу есть, только кефир пила.
- Это очень плохо. Откуда силы будешь брать? - Алёна вздохнула и сокрушённо покачала головой. Сколько же ей лет, вроде, кажется, немногим старше меня, лет на десять , а у неё уже сын, ему пять лет, такой классный, она его как-то летом приводила на базу. - Ты не смотри, что я худая, ем я много, больше мужа, вот так. Надо есть, Есения, обязательно надо, а то будешь в обмороки падать, о спорте вообще придётся забыть.
- Я знаю, но честно не хочется.
- Значит, надо через не могу, - строго сказала Алёна и померила мне уровень кислорода в крови. Она поморщилась, но ничего не сказала
Пришла Машка с термосом и бутербродами с печеньем. Откуда она его притащила? Я села, и меня, как маленькую, стали кормить, заставив съесть все три бутерброда с сыром и полпачки печенья, дальше меня опять начало тошнить. Чай был очень сладкий, я такой не люблю, но сейчас он мне показался очень вкусным, ещё бы молока налить или сгущёнки, чтобы аж зубы заныли от сладости.
Через час меня забрал отец. Меня одели, умыли и выдали, посвежевшую, с лёгким румянцем на щеках. Я стояла около нашей машины и гладила её по крыше. Мне она нравилась, ей было столько же лет, как и мне. Отец купил её специально для меня, чтобы маме было удобнее меня возить. Старенькая зелёная "Октавия", в которую можно было засунуть целого слона! Я не помню, чтобы у нас хоть что-нибудь не помещалось в неё. Папа молчал, но не вздыхал, отвечал улыбкой на мои взгляды, как всегда бодрый и добрый, а в уголках его глаз, где скопились тонкие морщинки, я видела тревогу, его страх за меня. Он уложил мои лыжи, костюм, ботинки, тренер уже всё ему рассказала, настаивая на том, что вины спортклуба нет, он не возражал, а я просто стояла и улыбалась ему. Как же мне хотелось сейчас домой, подальше от этого холодного злого снега, неприятно следившего за мной.
Мы приехали через час, по дороге я уснула. Пока папа разогревал обед, я причёсывалась в ванной, придирчиво осматривая себя в зеркале. Я похожа на папу, тоже высокая, я уже 182 сантиметра, а он - 192. У нас одинаковый нос, глаза серо-голубые, а что мне досталось от мамы? Наверно, фигура - я тощая, нескладная, как мне кажется, папа не соглашается, волосы жидкие, у Машки гораздо толще, я ей завидую. А папа называет меня северной красавицей, а мне всё в себе не нравится! В зеркале на меня смотрит улыбающаяся девушка, губы раскраснелись от укусов, а она смеётся надо мной, а я над ней. А мальчишкам я нравлюсь, точно нравлюсь! С этой мыслью, довольная собой я выхожу из ванной и иду на кухню, папа уже разливает суп по тарелкам, густой, с мясом, впервые за этот месяц, я хочу есть, даже голова кружится, и меня начинает пошатывать. Он хватает меня за локоть и усаживает за стол, он побледнел, а я глупо улыбаюсь, не понимаю, чего он так испугался.
- Ты как себя чувствуешь? - спрашивает он, голос у папы хриплый, тихий, он такой всегда, когда папа сильно волнуется. А обычно он спокойный, с ровным уверенным голосом, я никогда не видела, чтобы он повышал на кого-нибудь голос, даже когда моя мать приезжала раз в полгода "повидать дочурку", так она это называла. Я смотрю в его серо-голубые глаза и вижу там себя, слабо улыбаюсь в ответ, что-то говорю, но сама не слышу своего голоса. - Ничего, сейчас отдохнёшь, поспишь, а завтра мы поедем в клинику.
- Папа, не надо, - со слезами на глазах шепчу я.
- Не бойся, там с тобой ничего страшного не сделают. Надо сдать анализы, пройти обследование. Надо, Есенечка, я буду с тобой, я уже договорился обо всём, - он целует меня в лоб, гладит жёсткой сухой рукой по голове, а я тянусь к нему, прижимаю его ладони к своему лицу и рыдаю, как дура от страха, он вселился в меня, я боюсь, очень боюсь, но не знаю чего, будто бы какая-то мерзкая тварь следит за мной, хочет накинуться, перегрызть глотку, а я боюсь даже обернуться назад, убежать, остолбенев от ужаса и боли, будущей боли, жар и муку которой я чувствую. Папа встаёт передо мной на колени, я обнимаю его за шею, измазываю его щёки своими слезами, прижимаюсь к нему так, будто бы он уходит на войну, навсегда, а я не хочу отпускать его, не могу его отпустить, потому, что знаю - он не вернётся, больше никогда не вернётся домой. И реву, уже громко, слышу свой голос, он мне не нравится. А папа всё терпит, не сопротивляется, молчит, дышит бесшумно, я слышу лишь, как бешено стучит его сердце, только оно свободно, не сковано тягостной волей человека, решившего быть моей нерушимой скалой, защищать меня до конца, стать рыцарем, в блестящих доспехах, видавших много боёв, с тяжёлым мечом и на огромном сильном коне, непременно вороном, и чтобы грива развевалась на ветру, с вплетёнными яркими лентами, чтобы конь громко и яростно ржал, завидя врагов, бесстрашно, как и его хозяин, налетая на них смертоносным ураганом!
Вихрь этих мыслей закружил мою голову, я видела всю эту картину воочию, не сразу поняв, что папа поднял меня на руки и, усадив на колени, стал кормить с ложечки, как маленькую девочку. Я расхохоталась, как в детстве отклоняясь от ложки, прижимаясь к его груди, хихикая, когда он начинал сердиться. Странно, а с чего это вдруг я решила, что уже большая? Пусть у меня уже есть паспорт, пусть мне 14 лет и рост у меня, как у взрослой девицы - я ещё маленькая, я не готова и не хочу стать взрослой, хочу вернуться назад, когда ещё не было школы, а гулять можно было целый день на даче у бабушки. Бабушка, как быстро ты умерла, сколько уже прошло лет? Я забыла! Нет, я никогда не хотела считать, я боялась этого гадкого, мерзкого и подлого счёта! Нет, она не умерла, я же её помню, я всегда буду её помнить, и тогда она будет жива, вместе со мной, пока мне не надоест дышать. Опять странная мысль, что-то со мной происходит, что-то непонятное, но оно меня уже не пугает, я не чувствую за спиной взгляда этой мерзкой твари, но понимаю, что боюсь обернуться и увидеть, узнать. Но что узнать? Нет! Не хочу ничего знать!!!
Папа кормит меня супом, - это он приготовил, я готовлю плохо, как начну, так быстро устану. Я успокаиваюсь, пытаюсь вспомнить, сколько раз у меня уже были истерики, я так их называю, папа никогда меня не укорял за мои выходки, а сажал к себе на колени, успокаивал и кормил. Он как-то мне объяснил, что когда ты ешь, то мысли приходят в порядок - так и есть, я успокоилась, шумно высморкалась в салфетку, и мы расхохотались, вместе, и мне так захотелось его поцеловать, что я едва не опрокинула тарелку, когда поворачивалась. Он так смущается, когда я его целую, особенно на людях, но мне всё равно, я его очень люблю. Я вытираю следы своих поцелуев с его щёк, суп жирный, я вижу, как заблестела его кожа, смеюсь, облизывая жирные губы. Сеанс терапии окончен. Он встаёт и сажает меня на стул, садясь напротив. Мы едим молча, весело переглядываясь. Я справляюсь со вторым, он хвалит меня довольным взглядом.
- Пап, прости, я не знаю, что на меня нашло, - быстро говорю я и прячусь за кружкой с чаем, крепким, без сахара, как мы привыкли пить дома. Кружка большая, в неё можно налить тарелку супа, бирюзовая, как морская волна, светлея кверху до белых брызг, до пены.
- Ничего страшного не произошло, ты взрослеешь, - отвечает он, пододвигая ко мне вазочку с конфетами и печеньем, я беру сразу три конфеты, запихивая их в рот. Трюфели очень сладкие, они обжигают, а в голове взрываются фейерверки кайфа. - Не переживай поэтому поводу, ты хорошо справляешься.
"Хорошо справляешься", - повторяю я про себя, пародируя его рассудительный тон. Иногда его рассудительность бесит меня, хочется возразить, выругаться на его нравоучения, которые он вбивает в меня без насилия, заставляя слушать, прислушаться, какую музыку любить, и позже, когда успокоюсь, я понимаю, что он прав, и делаю так, как он сказал. Я справляюсь лучше моей матери, я помню её по рассказам бабушки, не жалевшей красочных выражений - не хочу об этом думать, хочу спать и всё, больше ничего.
- В школу не пойдёшь, я напишу заявление, посидишь неделю дома, потом наверстаешь.
- Ой, опять эта дистанционка, - я поморщилась и наглядно высунула язык, желая показать своё отношение к этому.
- Нет, не надо. Нечего за компом целыми днями сидеть. Погуляешь, почитаешь, ты же не дочитала свой французский роман? - он ехидно усмехнулся, я состроила обиженную физиономию, сама внутренне посмеиваясь над собой. Мы были летом в книжном в центре, и я ухватила большую толстую книжку, мне очень понравился переплёт, красивые дамы и мужчины в старомодных костюмах. Папа долго смеялся, но купил мне эту книгу, не смотря на возрастной ценз 18+, и что они там нашли такого, что я не знаю? Книжка оказалась скучной и смешной, особенно в тех местах, где меня должны были защищать от пагубного воздействия и растления. Отношения героев искусственны, настолько нереальны, что до смешного глупы, и никакой интригующей неизвестности, долгие и нудные диалоги и намёки, и полунамёки на секс.
Я засыпала на стуле, и папа увёл меня в комнату, уложив на кровать, не расстилая. Мне стало прохладно, казалось, что откуда-то постоянно дует, короткие шорты и футболка не спасали, я вся сжалась, уткнувшись лицом в подушку. Он накрыл меня пледом и сел рядом, держа за руку.
- Ляг со мной, пожалуйста, - прошептала я, умоляющим взглядом посмотрев на папу.
- Есения, ты уже большая, уже девушка, - возразил он.
- Пожалуйста, ну, пожалуйста, - я поняла, что опять захныкала, а почему, сама не понимаю, просто хочется опять плакать, и мне холодно.
Он поколебался и лёг с краю. Я прижалась к нему, положив голову на грудь, обхватив его рукой, и тут же уснула, ощутив такую лёгкость и свободу внутри. А он так и лежал со мной до вечера, смотря в потолок и думая. Если бы я проснулась и посмотрела на него, то увидела бы, как он бесшумно плачет, ни вздохом, ни движением груди не выдавая себя. Я это поняла по его красным глазам и виноватому виду, и ничего не сказала. А мне снилась бабушка, ещё живая и здоровая, ещё молодая, как я на неё похожа!
Утром мы поехали в клинику, у папы была страховка от фирмы, где он работал, и он вписал меня в полис. Я жуть как не люблю больницы, отлично помню, как меня водили совсем маленькую по врачам, как я боялась, просила, кричала, умоляла, а в меня всё время тыкали длиннющими иглами, пугали страшными приборами. Сейчас я взрослая и знаю, что иглы были небольшие, а в приборах и инструментах ничего страшного нет, большинство из них вполне безобидные, но страх остался. Пока мы ехали до клиники, я думала о том, кем же работает мой отец. Он много рассказывал про свою работу, про далёкие заводы и фабрики, на которые он ездил, что-то продавал такое, что надо было везти на четырёх грузовиках или поезде. Я ощущала себя такой глупой, не могла понять много из того, что он говорил, задавала вопросы и стыдилась этого, а папа улыбался и отвечал, что я задаю больше вопросов, чем те, с кем он работает, а всего знать нельзя, главное знать где прочитать, посмотреть, и я обязательно научусь этому. Не могу сказать, что мне нравится учиться, в школе не особо интересно, а предмет часто ассоциируется с учителем. Поэтому, когда я вижу задачи по математике, то перед глазами встаёт наша училка, с пепельными короткими волосами и непонятными очками на носу, через которые не виден её сумасшедший взгляд, и становится так уныло, что хоть плачь. Иногда папа помогает мне с уроками, мы вместе решаем задачки по физике, математике и химии, и тогда мне интересно, даже появляется азарт, желание учиться, понять. Но это ненадолго, школа умеет всё обнулять.
Клиника красивая, новая, пахнет дорогими духами красивых женщин, лечащих здесь свою ипохондрию и нимфоманию, и отдушками моющих средств, в целом пахнет здорово. Я стою перед зеркалом раздевалки, куда уже сдала свою яркую оранжевую куртку, она одна такая на вешалках, охранник улыбается мне, мне кажется, что сегодня все мне улыбаются. Я встала рано, успела помыться и напялила на себя чёрные плотные легинсы, которые я надевала зимой под брюки, и вдруг мне захотелось надеть платье. Выбирать было особо не из чего, шерстяное платье было одно, тёмно-зелёное, с косыми полосками шоколадного цвета, будто бы молодой художник ищет свой стиль и размашисто, не глядя, мажет кистью холст. Я его купила сама, долго выбирала, измучив папу, отняв у него целое воскресенье. Он выдаёт мне деньги на шмотки, немного, мне хватает, так как я не часто хожу пошмотиться, не особо люблю, по настроению. Папа уже ждал меня в коридоре, а я всё одевалась у себя в комнате, выбирая платок на шею, взяла тот, который схватила первым, бирюзовый. Я нравилась себе, пусть и худая, слишком высокая, как мне казалось тогда, с распущенными волосами и беззаботной улыбкой, а на щеках играл лёгкий румянец. Я видела, что папа одобрил мой выбор, пускай он и усмехнулся, назвав меня зелёным пятном. Повертевшись перед зеркалом и перед ним, я стала одеваться, бросая на него лукавые взгляды. В довершении моего весёлого наряда были зимние кроссовки, жёлто-красные, да ещё оранжевая куртка и тёмно-зеленая шапка с шарфом. Папа смеялся надо мной, а я разозлилась, мне хотелось, чтобы я ему понравилась, не как маленькая девчонка, любящая всё яркое и весёлое, а как девушка. Нет, не стоит думать, что, начитавшись "Лолиты", я играла с папой, таких мыслей у меня никогда не было, да и книга мне не понравилась, с трудом дочитала до конца. Просто сегодня я чувствовала себя такой красивой и здоровой, что не понимала, зачем мы едем в эту клинику, лучше бы мы пошли гулять.
Оглядываясь назад, в тот день, я понимаю, как многого ещё не могла знать, почувствовать, и как прекрасен был этот миг, когда мы шли вместе под руку до стоянки, согреваемые ярким январским солнцем, а снег больше не пугал меня, я снова видела его искрящимся и прекрасным.
Меня прогнали по кабинетам, исследуя, расспрашивая, отщипывая каждый по кусочку для себя, размазывая меня всю по медкарте, переводя в бинарный код ударами клавиш, изрыгая бездушную бумажку из принтера. Когда у меня брали кровь, мир подёрнулся чёрной зыбью, в глазах потемнело, и я снова ощутила незримое присутствие той твари, что следила за мной вчера. Я слышала её дыхание, её запах, гнилостный смрад дыхания, чувствовала, как эта тварь улыбается, нет, ухмыляется и ждёт. На пол закапали её слюни, я дёрнулась от страха, возвращаясь в мир, но это всего лишь медсестра случайно опрокинула бутылочку со спиртом. Резкий запах вернул меня в реальность, сердце сжалось, а от лица стала отливать кровь, кожа стягивала челюсть, и мне показалось, что я превращаюсь в мумию. Медсестра беспокоилась, всё спрашивала, не боюсь ли я вида крови, но я никогда не боялась.
Внезапно я вспомнила, как давно, мне было, наверное, лет пять, не больше, я увидела, как машина сбивает собаку. Я тогда подбежала к ней, не понимая, что произошло, и долго смотрела, как умирает бедное животное, истекая кровью, смотрела на развороченные кости, сломанные, окровавленные. Тогда я впервые увидела смерть, почувствовала её запах. Вот и сейчас здесь в этой клинике, я чувствовала этот запах, и меня снова стало тошнить.
Что было дальше, я помню плохо. Мы пошли после клиники обедать в кафе в ближайший торговый центр. Я помню, что была весёлая, много болтала, а папа смотрел на меня с тревогой и всё спрашивал, как я себя чувствую. А я чувствовала себя превосходно, хотелось смеяться, гулять, в кино, или нет, гулять, а потом в кино - бегать, прыгать, смеяться без причины. Мы поднимались на верхний этаж, там были залы кинотеатра, помню, что почти доехали, в нос ударил запах попкорна и патоки, а потом я почему-то лежу внизу и смотрю на стеклянный потолок. Вокруг меня суетятся люди, меня опять куда-то несут, то ли я ещё в торговом центре, то ли уже на улице, а я никого не слышу и не вижу, только снег вокруг меня, белый, злой, слепящий, больно бьющий по глазам.
