Penhaus : другие произведения.

Против смертной казни. Виктор Гюго

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Виктор Гюго Против смертной казни
  
  Речь Виктора Гюго против смертной казни произнесена 15 сентября 1848 года.
  http://www.liveinternet.ru/showjournal.php?journalid=2502406&tag_name=%EA%E5%E4%F0%EE%E2&page=14
  
  Последний день приговоренного к смерти Виктор Гюго
  bookz.ru/authors/gugo-viktor/posledni_926.html
  Скачать бесплатно книгу Последний день приговоренного к смерти автора Виктор Гюго в форматах FB2, TXT, EPUB, RTF, HTML
  http://irecommend.ru/content/poslednii-den-prigovorennogo-k-smerti-viktor-gyugo
  
  siroedenie.vargin.ru/st014/gjugo-protiv-smjertnoj-kazni.htm
  crusoe.livejournal.com/78964.html
  За отмену смертной казни Виктор Гюго ратовал на протяжении всей жизни.
  
  
  https://www.proza.ru/2013/08/28/202128 авг. 2013 г.
  - Значение повести В. Гюго "Последний день приговоренного к смерти" ... смертная казнь в странах Европейского сообщества отменена.
  
  www.proza.ru/2011/12/03/199
  
  Теодор Паркер. О войне и государстве - отдельные цитаты из книг -http://antimilitary.narod.ru/XIX.htm
  Я достаточно пожил, чтобы видеть весь ужас существующего порядка вещей. Государство основано на силе, а не на любви... "Христианское государство" - это такая же аномалия, как квадратный круг. Наши законы с самого начала отнимают чувство человеческого достоинства у одной половины человечества и приносят ее в жертву другой, быть может, худшей половине. Наши тюрьмы не исправляют, а создают преступников; семнадцать двадцатых преступлений совершаются против собственности; а это доказывает, что в начале собственности есть что-то неладное. Само общество производит преступников, а потом вешает их.
  
  Даймонд Дж. О войне (1823 г.) - несколько фрагментов из книги.http://antimilitary.narod.ru/XIX.htm
  Есть некоторые люди, которые без всякого определенного рассуждения прямо почему-то заключают, что ответственность за государственные меры ложится только на тех, которые распоряжаются, или что правительство и цари решают вопросы о том, что хорошо или дурно для подданных, и что подданные обязаны только повиноваться... Человек не может снять с себя ответственности за свои поступки. И это видно из следующего: Если начальник велит вам убить ребенка вашего соседа, убить вашего отца, вашу мать, послушаетесь ли вы? Если же вы не послушаетесь, то и все рассуждение никуда не годится, потому что если вы можете не послушаться правителей в одном случае, то где же вы найдете тот предел, до которого вы можете повиноваться? Нет другого предела, кроме того, который определен христианством, и предел этот и разумен и исполним.
  И потому мы полагаем, что обязанность каждого человека, считающего, что война несовместима с христианством, - кротко, но твердо отказаться от военной службы. И пусть те, которым приходится так поступать, пусть они помнят, что на них лежит великая обязанность. От их верности своей религии зависит - настолько, насколько она зависит от людей, - судьба мира в человечестве. Пускай они исповедуют свое убеждение и защищают его. И не одними словами, но и страданиями, если то будет нужно. Если вы верите, что Христос запретил убийство, не верьте ни суждениям, ни приказаниям людей, призывающих вас к участию в нем. Таким твердым отказом от участия в насилии вы привлечете к себе благословение, данное тем, которые слышат слова эти и исполняют их, и придет время, когда и мир почтит вас как участников в возрождении человечества.
  Jonathan Dymond. An Inquiry Into the Accordancy of War with the Principles of Christianity... (1823 г.).
  Jonathan Dymond. War: its causes, consequences, lawfulness, etc. (Being Chapter 19 of Essay 3 of The "Essays on Morality", 1828 г.) - отдельно печатаемый фрагмент на ту же тему из другой его книги "Размышления об этике".
  
  
  Генри Дэвид Торо
  ТОРО, ГЕНРИ ДЭВИД (Henry David Thoreau) (1817-1862) - американский писатель и публицист. Автор книг "О гражданском неповиновении", "Уолден или жизнь в лесу" и др.
  Торо был проповедником упрощенных, "естественных" форм жизни, в политическом устройстве - близок к анархизму: в 1845 г. он построил себе хижину в лесу и прожил в ней два с половиной года, занимаясь сельским трудом. В Бостоне в 50-е годы существовал "Кружок Паркера", объединявший решительных сторонников освобождения негров. В него помимо Теодора Паркера входили Торо и многие друзья последнего - Эмерсон, Олкотт, Уильям Чаннинг. Антирабовладельческие настроения охватили и жителей Конкорда. Все члены семьи Торо разделяли взгляды аболиционистов. Сам он был активным сторонником движения: участвовал в так называемой "подземной дороге", т. е. помогал переправляться в Канаду беглым рабам, критиковал рабство в своих теоретических и публицистических сочинениях.
  Цитаты из книг Торо:
  "Я думаю, что мы прежде всего должны быть людьми, а уже потом подданными. Нежелательно воспитывать в себе уважение к закону такое же, как к добру. Закон никогда не делает людей более справедливыми, а, напротив, вследствие уважения к закону хорошие люди делаются наполнителями несправедливости".
  "Как удивительно то, что мир терпит и воспринимает из высших откровений истины только самые древние и теперь уже несвоевременные, но всякое прямое откровение, всякую самобытную мысль он считает ничтожною, иногда прямо ненавидит!"
  Торо Г.Д. Отрывки из эссе "О гражданском неповиновении". (1849 г.)
  Торо Г.Д. Полное эссе "О гражданском неповиновении" // Новые пророки. Торо. Толстой. Ганди. Эмерсон., СПб., "Алетейя", 1996
  Торо Г.Д. Полное эссе "О гражданском неповиновении" на английском.
  
  Рецензия / Проза.ру
  https://klassika.ru/rec.html?2013/10/18/1978
  18 окт. 2013 г. - Кстати, почитай Виктора Гюго о "Смертной казни" и ответь, почему он протестовал не только против показа смертной казни, но и ..
  
