|
|
||
I. Касьян -фонарщик
Должно быть вы помните о тех бумажных шарах-фонариках, в которые на востоке складывали пахучие смеси трав, подвешивали над больным. Иные собирали из готовых цветов, также бумажных. Тонкий, невидимый ребром, лист мы находим в чудесном порядке. С каждой стороны он красочен, он повсюду чист и выпукл, нынче его определенно больше чем было, ведь и собранный в фигуру он не кажется еще оконченным, но ведет дальше, через перипетии складок к глубине и продуманности геометрической формы. Мои руки, что железные вилы, - правая и левая, но от этого я только дальше любуюсь им. Объект в быту исключительный, праздничный и хрупкий, но доступный и связанный тонким родством с шелестом старинных страниц, где поэты воспевали природу, а философы сражались с нею, еще по - отдельности.
Мы часто прибегаем к прошедшему, и оно расстилается перед нашим взором, когда чувствуем для каждой истины свое собственное время. Что если бы история существовала?, -и каждая страница помнила бы уволенное одиночество и распутицу первой буквы? Обозначу я новый лист, уткнусь ли в поле страницы, белые реки уж бьют из этого щедрого ключа, расходятся и сплетаются седыми прядями вокруг моего взора. Куда уведут они буквы? Ведь там, где закончится история, начнется другая, стоит лишь бросить отвлеченный взгляд на титул или случайную строку. Текст, подобно кусудаме, взрывает свою же грань, знаки обретают пространство формы, но благодаря белизне чистой страницы, сжатой и раздвинутой, рвущейся на свободу в тесном союзе с чернилами.
***
В лесу человек ходит точно по грибному кольцу- кругами, потому как деревья своею схожестью помогают нашей способности отклоняться. А в городе не заблудишься, ведь улицы принудительно прямы и достаточно освещены. И только если нужда заставит петлять меж зданий- вспоминаешь лес и можешь позабыть куда шел.
Дождь лишает глубины вялую реку под мостом. Желтая с пеплом ее поверхность более не запертая в каменную, крупно сложенную набережную, выплеснулась на пароходы со старческими носами и мятыми сходнями, на впалые бока автобусов, сонных в эту пору, и на лица, торопливых в вечном страхе растопить мокрый воск, из которого отделились утром. Как бы в игрушечной колбе разогретой цветными лампами- воск надсадно стремится вверх, раздувается, но падает из-за тяжести, а то улизнет стайка жирных капель, но вскоре опадают вареной скорлупой.
Особенность городского дождя в антагонизме с листом бумаги. Он не создает выпуклого богатства формы, напротив незаметно сжимает вещи и сдавливает. Это заметно по тем грубым, морщинистым гримасам, которые обнаруживают предметы, стоит лишь их выхватить из толпы. В бесчувственном самозабвении они сердятся на промедление в произошедшей перемене. Ждут ли они окончательного упадка, тоскуют ли по солнечным дням, но принимают изношенный и томливый вид. А потом мы забываемся либо же вещи уходят. Не исчезают, но складываются, преют, как листья. Сырость осени происходит из слойности раздвинутых без разбору стен, словно опустошение в гардеробе ответственно за всю ту ношу, что непривычно сковывает движения.
Собственное живое тепло осени зарождается в стоге сена, в болотных корягах, странствующих огнях, в крупицах света, что колышутся иногда в водоемах или в скрытом калении серой бутыли, затянутой тиной погреба. Снаружи - яркая наклейка, если смазать паутину.
На свободе у этого ноября есть тяжелая, влажная земля, лужи, по которым ветер гоняет рябь, вытянутые тонкие деревья, между ними голос уходит в тонь, ровно кричал кто-то на дальних холмах, но спелый лист- у него только. Самоподобный как любой знак. Отсырело поутру окно и вижу я вереницу крошечных рыжих капель словно бы россыпь листьев. В зонтах и плащах -складки рассеченного листа. Город превратился в лист, замерший в своем падении, цвета старого золота с темными пятнами, вкраплениями и прожилками окалины. Где-то далеко уже чернеют над водопадами алые клены.
Обездолены мы становлением осенних пустот,- тень неслышно падает на парки и вот, через оливковый, подернутый смутным трепетом, океан на одном конце и разверстый, чистый пропад на другом уже не перекинуть слова, ведь мы ничего не знаем о пустоте, в которой носятся невишные идеи жизни или закручиваются в углах, собираются в холодные кучи. Осень опережает нас, где бы мы ни были. Замечтаешься навстречу запаху, и вот было это только вчера, вот уже подрастают дети, нет, ты совсем сед и все это лишь снова пригрезилось в шуме дождя.