Глава 2. Белая, белый, белое
Как раньше писали в романах, я вычитала это, уже и не вспомню где, мой мир рухнул, я бы ещё добавила - развалился на части, жизнь дала трещину, кривая пошла резко вниз, понедельник не закончится никогда, земля остановилась и так далее. Вот сижу и пишу об этом, придумываю метафоры, пытаясь быть оригинальной, и не получается. В этом занятии есть что-то мазохистское и приятное, возможно, я мазохистка в душе, не знаю, я так далеко в себя не заглядывала и не собираюсь - знаю, что мне не понравится. И всё же, мне ближе фраза о том, что земля остановилась, пожалуй, это самое точное ощущение реальности, которое я испытываю. Но земля остановилась только для меня, за окном жизнь движется вперёд, как это кажется тем людям, которых я вижу на улице, считаю проезжающие мимо больничного корпуса машины, ведя счёт синим и красным, каких за день проедет больше. Это очень тупое занятие, но оно позволяет не сойти с ума, я придумываю разные истории про водителей, наделяю их характерами, наверное, зря, люди, как люди, не лучше и не хуже меня.
Я лежу на белой простыне, койка нещадно трещит подо мной, не думала, что я такая тяжёлая и могу тут что-то сломать. Наволочка и пододеяльник тоже белые, даже слишком, выстиранные до тошнотворной белизны, как и всё вокруг. Я перестала замечать другие цвета, они мне кажутся серыми и грязными, как и весь мир. В моей палате ещё шесть девочек, мы мало разговариваем, большинство просто не может, лежа целыми днями после процедур. Они все разные, есть и совсем маленькие, их так жалко, две девочки трёх и пяти лет, они даже чем-то похожи стали, как сёстры, одна выше другой, а так остались одни глаза и обтянутая кожей лицевая кость, лысая головка и бледные побелевшие губы. Я иногда плачу по ночам, когда все спят, или мне кажется, что они спят, думая о них, иногда читаю им сказки, часто понимая, что они меня не слушают, находясь где-то далеко, не здесь. Тогда я просто держу каждую за руку, их кровати рядом, и плачу, чувствуя их слабые пальцы, пытающиеся сжать мои в ответ. И нет слов, нет таких слов, которыми бы я могла их утешить или я их не знаю, не умею, не чувствую. А разве есть они такие, простые и понятные, чтобы ребёнок ожил, забыл про то, что видел смерть, свою смерть, она приходит по ночам, а иногда днём, стоит в дверях и смотрит, смотрит, смотрит и молчит, без злобы, без торжества, а горько, борясь с собой.
Тяжело писать, особенно когда в тебя литрами вливают эту дрянь, голова идёт кругом, тошнит и вообще жить уже совсем не хочется, а на еду смотреть страшно, кишечник сворачивается в узел, а позвоночник бьёт в судорогах, будто бы кто-то подвёл ко мне электроды и играет со мной, как с подопытной свинкой. Я начала писать этот дневник здесь, в палате, когда всё было выяснено, меня облучили вдоль и поперёк, расскажу об этом, конечно же - это так интересно! Неправда, вовсе неинтересно и гадко, мерзко... я пишу на facebook, даже отдельный канал завела, но не публикую, боюсь, хотя нет, просто не хочу. Оказывается, это очень трудно, просто писать о том, что видишь и чувствуешь, слова нехотя выходят из меня, предложения получаются корявыми, простыми, мне не нравится. Сначала я переписывала каждое по несколько раз, но скоро поняла, что в этом нет смысла, получалось ещё хуже, и желание писать уверенно уходило от меня за дверь палаты, косо посматривая сквозь узкую щель. Дверь в палату не закрывают, окна закрыты, а так дышать будет совсем нечем. Иногда в коридоре я слышу смех, обычно по утрам, так смеются медсёстры и молодые врачи, заступающие на смену, обычно на этаже тихо, иногда мне кажется, что я слышу, как капают капельницы в соседних палатах, как гудят вены у маленьких деток, раздутые этим потоком "живительной силы".
Мне разрешили иметь с собой планшет, папа оплатил безлимитный инет, поэтому я всегда в сети. Это не так здорово, как может показаться с первого взгляда. Многие мои одноклассники с удовольствием бы не выходили бы из дома, сидя целый день и ночь за компом, играя или смотря порно и ролики с ютуба, было бы что пожрать, бургер или пицца, как-то так выглядит рай. Наверное, каждому своё, сколько бы я отдала сейчас за возможность просто выйти на улицу и уйти куда глаза глядят, без плана, без маршрута, без цели, без мыслей, без смысла... с папой и бабушкой, она мне стала часто сниться. Сны всегда одни и те же, разные лишь цвета. Сон может быть синим, а может быть красным, жёлтым, оранжевым или фиолетовым, самый страшный. Мы на нашей даче, я знаю, что папа где-то рядом, но никогда его не вижу, чувствую его присутствие и ничего не боюсь. Бабушка ещё молодая, с каждым сном она становится всё моложе, в длинном сарафане, коса за спиной, длинная, как у былинных красавиц. Мы сидим в беседке и пьём чай с мёдом, сосед подарил нам свежий со своей пасеки. Я сосу соты, вся перепачкалась, смеюсь, давясь от горячего чая. И для меня сейчас существует только бабушка, аккуратно отпивавшая из чашки чай и ложкой пробуя мёд, она ела немного, беря мёд на кончике. Мёд, соты, вкус лета, запах цветов и сочной травы, солнце, крепкий чай, моя жадность, заставляющая есть больше, ещё больше, пока во рту не становится так липко, что зубы склеиваются. Вдруг я поворачиваю голову влево и вижу, что вокруг нашей беседки кружит ураган, взметая ввысь столбы снега или земли, мне не понять, снег и воздух синий или красный, или голубой, фиолетовый, как и мёд, как и стол, как и мои руки, как я, бабушка... и тогда мне становится страшно, я смотрю на бабушку, она уже не улыбается и говорит мне: "Не бойся того, кто внушает самый сильный страх. Твой ужас окажется твоим самым верным другом".
Я просыпалась и забывала эти слова, помня лишь ощущение от сна. Но как-то я успела, задержала в голове эту мысль, её слова и, проснувшись рано, записала их в блокноте, снова уснув, досматривая последние полчаса черноты перед первым уколом. Потом я долго всматривалась в свой корявый почерк, обычно я пишу красиво, как бабушка, я пыталась во всём походить на неё, пока не вспомнила, откуда это. Теперь я лучше запоминаю эти сны, а может я их просто придумала. Вы даже не представляете, какая дурь может придти в мою голову! Папа сказал, что я быстро повзрослела, как по щелчку пальцев или тумблера. Вот интересное слово, я даже полезла в словарь, чтобы понять его. Я стараюсь много читать, особенно о своей болезни, правда, мало что понимаю, выписываю слова, долго втыкаю в словарные статьи и ничего не понимаю. Кое-что мне объясняет мой врач, когда у него есть время, и порой это запутывает меня окончательно.
Перечитала свои наброски, а потом открыла ленту ватсапа с Машкой, наш чат с папой, и ужаснулась. Я себя просто не узнала там, смотрела на себя со стороны, как на незнакомого человека. Папа прав, видимо, я повзрослела, я стала писать иначе, стала думать иначе. Ха! Я начала думать, так будет вернее, и пусть у меня от этого болит голова, но я будут продолжать, мне нравится моё новое я. Соскучилась по школе, по унылым урокам, даже по математике. Папа не заставляет меня учиться, да это и невозможно здесь, а я для себя читаю учебники по биологии и химии, пришлось и физику начать, а то химия непонятна. Машка не понимает меня, она просто не может ощутить, насколько здесь много пустого времени, этого пронизывающего белого света, от которого некуда спрятаться. Мне кажется, нет, я уверена, что если ничего не делать, то скоро ты просто растворишься в этом свете, перестанешь существовать.
Я часто вспоминаю этот день, мусолю его по деталям, разбираю на сегменты, чтобы потом всё скомкать в один грязный ком и с отвращением отбросить его от себя подальше, и с мазохистской страстью, с вожделением подобрать его на следующий день, как самое дорогое, распутать, разгладить и снова всматриваться в него. Не раз лечащий врач заставал меня за этим тягостным занятием, порой встряхивая за плечо, как безвольную куклу. Тогда я вновь видела палату, этот слепящий злой белый цвет и его умное, уже постаревшее лицо человека, знающего цену чужой жизни, свою цену. Он понимал меня без слов, не запрещая мне думать о прошлом, пытаться найти закономерности, понять, когда это у меня началось, может, это было уже давно, а я просто не знала? Он отвечал на мои короткие вопросы, которые я присылала ему в чат, а я слушала, широко раскрыв глаза и уши, старательно записывала в тетрадь, чтобы потом ещё раз прочитать, разобрать, получался небольшой конспект лекций, так он это называл. Странно, но я не видела его лица, как и многих других врачей в этой больнице, видела лишь его умные и строгие глаза, теплевшие, когда он разговаривал с детьми, со мной. Он был невысок, скорее толст, мне сложно судить, насколько это его портило, я не заигрывала с ним, в принципе ни с кем никогда не заигрывала, не хотелось. Лысый, как шар для боулинга, он сам так себя сравнил в первый день, как меня перевели в эту больницу, и контакт между нами наладился как по щелчку пальцев, оглушённая препаратами, я выдавила из себя нелепую улыбку.
Но я отвлеклась, одна мысль начинается, рождая другую, третью, четвёртую, пятую и запутываюсь окончательно. Очень сложно держать что-то долго в уме после капельниц, в одни дни я не замечаю, как утро переходит в ночь, и не сплю до утра. В тот злосчастный день, эту фразу я вычитала из одного романа, названия которого уже не помню, нечего говорить о содержании, мы были в клинике вместе с папой. Память восстанавливалась с трудом, сначала проявился смутный образ, лицо женщины и её руки. Она обтирала меня салфеткой, не знаю, где я лежала, наверное, на кушетке. Странный запах, с одной стороны, равнодушный, запах отдушки и спирта, вроде ромашка, а другой, более сильный, но пробивавшийся волнами, смываясь прочь, кислый, горький, сладкий, так пахла мёртвая крыса на даче у бабушки, когда строители разобрали одну перегородку, никогда не забуду этот запах гнили. И так пахла я, понимание пришло не сразу, сознание долго берегло меня от этого, но после укола, когда хмурый седой врач что-то вколол мне в вену, глаза, наконец, раскрылись, а мозг открыл всё передо мной. Разбитая об эскалатор спина страшно болела, голова была не своя, горела и дико стучали молоты в затылке, облёванная, из меня вышел весь завтрак и небольшой обед, я вроде обедала, не могу точно вспомнить, я лежала перед всеми и боялась, что все на меня смотрят, снимают на телефоны. Разобравшись со своими страхами и ужасом, душившим меня, я вскоре поняла, когда меня грузили на носилки, что всем окружающим на меня плевать, кроме этого врача, медсестры и папы, всё это время стоявшего рядом и державшего мою руку. А я даже разреветься не могла, задыхалась от паники. Интересно вот так смотреть на себя со стороны, холодным циничным взглядом, не лишённым сочувствия. Во мне что-то умерло, именно тогда, в тот момент, как захлопнулись дверцы скорой, и машина, заревёв сиреной, рванула разрезать пробку. Что-то умерло, в сердце, не знаю, не понимаю, что, но чувствую этот холод внутри себя, думаю об этом, и сердце замирает, а потом дрожит, теперь я знаю, что это аритмия.
Какой сейчас день? А месяц? Зима уже закончилась, а я была последний раз дома в январе. Сначала обычная больница, пока что-то кололи, делали анализы, решали, а я лежала в коридоре. Мне было всё равно, никто особо не подходил ко мне, медсёстры огородили меня ширмой, и больные думали, что я заразная. Папа приезжал каждый день, вечером, опаздывал, его пускали на десять минут, а если не успевал, то приезжала Людмила. Я недолюбливала её, ревновала к папе, глупо себя вела, она ничего мне не говорила, улыбалась, что-то рассказывала, а я делала вид, что не слушаю, нехотя принимала гостинцы. Она красивая, наверное, мне это и не нравится. Такая же высокая, как я или чуть ниже, но шатенка, у неё волосы как тёмный шоколад, мне всегда казалось, что они и пахнут также, с выпуклыми формами и стройная, совсем не похожа на мою мать. Я быстро сдалась и стала переживать, когда Людмила не приезжала ко мне, решилась и написала ей большое письмо, и мы до ночи болтали по ватсапу, пока медсёстры не заставили меня выключить телефон, я мешала другим спать, нарушала режим. Как много у нас оказалось общего, как неожиданно стала мне она близка, язык не поворачивается назвать Людмилу мачехой, ей тоже противно это слово.
Пришли анализы, все сразу, отовсюду, и меня перевезли в онкоцентр, где мне самое место. Пошла по стопам бабушки, как мне сказала врач в приёмной, читая анамнез в карте, вот сволочь, даже не смотрела на меня. Я рада, что попала в детскую палату, долго решали, не положить ли меня к взрослым, всех смущал мой рост. Капельницы, уколы, потом снова капельницы, дрянная еда, никого не пускают, всё передают в пакетах, обрабатывают антисептиками, облучают, пункции, проколы, анализы, анализы, анализы... консилиум, консервативное лечение, уточнение диагноза... всё это вращалось вокруг меня, образуя свистящий, давящий на уши вихрь, слепящий белым светом, злой, мерзкий, безысходный, и я знаю имя этому белому, царапающему изнутри, скребущему в голове, давящему сердце отчаянью, имя ему - лейкоз.
Глава 3. Не своя, не своё
Приходит время, и ты начинаешь иначе воспринимать себя, свои поступки, своё тело, пространство вокруг тебя, людей, замечаешь их интерес, осуждение, сдерживаемую злость, зависть, пустоту, улыбки, иногда лицемерные, не до конца научившись выделять из них искренние, добрые, немного грустные. Я стала резко расти в девять лет, вроде в девять, память стала смеяться надо мной, многое, что я помнила отчётливо заволокло густым липким туманом, и мне стало казаться, что этого не было, всего лишь плод моего воспалённого воображения, может быть сон, короткий, яркий, в который я часто проваливаюсь, теряю сознание.
Так происходит каждый день, иногда несколько раз в день. Несколько раз я впадала "в спячку" по дороге в туалет, хорошо ещё что не на унитазе - вот была бы живописная картина! Но нет, меня это уже не волнует, не то, что раньше. Как я начала усиленно расти, взрослеть, быстрее моих сверстниц превращаясь в девушку, внешне, внутренне я до сих пор девочка, глупая и наивная, но уже холодная, а это признак взросления. Я росла, стеснялась себя, не слушала мнения папы, Людмилы о том, что я очень красивая. Сама себе я виделась неказистой, слишком длинной, похожей на молодую берёзу, у нас во дворе недавно посадили такие, в прошлом году, выжила одна, самая тонкая и молодая - это я. Как-то ко мне пристал один мужик, прямо потащил к себе в машину, что-то там обещал, улыбался так противно. Я до сих пор помню его запах: похоть и сладострастие, перемешанное с прокуренным ртом и вонючим одеколоном. Я не помню его лица, только запах и пальцы на руке, как меня тянут, как овцу. Я закричала, вырвалась, убежала, долго бежала, а в голове гудело, внутри горело и хотелось скрыться, забиться в угол, подальше от всех, но ноги привели меня к метро, я вбежала в вестибюль, ближе к полицейским. Я так и встала рядом с ними, мне хотелось спрятаться за них, я так и сделала. Они заметили меня и расспросили, а я, задыхаясь от бега и страха, что-то говорила, отвечала невпопад. Один из них проводил меня на поезд и доехал до моей станции, проводив до выхода. А что же я делала в этот день, куда ездила и где это произошло? Пытаюсь вспомнить и не могу, голова начинает болеть, ноги дрожат, и я бросаю, не так уж это и важно.
Папа ничего об этом не знает, я побоялась, а теперь понимаю, что зря. Надо было рассказать Людмиле, но тогда я демонстративно игнорировала её, вела себя, как дурочка, я и сейчас не особо поумнела, так, начала кое-что понимать в жизни. Наверное, это и есть взросление, и мне оно не нравится, не моё это взросление, вынужденное, будто бы кто-то меня тащит туда, куда не хочу, а у меня нет сил не что бы сопротивляться, нет сил крикнуть, позвать на помощь! Машка мне всё объяснила, познакомила меня с порно, она и сейчас мне в больницу присылает всякие ролики. Ей особо нравится гейское, а меня тошнит от этого, не хочу, противно!