  Автор: Гюго Виктор - 41 книга - Читать, Скачать - ЛитМир
  https://www.litmir.co/a/?id=211
  18 нояб. 2012 г. - Актом гуманности стал роман Гюго Клод Ге (Claude Gueux, 1834), не только направленный против смертной казни, но и видевший ...
  Актом гуманности стал роман Гюго Клод Ге (Claude Gueux, 1834), не только направленный против смертной казни, но и видевший корень всех зол в проблеме бедности. В 1834 издан также сборник выходивших прежде полностью или в отрывках критических эссе Литературно-философская смесь (Littrature et philosophie mles).
  
  Страница автора на языке: Русский
  Средняя оценка книг: 9.38 (525)
  Пол: мужской
  Ссылка Википедия: http://ru.wikipedia.org/wiki/Гюго
  Дата рождения: 26 февраля 1802
  Место рождения: Безансон, Франция
  Дата смерти: 22 мая 1885
  Место смерти: Париж
  Редактировала: фантазерка Елена 18 ноября 2012, 7:06
  Просмотров книг за сегодня: 18 | за неделю: 2.00 тыс. | за месяц: 17.8 тыс. | за год: 151 тыс. | за все время: 371 тыс. | обновлено: сегодня, 22:23:51
  Нашли ошибку в описании автора? Либо хотите дополнить или исправить описание? Напишите нам =>
  Об авторе: Редактировать Редактировала: фантазерка Елена 18 ноября 2012, 7:08
  
  
  
  ГЮГО, ВИКТОР (Hugo, Victor) (1802-1885), великий французский поэт, романист, драматург; лидер романтического движения во Франции. Родившийся 26 февраля 1802 в Безансоне Виктор Мари был третьим сыном капитана (позднее генерала) Ж.Л.С.Гюго (родом из Лотарингии) и Софи Требюше (родом из Бретани). Родители совершенно не подходили друг другу и часто разъезжались; 3 февраля 1818 они получили официальное разрешение жить раздельно. Мальчик воспитывался под сильным влиянием матери, волевой женщины, разделявшей роялистские и вольтерьянские взгляды. После смерти жены в 1821 отец сумел вернуть любовь сына.
  Долгое время образование Гюго было бессистемным. Несколько месяцев он провел в мадридском колледже Ноблес; во Франции его наставником стал бывший священник отец де ла Ривьер. В 1814 он поступил в пансион Кордье, откуда наиболее способные ученики переходили в лицей Людовика Великого. К этому периоду относятся его самые ранние стихотворные опыты - большей частью переводы из Вергилия. Вместе с братьями он предпринял издание журнала "Литературный консерватор" ("Le Conservateur littraire"), где были опубликованы его ранние поэтические произведения и первая версия мелодраматического романа Бюг Жаргаль (Bug Jargal, 1821). Его приняли в роялистское "Общество изящной словесности". Увлечение подругой детских лет Адель Фуше встретило решительное неодобрение матери. После ее смерти отец позволил влюбленным встречаться, и этот период ухаживания отразился в Письмах к невесте (Lettres la fiance). Первая поэтическая книга Гюго, Оды и разные стихотворения (Odes et posies diverses, 1822), была замечена королем Людовиком XVIII, которому пришлись по вкусу оды в роялистском духе. Не по летам зрелому поэту была назначена ежегодная пенсия в 1200 франков, что позволило Виктору и Адели повенчаться 12 октября 1822.
  Определение "меланхолический романтик" никак не подходит к Виктору Гюго периода 1820-х годов. Счастливый супруг, любящий отец и необыкновенно удачливый литератор, он не ведал огорчений, какие увековечивают в прозе или стихах. В 1823 он опубликовал свой второй роман, Ган Исландец (Han d'Islande), повествование в готическом стиле, в традиции Замка Отранто Х.Уолпола и Монаха М.Льюиса. В 1828 вышло каноническое издание Од и баллад (Odes et ballades); яркая образность баллад свидетельствовала об усилении романтических тенденций в его творчестве.
  В числе друзей и знакомых Гюго были такие литераторы, как А.де Виньи, А.де Сен-Вальри, Ш.Нодье, Э.Дешан и А.де Ламартин. Образовав группу Сенакль (франц. "сообщество", "содружество") при журнале "Французская муза", они часто встречались в салоне Нодье, хранителя библиотеки Арсенала. Особо тесные отношения связывали Гюго и Ш.Сент-Бёва, который написал в "Глоб" хвалебную рецензию на Оды и баллады.
  В 1827 Гюго опубликовал пьесу Кромвель (Cromwell), слишком длинную для постановки на сцене; ее знаменитое Предисловие стало кульминацией всех кипевших во Франции споров о принципах драматического искусства. Воздав восторженную хвалу шекспировскому театру, Гюго обрушился на столь любезное французам единство времени, места и действия, высказался в пользу более гибкой системы стихосложения и ратовал за соединение возвышенного с гротеском. Этот манифест, а также пронзительно человечная повесть Последний день приговоренного к смерти (Le dernier jour d'un condamn, 1829) и поэтический сборник Восточные мотивы (Les Orientales, 1829) принесли Гюго славу.
  Период с 1829 по 1843 был чрезвычайно продуктивным в творчестве Гюго. В 1829 появилась пьеса Марион Делорм (Marion de Lorme), запрещенная цензурой за нелицеприятный портрет Людовика XIII. Меньше чем за месяц Гюго написал романтическую драму Эрнани (Hernani). За скандальной премьерой (25 февраля 1830) последовали другие, столь же шумные ее представления. "Битва за Эрнани" завершилась не только триумфом автора пьесы, но и победой романтизма, которую окончательно закрепил успех Собора Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris, 1831). В романе, живописующем Париж 15 в. и великое творение готики, Гюго впервые предстал как прозаик.
  Марион Делорм была все-таки поставлена 11 августа 1831; за ней свет рампы увидели Король забавляется (Le Roi s'amuse, 1832), Лукреция Борджиа (Lucrce Borgia, 1833), Мария Тюдор (Marie Tudor, 1833), Анджело (Angelo, 1835), Рюи Блаз (Ruy Blas, 1838) и Бургграфы (Les Burgraves, 1843). Все они, в т.ч. лучшая из них, Рюи Блаз, воплощали принципы, сформулированные в "Предисловии" к "Кромвелю".
  Важные события произошли в личной жизни Гюго. Сент-Бёв влюбился в его жену, и пути бывших друзей разошлись. Сам Гюго проникся страстью к актрисе Жюльетте Друэ, с которой познакомился в начале 1833. Их связь продолжалась вплоть до ее смерти в 1883. Выходившие с 1831 по 1840 сборники лирических стихотворений в значительной мере навеяны личными переживаниями поэта. В Осенних листьях (Les Feuilles d'automne, 1831) перемежаются темы природы и детства. В Песни сумерек (Les Chants du crpuscules, 1835) вошло несколько стихотворений политического характера, остальные внушены чувством к Жюльетте. Меланхоличны по тону Внутренние голоса (Les Voix intrieures, 1837), с их необыкновенно трогательным стихотворением, посвященным брату Эжену, который скончался в больнице для умалишенных. Разнообразные по тематике Лучи и тени (Les Rayons et les ombres, 1840) обнаруживают тягу к обретению веры. Актом гуманности стал роман Гюго Клод Ге (Claude Gueux, 1834), не только направленный против смертной казни, но и видевший корень всех зол в проблеме бедности. В 1834 издан также сборник выходивших прежде полностью или в отрывках критических эссе Литературно-философская смесь (Littrature et philosophie mles).
  В 1841 заслуги Гюго получают признание Французской Академии, которая избирает его своим членом. В 1842 он выпускает книгу путевых заметок Рейн (Le Rhin, 1842), в которой излагает свою программу международных отношений, призывая к сотрудничеству между Францией и Германией. В 1843 поэт пережил трагедию: его любимая дочь Леопольдина и ее муж Шарль Вакри утонули в Сене. Удалившись на время от общества, Гюго ушел в работу над большим романом Невзгоды (Les Misre), прерванную революцией 1848. Гюго занялся политикой, был избран в Национальное Собрание; после государственного переворота 2 декабря 1851 он бежал в Брюссель, оттуда перебрался на о.Джерси, где провел три года, а затем (1855) обосновался на о.Гернси.
  За время долгого изгнания Гюго создал величайшие свои произведения. В 1853 появились Возмездия (Chtiments), блистательная стихотворная сатира с уничтожающей критикой Наполеона III; в 1856 вышел сборник лирической и философской поэзии Созерцания (Les Contemplations); в 1859 Гюго опубликовал первые два тома Легенды веков (La Lgende des sicles), утвердившие за ним славу эпического поэта. В 1860-1861 Гюго вернулся к начатому роману Невзгоды. Книга была напечатана в 1862 под ставшим отныне знаменитым названием Отверженные (Les Misrables). В период своего пребывания на Гернси Гюго опубликовал трактат Уильям Шекспир (William Shakespeare, 1864), сборник стихотворений Песни улиц и лесов (Les Chansons des rues et des bois, 1865), а также два романа - Труженики моря (Les Travailleurs de la mer, 1866) и Человек, который смеется (L'Homme qui rit, 1869).
  После крушения режима Наполеона III в 1870, в самом начале франко-прусской войны, Гюго вернулся с Жюльеттой в Париж. В течение многих лет он противостоял империи и превратился в живой символ республики. Наградой ему была оглушительно торжественная встреча. Имея возможность покинуть столицу перед наступлением вражеских войск, он предпочел остаться в осажденном городе. Избранный в Национальное Собрание в 1871, Гюго вскоре сложил с себя депутатские полномочия в знак протеста против политики консервативного большинства. Смерть сына Шарля и хлопоты, связанные с заботой о внуках, объясняют его отсутствие в Париже в период Коммуны и гражданской войны. Свидетельством его патриотизма и утраты иллюзий в отношении Германии, к союзу с которой он призывал Францию начиная с 1842, стал сборник Грозный год (L'Anne terrible, 1872). В 1874 равнодушный к успехам натуралистической школы Гюго вновь обратился к историческому роману, написав роман Девяносто третий год (Quatre-vingt-treize). В возрасте 75 лет он издал не только вторую часть Легенды веков, но и сборник Искусство быть дедом (L'Art d'tre grand-pre), на создание которого его вдохновили дети Шарля. Заключительная часть Легенды веков вышла в 1883. В том же году скончалась Жюльетта Друэ. После этого Гюго стал заметно сдавать. В мае 1885 Гюго заболел и 22 мая умер у себя дома. Государственные похороны стали не только данью уважения к великому человеку, но и апофеозом прославления республиканской Франции. Останки Гюго были помещены в Пантеон, рядом с Вольтером и Ж.-Ж.Руссо. Посмертные публикации Гюго: Конец Сатаны (La Fin de Satan, 1886), Театр и свобода (Thtre et libert, 1886), Пережитое (Choses vues, 1887), Эми Робсарт (Amy Robsart, 1889), Альпы и Пиренеи (Alpes et Pyrnes, 1890), Бог (Dieu, 1891), Франция и Бельгия (France et Belgique, 1892), Полный набор (Toute la lyre, 1888, 1893), Океан (Ocan, 1897), Последний сноп (Dernire gerbe, 1902), Послесловие к моей жизни (Postscriptum de ma vie, 1895), Зловещие годы (Les Annes funestes, 1898), Камни (Pierres, 1951), Личные воспоминания (Souvenirs personnels, 1952).
  