Трудно вообразить, чтобы природа непрестанно заботилась свадебною игрой, темные камни и струи воды содержатся в действительном для этого избытке, а могучие деревья слишком медлительны для постоянных переодеваний. Я видел одну из тех райских пигалиц, что мокнет в непогоду, тщась бесполезным и вычурным нарядом, тяжелым от влаги и расстроенном испарениями. Однако город всегда отчаянно и безвкусно ярок, огни отражаются в мокром асфальте, сами дороги- в витринах, и все эти груды зябкого, дурно пахнущего света играют в стекле передо мною. Оно будто качается на ветру, грозя рухнуть на город за спиной. Более всего на разбитое стекло походит грех. Грех это когда бьешь стекло перед собой. Каждый кусок отражает как одному вздумается, но только до линии излома, а там следующий. И в треснутом зеркале нет согласия, - даже тесно составив части, мы чувствуем расторжение, но уже в образе, в себе. Говорят, раньше не умели хорошо соединять олова со стеклом, потому дули пузыри, а когда заливали металл, то били на неправильные осколки - зеркала. Какое именно придется зависело от случая и сбережений. Люди охотно населяли исполинские колбы, лежащие врозь дома и судьбы хранили родственные осколки и не знали об этом. И даже когда форму научились соглашать с желанием,- умение осталось, оно передается с поколениями,- навык умещаться в черепок.
Но я дышу, и стекло запотевает, становится, кажется, увереннее и крепче, холоднее ко мне.
Осень- такое время года, когда дым и пар еще можно перепутать. Плывет в сумерке огонек папиросы. Что-то горит в самых неожиданных местах. Горит корзина с мусором на тротуаре, а люди проходят мимо. Менее всего ожидают того, к чему действительно привыкли. Ведь привычка не требует фантазии и рассудительности. А незнакомое с годами чаще остается незамеченным. Вечером поднимается туман. Дым и пар помещаются в нем бесплотными духами.
Белесое пятно неровно расползается по стеклу внутри темного, без деталей контура- моего отражения. Кажется, что оно целиком может заполнить его и контур станет сизым. Но нет, пятно спадает, вновь обнажая непроницаемые границы мглистого образа. Это колебание послушно общему порядку вещей. От цветущих в океане туши растений "Генпо Ёка" и до оттиска из расстроенного аппарата, когда уже не различить рисунка в грубом смешении белых и марких черных пятен.
За стеклом находится длинная пыльная комната, рассеянный свет наполняет ее густыми и неопределенными баклажанными тенями, одна из них принадлежит мне, жадно закрывая противоположную стену. Хозяин лавки- манекен в нише витрины. Я знаю, каждую ночь, призывает он как невесту. А днем томится пронизанный светом, - он кажется ему ветром, что тащит его образ вдоль грязных улиц, яростной толпы- на поле, вниз с обрыва и далее.. меж стволами рощи, что на горизонте сверкает иглами речной дельты... Обездоленный, скрупулезно собирает тьму, чуткий к каждому уголку комнаты, вечной тени карнизов и столов, припадает к щедрой, пресыщенной тьме специально закопченных бутылей, причудливо выстроившихся на полках. Взвешенная тень вазы, нервно вздрагивающая мгла под дверным замком, тень труб и проводов, изнутри разрушенная хворью - он знает их все. Так проще ждать,...и он удрученно бродит по затверженному лабиринту меж складок обвисших одежд.
Тени вытягиваются навстречу вечеру. Обретают формы. Я вижу, как делят они пополам нехитрую утварь. На острых углах прорезаются пасти, а пластиковый букет превращается в щетину. Утекающий свет, раздвигает анфилады. Капля тени падает в переполненную бочку, разрывая предмет на этажи и пролеты, как расползается смоченная краюха. Человеку не под силу создать такой дворец. Мигают вдалеке проезжающие автомобили, им нет дела до запертой лавки, пока зреет черный маслянистый гранат сердца манекена.
Детская забава - угадывать невиданных зверей в громадах плывущих облаков, а еще хвалиться знанием вымечтанных созвездий. Не помню, однако, похожей осенней игры. Ночь в непогоду становится мутной, словно иной день, звезды видно хуже в просветах тонких изодранных туч. Из них появляются разве мыши да верткие клопы как из вороха тряпья. Чем хуже они кораблей и слонов? Наверное, просто меньше. Конечно, тогда нет настоящей тоски,- замены тому, чего не случится, ведь ребенок не меняется, а приобретает, изводясь в нетерпении, он годами ждет своих выдумок.
Сила любви изобильных родственников, с которой они одолевают ребенка, не стремится, однако, ничего разрушить либо поменять. Но удерживает его на некотором безопасном расстоянии, - так спасаются люди от доброго мира детей, бесконечно алчного и грозящего им, ведь помысливший себя немедленно станет пищей беспощадных фантазий. Взрослые учат детей быть детьми, чтобы остановить эту экспансию, провести черту, - и делают игрушки.
Доводилось ли вам разгадывать игрушку, - химеру вещи? Не понять ребенку за какой ее хватать бок - вот яркая кукла перед тобой, с любой стороны она начинается. Но, повертев ее, - охладеваешь, - это вроде как чашка без дна, - у неё нет оборотной стороны и для питья она непригодна. Или тарелка с хитрым узором, - мелочно висит над камином, никому до нее нет дела. Настоящая игрушка не пачкается и не ломается. Она находит бытие ребенка, стережет его, или ждет годами, сотнями лет. Как спеленатые кошки фараонов. И это не морок.