Я стала бояться мужчин, женщин - людей. Стала замечать их взгляды или придумывать, бояться за себя, бояться себя, своего тела, закрываться, хотелось носить что-нибудь по длиннее, закрыть ноги, руки, натянуть ворот на самое горло. В идеале мне бы подошла паранджа, я даже присмотрела себе пару костюмов на маркете, но так и не решилась купить. Девчонки в школе смеялись надо мной, они как раз хотели больше оголиться, показать набухающие груди, попу так, чтобы из школы не выгнали. Проще всего было в лыжной секции, спортивный костюм защищал меня от лишних взглядов, я стала постоянно его носить, почти всё лето проходила в спортивной одежде, спасибо папе, что он ничего не сказал мне, не сокрушался по поводу того, что я не ношу платьев, как учили меня жизни мамы Машки или Юльки, моих подружек. А мне не нравится, я не хочу делать себя достоянием других, отдавать часть себя незнакомым людям и радоваться этому, а чему радоваться? Как-то мне бросили, что я выросла, но ещё не созрела, зелёная внутри, вроде брат Юльки. Я тогда сильно обиделась на него, а сейчас понимаю, что он был прав, и мне кажется, что я перешагнула через несколько этапов.
Но нет, пишу какую-то глупость! Меня сегодня, сильно тошнит, вот и лезет в голову всякая бредятина. Я перечитала всё, что набросала за сегодня, девчонки уже спят, я полдня играла с малышками, они сегодня будто бы пробудились, даже стали улыбаться. Кстати, их зовут Марина, она постарше, и самая маленькая Оленька. Остальных я не запомнила, в основном у нас все молчат, стучат пальцами по экранам телефонов, а ночью хныкают, что маму не пускают сюда. А я не хныкаю, папа в командировке и присылает мне красивые фотографии гор, покрытых нетронутым снегом, здесь он мне не кажется таким ужасным, плохо, что я почти не разбираю больше ничего на этих фотографиях, у меня меняется зрение, я перестаю видеть другие цвета.
Вот сейчас вспомнила, как бабушка учила меня, сколько же мне лет было? Вроде шесть, нет, почти семь, я пошла в школу осенью. Я стала смущаться мальчишек, мне один подарил цветы, нарвал их в поле и принёс к нам на дачу большой букет. Он был старше меня, высокий, лет двенадцать или больше, а я убежала и спряталась за сараем, сидела там до тех пор, пока он не ушёл, а оказывается, он уезжал в этот день. Мы всё лето бегали вместе, играли, у нас была целая банда, а он вожак. Помню, как мне было приятно, а вот лица его не помню, только силуэт и улыбку, точнее свет от этой улыбки, искренней, немного смущённой. Бабушка не смеялась надо мной, мы сидели на веранде и пили чай, а я всё смотрела на букет и вздыхала. Бабушка объяснила мне, что я почувствовала, напугав, что дальше будет ещё хуже. Как она была права, верно, угадав моё желание защитить своё тело от других, ведь им нужно от меня только моё тело... я похожа на неё, очень. Это видно по тому, что я пишу, она была такая же холодная и циничная, но не со мной, с другими, часто повторяя, чтобы я никогда не становилась такой же, как она, а мне всегда хотелось быть похожей на неё - уверенной, сильной! Ей было тяжело, я знаю, я видела, как она плачет по ночам, думая, что я сплю и ничего не вижу. А я лежала, вжималась в кровать, зажмуривалась так, что искры из глаз сыпались, красные круги вращались перед глазами, лишь бы она не увидела, что я не сплю.
Мне никто почти не пишет из школы. Сначала спрашивали, просили фотки прислать, а потом всё стихло. Даже Машка почти не пишет, не о чем со мной разговаривать. Когда мы в школе или в секции, то наша дружба крепка, как я стала писать, начиталась старых советских книг А на деле нам и поговорить не о чем, так, иногда присылает "кубы" поржать или какую-нибудь пошлятину, ей парень присылает. Мне неинтересно, я перестала отвечать, нет сил ни это смотреть, ни на это реагировать. Вот допишу сейчас это предложение и отрублюсь... нет, не сплю, хочется написать многое, много, а с чего начать не знаю, всё кажется мне и важным, и несущественным одновременно. Надо спать, через шесть часов опять укол, в палате темно, а от экрана уже сильно болят глаза.
Я перестала принадлежать себе. Понимание этого пришло не сразу, я и сейчас сопротивляюсь этому, глупо и бессмысленно. В тот самый момент, когда я попала в руки врача скорой, какая-то часть меня отошла в сторону и с интересом, но без сочувствия стала смотреть на всё, что со мной делают. Это неновая мысль, впервые я подумала об этом во втором классе, на уроке родной речи, как называла этот предмет учительница. Мне было неинтересно, а ещё так ярко светило солнце за окном, там, где была свобода, тёплый майский день, когда ещё трава только-только стала прорастать молодыми побегами, бросая вызов уцелевшим зелёным стеблям прошлого года, когда так радостно поют птицы, а на согревшихся после долгой зимы и мерзкого марта и апреля деревьях расправляются голые ветви, проклёвываются первые почки, позднее, чем обычно.
Весна опоздала, она всегда опаздывала, как мне казалось, нет, я так считала, желала, надеялась, что вот она придёт и растает это грязный серый снег марта, солнце не будет прятаться за тяжёлыми равнодушными тучами, и можно будет бегать по улице без шапки, в расстегнутой куртке, глубоко дыша, пьянея от сладковатого вкуса весны, не такого густого, как летом, а прохладного, как мятный чай со льдом. Как же хочется его, прямо сейчас, вдохнуть, открыть окно и просто подышать, пускай и с выхлопами безразмерной пробки, поселившейся за окнами, теперь она часть недвижимого пейзажа, или хотя бы стакан холодного мятного чая со льдом и ложкой мёда. Этот вкус напоминает мне о позоре, но я всё равно с улыбкой вспоминаю этот день, это солнце, весёлое, приглашавшее сбежать из школы, куда угодно, лишь бы быть свободной. Меня прилежно отчитали перед классом, что я считаю ворон и катаю козявки на парте - надо мной смеялся весь класс. Тогда мне хотелось провалиться вниз, ещё свежи были рассказы про ад и рай, про незримого бога, видевшего и знавшего всё, нас пичкали ими каждую неделю, и мне хотелось попасть в ад, именно туда, где было лучше всего - там точно не было бы этой учительницы и моих одноклассников, планировавших попасть в рай. Мне влепили кол, я знала урок, могла бы спросонья всё рассказать, написать правильно упражнение, если бы на меня не орали, если бы... и я убежала, вон из класса, из школы, как была в юбке и блузке, наша школьная форма для младших классов. Меня поймал дворник, старый татарин, он жил в школе и работал здесь всю жизнь. Я его боялась, он был такой хмурый, нелюдимый, ругался на мальчишек, разбивавших кучи листьев, которые он собирал, чтобы уложить в мешки и отвезти за школу, где они лежали до конца лета, пока их не забирала большая машина. Я вырывалась, рыдала, но он был сильнее. Я боялась, что он сейчас сдаст меня этой училке, а за ней прибежит завуч, толстая баба в больших круглых очках, мы прозвали её жирной совой, а потом вызовут папу, начнут на него давить, ругать меня. Так было уже, не помню, что я такого сделала, но папу вызвали в школу и при мне отчитали его, а потом стали ругать меня. Он слушал молча, бледнее с каждым словом, никогда ещё я не видела, чтобы он злился. Нет, видела, когда мама уходила из дома на неделю, я хорошо помню это из раннего детства, этот страх, что мама ушла навсегда!
Папа их выслушал, я испугалась, что он уведёт меня домой и что-то такое сделает, у него было страшное лицо, он не смотрел на меня. И мне казалось, что вот он повернётся и всё! И тут я услышала его голос, громкий, резкий, от которого эти бабы разом сели на стулья, окаменев. Не помню, что он им сказал, но отлично помню их лица ќ белые, с остекленевшими глазами. Завуч хотела что-то возражать, тщетно, её голос тонул в том громе, что разрывал папу. Дома он мне сказал, чтобы я не переживала, ничего особенного я не сделала, а отвечать за чужую подлость я не должна.
Я опять отвлеклась, последний укол как-то странно подействовал на меня, медсестра подмигнула мне, сказав, что иду на поправку. Они ошибаются, я знаю это, анализы лживы, пусты и бесстрастны, а главная ложь в них - интерпретация, мне объяснил это мой лечащий врач, я так и не сказала, как его зовут. Левон Арамович, фамилию я не то, что запомнить, выговорить не могу. После этого укола мне хочется смеяться, появились силы, может, медсестра права, просто я сама уже не верю ни во что?
Надо дорассказать, итак, дворник схватил меня за локоть и потащил в школу, так мне показалось, но он обошёл здание школы и направился к трёхэтажному корпусу, где у нас был спортзал, актовый зал и столовая... Моё детское воображение нарисовало такую страшную картину, что за белым корпусом находится постамент, на котором большой пень, где меня будут публично пороть, а потом затолкают в мешки с листьями и оставят гнить до осени. Я так дико заорала, что он буквально внёс меня со служебного входа в столовую. Здесь работали три женщины, я видела их мельком, получая завтрак, все в белых халатах и шапочках, нетолстые, но и не худые, с большими круглыми лицами и руками, всё в них было большое и тёплое, как кухня. Дворник усадил меня на стул перед разделочным столом и тут же ушёл, не сказав ни слова. Женщины улыбнулись мне, одна ласково погладила по голове, от её руки пахло тестом, булочками с повидлом, и я разревелась. Они успокаивали меня, что-то говорили, одна из женщин даже спела песенку. Налили мне кружку тёплого молока, не того напитка из цикория, что нам выдавали, а просто молока, дали свежей булочки. Я поела и успокоилась. Сидела до обеда у них, наблюдая за работой, а когда начался обед, улизнула в главный корпус, забрала вещи из раздевалки и побежала домой. Бабушка удивилась, что я пришла без портфеля, сама, не дождавшись её. Школа была неблизко, в трёх кварталах или четыре или пять остановок на автобусе. Домой я бежала быстро, не замечая дороги, боясь, что за мной гонятся. Я сразу сказала, что в школу больше не пойду! Бабушка посадила меня обедать, а сама ушла за моими вещами. Она вернулась через два часа, такая же бледная и злая, как папа тогда. Она не позволила себе взглянуть на меня этим взглядом, сбросив всё с себя в прихожей, не заметив, как я слежу за ней, спрятавшись за дверью комнаты. Она поймала меня, затаившуюся в угле комнаты, спрятавшуюся за дверью и увела на кухню, где стоял несъеденный обед. Мы пообедали вместе, и за едой она рассказывала мне о папе, как он сбегал из школы, про себя, как её пороли родители за плохие отметки, а я слушала и впервые поняла, что, находясь в школе, больше не принадлежу себе. Слишком умные мысли для восьмилетней девочки, я и сейчас не особо понимаю, что значит принадлежать себе. Это был о скорее ощущение, переросшее в понимание главного, недоступного ещё недозревшему мозгу, видите, я начиталась медицинской литературы, уже умело вставляю расхожие обороты, надеюсь, по делу. Когда бабушка закончила рассказывать, мы пили чай с пряником, папа купил вчера после работы, большой такой, круглый, с вкусной начинкой. Я рассказала о своём ощущение бабушке. Она подавилась и так посмотрела на меня, никогда не забуду её глаз: серьёзных, грустных и согласных. Она сказала только одно, что мне ещё рано об этом думать, и мы пошли гулять. Уроки я не делала, мы долго гуляли, встретили папу у метро, и пошли дальше все вместе гулять по парку, пока совсем не стемнело. Папа чувствовал, что что-то произошло, купил мне мороженое, потом ещё одно, а я уже всё и забыла, без особых уговоров собравшись утром в школу. Училка была вся бледная, постоянно спрашивала, неплохо ли мне, всё ли у меня хорошо. А я ответила у доски вчерашний урок, и кол переправили на четвёрку.
Мы с папой много раз говорили о боге, о богах, оказалось, что их несметное количество, каждый человек мог выбрать себе по вкусу. Это совсем не сходилось с тем, что нам рассказывали в школе, а когда я спросила учителя об этом, почему так, на меня наорали, наговорили такого, что мои детские уши и понять не смогли. Всё в прошлом, такого предмета больше нет, он кончился после начальной школы, и слава богу, без разницы какому. Папа не был верующим, а бабушка верила, не заставляя меня, пряча крестик под высоким воротом. Не припомню, чтобы папа хоть раз спорил с бабушкой о боге, чтобы она настаивала на том, чтобы я вместе с ней ходила в церковь по воскресеньям, такого не было. Я сама ходила несколько раз, мне было интересно. Надолго меня не хватало, отстоять службу было невыносимо, и я сбегала на улицу и гуляла во дворе.
Не особо помню, что там такого происходило, помню хорошо попа, разодетого, как нарядная кукла на ярмарке, я добивала бабушку вопросами, а почему это дядя оделся, как баба? На нас все шикали, но некоторые мужчины смеялись, весело кивая на меня. Для себя я решила, что бога нет или он был, но уже давно помер. Невозможно верить в то, что богов много, а человек, по сути, всего один. Папа говорил, что это придумали сами люди, чтобы управлять другими людьми, а я потом допытывалась у бабушки, зачем она туда ходит, ведь эти люди хотят управлять ею. Она ничего не отвечала, лишь отрицательно качала головой.
Все считают, взрослые, что мы ничего не можем сами понять, что мы, подростки, кому больше тринадцати лет, ничего не знаем и не можем самостоятельно думать, тем более принимать решения. Это обидно и непонятно. У меня есть паспорт, если я пойду и тресну кого-нибудь по башке, то получу по полной, как взрослая. Но я не могу голосовать, не могу выбирать, даже иметь свою позицию, иметь убеждения, пускай и ложные, но мои, мои мысли, моя воля! А почему? А потому, что мы, дети, недоразвиты ещё до взрослых. А ведь у нас есть мысли, свои, собственные! Есть желание делать, узнавать, изобретать, думать! Когда, как не в раннем возрасте придумывать, работать головой по её истинному назначению, когда мозг гибок, полон сил, лишён предубеждений, оков опыта и чужих мнений? Когда же? Да, большинство моих сверстников ничего особо и не хочет, лишь бы попонтоваться, кто-то потрахаться, выпить, погулять и побездельничать, пошпилить в игры на приставке, дунуть, потусить в клубе, но так они вырастут и останутся такими же пустыми, рабами, радостными узниками тюрьмы, которое мы называем обществом, государством. У меня много времени, свободного, лишённого оков, и я думаю, долго, не осознавая, что делаю это. Мысли вспыхивают в голове, и я их записываю, потом стираю, если они кажутся слишком глупыми. Я оглядываюсь назад, трясу кандалами правил поведения и жизни общества людей, которыми уже успела обзавестись, стараясь не забыть в себе ту девочку, сбежавшую на свободу в тёплый майский день, и понимаю, как год за годом теряла себя, по кусочку, незаметно, подменяя понятия, принимая лицемерные правила за свои права...
Но это всё не то, пыль, по сравнению с тем, что сделали со мной здесь, как меня разодрали на части, лишив всего. Та девочка, незримо следовавшая за мной из торгового центра, когда меня грузили в скорую, теперь она это я, а всё остальное не моё. Чьё? Не знаю, оно и никому особо не нужно, как и большинство вещей в нашей жизни, которым мы придаём так много значения. Не знаю, догадались ли вы, о чём я, наверное, да, и всё же, поясню, а кому? К кому я обращаюсь, кому я это пишу?
Не имеет значения, я поняла, что многое для меня утратило значение...
Что остаётся от тебя, когда тебя, стеснительную девочку, боявшуюся всего, что кто-то увидит, что гинеколог окажется мужчиной, что кто-то схватит за жопу, сунет руку под платье, и кидают на стол перед всеми без одежды, без белья - голой! Ты грязная, беспомощная, тебе холодно, страшно и мерзко от всего, особенно от яркого света, из-за которого нельзя даже сжаться, спрятаться от пытливых взглядов, строгих глаз, когда тебе кажется, что все смотрят только на тебя, смеются над тобой, а на деле тебе рассказывают шутки, анекдоты, чтобы ты расслабилась, успокоилась... а меня колотит. Меня колотило и тогда, и сейчас, мне страшно, мерзко от себя, от своей наготы, от этих процедур, уколов длинных игл, пункций, проколов, пальпирования, а по сути, лапанья, тисканья. Я перестала принадлежать себе, я больше не воспринимаю своё тело своим - оно не своё, не моё! Я его не контролирую, не справляюсь, могу провалиться в обморок, обоссаться, и меня, обессиленную, обмывают, а я горю внутри от стыда, человеческого стыда! Этот стыд знаком и животным, поймайте кошку в туалете, побрейте её наголо, поизмывайтесь так, как вам захочется. Я рада, что у меня пропали месячные, так чуть меньше позора. И не надо говорить, что это больница, что здесь нет мужчин и женщин, есть больные и врачи - враньё, я человек, я девочка, уже почти девушка снаружи, внешне созревшая, а внутри загнанный зверёк, который хочет спрятаться, убежать подальше, скрыться от позора. Это стыдно, мерзко, позорно, обидно, горько быть такой беспомощной, растерзанной, но ужаснее всего другое, то, что я поняла недавно, ужаснувшись, не поверив себе, но от себя не убежишь - я смирилась, приняла всё это, отдала им себя, свою жизнь, своё тело, а оно никому не нужно, лежит брошенное на кровати, я же вижу, что это так.