  
  Константин Кедров: "Памяти моего друга святого Толи Приставкина"
   11.07.08
  http://www.liveinternet.ru/showjournal.php?journalid=2502406&tag_name=%EA%E5%E4%F0%EE%E2&page=14
  
  
  умер мой друг святой Толя Приставкин
  Константин Кедров: литературный дневник
  
  Четыря часа назад в 6ч 44м. скончался на 77-ом году жизни Толя Приставкин. Мы сдружились еще в Литинституте. В 1984 году Толя на дне рождения Саши Юдахина отозвал меня в другую комнату и сказал: "За тобой охотится КГБ. Хотят выкурить тебя с кафедры. К Пименову (ректору) приходил какой-то важный чинуша с Лубянки"... От преподавания меня отстранили в разгар перестройки в 1986-ом. Потом в 1993-ем в Коктебеле на Волошинских чтениях Толя раздобыл местное вино на заводике и мы пили его под коктебельский прибой и говорили об одном-о моем метакоде, о выворачивании, о ненасилии, вернее о непротивлению злу Насилием. Я все время говорил Толе, что Толстой неудачно сформулировал гениальное открытие. Все запомнили первые два слова "непротивление злу". Надо было скаазать "противление злу ненасилием и все встало бы на свое место.. Через год я напечатал в "Известиях" три статьи против смертной казни, а до этого была еще в 91-ом статья о Ганди. Толя пришел ко мне в "Известия". Сказал, что читает и перечитывает и еще видит Перст Божий в том, что ему предложил Ковалев возглавить Комиссию по помилованию. "Ты войдешь?" - спросил Толя. Потом мы выступали на сессии Европейского парламента в Брюсселе, участвовали в пасхальном шествии в Риме. Недавно он подошел ко мне в Пен клубе и сказал: "Я видал Свет". Это было после операции. Как ты думаешь? Это ведь Она, Богородица?.. Только ты знаешь. Я тебе сказал"....
  