Куклы живут в целых игрушечных домах, те- в детских комнатах, лотках и витринах- так вещи изображают игрушки. Игрушка уникальна- вещь нет. Машина, что разбилась недавно, - я не знаю как там- в маленьком смятом доме. Все еще играет музыка, стекла смеются...
Мелькнула молния. Чистота ее столь сильна, что ей тесно в отвоеванном биении города - два проспекта и четыре угла, - только с громом небесным можно изгладить ее из памяти, а до того взгляд обретает легкость и неприкаянность затянувшегося ожидания. Словно бы упирается в обрубленный сук дерева. Не то рыдали когда-то серебром навершия колоколен, разбрызгивая каменную щепу.
Но бывает, заблудившийся пламень еще долго ищет пристанища. Катится запертый свет, безразличный к человеческим преградам, он ищет потайную дверь. Так и я, пробуждаясь от молнии, бреду домой.
Мой подъезд -следующий. Сыплются листьями ночные мотыльки с черных оконных рам и высоких створок дверей, за ними крутая лестница с плачущим тусклым светом в шелесте старой краски,- блекло-зеленого роя, за спиной бурлит ржавчина у водостока. В колючей решетке лифта не сыщешь равных отверстий.
Есть вещи, которые повсюду назовут чистыми, но миг их краток. Чистая свежая скатерть, новая салфетка, протертое стекло лампы. Другая чистота- и не чистота вовсе, а тот поступок, которого она ждет и вольна ждать сколько случится. Нечистые же вещи гибнут при первом пристальном взгляде, но ведь человеку проще не смотреть, чем видеть. И даже если глядят в ту сторону, то предметов не различают. Потому уходят из дому, оставляют ветру поле. Вещь нечистая- практическое лицо человеческой истины. Самостоятельное желание видеть.
Различаешь - движется или стоит, белое или черное, сдвоенное такое восприятие свободно присматривается- обращается безо всякого смешения предметов. Негатив легко спознать, если только мы не имеем дела с вещью в себе уравновешенной. Повернувшись доселе невидимой стороной, она легко обманет наше знание, предстанет новой сущностью, ведь свободна от внутреннего неравенства, и различна лишь в самом качестве, без всякой поддержки рассудка. Словно бы серая вещь. Мы вглядываемся, обращаем вещи, смотрим перед вещью и за неё, и только вещь "серая" властна сделаться невидимой, прийти вдруг из ниоткуда и совершить что-то невиданное. Ночью все кошки серые. Ночей боятся. Серая вещь -нечиста.
Трудно, однако, вообразить, чтобы самая последовательная ошибка природы оказалась вместе с тем самой способной в чем-либо. Потому в "нечистое Зло" нужно сложить два умысла. Не все вещи могут вместить столько. Фонарь можно включить и выключить. Потому что дважды зажечь нельзя, в следующий раз я прихожу гасить. Я сам гасил и зажигал много фонарей. И память умножает предметы, подобно сдвоенному зеркалу.
Бывает и так, что огонь истлевает сам. Опадает свеча, рассыпается лучина. Такой огонь становится похожим на вещи. "Вещи жгут и в своем огне распадаются, погасая в пепел". Молчит хрусталь спирита, он мертв, подобно бочке тухнущей рыбы, чешуя которой начинает блестеть. Раскачивается шар на верхушке мачты в непогоду. Проклятие святой Елены. Как должно быть страшно надеяться и ждать следующего огня, словно бы хотели с помощью парного свечения провести единственную спасительную прямую, правильный путь или черту удачи - когда Кастор и Полидевк возьмутся за руки . Но чародей говорит к мертвым, его огонёк- один в океане.
Иной стеклянный шар устраивает подле свечи сапожник, его полость заливает чистой водой, в которой мечется свет между каблуков, набоек и замша. Если выпускаешь свет, теряешь зрение и душу. Потому так важно поверить в границу света, хотя бы зыбкий силлогизм линии, а яркий свет -отвращает зрение. Люди слепнут, когда смотрят пристально: пламя собственной воли,- изъятое сердце твоего поэта, всегда предаст хозяина, ослепит и лишит жизни.
***
С фонарем ночью можно различить наружность друг друга. Или ошибиться, столкнувшись с манекеном. Двое встретятся во мгле и вот приседают, ныряют фонари, - два фонаря на пустой каланче. А писать можно вслепую, перебирать листы. Кошке фонарь тоже не к чему. Вообще же, видеть мир это как бы следствие плохого зрения, нечувствительности, неспособности собрать и различить отражения. Я легко вижу в камне мостовой и уличном самшите напряженные, круглые глаза в искрящейся с острой тенью обводке, как если бы предметы были начищены. Повсюду преследует меня отражение. Зато люди с зеркалом-черепком не уверены в себе. Они не в силах объединить природу своим отражением и тогда приходит на помощь тень. Тень естественно сливается с вещами.
Декабрь 2006
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"