Левон Арамович хороший человек, медсёстры тоже, не все, некоторые любят унижать, полунамёками, брошенными вскользь словами, грубыми действиями, и у всех у них своя жизнь, десятки пациентов, и я одна из многих, а если переживать обо всех, то можно сойти с ума. Это всё понятно, пока я здесь, меня как бы нет, одна оболочка осталась. Я ненадолго вхожу в неё, с каждым днём всё реже.
Мне становится хуже, никто мне не говорит, но это так. Вот уже неделю, как у меня стали выпадать волосы, просто просыпаюсь и нахожу на подушке клоки мёртвых волос. Я не кричу, не жалуюсь, мне уже всё равно, скоро я стану абсолютно лысая, меня уже подстригли машинкой. Я не боюсь смерти, она придёт не сейчас, почему-то мне кажется, что это так. Я боюсь жизни, не своей, не моей, навязанной, надетой поверх меня, плохо сшитой, узкой, разодравшей кожу до крови, и каждое движение доставляет боль и тупую муку, не затихающую ни на секунду.
Я благодарна, очень благодарна папе и Людмиле, они не пишут мне пространных общих фраз, разговаривать по телефону я больше не могу, боюсь своего голоса. Они никогда не писали, что я справлюсь, что всё будет хорошо и скоро закончится, что надо немного потерпеть и прочую чушь. Надо ждать и надеяться, верить не получается, ни папе, ни мне, а Людмила верит, она попросила меня разрешить ей это. Я разрешила и потом проплакала всю ночь, а утром назвала её мамой, слишком громко, чтобы услышать самой, но слишком тихо, чтобы растревожить малышек, мама запретное слово здесь, после него девочки начинают плакать, и я плачу, и другие девочки тоже, не помогают больше инстаграм и тик-ток, ничего не помогает.
Я дала себе слово, что если выйду отсюда, то заставлю папу жениться на Людмиле. Мне нужна мама, и я хочу, чтобы это была она. Та самка человека, что родила меня, ни разу не позвонила и не написала. Папа сообщал ей, я сама спросила его об этом, он не врёт, он мне никогда не врёт - вот во что я верю.
Глава 4. -1 и -2
Это сон, я чувствую это, сопротивляюсь сознанию, слишком рано обрадовавшемуся видимости свободы. Сон слишком реален, слишком детален, обстоятелен, чтобы быть правдой. Вдыхаю вкус свежего выхлопа, подъехала большая машина, воздух чуть сладок и резок, почему-то хочется вдохнуть глубже, впустить в себя этот голубой дымок. Я беру его в руки, он липкий, масляный на ощупь, и кожей ощущаю угасшее пламя, яростную вспышку внутри стального монстра. Набираю полные ладони голубого дыма, в пальцах дрожат озверевшие от пламени поршни, вкус яда мне знаком и приятен. Неожиданно понимаю, что в моей крови остался один яд, но он не убивает меня, пока не убивает, но и не лечит. Сколько всего в меня вкачали за эти недели, сколько настоящего, моего умерло, потоками трупов вытекая из меня, сколько меня осталось во мне? Пробую этот дым на вкус, он как мороженое, сладкое и невкусное. Такое часто попадалось мне в кинотеатрах, когда я пыталась выпендриться перед папой, заказывая невразумительные комбинации и забирая у него его простые шарики пломбира и шоколадного мороженого, папа всегда заказывал двойную порцию, сразу зная, чем всё кончится, не останавливал, не переубеждал. Стальной монстр рычал где-то рядом, я не разглядела, что это была за машина, заигравшись с облаком выхлопного газа, слушая рычание мотора, чувствуя горячечную пульсацию на пальцах, я вдруг вспомнила, как папа рассказывал, что двигатели могут делать и из алюминия. Меня это тогда так рассмешило, я отлично помню алюминиевые трубки, из которых была сделана теплица у бабушки на даче, даже я их могла сломать. Мы ездили с классом на экскурсию в музей автомобилей, где-то за городом. Пытаюсь вспомнить и не могу, но отлично помню, что там был и самолёт, даже несколько, а во дворе стояла военная техника, старая и не особо, вся облепленная мальчишками и девчонками. Я долго смеялась, не представляя, как двигатель, эти огромные глыбы, разрезанные вдоль, восседавшие на внушительных монументах, могли быть сделаны из такого мягкого металла. Было так смешно, а папа, как мне показалось, немного обиделся, что я ему не верю, он всё рассказывал про какие-то зазоры, про ресурс, какой ресурс, непонятно, что сейчас техника стала, с одной стороны, сложнее, куча электроники, а механика проще, поэтому машины служат недолго. Для меня это всё было неинтересно, что я тут же и сказала папе.
Я отпустила дым и осмотрелась. На парковке перед торговым центром было пусто. Это был тот самый торговый центр, откуда меня вырвали из жизни, вычеркнули из списка живых, не вписав, видимо по халатности, в список мёртвых. Мне так захотелось, чтобы папа был рядом и стал рассказывать о двигателях, о бурильных вышках, о специнструменте, шлангах, рассказывая пошлые и смешные анекдоты про буровиков, о страшно ревущих, прыгающих на постаментах машинах, изрыгающих из себя тёмно-коричневую гадкую массу, он называл их декантерами, я листала поиск, не понимая, что они делают, они же для вина, а папа так смеялся! Я бы слушала всё, обо всём, только бы он был рядом. Расплакалась, с теплом в сердце вспоминая фотографии и видео из командировок, как бьёт фонтаном грязная вода в небо и жутко матерятся грязные мужики, ловя порванные шланги, горы, леса, озёра, такие чистые, словно рядом никого никогда не было, и человек ещё не завёз в этот чудесный уголок тонны металла, грязь, копоть, бочки яда, смерть.
Я стояла и рыдала, громко, в голос, удивляясь, что ещё так умею. Долго, сильно, в палате я еле-еле могу ответить ДА или НЕТ, совершенно не слыша себя.
Что-то переменилось... Такое острое внезапное чувство, когда замечаешь не сразу, а кожей чувствуешь приближение опасности. Я вытерла слёзы и, наконец, рассмотрела торговый центр и всё вокруг - ничего, абсолютное ничто окружало парковку и здание торгового центра, будто бы кто-то вырвал локацию из компьютерной игры и впихнул туда живого человека. Надо мной висело тоже неприветливое небо с тяжёлыми громадами туч, готовых разразиться снежным ливнем - оно тоже не имело жизни, вырванное, как и всё остальное из целой жизни, рваный уродливый кусок. Это как осколок астероида, висящий в бесконечном ничто, окружённый отрицательной материей.
Воздух дрогнул, дрогнули и тучи, по земле и небу пробежала неприятная рябь, здание торгового цента подёрнулось мелкой зыбкой, с нарастающей амплитудой раскачивая почерневшие стены. Небо содрогнулось и разразилось потоками крупного слепящего снега. Снега было так много, что стало трудно дышать: он залеплял глаза, нос, уши, набивался в рот, схватывая холодными когтями кожу, пробираясь ниже до поясницы, залезая в трусы. Только сейчас я поняла, что стою здесь в моём простеньком спортивном костюме, даже не шерстяном, и мне ужасно холодно. Я закричала от холода и сковавшего меня страха, бросилась вперёд к зданию и поскользнулась. Снег усиливался, его было уже по щиколотку, казалось, что он хочет засыпать здесь всё, накрыть этот островок материи до неба, чтобы остался один снег и ничего больше.
Справа я увидела силуэт, он двигался ко мне, медленно, уверенно продираясь сквозь снежную стену. Это была девушка, высокая и ужасно похожая на меня, если бы не лицо. Оно и походило на моё и нет, нечёткое, размытое, будто бы сложенное из нескольких лиц, как некрасивая мозаика. Внезапно это лицо вспыхнуло и стёрлось. Я встала и встретилась с ней взглядом, хотя глаз у неё не было, как и носа и рта, ровная сплошная маска, но я видела, ощущала её взгляд. Из-за спины этой девушки выскочили три её копии, из трёх копий выскочили ещё девять, из девяти почти сотня, я подумала, что это кубическая прогрессия, и их должно было быть уже 81+9+3=93+1 самая первая. Она отличалась от своих копий, чёрный свет бил изнутри, освещая, как яркий фонарь, пронзая ночную мглу, с той лишь разницей, что теперь чёрная мгла пронзала, заполняла белую пелену света. Чёрная девушка и её копии, клоны, как внезапно пришло ко мне в голову, стояли на месте не шевелясь, глядя на меня и на ещё кого-то одновременно. Я смотрела на чёрную девушку и вдруг поняла, что это я! Нет, не я, а то, во что я должна превратиться!
"Бежим!" - крикнула мне в самое ухо я, это была точно я, в таком же спортивном костюме, с глазами, носом, губами - с моим лицом! Я оторопела, но меня с двух сторон подхватили за руки и потащили к входу.
"Врежь ей!" - крикнула рядом другая я, и первая сильно вмазала мне по лицу, от пощёчины я быстро пришла в себя, и мы втроём уже бежали к дверям, откуда нам махала четвёртая я.
Вбежав внутрь, я оглянулась - вся парковка была заполнена клонами, моих было меньшинство, я сразу выхватывала "своих" из общей толпы, они были самые высокие. Сотни, тысячи клонов мальчишек и девчонок, страшные, без лица, смотревшие уверенно, с силой хищника, загнавшего свою жертву в ловушку. Мои копии баррикадировали стеклянные двери, стопорили чем придётся, а вокруг ревели дети, десятки, сотни, копии и живые, как я, окружённые целой армией. Надо было что-то делать, бежать, но куда, разве здесь можно спрятаться?
Сквозь шум голосов и рыдания я услышала скрежет когтей и тяжёлое дыхание. Я знаю его, эта тварь уже преследовала меня, она вновь подкрадывалась ближе, пугала меня. Я замерла в ступоре, не в силах пошевелить головой, клоны за стеклом уже не казались мне такими страшными. Вдруг клоны снаружи расступились, и к нам вытолкали двух мальчишек. Тот, что был повыше, попытался ударить, защищаться, а второй, совсем ещё малыш, упал на снег и горько плакал. Почему-то я поняла, что это были копии. Как по команде, на них бросились их клоны и разорвали на наших глазах на части, руками, зубами, как дикие звери, хотя зубов у них не было, как и не было рта, но я видела, как они рвали их, глотали... снег стал красным, а потом почернел, вспучился и взорвался, обдав окна и стеклянные двери фонтаном мерзкой чёрной жижи, вязкой, ползущей как змея вниз, а потом наверх, отчего казалось, что окна задвигались.
Я кричу, отчаянно, не слыша своего крика, но уши разрываются от пульсирующих волн дикого звука. Голову давит так, что становится нечем дышать, глаза не видят, только белый слепящий СНЕГ, по которому растекается чёрная лава, поглощающая всё на своём пути. Скорее бы всё это закончилось, ушла эта давящая боль, немочь в руках и ногах, острая боль в позвоночнике и не своя голова, готовая вот-вот взорваться! Пусть меня сожрут, пусть сделают всё, что хотят, только бы не слышать этого шума, своего крика, не чувствовать этой боли!.. с трудом разлепляю опухшие глаза, из глаз льётся кровь по щекам, горячая, страшно солёная, перемешанная со слезами. Она приводит меня в чувство, я вижу, что стены торгового центра разрушены, будто бы их смело волной моего крика, я слышу его, вижу, как из моей груди вырывается волна и сметает всё на своем пути. Неужели эта страшная стихия я?!
Оглядываюсь назад - никого! Вижу удаляющиеся фигуры других детей и их копий, они так далеко, что кажутся невидимыми, и все смотрят на меня, я чувствую каждый взгляд, их страх, боль, затаённую надежду, спрятанную так глубоко, чтобы чёрный дух ужаса не нашёл её и не сожрал. Передо мной выступают клоны, их много, они разные, все без лиц и смеются, открыто, надо мной. Они стоят в десяти метрах, не подходят, будто бы незримая граница, прозрачная стена между нами. И я вижу её - это стена моего крика, мой голос, дрожащий, закрывающий меня со всех сторон. Клоны подходят к невидимой стене, трогают её, толкают, скоблят, ухмыляясь.
Д-д-д-д-р-р-р-а-а-а-а-м-м-м! Д-д-д-д-р-р-р-а-а-а-а-м-м-м-м! Зазвенело в ушах, стена лопнула на части, сотнями тысяч осколков, как смертоносных ос, безумных пуль, горящих ненавистью. Пули и прозрачная картечь ударила в безликих безлицых клонов, накрыла и меня с ног до головы. Я упала, теряя сознание, чувствуя, как из десятков ран струится горячая густая кровь, пульсируя маленькими фонтанчиками, будто бы отбивая странную негармоничную мелодию с рваным ритмом сошедшего с ума сердца. Кто-то толкнул меня, это не была рука или нога, что-то большое и сильное, шершавое.
Я вскочила, бешено озираясь, не понимая, что происходит. Передо мной было поле крови и снега, в котором корчились клоны без лица, некоторые ползли ко мне, падали плоской площадкой вместо лица в кровавую снежную кашу и тащили непослушное тело вперёд, пока не затихали окончательно. На это было страшно смотреть, но и глаза я закрыть не могла. Что-то рождалось внутри меня, непонятное, похожее на понимание чего-то очень важного, что нельзя забыть! Так у меня бывало и не раз, когда я видела во сне что-то важное и нужное, во сне мне всё казалось простым и понятным, а как просыпалась, то в одно мгновение всё забывало, кто-то острым ножом вырезал это из моего мозга, оставляя внутри пустоту разочарования и тревоги о том, что ты забыла, потеряла, быть может навсегда.
Незримая сила заставила меня обернуться, и я увидела жуткую тварь. Она стояла напротив меня, смотря немигающими узкими глазами, такие бывают у больших ящериц, только у неё были вытянуты, как два огромных миндаля. Пасть огромная, с тремя рядами зубов, а, может, и больше. Зубы острые, толстые, крепкие, морда вытянутая, как у крокодила или огромной собаки, а из пасти торчал длинный чёрный язык, напоминавший скорее хобот. Всё тело было утыкано бронёй, зубьями, крепкие, толстые ноги, я насчитала их шесть, длинный клиновидный хвост - вот чем меня толкнули, заставили подняться! Туловище крепкое, но не толстое, без огромного живота, тварь походила больше на собаку, которую скрестили с отвратительной ящерицей, в дополнении ужасного облика вся морда была утыкана длинными толстыми иглами. Тварь смотрела на меня и не двигалась. Меня сковал дикий ужас, звук этих когтей я слышала тогда, этих шести когтей на каждой лапе, каждый из которых был толще моей руки. Страх овладел мной полностью, подавив другие чувства, бившиеся под его натиском, предупреждавшие меня, просившие, кричавшие о том, что она мне ничего не сделает. Это я поняла только тогда, когда проснулась, и страх ушёл, исчез за чёрным облаком грёз.
Сзади меня раздался душераздирающий крик, я обернулась и увидела, как клоны напали на толстенькую девочку, она была мне знакома, но я не помнила её, точнее никогда не видела её такой, прошлой. Её клоны, покалеченные моей картечью, набирались сил, давя и уничтожая ослабшие копии, из последних сил защищавшие себя, свой оригинал. Жуткая тварь позади меня в три прыжка оказалась рядом с ними, разрывая, давя, разрубая страшными ударами хвоста всех. Я не видела, кого она рвёт, мне казалось, что ей всё равно, что она убивает и клонов без лица и полумёртвые копии этой девочки, лежавшей на кроваво-чёрном снегу без движения... поздно, вот что я должна была запомнить, ПОЗДНО! Но зачем мне это? Что мне это даёт?! И куда делись мои копии, куда я делась, куда делись все остальные, неужели я поубивала всех?!
Две пары горячих ручек обхватили меня, прижались ко мне. Это были Мариночка и Оленька, перепачканные в грязном снегу, все в чёрной липкой грязи. Они прижимались ко мне, ища защиты, и выли от ужаса, отрывая голову от меня и снова пряча глаза, не желая видеть, как нас со всех сторон обступают клоны без лиц - это были их клоны, мои клоны, высившиеся над всеми, пустившие вперёд авангард из маленьких девчонок.