  АРГУМЕНТЫ ПРОТИВ СМЕРТНОЙ КАЗНИ
  
  Писатель Анатолий Приставкин - обозреватель "Известий" Константин Кедров
  
  "Известия" ? 203, 23 октября 1993 г.
  
  Писатель Анатолий Приставкин возглавляет Комиссию по вопросам помилования при президенте Российской Федерации. Комиссия работает тихо, но плодотворно. 47 человек уже помилованы. Они останутся жить, но в тюрьме. А в тюрьме тоже жизнь. Жизнь - самый ценный дар Господа... В роковые дни истории бесценная цена жизни особенно ощутима.
  
  Константин КЕДРОВ. Раньше мы обязательно оставили бы за рамками разговора момент посвящения, когда с писателем Приставкиным произошло нечто необычное...
  Анатолий ПРИСТАВКИН. Я увидел яркий, сильный, наполненный теплом и любовью свет, к которому приблизился, и он взял меня к себе. Я почувствовал, что он меня поднимает. Взял меня на руки, и я растворился в любви. Я не знал, что это такое... Об этом и говорить нельзя. Почему-то все, связанное с таинственным, и в легендах, и в
  сказках колдуны и волшебники просят никому не рассказывать. Но во всяком случае я понял, что это знак ко мне доверия и любви, и когда мне предложили возглавить комиссию по вопросам помилования при президенте, я не думал напрямую, что именно это мне предназначено. Но потом уже понял, что, видимо, это был знак поддержки меня и направление на какой-то другой путь, на который должен ступить. И точно могу сказать
  теперь. Это оказался совсем другой путь, очень сложный, мучительный, связанный не
  только с затратой времени, но и внутренних нравственных сил. Это не должность, а воз. Моральный воз.
  К.К. У Тютчева есть слова "Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые". Вот мы И ведем беседу в такие минуты.
  А.П. Ну, у Коли Глазкова есть другие стихи. "Я на мир поглядываю из-под столика. / Двадцатый век необычайный. / Чем он интересней для историка, / тем для современника печальней". Я современник я стою на этой позиции, что я не блажен, а печален.
  К.К. Самое удивительное, что люди в наше время обеспокоены не столько убийствами, сколько "страшной" угрозой, а вдруг отменят смертную казнь.
  А.П. Совсем еще недавно эти опасения развеял путчистский Верховный Совет, принявший закон о смертной казни для всех, кто с ними не согласен.
  К.К. Не просто смертная казнь, а даже казнь с конфискацией имущества, чтобы и жене и детям впредь неповадно было.
  А.П. Там есть еще и принудительные работы а виде великой милости, а внизу - подпись Руцкого. Вот взять бы да и применить к ним этот, с позволения сказать, закон.
  К.К сожалению, и я, убежденный противник смертной казни, в эти дни как-то ожесточился.
   А.П. Надо признать, что мы все стали хуже. В народе же всегда существовало заблуждение, что смертная казнь наилучшее решение всех проблем. Правда, это не извечное заблуждение. В 1836 году были отменены многие пункты в статье о смертной
  казни, я не помню, чтобы хоть кто-нибудь возмутился и потребовал прежней жесткости, а
  теперь, увы. За убийство карали жестоко, вырывали ноздри и отправляли в Сибирь, но все-таки не лишали человека жизни. Все-таки настоящая жестокость пришла вместе с революционерами. С большевизмом пришла.
  К.К. Существует мнение, что до революции нравы были мягче, а потому и законы были мягче. А может быть, нравы были мягче потому, что мягче были законы.
  К.К. Во всяком случае этапы с бубновыми тузами на спине шли и шли в Сибирь. Это были сплошь убийцы, но жизни их не лишали.
  А.П. Да ведь и этапы были другие. Их встречало население, им несли хлеб, одежду. Это считалось богоугодным делом позаботиться об арестанте, кто бы он ни был. Был доктор Гааз, был Федор Кони, а теперь кто заступится за этих отверженных. Люди знают только одно слово - ужесточение.
  К.К. А как не ожесточиться в такое время. Третьего вечером я шел в Останкино со статьей о ненасилии со словами Льва Толстого, а меня обогнали грузовики погромщиками Ампилова. Они орали: "На штурм! В Останкино!" Редактор "Радио РОССИИ" Ирина Бедерова зачитывала слова Льва Толстого под аккомпанемент из гранатометов. Она читает о том, что нельзя убивать, а кругом убивают.
  А.П. Не на том ли стоит весь мир? Что мы проповедуем, а нас убивают.
  К.К. Думаю, что закон Толстого требует существенного уточнения. Может быть. лучше всего он у Пушкина сформулирован: "В мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал". Милость, но к падшим, а не к тем, кто идет убивать свободу.
  А.П. Здесь должен быть до милости суд. Милость, но после суда. Знаешь, как возникла наша комиссия? Мне позвонили. Я два Месяца отказывался. Потом все же решил начать - битву. Хотя бы за альтернативу смертной казни - пожизненное заключение. И незаметно втянулся... Перед глазами - конкретные судьбы людей. Ну хотя бы судьба этого молодого человека по фамилии Кравченко, которого расстреляли за убийство, совершенное Чикатило, как потом выяснилось. Он ведь кричал - "Я не виноват. Я не могу до вас докричаться". Это написано синими чернилами почти полудетскнм почерком. Его убили. Теперь уже нотам не поправишь... У меня до сих пор перед глазами эти синие строки невинного человека на заре жизни, убитого "по закону" за чужую вину. Вот, что такое смертная казнь. Он говорил: "Вы сейчас возбуждены. Все против меня. Печать
  против меня". Он все понимал, 27-леткий парень. Его расстреляли, а он невиновен.
  К.К. Вот почему Толстой был против смертной казни. Человеческий суд всегда подвержен эмоциям, он не совершенен. Жизнь и смерть человека - это не человеческому, а Божьему суду подвластно.
  А.П. Мне сказали: "А вы знаете, почему возникла ваша комиссия?" Ждали быстрого и справедливого суда над ГКЧП. И в противовес страстям и эмоциям решили создать комиссию по помилованию. Чтобы не наломать дров. Кто мог подумать, что суд над ГКЧП выльется в фарс. Не повторился бы он сегодня.
  К.К. Все правильно, все по закону жизни. На добро ответили злом. Мягкость, проявленную к путчистам, примитивные души истолковали как слабость. Да что уж там говорить. Православная церковь проникновенно умоляла уже не голосом Толстого, а самого Христа - не стреляйте. Кого это остановило? А ведь видели мы в Пасху Руцкого с семипудовой почему-то венчальной свечой в руках. Сейчас он в беде, в несчастье, дай ему Бог раскаяния, но суд должен быть. По женщинам в Останкино из гранатомета палил Макашов, а ведь у него на доме крест православный сооружен. Я искренне недоумеваю. Им ничто не грозило. Почему они так жестоки и беспощадны? Ведь не в Афганистане, не на войне, в мирном городе, в своем государстве. Это, конечно, большевизм. Чистейшей воды. Те такие же были непримиримые, беспощадны, правда, более последовательны. В церковь не ходили, лбы не крестили, кресты с себя срывали, на землю бросали. Эти хитрее, изощреннее, уже не ленинцы, а сталинцы. Тот, расстреливая священников, с удовольствием прибегал к церковной риторике: "Братья и сестры. К вам обращаюсь я, друзья мои".
  А.П. Я уверен, мы заплатили новыми жертвами только потому, что не было справедливого законного суда над путчистами. На что надеялись мятежники? Они знали, что и в 17-м, и в 37-м году насилие принесло им власть и успех. Думали, что и сейчас сработает. Вот почему один из первых их указов вводит смертную казнь.
  К.К. В исторической логике им не откажешь. Но мир стал другим. Я не согласен, что люди сейчас хуже, чем раньше. Нет, сейчас мы добрее, чем в 1917-м и в 1937 году, и вот об это, а не обо что-то другое разбиваются хорошо продуманные планы злодеев. Экономика экономикой, политика политикой, а решает все человек. В душе человека идет борьба добра и зла. От исхода борьбы зависит судьба Отечества. Как говорил Достоевский, "здесь Бог и дьявол борются". Второй раз за три года дьявол пробует на прочность души русских людей. Поменьше бы таких испытаний. Когда бывает путч у нас или в других странах, всегда все на волоске. Всегда говорят, вот если бы тот не вышел, этот не подошел, и был бы другой исход. На самом деле уже второй раз побеждает демократия отнюдь не случайно. Не случайна наша сегодняшняя победа. Так же в 17-м году не было случайности в приходе к власти большевиков. Люди, ожесточенные войной, хотели насилия и установили его на 70 с лишним лет. Сейчас действовали тоже люди с войны, но Россия в целом насилие отвергает. Это явление общемирового значения. Мы вернулись в лоно цивилизации.
  А.П. Народ состоит из Боннэр, которая звала на площадь, и из тележурналиста Любимова, который предлагал лечь спать. Вот если бы всё легли спать...
  К.К. ...то нас разбудили бы лет через 50 только декабристы. Мне не хотелось бы. чтоб люди думали. Что мы, сторонники отмены смертной казни, призываем к пассивности или к непротивлению злу. Здесь есть обратно пропорциональная зависимость. Чем гуманнее методы борьбы со злом, тем активней должно быть противостояние дьяволу, а он силен. Как говорят в народе, "силен сатана". И это будет всегда, при любом режиме, при любом строе расслабляться не следует. Добро должно быть не с кулаками, а с законом...
  А.П. В результате всех потрясений мы стали хуже. Мы перестали жаждать добра. Но из этого туннеля мы должны выйти просветленными. Иначе мрак.
  К.К.. Сколько людей удалось спасти от смерти вашей комиссии?
  А.П. 45 смертников теперь будут сидеть пожизненно. Думаю, что удастся спасти от смерти еще 75 человек. Но ведь не только в смертниках дело. Мы рассмотрели 8.590 дел. Мы - это Лев Разгон, Булат Окуджава и другие мои коллеги. Отложили свои писательские дела и читаем дела судебные. И вот когда читаешь эти кровавые истории,
  возникает жуткая картина. Россия погружена в грех. Какие-то странные, страшные, фантастические, абсолютно немотивированные убийства, которых нет или почти нет в других странах. Вот типичное дело. Двое пили. Один, проснувшись, принял другого за вора и убил килограммовой гирей. И таких дел 90 процентов. У нас есть две папки, зеленая и синяя. Зеленая - это смертники. И первая, которую мы читаем, конечно, зеленая папка, где столько мук и страданий. И когда читаем, то почти у каждого раздвоение личности начинается. Потому что с одной стороны и с другой стороны...
  Потому что преступник - убийца, но сплошь и рядом его к этому вели. Он был детдомовец, как и я в свое время. Голодал, как я. Что-то украл. Попал в тюрьму, а там над ним надругались, изнасиловали или еще как-нибудь зверски унизили. И только после
  этого он стал убийцей. Я читаю сотни таких дел, и все время думаю, что и со мной
  могло быть такое. Прогулял я однажды рабочий день, а за это полагалась тюрьма в те годы. Попал бы я в тюрьму, и со мной могла бы случиться эта беда. Мне повезло, тогда пожалели, не посадили, а другим выпала другая судьба. Не оправдываю ни одного убийства, но вижу, как часто к преступлению человека ведут сами люди. И ты начинаешь раздваиваться и мучиться. И в этот момент Бог должен тебе помочь и сказать мне все-таки: это живой человек. Ты не можешь его убить.
  К.К. С тобой произошло то же, что с Нехлюдовым в романе "Воскресение". Когда он пришел в тюрьму к Катюше Масловой, а заодно стал хлопотать о других заключенных. Перед ним открылись десятки дел, и в глубине каждого он читал "невиновен". Его поразило одно ужасающее открытие. Раньше он думал, что по эту сторону решетки сидят
  преступники, а по ту гуляют честные люди. Изучив массу дел, Нехлюдов понял, что все как раз наоборот. Преступники разгуливают на свободе, а за решеткой сплошь и рядом оказываются отнюдь не худшие люди. Так что от сумы и от тюрьмы лучше не отрекаться.
  
  ВЫСШАЯ МЕРА ВИКТОРА ГЮГО
  
  "Известия" ? 47 25 февраля 1992 г.
  