Я подняла глаза к небу, ища спасения, и увидела его. Солнце подмигнуло мне из-за туч, осветило лицо, точно также, как тогда, в летний день, когда мы с папой плавали на лодке, и он учил меня плавать, смеялся, не давал залезть в лодку, заставляя догонять, путаясь в воде, руках и ногах, ругаясь на смешной круг в виде жёлтого утёнка. Я тогда немного захлебнулась, умудрилась перевернуться, и так испугалась, что потом долго боялась входить в воду. Я направила свою мысль в этот солнечный тёплый день, надо мной уже жужжали любопытные стрекозы, следившие за моими успехами в плавании, я уже слышала голос папы, зовущий к себе, подбадривающий, смеющийся. Солнце ослепляло, согревало, стало так тепло и спокойно. Я прижимала к себе девчонок, переставших дрожать, с интересом следивших за полётом разноцветных стрекоз, больших, с красочными переливающимися крыльями. Нежно струилась вокруг нас вода, немного прохладная, чистая, и через дымку серого тумана, рассеивающегося под лучами солнца, я видела, как отдаляется от нас этот кроваво-чёрный ослепительный белый снег, как рвёт внизу страшная тварь озверевших безликих безлицых клонов, пытавшихся встать в пирамиду, дотянуться до нас, всплывающих со страшного дна в чистое небо. Клоны падали, набрасывались на тварь, валили её на спину, отлетая от сильных ударов, искорёженные, располосованные иглами, когтями, разорванные зубами... я не смотрела больше туда, где продолжалось сражение, и вскоре оно пропало.
В уши хлынула вода, нос неприятно забился, стало трудно дышать, и мы всплыли вместе с девчонками, наперегонки плывя к лодке, где нас ждал папа, мой папа. Он махал нам, не решаясь сдвинуть лодку, чтобы не ударить веслом, помогал взобраться, а мы смеялись и плакали одновременно, замёрзшие, все в застрявшей в купальниках тиной и разноцветными водорослями в волосах. Девчонки выбирали длинные нити водорослей у меня из головы, вытягивали из-под закрытого купальника, смеялись, находя у себя тоже самое. Маленькие, здоровые и здоровые в своей полноте девочки, с весёлыми счастливыми лицами, искрящимися большими глазами. Они и правда были похожи между собой, не только на больничной койке, и схожесть была другая, не фотографическая, не формальная. Мариночка была брюнеткой, с огромными карими глазами, а Оленька блондинка, как и я, беленькая, с голубыми глазами и курносым, как и у Мариночки веснушчатым носом. Мы обнимались, хохотали, хватали стаканы с чаем, папа наливал нам его из термоса, обливались, дурачились, чай был сладкий и несильно горячий.
"Я всегда рядом", - сказал папа и улыбнулся. И мне стало так спокойно и легко, что я проснулась с улыбкой на губах.
В палате тихо, шумит вентилятор нагнетательного клапана, кто-то тяжко сопит забитым носом. Я вся мокрая, и меня пробивает холодный пот, дёргаюсь, боюсь пошевелиться, дотронуться до себя. Неужели я опять обмочилась? Нет, я вспотела, дышать тяжело, что-то давит на грудь, сил подняться просто нет. Лежу так полчаса, может больше, и поднимаюсь.
Ноги неуверенно ступают по холодному полу, где-то остались мои тапочки, опять их медсестра или уборщица убрала в неизвестность. Подхожу к девочкам, слава богу, спят, улыбаются чему-то во сне. Лица остренькие, бледные, кожа туго обтянула кости, и всё же они более живые, чем раньше, хочется так думать, хочется видеть так. Глажу их по головкам и отхожу в полумрак палаты.
Бреду вдоль других коек, всматриваюсь в спящие лица, но точно знаю, куда надо идти, и не хочу. Знаю уже что поздно и ничего нельзя поделать. Все спят, кто-то спокойно, кто-то ворочается, слабо, еле-еле, а у окна стоит мёртвая койка, свет с улицы странно падает на неё, вроде и освещает, ярко, фонари бьют сильно, от них в палате ночью светло, но койка в полутьме, и чем ближе я подхожу, тем темнее становится у меня в глазах. Здесь лежит та самая девочка, которую рвали клоны без лица у меня на глазах. В её неподвижном застывшем теле я вижу её, полненькую, с кудряшками тёмных волос, немного вздёрнутой верхней губой и недовольными глазами, ворчавшими из-под густых бровей. Я вижу её прошлой, какой она была в жизни, до больницы, а не эту маску, обтянутую бледной синей кожей маску, впавшие щёки на широком скуластом лице, потерявшиеся в глубине чёрных провалов глаза... так выглядит смерть, она всегда выглядит одинаково, я хорошо помню её лицо, надменное, спокойное и безразличное. В нём нет никакого отношения к тебе, нет ни взгляда, ни осуждения, обиды, гнева, разочарования или злости, лишь грустное удивлённое непонимание, так быстро? И это всё?
Не знаю, как я смогла выйти из палаты, я падала, вставала, хваталась за стену, висела на двери, пока не вытащила себя в коридор. Сил идти до поста не было, поэтому я просто упала на пол и стала бить по нему онемевшей рукой. Меня не скоро услышали. В бледном свете я увидела лицо ночного врача, я что-то показывала, что-то твердила, пытаясь показать пальцами номер койки, но показывала один палец, шептала, что умерла первая, первая, у нас, а ещё два мальчика, ещё два, два, два... очнулась днём, кровати у окна уже не было, а я в чистой пижаме, на свежих простынях. Вены гудят, принимая новые литры капельниц, тошнит... тошнит от страха, перемешанного с ожесточившимся голодом.
Глава 5. Тень
Прошла неделя с той ночи смерти, а у меня до сих пор дрожат пальца так, что невозможно написать даже короткое сообщение папе или Людмиле. Слава всем богам, что никто в палате кроме меня не знает, всем объявили, что Яну Красавцеву перевели в другое отделение, соврали, что у неё всё хорошо. Эту девочку звали так, я знала, слышала её имя, но запомнила только сейчас. Мне она не нравилась, хотя мы особо и не разговаривали, и я ей не нравилась, и это было даже не соперничество двух юных самок, не из-за кого было соперничать. Не знаю, почему я так к ней относилась, чувство незаметное, свободно входившее в тебя извне, заставляющее думать иначе, напрягаться и быть начеку без видимой опасности. Нет, я её не боялась, страх здесь другой, он не острый, будоражащий, заставляющий двигаться, бежать или нападать, а липкий, горячий, жгущий постоянно, и к нему привыкаешь, как привыкаешь к боли, к бессоннице, слабости. Я вычитала в книге, которую мне перекинул Левон Арамович, что это называется астения. Слово-то какое интересное, мне оно кажется даже красивым - АСТЕНИЯ - проговариваю про себя, а потом своё имя - ЕСЕНИЯ, и чувствую, что это моя сестра, с которой нас разлучили в детстве. Я рассказала об этом Левону Арамовичу, он побледнел, но ничего не сказал, а вечером мне дали две белые таблетки, после них я уснула и проспала до первого укола, без сновидений, без частых просыпаний, будто бы умерла на эти восемь часов.
Утром мне даже захотелось есть. Жидкая разноцветная каша уже не вызывала тягостных спазмов, она показалась мне вкусной, слишком сладкой. Я покормила Мариночку и Оленьку, обычно, как и я, воротивших нос от еды. Мы играли всё утро, наши сорок пять минут до начала ежедневных капельниц, уколов, обследований - больничной рутины. В этот почти час нас никто не трогал, соседки по палате, быстро заглотив порцию больничной пищи, уставились в телефоны, две девочки громко слушали музыку, я тоже это слушала, мы все слушали этого сладкого мальчика, особенно его любила Машка, постоянно твердившая, что отдастся ему без уговоров. Я кормила Мариночку и Оленьку, придумав несложную игру, в которой, чтобы выиграть, им надо было всё съесть. Смысл игры особо не помню, вроде и не было никакого смысла, зато мы громко смеялись, громче, чем обычно, для здорового человека это совсем не громко, а так, тихие смешки. Мы смеялись, дурачились, я краем глаза смотрела на других девчонок, совершавших утренний рейд по страничкам звёзд, листавшие бесконечные ленты, что-то набирая, тыча пальцем в экран, по нескольку раз смотря одно и то же видео, девочки слушали громко, их наушников было достаточно, чтобы наполнить нашу палату искажённым звуком, в котором угадывалось многое и ничего. Скучно, и им тоже скучно, я видела, как они поглядывали на нас, вырываясь из этого цифрового оцепенения, не решаясь подойти к нам, поиграть с девочками.
Мариночка и Оленька стали кормить меня, хихикая и дурачась на кровати Марины, в этот день у них прибавилось сил, они ожили. Я подчинялась им, принимая ложку за ложкой каши, не успевая проглотить, как мне совали следующую. Как здорово, что они больше не спрашивают меня о лодке, о папе, кормившем их и катавшим по бесконечной реке под водопадом солнечных лучей. Они забыли про тот ужас, что творился в этом вырванном из другого мира куске пространства, забыли и хорошо, мне нечего им ответить, я не знаю, что это было, но уверена, точно знаю ќ- ќэто было по-настоящему. Такая глупая, наверное, детская уверенность, я постоянно анализирую каждое своё слово, каждую мысль, старею, как сказала в шутку Людмила, мне этот мир напомнил кусок карты из стратегии, когда ты только-только вступил в игру, ничего вокруг нет, лишь кусок земли, а вокруг неизвестность, и кажется, что ты висишь в пространстве, вырванная кем-то или чем-то, помещённый в безвоздушное ничто. А так и есть, мы все здесь вырванные из жизни, наша палата тоже висит в бесконечном ничто, и лишь изредка к нам приходят другие, те, кто остался за границами нашего кусочка мира, оттуда, где нас уже давно нет. Придёт время, и мы сможем сделать первый шаг в поле неизвестности, как и в той игре, осторожно осваивать новые земли, открывать для себя новое, пока лавина живого мира не потащит нас с бешенной скоростью вперёд, раздавливая, толкая, заставляя двигаться быстрее, пока не забьёшься у себя дома, закроешься на время от всех, от всего этого быстрого, безумного и бесконечно безразличного мира.
Когда пришла медсестра, а за ней ещё две, вкатывая в нашу пустоту артиллерию из капельниц, Оленька очень серьёзно посмотрела на меня и сказала: "Мы больше не боимся. Ты нас спасёшь от этих чудовищ!". Мариночка закивала и зашептала, чтобы слышали только мы, искоса поглядывая на спокойных бесстрастных медсестёр: "Не бросай нас, пожалуйста! Они... они... они хотят нас съесть!" Не помню, что я прошептала им в ответ, девочки успокоились, и я тоже, почему-то уверенная, что выполню обещание, которое им дала, которое не помню.
Принесли капельницы мне и девочкам, остальные девчонки ушли на обследование, у них дела идут на поправку, наверное, выпишут через месяц. Странно, всего один пакет и вены от него не гудят, голову не ломит вместе с костями. У девочек тоже всё хорошо, лежат, болтают. Тихо смеются, не как обычно, когда проваливаешься в тяжкий сон через пять минут. Медсестра коротко сказала, что это маркеры и через час, может, позже, нас повезут на томограф. Интересно, что они ещё не видели во мне или в девочках? Сколько раз уже я лежала в этом аппарате, дрожа от холода и унижения, перемешанного со страхом. Мне не нравился этот аппарат, меня слишком быстро заталкивали в него, когда томограф только-только начинал разгоняться, и голова вскипала, кровь стучала в висках, затылке, била по глазам, становилось трудно дышать, магнитное поле искривляло мои сосуды, и я начинала паниковать. Папа объяснил мне, что они нарушают, и в период разгона потенциал поля выше в несколько раз, если не на порядок, после самостоятельного изучения физики, я поняла, наконец, что это в десять раз, а раньше думала, причём здесь порядок? Я долго не понимала этого, что за потенциал, какое ещё поле, какой порядок, мучала его одними и теми же вопросами, не понимая ответов. Понимание пришло само, внезапно - раз и всё стало ясно, что-то в моей голове сложилось в нужную конструкцию.
От такой нагрузки голова действительно может лопнуть, кровь вскипает, так кажется подопытному, поле искривляет ток крови, увеличивая давление в сосудах, страшно, как представишь себе, что они вдруг лопнут, и кровь хлынет во внутренние органы, затопит всё тело. Я просила их так не делать, объясняла, но надо мной лишь посмеивались, заявляя, что техника современная и никакого вреда причинить не может, а у меня потом целый день раскалывалась голова и в груди лежал кусок железной руды, я отлично помню этот запах, папа привозил как-то из одной командировки, вот именно этим я и дышала, этот запах, кисловато-железная вонь струилась из моего рта, из носа, из ушей, из кожи, - я была вся пропитана этим запахом, этой вонью.
Я сидела и смотрела на тонкую трубочку, как бесцветная жидкость льётся в мою руку. Делать было нечего, привычный бредовый сон не наступал, и я маялась бездельем. Стала слушать музыку, Тонибоя, мы даже ходили на концерт с Машкой и другими девчонками с параллели. В уши ворвались знакомые ритмы, дёрганный бас и взвизги Тони (я как-то читала, что его зовут Егор, так просто и неинтересно, Егор Попов, не то, что, Тонибой )). Скучно, очень однообразно и глупо. Как я могла такое слушать? Пролистав треки на стриме, я открыла ютуб, просмотрела пару клипов и выключила, не дослушав последнюю песню до конца, а она мне нравилась, я даже тайком мечтала о нём, хотела себе такого же мальчика, не очень высокого, ладного, худенького, с идеально отрисованным личиком, можно даже и не блондина, но чтобы умел танцевать и вот так двигать торсом и попой, вертеться на месте, как вырывающийся гейзер или шампанское из огромной бутылки. Дома я не раз пыталась повторить этот танец, мучила себя, ругала, что тело как дерево, ноги и руки не гнутся, а если и гнуться, то их кто-то сломал. Вместо бушующего фонтана брызг у меня получалось молодое дерево, гнущееся под ураганным ветром.
"Ты делаешь мне больно, очень больно!" - пел мальчик, нежно смотря в камеру. А кому он это пел? Не помню, чтобы у него была девушка. Включила вновь видео и внимательно рассмотрела его лицо, поймала в глазах улыбку нарцисса, умело отыгрывающего лицом муку и страдание перед великолепной девушкой, в которую он якобы влюблён. Нет, он любит только себя и смеётся над всеми. "Мир такой несправедливый, ты со мною так красива..." - пел дальше фальцетом мальчик, и это уже было не смешно. Я закрыла все вкладки и задумалась, что он может знать о боли, о настоящей боли? Взгляд мой блуждал по опустевшей палате, в другом конце шептались девочки. Они знают о боли больше него, больше них всех, знают жизнь с другой её стороны, когда жизни нет, а осталось одно существование, и всё равно они не теряют себя, остаются маленькими девочками, весёлыми, озорными, и если бы не этот катетер в их руке, не эта мерзкая слабость, беспомощность перед болезнью, перед лицами этих в халатах, девочки бы уже носились по палате, прыгали, кидались подушками, хохотали, дурачились, и я вместе с ними. Мариночка повернулась ко мне и помахала ручкой, Оленька тоже замахала мне, радостно улыбаясь, а я заплакала, тоже улыбаясь.
Слушать ничего больше не хотелось. Как вспомню свой плейлист на стриме, начинает тошнить. Решила написать папе, чтобы он мне прямо сейчас спел, хотя бы одну строчку, о чём он думает. Он долго не отвечал, я попыталась послушать Бетховена, он мне вроде нравился, но быстро устала, включив Шопена. Мягкий нежный звук, пианист играл деликатно, не долбя по клавишам, и в каждом его движении, аккорде или пассаже чувствовалась лёгкость, доступная лишь настоящему мастеру. Мелодия замедлялась, затихала, чтобы проснуться, ускориться, побежать, взлететь и... силы кончились, мелодия будто бы падает в бессилии, но не грубом, не тягостном, а скорее сладостном, медленно приходя в себя, вставая, распрямляясь, но больше не взлетая, успокаиваясь навсегда. Я слушала ноктюрн за ноктюрном, пьесу за пьесой, разные пианисты, разные года, звук, и понимала, что мне нужны другие наушники, звук стал казаться мне слишком плоским, бесцветным. Я слышала, нет, чувствовала, что там, за пределами моих ушей, находится нечто большее, живое, прекрасное, большое, и чем старше была запись, тем отчётливее я это ощущала в тихом поскрипывании пластинки, в глубоком чуть дребезжащем звуке старой плёнки. Я стала читать биографию Шопена, открыв на википедии. Много было женщин, удовольствий, признания, но быстро умер от чахотки. Я смотрела на этого бледного, покрытого горячечным румянцем человека, горячего, страстного по натуре, но обескровленного болезнью, способного через свою музыку выплеснуть страстный фонтан своих чувств, быстро утомляясь, сдаваясь, растекаясь тонкими струйками затухающей мелодии. Наверное, его болезнь не дала сил этому гению, а каждый композитор гений, пусть даже его музыка не нравится большинству, написать что-то большое, долгую и помпезную симфонию или величественную оперу. А может это и хорошо? Я стала слышать его музыку, она стала мне близка и интересна, нова, а ведь она написана два века назад, и не хочется плакать, хочется улыбаться, не смеяться, а улыбаться и любить.