  Вряд ли нужно представлять читателям автора "Отверженных" и "Собора Парижской Богоматери".
  Менее известны в России политические речи писателя в защиту свободы слова и за отмену смертной казни. Будучи депутатом учредительного собрания, он защищал свободу от наступающей диктатуры.
  Подобно Сахарову, он стоя на трибуне под свист и улюлюканье сторонников тирании, бросал им в лицо такие слова: "Итак, подавление всякой мысли и всякого печатного слова, преследование газет и травля книг, подозрительное отношение к театру, к литературе, к талантливым людям, вышибание пера из рук писателя, убийство книгоиздательского дела - вот, что представляет собой ваш законопроект". Это речь в законодательном собрании Франции, произнесенная 9 июля 1850. года, а кажется, что у нас в России.
  Защита свободы завершилась изгнанием Гюго из Франции. Много лет в дали от родины, потом возвращение и снова до конца дней Виктор Гюго на страже свободы. Вот финал одной из его последних речей: "Тридцать четыре года тому назад я впервые говорил с трибуны Франции, с этой трибуны. По воле Бога мои первые слова были посвящены защите прогресса и истины, по его же воле эти мои слова - может быть последние - посвящены защите милосердия и справедливости".
  Он намного обогнал свое время. Когда в середине XIX века провозгласил неизбежность союза всех народов и государств, объединенных идеалами декларации прав человека:
  
  
  "Настанет день, когда пушки будут выставлять в музеях, как сейчас выставляют там орудия пытки, и люди будут изумляться, что такое варварство было возможно. (Смех и возгласы: "Браво!"), Настанет день, когда мы воочию увидим два гигантских союза государств - Соединенные Штаты Америки и Соединенные Штаты Европы (аплодисменты), которые, став лицом друг к другу и скрепив свою дружбу рукопожатием через океан, будут обмениваться своими произведениями, изделиями своей промышленности, творениями искусства, гениальными дарованиями...
  Что же все мы - французы, англичане, бельгийцы, немцы, русские, славяне, европейцы,
  американцы,- что же мы должны сделать, дабы этот великий день настал как можно скорее? Любить друг друга! (Варыв аплодисментов)".
  Приведу еще одну мысль Гюго из той же речи на конгрессе, мира в Париже (1849).
  "Законы, устанавливаемые людьми, не отличаются и не могут отличаться от божественного закона. Но божественный закон предписывает не войну, а мир. (Аплодисменты). Люди начали с борьбы, как мироздание началось с хаоса. (Возгласы:
  "Браво! Браво!"). Что было их отправной точкой? Война: это очевидно, не куда они идут? К миру: это столь же очевидно".
  
  Вспомним ответ Маркса на вопрос, в чем видит он смысл жизни. Ответ - борьба. Одна-
  ко мы видим, что существовала и существует прямо противоположная точка зрения. Куда завела борьба нашу страну и все человечество, нам известно; а вот идти путем мира мы еще и не пробовали, хотя первые детские шаги нашей демократии делаются все же в том направлении. Прислушаемся к голосу Виктора Гюго. Будем искать мира, а не бесконечной борьбы.
  
  Речь Виктора Гюго против смертной казни произнесена 15 сентября 1848 года.
  Мысленно замените слово "Франция" словом "Россия", а слово "февраль" словом "август", и пусть слова писателя хотя бы немного смягчат наши сердца, задубевшие от политики.
  
  СМЕРТНАЯ КАЗНЬ
  15 сентября 1848 года
  "Я сожалею, что этот вопрос, быть может самый важный из всех, ставится на обсуждение почти внезапно и застает ораторов неподготовленными.
  Что касается меня, я буду немногословен, но слова мои будут исходить из чувства глубокой, издавна сложившейся убежденности.
  Господа, конституция, и в особенности конституция, созданная Францией и для Франции, обязательно должна быть новым шагом по пути-цивилизации. Если она не является шагом по пути цивилизации - она ничто. (Возгласы: "Превосходно! Превосходно!").
  Так вот, подумайте - что такое смертная казнь! смертная казнь есть отличительный и вечный признак варварства. (Движение в зале). Всюду, где свирепствует смертная казнь, господствует варварство; всюду, где смертная казнь - явление редкое, царит цивилизация. (Сильное волнение в зале).
  Господа, все это - неоспоримые факты. Смягчение мер наказания - большой и серьезный прогресс. Восемнадцатый век - и в этом состоит часть его славы - упразднил пытки; девятнадцатый век упразднит смертную казнь! (Живейшее одобрение. Возгласы: "Да, да!").
  Возможно, вы не упраздните смертную казнь сегодня, но, будьте уверены, вы упраздните ее завтра или ее упразднят ваши преемники. (Возгласы! "Мы упраздним ее!" Волнение в зале).
  Введение и вашей конституции вы начинаете словами: "Перед лицом Бога" и тут же хотите отнять у этого Бога то право, которое принадлежит ему одному,- право даровать жизнь и смерть, (возгласы: "Превосходно! Превосходно!").
  Господа, есть три вещи подвластные Богу, а но человеку: безвозвратное, непоправимое, нерасторжимое. Горе человеку, если он вводят их в свои законы! (Движение в зале). Рано .или поздно общество согнется под их тяжестью: они нарушают необходимое равновесие между нравами и законами; они делают человеческое правосудие несоразмерным; и вот что происходит в результате - подумайте об этом, господа, совесть в ужасе отступает перед законом. (Сильное волнение в зале).
  Я поднялся ив ту трибуну, чтобы сказать вам только одно слово, но, с моей точки
  зрения, слово решающее. Вот оно, это слово. (Возгласы: Слушайте! Слушайте!").
  После февраля в народе созрела великая мысль: на следующий день после того, как народ сжег трои, он захотел сжечь эшафот. (Голоса: "Очень хорошо!" Другие голоса: "Очень плохо!")
  Те, кто тогда влиял на его разум, не поднялись, л глубоко об "том сожалею, до уровня его благородной души. Ему помешали осуществить эту величественную идею.
  Так вот! В первой статье конституции, за которую вы голосуете, вы только что освятили первую мечту народа - вы опрокинули трон. Освятите же и другую его мечту - опрокиньте эшафот. (Аплодисменты слева. Протесты справа).
  Я подаю свой голос за полную, безоговорочную и окончательную отмену смертной казни".
  