Заслушавшись, я проглядела сообщение от папы. Он меня спрашивал, действительно ли я хочу это знать? Его песня, которая крутится у него в голове каждый день, каждый час, каждую минуту, грустная, тревожная. Я настояла, и он прислал ссылку.
"Где-то есть корабли у священной земли и соленые губы твои... Катастрофически тебя не хватает мне, жгу электричество, но не попадаю я,
Воздух толчками, и пульс на три счета-та...
Бьёт в переносицу, я знаю, все знаю я, но катастрофически тебя не хватает мне,
Я знала эту песню, мне она никогда не нравилась, как и певица. Я не люблю такую музыку, не любила. Я прослушала песню три раза, хотелось ещё и ещё, а губы повторяли: "Катастрофически тебя не хватает мне...".
Папа: "С тобой всё хорошо? Тебя песня расстроила?"
Я: "Нет! Она мне очень понравилась)))) Правда, пап, я не вру!"
Папа: "Хорошо, как ты?"
Папа: "Прости, ты просила не спрашивать, вырвалось".
Я: "Ничего, нормально! Не переживай, всё хорошо. Мне тут какие-то маркеры вливают".
Папа: "Да, я знаю. Тебя должны сегодня обследовать. Я попробую к тебе прорваться. Люда тоже хотела, ты не против?"
Я: "Ну, не знаю"
Я: "Я пошутила, пусть приходит! Так по вам соскучилась, ты не представляешь!".
Папа: "Представляю, мы тоже скучаем о тебе".
Я: "Ой, за мной пришли, будут капельницу выдёргивать. Ты когда приедешь?".
Папа: "Через час, но могут не пустить".
Я: "Ты будешь рядом, я это знаю, мне будет легче, понимаешь? Я не знаю, как это объяснить".
Папа: "Понимаю".
Меня подняли с койки, закрыв катетер, обмотав руку бинтом, и усадили в кресло. Девочки уже сидели в таких же креслах и болтали ногами, продолжая игру.
- Всё будет хорошо! - тоненьким голосом крикнула мне Мариночка, Оленька засмеялась.
- Конечно, мы всё сделаем быстро, - улыбнулась им медсестра, пришла другая смена, в их белых лицах я стала различать людей и улыбнулась в ответ.
Белые стены, белый потолок, безликие коридоры, серые двери с пластиковыми табличками, равнодушные люди в лифте, равнодушные люди на этаже, равнодушные двери кабинетов, равнодушный свет ярких ламп, бесцветный, заполняющий пространство, заползающий внутрь запах стерильности, аромат неизвестных растений, рождённых в глубоком реакторе и разлитых по безликим пластиковым бутылкам, и пустота. Сначала пытаешься думать о чём-то, рассматриваешь людей, стены, двери, слушаешь разговоры, чужие голоса, становишься частью чужого разговора, пока не видишь честное равнодушие к тебе всего окружающего, и устаёшь. Просто сидишь и ждёшь, а в голове пустота, разве что ветер не свищет, уж лучше бы свистел, было бы не так тоскливо. Девочек увезли первыми, а меня, покатав на лифте и по коридорам, оставили ждать в приёмном боксе. Здесь я ещё не была, на двери значилась странная надпись "ПЭТ лаборатория", врачи ходили очень важные, серьёзные, но как открывалась какая-нибудь дверь, я слышала смех и громкие возгласы, напоминавшие о том, что это живые люди, а не роботы. Смех, разговоры, обрывки слов - всё это ненастоящее, такое же искусственное, как и пластик стола, стены, отделанные искусственным камнем, блестящий натяжной потолок. Этот смех не веселит и не раздражает, его нет для меня, а меня для него, даже если смеются надо мной, скрюченной щепкой на инвалидном кресле, жалкой бледной тенью вместо человека. Находясь в палате, вместе с девочками и другими девчонками, я ощущаю себя более живой, чем здесь, в чужом мире, в который я попала ненадолго и случайно. Хочу назад, скорее вернутся на свою койку, пусть ставят капельницы, колют тягучие больные уколы, но скорее, скорее отсюда!
За мной пришли, что-то сказали ободряющее, молодой врач улыбнулся, когда меня прокатили мимо него, и застукал по клавишам. Ничего не слышу, состояние такое, будто бы плаваешь в тягучем киселе или патоке, движения скованные, боишься погрузиться ниже, опустить голову под эту серую вязкую жижу, и знаешь, что не выплывешь, сотни липких рук потащат тебя на дно, а там конец. Не с первого раза я расслышала команду, встала, мне помогли раздеться, и опять ничего, не чувствую уже ни тепла, исходящего от громоздкого агрегата, он, по-своему красив, ни стыда за своё бесцветное тело, никто и не видит меня здесь человеком - я пациент, объект исследования.
Аппарат гудит, пахнет озоном, горячим пластиком, металлом и каким-то маслом, у нас в машине иногда так пахло летом, когда машина перегревалась. Ложусь на холодный стол, меня разбирает мелкая дрожь. Долго не могу успокоиться, сжимаюсь, борюсь с желанием встать и посмотреть на них, хотя точно знаю, что никто и не смотрит на плавно задвигающийся в жерло агрегата стол, они, наверное, смеются, смотрят какие-нибудь кубы на ютубе, как все, листают инсту. Успокаиваюсь, стол плавно останавливается, дружелюбно дёргаясь в последнем движении, как бы подбадривая: "Не волнуйся, всё не так страшно". Я улыбаюсь и глажу холодную плиту, интересно, из чего она сделана, не из металла же, всё же магнитное поле очень сильное. Голова болит, стучит в затылке, как обычно, задыхаюсь, но вдруг резко всё проходит, и я взлетаю, удаляясь далеко-далеко от здания больницы, вижу её всю с высоты. Как много здесь корпусов, как много здесь больных, мёртвых, но ещё не осознавших свою смерть, пусть сердце ещё бьётся, глаза видят, слабо, но видят, уши что-то слышат, даже можно встать и дойти до туалета, но они уже мертвы, живо лишь тело. От этих зданий, от этой земли поднимается тягучий зловонный пар, тёмный, от него слезятся глаза и трудно дышать. Вокруг забора город, светлый, лёгкий, никогда я не видела его таким радостным, живым. Вдалеке из домов тоже поднимается такой же дымок, но слабый, еле заметный, легко растворяющийся в солнечных лучах. Смерть повсюду, не борется с жизнью и не уступает ей, живёт рядом, как старая подруга, с которой слегка поссорился, но вечером встретишься и за чашкой чая с зефиром вспомнишь хорошее и забудешь обиды.
Господи, как же я хочу зефир! Захлёбываюсь от слюны, чувствую его вкус, от меня отлипает этот мёртвый пар, и я вижу яркое солнце. Оно пронзает меня насквозь, мне совсем не холодно, и я свечусь, ярко, как лампочка в полкиловатта, папа как-то приносил такую, я чуть не ослепла. Думаю обо всём сразу: о школе, о Машке, о папе, о Людмиле бабушке, вспоминаю объяснения папы, как работает томограф, вижу эти красивые витиеватые магнитные поля, они и правда очень красивые, и хочу зефир и пастилу, белую, яблочную, мягкую, посыпанную сахарной пудрой, и чтобы с чаем, обязательно с чаем, крепким, без сахара, горячим!
Не сразу вижу, что возле меня стоит чёрная девушка, она точная моя копия, я светлая, яркая, горящая, она тоже горит, но чёрным пламенем, сильным, оно сильнее моего света. Это моя тень, я узнаю её, в длинном платье, как у меня, но полнее, больше, чем я. Тень смеётся, зло, торжествующе, и солнце гаснет, остаётся лишь этот жирный смрад, очень знакомый запах, тянущийся из самого детства.
Зелёная комната, масляная краска, блестящая и сильно пахнущая, недавно был ремонт, белый, такой же блестящий потолок, угрюмо свисающий, ослепительно безнадёжный, и эти яркие, бьющие по глазам лампы, плафоны не завезли, и лампы бьют прямо по глазам. Некуда бежать, постоянно под присмотром, надзором четырех безразличных глаз и двух масляных улыбок. На стенах зайчики, медвежата, лисички, котики смотрят на застывших посреди комнаты детей плоскими равнодушными глазами, даже не пытаясь по-доброму улыбнуться. Всё чужое, злое и холодное в этом доме, батареи топят нещадно, от духоты тошнит и хочется плакать. Я посреди комнаты, меня окружили дети и молчат. Нет никто из них не враг мне, мы бы все вместе убежали отсюда, радостно смеясь, крича, захлёбываясь от быстрого бега по глубокому снегу, в который так приятно провалиться, утонуть, спрятаться, чтобы тебя откопали, нашли, и бежать дальше, вместе. Все молчат, а воспитатель упорно долбит меня словами, которых я не понимаю. Мне три года, чуть больше, я самая высокая и худенькая в группе, и у меня ужасно болят зубы. Я плачу, не понимая, что от меня хотят, а они всё талдычат, долбят, что я не должна, чтобы я не плакала, не ревела, не орала, и от их слов становится ещё больнее. Вторая хватает меня за руку и тащит в чулан, в подсобку, где стоит ведро, швабра, тряпки, коробки, мусор, пауки и темнота. Я дико кричу, мне страшно.
Заталкивают внутрь и запирают дверь. Дотягиваюсь до ручки, но дверь закрыта на шпингалет, не открыть. Страх сковывает меня, прижимаюсь к двери и боюсь обернуться, увидеть чёрные фигуры швабр, ведёр, готовившиеся броситься на меня, как только я повернусь к ним. Захлёбываюсь от плача, вжимаюсь в угол, задыхаюсь от вони. В нос бьёт жуткий запах затхлости, грязи, мокрых тряпок и гнилого картона, изъеденного жучками трухлявого дерева ящиков, жжёной резины, немытых, давно забытых горшков и чужой жизни, уже прожитой наполовину, бесцельно, зло, ожесточённо, обидно, впустую.
Я оборачиваюсь, зажмуриваюсь от страха - монстры двинулись на меня, и я кричу от ужаса. Кто-то толкает меня в плечо, с трудом разжимаю глаза, но никого не вижу. Сквозь щели в двери пробивается жёлтый свет, играет пианино, дети поют весёлую песенку про зиму, нескладно, уныло, воя, а музычка бьёт сильнее молоточками по струнам, давно не подтянутым, расстроенным. Вижу перед собой тень, она разломанная полосками света, скрюченная, как и я на полу перед дверью, и как я сюда попала, я же была в углу, спряталась за большой коробкой с обломками стульев. Тень распрямляется, восстаёт передо мной, крепкая, высокая. Я, вскакивая следом, борюсь со своим страхом, перестаю кричать и плакать. Этот момент я запомнила на всю жизнь, остальное не помню, лишь ощущение страха перед взрослыми женщинами, вымещавшими на малышах свою неустроенную жизнь.
В садик я проходила недолго, бабушка забрала меня навсегда, до школы, как только вышла из больницы. Она всё поняла без слов, без моих слёз или больших от страха глаз, тихого клокотания из горла, вместо слов, а я хорошо говорила, много смеялась, но не здесь. Бабушка забрала меня в один из дней, я тогда ещё не знала, что она вышла из больницы, что курс лечения придётся доходить дома. Я была вся зарёванная и облёванная, в меня запихивали запеканку, а у меня дико болели зубы, и меня рвало на себя, на ковёр, на столик, за что мне врезали по мордашке хлёсткими пощёчинами холодных рук, пропахших "бабкиным" кремом. Меня до сих пор тошнит при виде запеканки, и я знаю, что это вкусно, мне даже иногда нравится запах, но это лишь на мгновение, а потом к горлу подступает мерзкий ком, и надо быстрее уходить, пока не вырвало.
Меня вытаскивают из аппарата. Я не сразу понимаю, где я и кто эти люди. Медсестра суетится надо мной, вытирает салфетками, а я не чувствую этого, вижу её движения, вижу жёлто-красную жижу, которую она стирает с моего лица, горла, груди и живота, не чувствую запаха рвоты, ничего не чувствую. Меня ругают врачи, что я не сдержалась, не слышу их - не хочу слышать, хочу обратно в палату, домой, скорее домой, там теперь мой дом. Хочу заплакать и не могу, проваливаюсь в обморок.
Очнулась на своей койке, уже был вечер. Девочки сидели рядом, им разрешили. Оленька положила голову ко мне на постель и дремала, а Мариночка вздрагивала, поднимала головку, следила за моим дыханием. Я погладила их, девочки обрадовались, тихо, очень тихо засмеялись, стали наперебой рассказывать, как меня привезли, как они просили разрешить им посидеть рядом. Слушаю и улыбаюсь, на мне чистая одежда, меня вымыли, это даже приятно, быть чистой.
В палате больше никого нет, других девчонок увезли, койки пустые, застеленные серо-синим покрывалом. Приносят ужин, мы едим вместе, играем, кормим друг друга, так легко и спокойно на душе, ни о чем не хочу думать.
После ужина девочкам ставят капельницы, а ко мне приходит Левон Арамович. Он грустен, я вижу это сразу и делаю знак, чтобы он говорил всё, начистоту, слова не выходят из моих губ, поэтому разговариваю жестами, пальцами, и он меня понимает.
- Есения, новости плохие. У тебя нейролейкоз, всё наше лечение не помогло, а, может, и усугубило твоё положение, - говорит он негромко, так, чтобы девочки не слышали. - Лечение будет долгим, придётся облучать тебя. Не будем загадывать, посмотрим, как ты отреагируешь на лучевую терапию.
Прошу его объяснить, что это значит, нейролейкоз. Он достаёт из кармана телефон и показывает мне мои снимки. Это я, но другая, разрезанная тончайшим лезвием на сегменты, на проекции. Он останавливается на одной проекции, где меня, моё тело, оставшееся за кадром, загораживает моя тень, сотканная из сотен нитей, жгутов, чёрных, вырванных из плоти. Это моя тень, я узнаю её, а она меня, насмешливо смотря мне в глаза.
- У тебя поражены нервные окончания, метастазы по всей нервной системе и в головном мозге. Это лечится, не паникуй, - говорит он, я делаю жесты, что спокойна, а сама глаз не могу отвести от своей тени. - Надо верить, и всё получится. Завтра продумаем план лечения.
Быстро гляжу на девочек, а потом в его глаза, и сразу вижу ответ. - Нет, только не они, нет! Кричу глазами, что это неправда!
- Да, к сожалению, и девочки тоже. У них не так сильно, как у тебя. Поэтому вашу палату изолировали, к вам не будут никого подселять. Не переживай, у девочек всё будет хорошо, поверь мне, - он хлопает меня по руке, забирает телефон и уходит. Его глаза не врали мне, он не старался обнадёжить, сам верил в то, что сказал.
Я не волновалась, понимание новой проблемы успокоило меня, теперь всё стало на свои места. Девочки уже спали, а я старательно записывала сегодняшний день, вот сижу, заканчиваю эту главу. Папе писала много, рассказала про сон, но не до конца, решила прислать первые записи моего дневника, ему и Людмиле. Перечитала их и поняла, зачем всё это пишу. Так проще, писать о прошлом, пускай и недавним, но не для того, чтобы вспоминать его, жить им, а для того, чтобы не бояться настоящего, и я не боюсь.
Глава 6. Бум-бум-трам-трам-бам-бам!
Лампа на потолке надломилась, свет начал падать вниз, потолок накренился, и я полетела. Сначала меня подбросило вверх, а затем резко, больно потянуло вниз, в глубину чёрного тоннеля. Я не видела его стен, с трудом приподняла голову, чтобы рассмотреть верх колодца, но надо мной сомкнулась чёрная сплошная мгла, живая и шевелящаяся. Прорываясь сквозь неё, кожей ощущала сопротивление, становилось то жарко, то холодно, пока скорость не возросла до невыносимой, заложило в ушах так, что я не могла открыть рот, чтобы закричать от страха. Что-то двинуло меня в левый бок, и я на всём ходу налетела на стену колодца.