  
  Трудно поверить, что эта речь произнесена 144 года тому назад. Так медленно, такими
  зигзагами петляет история, что и сегодня, когда Гюго исполнилось бы 190 лет, его слова все еще, намного опережают время. Не тешу себя мыслью, что уже сегодня, прислушавшись к Виктору Гюго, мы поставим общечеловеческое выше национального, а божеское выше человеческого. Знаю, что большинство людей все еще тешит себя иллюзиями национального превосходства и самоизоляции под видом суверенитета. Собственными глазами видел виселицу в Сирии, где по утрам вешают убийцу, но ни минуты не сомневаюсь, что пророчество Виктора Гюго об отмене смертной казни рано или поздно исполнится в России, как исполнилось оно ныне во многих странах Европы.
  
  МАХАТМА ГАНДИ: СИЛА НЕНАСИЛИЯ
  
  "Известия" ? 13, 15 января 1991 г.
  
  Такие люди родятся редко. Значение деятельности Ганди выходит за рамки нашего тысячелетия, а воплощение его идей, скорее всего, заполнит тысячелетие грядущее. Это не значит, что Ганди - только для будущего. Ценность его идей все более возрастает, и для нашего времени они еще более актуальны, чем для первой половины XX века, когда он совершал свой жизненный путь.
  Когда Ганди призвал индусов к ненасильственному сопротивлению английским колониальным властям, ему и в голову не могло прийти, что кто-то может испытывать при этом враждебность к англичанам. Более того, он неустанно призывал любить тех, кому оказывал сопротивление. Любить и защищать своих политических противников, оставаясь непреклонным в отстаивании своих идей,- значит быть последователем Ганди:
  "Если мы выполним все свои обязанности, прав не нужно долго искать. Но если мы, не
  выполнив своих обязанностей, устремимся за правами, то они будут удаляться от нас,
  как блуждающий огонек".
  Что же тут нового, если еще Христос говорил: "Любите врагов ваших и благословляйте ненавидящих вас"? Новое в том, что спустя 1869 лет от Рождества Христова родился человек, который смог осуществить эту заповедь в политике. Праведников не так много, но они есть. Мыслителей всегда не хватает, но все же мы всегда в состоянии назвать десяток-другой имен. Праведник, мыслитель и политик в одном лице - это явление единственное, имя ему Махатма Ганди.
  Однажды во время индуистско-мусульманских погромов молодой террорист совершил неудачное покушение на жизнь Ганди. Первые слова после покушения: "Не питайте ненависть к этому молодому человеку. Он заблуждается и заслуживает снисхождения". В знак протеста против насилия и несправедливости он объявлял голодовки и будучи никому не известный начинающим юристом, и став известным диссидентом, и уже на вершине славы. Как признанный духовный вождь всей Индии он протестовал против всех оттенков несправедливости, с которыми сталкивала его судьба. "Я скорее соглашусь быть растерзанным на части, чем отрекусь от угнетенных классов".
  Здесь надо понять, что Ганди никогда не признавал деления общества на классы. Угнетенные - это и презираемые, гонимые низшие касты в Индии; и мусульмане, когда их подвергают преследованиям индуисты; и индуисты, гонимые мусульманами; и англичане, когда на них обрушивается разъяренный народ; и все население Индии, когда оно угнетаемо британской короной.
  "Пока человек по собственной свободной воле не поставит себя на самое последнее место среди ближних, до тех пор нет для него спасения. Для того чтобы созерцать всеобщий и вездесущий дух истины, надо уметь любить такие ничтожнейшие создания, как мы сами".
  Ганди неистощим на выдумки в поисках методов ненасильственного сопротивления злу:
  "Насилие в действительности является выражением внутреннего чувства слабости".
  Твердый индуист по убеждениям, он, нарушая все запреты, дружит с представителями низших каст, заходит в их жилища, ночует в кварталах отверженных.
  Он голодает в знак протеста против британского владычества в Индия; но как только народный гнев обрушивается на британцев, он объявляет голодовку в защиту англичан.
  Ганди борется не против Британии, а за восстановление нравственных основ общества.
  Он считает, что человек должен носить ткани, сотканные собственными руками, и вся
  Индия садится за ткацкие станки. Англичане повышают налог на соль - Ганди призывает всю Индию отказаться от соли и сам ест только несоленую пищу.
  Его идеал - возвращение к природе, отказ от индустриального пути развития, минимум материальных потребностей и безграничная любовь ко всему живому. Однако главная цель жизни - самопознание. Поиск истины: "Мой всесторонний опыт убедил меня, что нет иного Бога, кроме истины", в конце своей долгой и многотрудной жизни Ганди сделал потрясающее открытие: "Я всю жизнь считал, что Бог есть истина; однако после сорокалетних поисков и размышлений я понял, что верно и обратное утверждение".
  А именно: "Истина - это Бог".
  Как все великие открытия, оно гениально просто. Но за этим кроется неимоверная
  сложность. Однажды Ганди сказал: "Бог есть все, он даже атеизм атеистов, если атеист
  верен истине". Глубина такого подхода еще не осмыслена человечеством, и личность Ганди все еще остается загадкой для миллиардов людей.
  Но кто же такой в действительности был Ганди?
  Боюсь, что любой ответ на этот вопрос будет наивен и ограничен. Личности такого масштаба настолько широко озаряют жизнь, что каждый видит в нем свое. Джавахарлал Неру, политический сподвижник Ганди, не принимал и не понимал его религиозности. Он считал это индийской спецификой Ганди, и не более.
  Студенческие годы Ганди провел в Англии. Здесь он попал в окружение теософов во главе Анни Безант. Теософия стремилась к объединению индуизма и оккультных знаний с высокими откровениями христианства. Молодого человека стали жадно расспрашивать о тайнах древней религии, но Ганди просто ничего не знал о богатстве своей религии. Он не ел мяса, хранил супружескую верность, и все. Теософы обратили взор начинающего юриста к Бхагавадгите и Евангелию. Ганди был поражен сходством заповедей индуизма с Нагорной проповедью Христа.
  Истинно благородный человек знает всех людей как одного и с радостью платит добром
  за причиненное ему зло. Прочитав эти стихи из Бхагавадгиты, Ганди с ликованием увидел те же мысли в Евангелии.