Бум! Бу-бум-бум! Забило меня о стенки, а неведомая сила упорно тянула вниз. Я сжалась, перестала дышать, выдыхая лишь в момент удара, когда терпеть было совсем невмоготу, и вдруг всё закончилось. Я сижу на холодной земле, пахнет сыростью, плесенью и чем-то сладким. Поднимаю голову и вижу неровное круглое жерло и синее небо, по которому плавно плывут густые мягкие облака, ослепительно белые, и небо такое синее, словно его кто-то нарисовал акриловой краской, ненастоящее, такое бывает в середине июля после дождя. Как-то летом мы полезли в колодец, брошенный, не то высохший, не то засыпанный, с Лёшкой, один из пацанов, как и я проводивший лето в деревне. Я спустилась первая, он даже не уговаривал меня, я сразу полезла, совершенно не боясь запачкать белое платье с синими птичками и мелкими цветами. Платье тогда запачкала и коленки ободрала, но спустилась вниз по полусгнившим скобам, вбитым в холодный скользкий камень.
Колодец давно высох, в нём не было даже лягушек и жаб, в моём детском сознании они должны были жить именно здесь, прятаться от нас днём. А ещё я думала, что эти колодцы, которых у нас было целых три, все высохли, и построили для лягушек и жаб, чтобы разводить, а потом продавать французам - это мне рассказал дядя Миша, весёлый добрый дядька, наш сосед по улице. Мне было тогда восемь лет, вроде восемь, не помню точно, и я всему верила. Особенно тому, что рассказывалось умело, с шутками, с долгими и красочными описаниями. А дядя Миша умел так, потом, когда я подросла, бабушка рассказала мне, что он был детским писателем, жалко, что умер быстро, у меня дома сохранились его небольшие книжки добрые и весёлые. Когда я их читала, то видела дядю Мишу, смеющегося и быстро превращавшегося в мальчишку, весело кивающего и подмигивавшего: "Пошли со мной! Я знаю такое, такое! Пошли-пошли, не дрейфь, только бабушке не говори".
Показалась голова Лёшки и тут же скрылась. Издали, откуда-то далеко донеслись крики, ругань, в колодец глянула какая-то бабка, а я не смотрела туда, меня больше интересовали большие слизняки на стенках и длинные насекомые с сотнями ножек, копошащиеся под ногами. Я их совершенно не боялась, длинные козявки ползали по моим ногам, так щекотно, я отпихивала их вниз, когда они норовили залезть под платье. Рассмотрев всё, я поняла, что здесь не так интересно, как мне казалось, а ещё я замёрзла и была зла на Лёшку, что он струсил. Потом я узнала, что его схватила бабка Надя со своим дедом Арнольдом и втолкнула в руки его родителей. Ох, и досталось ему, выпороли, по-настоящему, ремнём. Он мне показал на следующий день красные больные рубцы на попе, но меня не сдал.
Пора вылазить, холодно и противно, запах плесени затыкает ноздри, становится трудно дышать. Я встаю с земли, отряхиваюсь от насекомых, они опадают с меня чёрным пеплом, и я останавливаюсь, беря в руки двух непонятных многоножек. Они смотрят на меня чёрными глазками, прячутся в ладони, и я несильно сжимаю кулаки, чтобы не раздавить их, но и не дать кому-то увидеть их. Я чувствую, чую чьё-то присутствие, оно рядом или они? Небо пропало, как и колодец, лишь две многоножки шевелятся в руках, приоткрываю ладони, смотрю на них, отчётливо видя их в сплошной мгле, и убираю их под платье, щекотно, они застывают на месте, и я их почти не чувствую.
Выдох, облако пара застыло перед лицом, капельки слюны медленно кристаллизуются, превращаясь в снежинки, мгла вокруг меня корёжится, ломается, разрываясь на лохмотья, за которыми становится видна огромная комната, и сшивается заново, образуя жирную непроглядную толщу. Я смотрю на снежинки, они искрятся от затаённого света, красивые, непохожие ни на что с шаром из витиеватых линий в центре и лучами, переплетёнными с цветами, вырастающими из шара. Чем дольше я смотрю на них, тем сильнее они завораживают, манят к себе, и я не слышу глухого, нарастающего боя, переходящего в разрывы.
Бам! Бам! Трах-тарарам! Бам-бам-бам-бам-бам-бам-бам---------трам! Всё рушится, мгла разрывается на мириады чёрных точек, они вспыхивают, будто бы их кто-то поджёг, и исчезают. Ничего не вижу, ослеплённая этой вспышкой, в заложенные уши с трудом проникает шум, нечёткий, рваный бит. Это музыка, мне кажется, что я знаю её, хорошо знаю.
Бам-бам-трам-там, БАМ-бам-трам-трам-там-бам, ббббббббррррррррррррббббббббрррррррр-бам! Бит лупит по ушам, глазам, телу, кто-то тащит меня за руку и бросает на диван. С трудом разлепляю глаза и вижу танцующих людей. Дымно, очень накурено и воняет водкой и пивом, но меня не тошнит от этого запаха. Помню, как-то Машка меня потащила на вписку к одному студенту, но я быстро ушла, не выдержав этой вони. Мне там всё не понравилось, как себя вели парни, девушки, что они всё время пили и курили, тыкая мне в лицо стаканом с пивом. Машка легко влилась, выдув сразу полстакана, никогда ещё я не видела её пьяной. Здесь были и Юлька со Светой, вроде Ксения, Ольга из параллельного класса, другие девчонки из старших классов, я их знала, но не всех. И я сбежала, как угорелая, выбежав на улицу, а был ещё СНЕГ. Когда же это было, год назад? Точно год назад. Я бросилась к снегу, найдя в вечереющем небе последние лучи солнца, растирала лицо холодным, уже подтаявшим снегом. Брала его в рот, жевала, превозмогая боль на зубах, и плевалась, желая вывернуть из себя эту вонь, которой пропиталась я вся. И как стыдно было возвращаться домой, папа отпустил меня, не зная, куда я иду. Я и сама не знала, думала, что будет не так, совсем не так. Не будет этой вони, хвастливых парней, лапающих девок, пьяных подружек, бравирующих своей опытностью, разрешая бродить лапам под платьем, залезать под футболку, снимать лифчик. Всё это было там с ними, но не со мной, а я переживала, что разрешила сделать такое с собой, укоряла себя, что недостаточно резко и сильно отбивала жадные руки, поддалась на уговоры. Папа ничего не сказал, накормил, напоил чаем и спать уложил, как маленькую, а я горела от стыда и рассказать боялась. А потом, на следующий день, слушала рассказы Машки и Юльки, как они взахлёб, перебивая друг друга вещали, непрерывно, как ведущие на глупых радиостанциях, кто кого поимел, как все перепились, а пара парней на спор по пьяни отсосали друг у друга за пятнашку. И ещё больше я начинала ненавидеть себя, что слушаю это, что не ушла, не дала им по лицу, не заткнула и продолжила дружить. С удивлением чувствую в себе эту ненависть, сама немощная, еле дышу на этом свете, а ненависть придаёт мне сил. Врали, придумывали, вплетая в свои рассказы сцены из порнухи, не замечая этого, с упоением размазывая по своему молодому лицу гниль сладкой похабщины, смакуя её, облизывая трепещущим языком, выплёвывая, изрыгая из себя то самое, заветное, чего так хочется всё сильнее, всё больше, больше, ещё больше. И надо мной смеялись, как я краснела, бледнела от их разговоров, думали, что мне нравится, добавляли ещё, вылизывая моё сознание своими похабными языками, а я молчала и слушала, голова кружилась, и казалось, что всё это не со мной, что это плохой сон, и он вот-вот закончится. Звенел звонок, пробивавшийся сквозь густой туман в моей голове, как избавление, как далёкий глас колокола, помогавший заблудившемуся страннику найти верную дорогу к людям. На уроке было ещё хуже, в голове вертелась всякая похабщина, невозможно было сосредоточиться, получала лебедей в журнал, а девчонки раз за разом, после каждой вписки, докладывали мне, целую неделю ещё обсасывая.
Бит прорезался сквозь мою голову, я узнала эту песню, крутившуюся на всех радиостанциях, девчонки в палате часто слушали ее. Взвизги, томный голос, который должен был передать страдание, повторял одно и то же десятки раз под минималистичный дарк техно, бас выпукло проступал сквозь несложную ткань музыкального ряда, голос прятался за него, словно стеснялся.
"Я с тобою навсегда, я с тобою был всегда" - раз за разом повторял взвизгивающий голос, танцующие девушки шептали за ним, повторяя каждое слово. Я сидела и смотрела на танцующих, в руках у меня был пластиковый стакан с жёлтой жидкостью, от которой несло чем-то кисло-сладким и горьким. Я поднесла стакан к лицу, явственно ощутив вкус блевотины, и с омерзением бросила стакан в сторону. Жёлтая жидкость растеклась повсюду, танцующие девушки раздавили стакан каблуками, с каждым новым движением возвращаясь к размятому пластику, чтобы сильнее надавить на него. Парни менялись девушками, девушки парнями, разрешали новому партнёру полапать себя. Несколько девушек танцевали в одиночку, проходя круг по залу, комната росла у меня на глазах, как только я пыталась рассмотреть стену напротив, она отъезжала, из клубов сигаретного дыма проявлялись новые фигуры танцующих. Бродивших по кругу девушек выхватывали парни или девушки и усаживали на диваны, хаотично расставленные в зале. Сначала мне казалось, что я сидела у стены, но, обернувшись, я увидела, что за моей спиной такой же бесконечный зал и десятки диванов, на которых ласкались парни и девушки. Кое-кто уже был раздет, не стеснялся никого, их через некоторое время выталкивали с дивана новые парочки, и разгорячённые парни и девушки убегали куда-то в дым.
"Детка не трусь, ведь я не боюсь. Будет как надо, секс до упада!", - взвизгивал певец, танцевавшие передо мной две девушки стонали, подпевая ему, открыто лаская друг друга. К ним подошли три парня, одна из девок сбросила с себя платье, оставшись в одних трусах, со второй два парня уже стаскивали джинсы вместе с трусами. Первая девушка подошла ко мне и взяла за руку, я встала и пошла за ней, а следом и парни со второй девушкой. За спиной оставался танцевальный зал, глухой бит и уже потерявшийся голос певца, доносилось лишь: "Тело твоё, дыханье моё! Будет довольно лоно твоё".
Неожиданно быстро мы вышли из зала, дым стал синим, бирюзовым и красным, запахло клубникой, грейпфрутом и ежевикой. Меня затошнило, я вырвала руки из цепких пальцев девушки, они были неживые, как у куклы из силикона, холодные и горячие одновременно. Не выношу кальяны, бросает в дрожь и тошнит. Как-то мы были с папой в одном кафе и там курили кальян, за соседним столиком, меня вырвало в туалете, я думала, что помру. Задыхаясь, я убежала от всех в более-менее светлое место, здесь можно было дышать, приложив рукав к носу. Кто-то схватил меня за зад, сунув руку в промежность. Я дала ему с размаху ногой, попав не то в туловище, не то в голову, раздался хохот, но от меня отстали. Куда-то делось платье на мне, я стояла в джинсах и толстовке, а на ногах были высокие кроссовки.
Я осмотрелась и зажмурилась. Сквозь пелену разноцветного дыма виднелись ритмично двигающиеся сизые тела, парни вдавливали девок в маты, матрасы, просто на полу, чётко, повинуясь глухому ритму танцевального зала. Смотреть на это было противно, но стоять зажмурившись я долго не могла. То тут, то там колыхались задницы, тихо, громко, визгливо и истошно вопили девки, рычали и стонали парни, и всё это под надоедливый бесконечный бит. Бам-бам-, БАМ, БАМ, БАМ-бам-бам-ббббббббб-рррррр-бам! Бум, БАМ, трам, БАМ-бам. Бум, трам, БАМ-бам-бам. Задницы отбивали ритм, девки визжали на слабую долю, дикая смесь похоти и тупой музыки, наверное, так и должна была звучать музыка тела.
Ближайший ко мне ком из переплетённых тел задвигался быстрее, стоны и рыки слились в один невообразимый звук, перекрываемый треском разрываемой ткани. Ни парня, ни девушки больше не было, один сплошной сизый дрожащий ком, отдалённо напоминающий двух человек. Изо рта девушки стали вылезать две головки, рот её растягивался, как гондон, а два малых тела упорно лезли из неё. С парнем происходило тоже что-то странное, кожа на спине стала трескаться, разрываться, а из внутренностей, ломая позвоночник, протискивались четыре руки. Страшно и мерзко, но не оторвать глаз. Парня разорвали на части и вылезли два мальчика, а девушка лопнула, опав разорванной резиновой куклой, и в слизи, голые и голодные вылезли две девочки. Точные копии друг друга, уродцы, у одной девочки было три руки, у мальчиков левая нога раздваивалась, а вторая девочка несла за плечами мёртвую голову. Они побежали в конец зала, сильно напоминавшего спортивный, если бы не столбы из чёрного камня, протыкающие потолок насквозь. Я засмотрелась на потолок, который под моим взглядом взлетал всё выше и выше, а грязные окна лопались, рассыпая на шевелящиеся комы тел град чёрных осколков. Вспомнив про уродцев, я посмотрела им вслед. Рождённые двумя сдувшимися телами, лежавшими передо мной, как грязные склизкие шкуры, они набросились на огромный чан с чем-то мерзким, жадно поедая это, вырастая на глазах. Вот уже девочка оторвала от себя мёртвую голову и бросила её в чан, она выросла, высокая, как я. Другая девочка тоже подросла, она вся дрожала, ела, не переставая и, казалось, что она вот-вот лопнет. Тело её всё расширялось, расширялось, она росла выше, выше, становилась шире и шире, превращаясь в огромный кусок мяса.
Бах! Ба-бах! Она взорвалась, стены дрогнули, по полу пошла мелкая рябь, а из соседнего зала раздались радостные вопли, сменился бит, став чуть быстрее, подсказывая, что дело идёт к развязке, подбадривая сношающихся. И я побежала, не смотря и не дыша, до боли задержав дыхание, прочь от застонавших, как девки, парней, затыкая уши, чтобы не слышать чавканья рождающихся уродцев, треск живой ткани, не в силах дышать этим мерзким запахом кальяна и гнилой кисло-сладкой плоти. Я бежала сквозь зал, подальше от чанов с жратвой, на которую набрасывались рождённые уродцы, а зал всё не кончался, смеялся надо мной, открывая новые пространства, заполненные жрущими уродцами и сношающимися комами, вместо людей, и не было этому конца. Я закричала от ужаса и провалилась вниз, влетев в раскрытую вентиляционную шахту.
Пыльно и душно, лечу вниз, наверх, потом опять вниз, наверх, как на горках, вдали бьёт гадкий бит, стихая с каждым каскадом. Темно, с лёту ударяюсь о пол. Больно, сплёвываю кровь, трогаю зубы, вроде все целы, но на языке крошка, крепко щёлкнула зубами. Ужасно болят пятки и попа, пытаюсь подняться и падаю, встаю на четвереньки. Меня подхватывают чьи-то руки и помогают подняться. Иду медленно, мне помогают, держат под локти, мы одного роста, и, кажется, очень похожи. Выходим на свет, тусклый, бьющийся в клубах пыли, но дышать гораздо приятнее. Долго дышу, делая глубокие вдохи, открываю глаза. На меня смотрят мои копии, улыбаются, такие же грязные и пыльные, как я, в одинаковых толстовках и джинсах. Мы смеёмся, обнимаемся, теперь не так страшно, но страшно так, что вздрагиваем от каждого звука.
Просыпаюсь. Губы слиплись, ссохлись, во рту гадостно, тело ломит так, что начинаю выть. Это моя пятая процедура облучения, самая тяжёлая. По-моему, мне становится всё хуже и хуже. Не хочу мочиться в постель, с трудом поднимаюсь и падаю на пол.
Девочки спят, им сделали три облучения, слава всем богам, успешно. Хорошо, что они спят, не видят, как я ползу в туалет. Господи, как больно, сослепу влетела в унитаз, чуть не обоссалась. Не хочу об этом думать, вспоминаю эту камеру, куда меня кладут и девочек тоже, страшная, но, как кажется, ничего не происходит. Мне долго объясняли, что это безвредно, что лучи бьют только туда, куда надо - не верю, всё они врут! Я видела, как чуть не умерла Мариночка, а после второй дозы Оленька, как тяжело им было, мне тоже, но они такие маленькие, я сильнее, крепче, так и должно быть.
Возвращаюсь на койку, с трудом залезаю и ложусь на бок. Сон вновь овладевает мной, но не этот, не этот сон, который снится мне уже в пятый раз, и с каждым разом я всё дальше и дальше продвигаясь по этому кошмару, и всё же я выбралась, выбралась! Это прекрасно, я просыпаюсь и хватаюсь за планшет, надо всё записать. Глаза видят очень плохо, делаю много ошибок, потом исправлю, главное всё записать, записать. Закрываю глаза и вновь вижу уродцев, рождённых бесформенной колыхающейся кучей, вглядываюсь в их ожесточённые голодные лица и не вижу ничего, бугристая маска с уродливыми неровностями там, где должны были бы быть глаза, нос, рот, уши. И все они, как и их сырьё, танцующее под пустой ритм перегруженного баса, похожи на меня, не точно, даже если долго приглядываться не разберёшь, но было в них что-то знакомое, от чего леденело сердце и становилось трудно дышать. И их много - легион.
Глава 7. Выпустили!
Сегодня самый светлый день в моей жизни, я никогда так не радовалась за кого-нибудь, даже за себя. Не могу вспомнить, когда я радовалась за себя, копошу затхлый чердак памяти и не нахожу ничего, кроме мёртвых пауков и пыли. Что же я за человек такой, если у меня пауки дохнут на чердаке? Не научили радоваться за себя, не так меня воспитывала бабушка, папа пытался, но его влияние тогда было слишком мало, сейчас я понимаю, что он был прав, призывая хвалить себя, радоваться своим успехам, пускай и немного превознося их. Бабушка была не такая, с раннего детства я усвоила, что хвастаться нельзя, что гордыня и честолюбие грех и испортят мне всю жизнь, что это ведёт к неоправданным ожиданиям, надеждам, за которыми неизменно бредёт разочарование. Я живо представляла себе разочарование, я его, точнее её, видела неоднократно. В нашем доме, в соседнем подъезде, жила одна старуха, всегда ходившая в грязном, порой рваном, недовольная, с морщинистым лицом, будто бы кто-то вместо лица вбил фигу. Она была злая, всё время ругалась, особенно ненавидела маленьких детей, кричала, что они кидают ей камни в окна, орут ночью и рано утром, не дают спать, хотят свести её в могилу. Когда бабушка читала мне нотации после того, как я похвасталась перед кем-нибудь, я сникала, представляла, что превращусь в эту старуху и плакала. В школе я стеснялась поднять руку на линейке, когда спрашивали, кто закончил четверть хорошо, учительнице приходилось выдёргивать меня из строя, а я, улучив момент, сбегала.
Хотела написать про радость, переполняющую меня до сих пор, а опять ударилась в воспоминания. Здесь мне хочется вернуться назад, в прошлое, убежать отсюда. Не буду тянуть - ќдевочек выписали, выпустили домой долечиваться. Облучение подействовало, мне показалось, что они расцвели, ожили. Мы не успели попрощаться, всё случилось очень быстро, меня привезли после очередного облучения, а девочек уже забирали родители. Не знаю, верно ли я назвала свой телефон, наверное, нет, прошло уже две недели, а со мной никто так и не связался. А, может, просто не хотят, не виню их, никого и никогда не буду больше винить ни в чём, выгорело это во мне, не могу даже разозлиться. Я просто рада за девочек и верю, что они никогда больше сюда не вернуться, никогда.
Перевели в другую палату. Везли в кресле куда-то далеко и высоко, только лампы мелькали перед глазами и тени спешащих людей обтекали нас. Не вижу лиц, знаю, что они есть, разные, хорошие и обыкновенные, честные, в своей бесстрастности и равнодушии, нехорошие, злые, недовольные, плаксивые, весёлые и просто глупые. Никого не вижу, размытое пятно вместо лица, светящийся овал вместо головы и силуэт тела, серый, иногда тоже светящийся, так я различала людей в халатах и без. В новой палате я одна, она небольшая, две койки, туалет и душевая, с крепкими поручнями по периметру на разной высоте, они мне очень помогли, когда меня мыли.
Это унизительно, когда тебя моют, как статую или куклу, а ты послушно поворачиваешься, раздвигаешь ноги, вцепившись руками в поручни. И мне всё равно, первое чувство стыда, нахлынувшее на меня после прихода медсестры, улетучилось вместе с её негромким смешком. Она по-доброму потрепала меня по лысой голове, мягким голосом пожившего человека успокоив, и я доверилась ей, а в душе думала только об одном - держаться, не упасть, боролась с подкрадывающимся обмороком, я научилась чувствовать его заранее, перестала бояться. И упала, ближе к концу мойки, ничего не помню. Осознала себя уже в кровати, чистой, переодетой в свежую больничную пижаму из невзрачной тонкой ткани, не мягкой, но и не жёсткой, кожа почти ничего не чувствовала. Медсестры уже не было рядом, Волосы, которые все выпали без остатка, приятно пахли цветами, тело дёгтем, а в окно светило яркое тёплое солнце. С ума сойти - лето! Как долго я здесь!
Стала смотреть на солнце, щурясь и смеясь, какой у меня теперь тихий смех. Как же я пропустила лето? Ещё недавно была зима - нет, наступила весна, точно помню. Задумалась, сопоставляя дни, ничего не выходило, куда-то пропадали недели, месяцы. Достала планшет, тупо всматривалась в ленту мессенджера. Так, вот переписка с папой и Людмилой, у нас общий чат, вот старая переписка с школьными подругами, сейчас июнь, а мы последний раз переписывались в марте, неужели так давно? Задаю себе этот вопрос и пожимаю плечами, так и есть, и обидно, и не обидно, разговаривать больше не о чем, а было ли когда-то, вот вопрос. Думаю о том, кто мой настоящий друг, быстро переходя к мысли о том, есть ли у меня вообще друзья. Нет, мой лучший друг папа, Людмила оказалась ближе всех подруг, наверное, она и есть моя подруга, я верю в её искренность. Собираю мысли в кулак, думать тяжко, голова кружится, и смотрю на ленту нашего чата. Редко пишу, с частыми перерывами, иногда по нескольку дней ничего не отвечаю. Это, видимо, и есть то самое пограничное состояние, о котором говорили эти врачи, думая, что я после процедур не слышу ничего, в отключке. А я всё слышала, всё и всех, хотела даже встать и заступиться за Левона Арамовича, они все набросились на него, и мне было очень обидно. Я не особо понимала, что он им доказывал, уловив главное - лечение убивает меня, он видел это, я чувствовала это, и когда он пришёл ко мне вечером, проведать перед сном, я разрыдалась, выразив глазами всю обиду за него, благодарность. В первый раз я видела, как у него из глаз закапали слёзы. Он не сразу заметил их, держал меня за руку и смотрел в глаза, улыбаясь, не жалостливо, как многие другие, а как друг, понимающий, что жалость оскорбляет человека. Эти несколько крупных слёз так и застыли на его лице, поразительно, как я смогла это рассмотреть. И нет, ничего я не придумала! Неправда! У меня иногда бывают просветления, вспышка, ещё, ещё одна - мир обретает былую форму, какой же он яркий, даже здесь, в тошнотворной белизне больницы, какой же он живой, выпуклый, настоящий!
У меня провалы в памяти, провалы в сознании, стоит это признать и принять. Как здорово, что есть лента мессенджера, что кто-то подзаряжает мой планшет, я забываю, но каждое утро или день, как приду в себя, нахожу его на тумбочке полностью заряженным. Перечитываю свои записи, корректирую, исправляю ошибки, с трудом, хочется бросить, уткнуться лицом в подушку и лежать, лежать, стонать, плакать. Заставляю себя, через боль, пока в глазах не начинает темнеть от напряжения. И это помогает, вспыхивают в памяти новые картины, о которых я не знала.
!!!Вдруг я вспомнила, что папа и Людмила были у меня, сидели у кровати, папа держал мою ладонь, крепко сжимал, разжимал, боясь, что делает мне больно, и сжимал опять, будто бы боялся, что отпустит и потеряет меня. Людмила сидела с другой стороны, держа мою правую руку, у неё были холодные ласковые пальцы, как шёлк, грустные и в то же время радостные глаза, радостные от того, что видит меня, что сидит рядом со мной. Я не видела их лиц, они были в масках, каких-то странных костюмах, напоминающих комбинезоны, но сильно большого размера. Их отругали, за то, что они сняли перчатки, но не зло, без усердия, так поступают люди, которые должны выполнить инструкцию, но сами понимают всю бессмысленность её. Они были рядом со мной, и вроде это было недавно, светило такое же тёплое солнце, а я не то спала, не то нет, балансируя на шаткой границе между сознанием и обмороком.
Мне каждый день снится один и тот же сон, а может и не день, я потеряла понимание времени суток. Я еду в метро, вагоны новые, там ещё розетки были. Двери открываются и закрываются, станции мелькают перед глазами, толпы людей, перетекающих со станции на станцию, как течёт вода по запутанному трубопроводу, помню, была такая игра на телефоне, надо было строить новые трубы, чтобы разноцветные потоки не смешивались. Все потоки перемешались, превратившись из разноцветных в сплошную серую массу, прокачиваемую безжалостными насосами огромного города. Движение, поток людей, поездов, машин наверху - это кровь, а люди эритроциты, глюкоза, пища города. Вспомнила колонны гвардейцев, в шлемах и со щитами, а вот и тромбоциты, и макрофаги, обезумевшая иммунная система
Перечитала и отправила абзац папе и Людмиле. Что-то напутала, но мне кажется, что нет. Папа ответил, что я начиталась учебника по биологии, скорее всего, он прав, но город я теперь вижу только так, а над ним, внутри него разрастается бешенная иммунная система, способная и желающая подавить всё и вся, запереть все кровотоки рядами тромбоцитов в шлемах, закрыть все проезды щитами, фургонами и водомётами.
В своих снах я бегу в метро из этого города, не находя другого выхода. И вот поезд движется, люди входят и выходят, и постепенно вагон пустеет, соседние вагоны давно пусты, и я приезжаю на станцию. Здесь два перрона и три пути, третий ведёт в никуда. Поезд дальше не идёт, выхожу, а он стоит, мигает освещением, шипит дверьми и не двигается ни назад, ни вперёд. Приходит другой поезд, тоже пустой, открывает все двери, через него можно пройти насквозь. Вхожу в него, сажусь, жду. Долго жду, надоедает, и спрыгиваю на рельсы, на третий путь
В первый раз, когда мне это приснилось, я тут же проснулась, испугавшись, что меня ударит током. Папа рассказывал, что сбоку находится контактный провод, он расположен близко с рельсами и на него можно попасть ногой, или задеть, когда будешь спускаться на рельсы, не помню точно. В детстве я так боялась, что с криком переходила пути электрички, боялась, что тут же попаду на контактный провод и изжарюсь, как курочка в гриле, так меня папа пугал, учил уважать электричество.
Потом я засыпала и оказывалась на том же месте. Поезда также шипели, а от рельса приятно пахло креозотом, не той странной едкой вонью, которую можно уловить сейчас, а креозотом, запахом из детства, когда можно было пешком гулять по рельсам и мечтать, что так можно дойти куда угодно и успеть вернуться домой к ужину, к вафельному торту, который привёз папа на дачу, мне особенно нравился с нежным кремом, посыпанный ореховой крошкой, как бы мне его сейчас хотелось, даже в животе заурчало, и я захотела есть, пускай и эту странную бурду, которой меня через силу кормят, угрожая, что будут ставить капельницы, если я не прекращу голодовку. А я не могу есть, меня выворачивает, я ем во сне, здесь я настоящая, живая, здоровая, с длинными волосами, пока еду на поезде, я разглядываю пассажиров и заплетаю косу. Никто не улыбается мне, меня нет среди них, а я улыбаюсь всем, для себя.
Стою на рельсах, куда пойти, с обеих сторон чёрные провалы тоннелей, из которых тянет сыростью и страхом. Ищу глазами контактный провод или рельс? В памяти всплывает рассказ папы, должен быть контактный рельс, и я вижу его. Почему-то он совсем не страшный, я его не боюсь и трогаю ногой. Рельс мёртвый, ни удара током, ни даже искры - ничего, будто бы он нарисованный, как в играх, без заложенного алгоритма, просто рисунок, плоская картинка. Пробую идти назад, захожу в тоннель и тут же останавливаюсь. Что-то давит на меня, хочется быстрее убежать, обратно к свету, залезть в вагон и забиться под скамью. Я так и делала сначала, лежала, ожидая, что за мной кто-то побежит, будет искать, найдёт и схватит. А зачем? Медленно приходил ко мне этот вопрос, и я выползала из своего убежища. Расхрабрившись, застёгиваюсь по горло, на все клёпки, стягиваю шнурок на капюшоне, чтобы ничего не проникало на шею (я так зимой себя не упаковываю! Вот был бы защитный костюм, как у папы, надела бы его поверх), стягиваю кепку на голове и иду, смело, не обращая внимания на сгущающийся передо мной мрак.
Становится так темно, что перестаю видеть свои руки, и почему в тоннелях нет дежурных фонарей, мне казалось, что в тоннеле должно быть всегда освещено. И тут же, как по велению волшебной палочки, вспыхивает тоннель. Свет ослепляет меня, я бросаюсь к стене, боясь, что могу проглядеть поезд, закрываю глаза ладонью, а свет становится ещё сильнее, нестерпимо яркий, горячий, опаляющий лицо, руки, ноги. Вдруг я понимаю, что мои джинсы начинают дымиться, и что это не свет, а пламя, застывшее передо мной. Одно мгновение, и я вижу его, не злое и не доброе, бесстрастное, сильное и любопытное. Оно подталкивает меня назад, сдерживается, чувствую, что ему трудно, что не хочется наброситься на меня, испепелить. Бегу назад, как же далеко я прошла, тоннель всё не кончается, а позади кто-то вздыхает, оборачиваюсь, и вижу огненный столб, несущийся за мной. Кричу от ужаса, ускоряюсь и, спотыкаюсь, падаю на рельсы. Пламя подхватывает меня и выбрасывает на станцию. Вскакиваю, сбрасываю горящую куртку, кепку, стягиваю горящие джинсы, с трудом сбивая с себя опалённые кроссовки. Что-то всё равно жжёт спину, а это коса, тушу её об рельсы, забыв про контактный рельс. Тяжело дышать, слишком много дыма. Оглядываюсь, на станции никого нет, впрочем, меня мало волнует мой вид - стою на рельсах в обгорелых носках и трусах, пытаюсь дышать через ворот футболки, но этого мало. Снимаю футболку и зажимаю ей лицо, она стала уже серой от дыма, как и всё вокруг. Из тоннеля напротив тянет прохладой и свежестью, не чувствую больше сырости и тухлой воды, а за спиной бушует пламя, сдерживаемое невидимой границей..
Манит, сильно манит эта прохлада, дохожу до края, один шаг и я там. Оборачиваюсь на пламя, по спине пробегает неприятный холодок, будто бы кто-то трогает меня мокрыми холодными пальцами, лезет в трусы. Отбегаю, гляжу в тоннель ќ никого, лишь манящая прохлада, тоннель улыбается мне, тьма трясётся в насмешливой улыбке. Хватаю тлеющую куртку и джинсы, кроссовки расплавились и приварились к рельсам. Запрыгиваю на платформу, здесь даже скамеек нет, колонны не отделаны гранитными плитами, всё в плёнке, в зелёной сетке. Бью курткой и джинсами по бетонной платформе, пока они не перестают тлеть. Натягиваю джинсы, так лучше, никто в трусы не лезет, завязываю футболку вокруг головы, надеваю куртку и успокаиваюсь. Нельзя стоять, быстрым шагом иду к лестнице, поднимаюсь наверх и бегу к стеклянным дверям, турникеты открыты, в будке никого. Двери закрыты, бью их со злости, но что толку. На улице туман, и в нём что-то колышется, живое, сильное, но не уверенное в своей правоте. Стучу и машу, кричу, и это что-то выступает передо мной из тумана - щиты, щиты, щиты и каски, за которыми нет лиц, только оптические датчики вместо глаз, пустые, немигающие. Смотрю на них и отступаю, боюсь, но понимаю, что они до меня не достанут, не смогут сломать эти двери из стекла, кажущиеся мне сейчас мощнее бронированной двери хранилища в банке.
Обхожу станцию, спускаюсь на другие платформы, пытаюсь открыть двери - всё заперто и везде щиты, щиты, каски, каски. Возвращаюсь на бездомную станцию, спотыкаюсь о брошенные кем-то резиновые сапоги, они жёлтые, огромные для меня. Запрыгиваю в них, неудобно, но это придаёт уверенности. Нагло хватаю валяющуюся рядом кувалду, она тяжёлая, сразу и не размахнёшься, но злость и дурь, нахлынувшая на меня, заставляют броситься наверх и начать бить стеклянные двери. Они трескаются, крошатся, но не поддаются, и я быстро устаю. Оптические датчики шлемов смотрят на меня с сочувствием.
Хочу проснуться, а не могу. Иду в тоннель, повинуясь манящему зову, я слышу его отчётливее, не как раньше, путая с ощущением прохлады, свежести. Тьма захлопывается за моей спиной, как хлопает дверь на сквозняке. Я иду вперёд, и больше не оборачиваюсь, до боли сжимая рукоять кувалды.