  "В неописуемый восторг привели меня следующие строки: А я вам говорю: не противься обижающему; но если кто ударит тебя в правую щеку твою, подставь ему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и кафтан".
  В студенческие годы Ганди все более сближается с христианами, а христиане открывают для молодого человека глубину и богатство его религии - индуизма. Ум Ганди никогда не был легковерным. Общаясь с теософами и христианами, он читал и атеистическую литературу, чрезвычайно модную в те времена: "Я прочитал несколько атеистических книг, названия которых уже не помню. Они не произвели на меня никакого впечатления, так как я уже прошел через пустыню атеизма... Если мы не любим своего ближнего, никакие перемены, хотя бы и революционного характера, не могут сделать нас хорошими".
  Уже в зрелые годы Ганди дает восхитительное описание сцены на кладбище, которая окончательно расставила все точки над "i". Это был разговор между священником и весьма самоуверенным джентльменом, который, на мой взгляд, и сейчас не потерял своей актуальности.
   " - Ну как, сэр, верите вы в существование Бога?
   - Да,- ответил тот тихо.
   - Тогда скажите мне, пожалуйста, какова же величина вашего Бога и где он находится?
   - О, если б мы знали. Он - в наших сердцах.
   - Ну-ну, не принимайте меня за ребенка! - сказал атеист и торжествующе посмотрел на нас.
  Священник смиренно промолчал.
  Эта беседа еще более усилила мое предубеждение против атеизма".
  И все-таки в религиозных исканиях молодого Ганди не хватало какого-то решающего прорыва. Да, он открыл для себя величайшие ценности индуизма и христианства, стал глубоко религиозным человеком. Но религиозных людей много, много индуистов и христиан. Свой путь Ганди обрел, познакомившись с учением Льва Толстого:
  "Книга "Царство Божие внутри нас" буквально захватила меня, оставила неизгладимый
  след в моей душе. Я все глубже понимал безграничные возможности всеобъемлющей любви".
  Не будет преувеличением сказать, что Ганди удалось осуществить в Индии то, что Толстому не посчастливилось воплотить в России: предотвратить кровопролитие и путем ненасильственной борьбы привести свой народ к свободе. Правда, следует помнить, что ни Толстой, ни Ганди не считали политическую свободу конечной целью.
  Нравственное очищение человека, возвращение к величайшим моральным ценностям мировых религий - такова была их мечта. Она еще не осуществилась. Но нет никакого сомнения, что на исходе века мы приблизились к откровениям Льва Толстого и Ганди. В России таким осязаемым мостиком над бездной стало внезапное нравственное преображение академика Сахарова. Подобно Ганди, он не стал таить от окружающих истину, которая ему открылась, и оказался в ссылке.
  Как всегда, на ненасилие власти отвечают насилием. Ганди не раз оказывался в тюрьме.
  На суде он вспомнил слова великого американского гуманиста Торо: "Нельзя быть честным человеком не оказавшись в тюрьме". На исходе века эти же слова повторит академик А. Д. Сахаров. Он сопротивлялся тоталитаризму методом Ганди. Ганди победил - Индия стала независимой.
  Сахаров победил в 1985 году - в Советском Союзе сталинизм был разоблачен и осужден на государственном уровне. Но победа - это всегда и поражение. В независимой Индии началась резня между мусульманами и индуистами.
  Перестройка в Советском Союзе омрачена Нагорным Карабахом, Сумгаитом, Ферганой,
  тбилисской бойней и теперь Вильнюсом. Сахаров не выдержал моральной муки и преждевременно ушел из жизни.
  Ганди с горечью воскликнул: "Раньше я молил Бога дать мне 90 лет жизни, теперь я молю о смерти".
  Восьмидесятишестилетний величественный старец, облаченный в домотканую одежду, с
  посохом идет в места отчаянной межрелигиозной схватки. Он зачитывает на митингах отрывки из Библии, Корана и Вед, призывающие людей к миру во имя Бога: "Я полагаю, что Библия, Коран, Зенд-Авеста боговдохновенны так же, как и Веды".
  Во время митинга примирения к Ганди подходит религиозный фанатик-сектант и стреляет в упор. Ганди умер в больнице со словами: "Хэ Рам", - по-русски "О Бог1". Смерть Ганди такая же цельная, как его жизнь. "Искусство умирать вытекает как естественное следствие из искусства жить... Искусство умирать состоит в том, чтобы встретить смерть радостно при исполнении своего долга. Нежелание причинить зло своему врагу или же лишить его жизни недостаточно. Вы должны защитить его даже ценою жизни".
  Ганди не хотел, чтобы оставались какие-либо материальные следы его пребывания на земле и завещал развеять свой прах над Гангом. Но завещание выполнили не полностью. Часть пепла все же оставили и похоронили, дабы было где поклониться великому человеку. На каменной плите последние слова Ганди: "Хэ Рам". Как и следовало ожидать, могила Ганди стала местом религиозного поклонения.
  Во многих замечательных работах о Ганди, выходящих в нашей стране, есть один и тот же недостаток: Ганди предстает как общественный деятель посреди многолюдных сборищ. Между тем самые глубокие откровения Ганди получил в одиночестве, беседуя с Богом. Не в минуту благостного спокойствия, а часто в глубочайшем отчаянии Ганди находил выход из самых неразрешимых противоречий:
  "Когда всякая надежда утрачена, когда никто не поможет и не утешит, я обнаруживая,
  что откуда-то появляется помощь. Мольба, богослужения, молитва не религиозные предрассудки. Это действия более реальные, чем еда, питье, сидение или ходьба. Без преувеличения можно сказать, что только они реальны, а все остальное нереально".
  Знаем ли мы, и атеисты, и верующие, силу такого глубокого духовного общения с Высшим? Тайна духовной жизни человека за семью печатями. Здесь царство религии и искусства.
  "Я не желаю, чтобы мой дом был обнесен со всех сторон стеной и чтобы мои окна были
  наглухо заколочены. Я хочу, чтобы культура всех, стран свободно проникала в мой дом.
  Но я не желаю, чтобы меня сбили с ног".
  Ганди никогда не утверждал, что истина открылась ему во всей полноте. Он прекрасно понимал ограниченность человеческих суждений о Боге. "Те слабые, мгновенные проблески истины, которые я смог увидеть, едва ли выразят идею необычного сияния истины, в миллионы раз более сильного, чем сияние солнца, которое мы каждый день видим. То, что я постиг, есть лишь слабый отблеск этого могучего сияния".
  Восклицание Ганди: "Я хочу видеть Бога лицом к лицу" - дерзновенный порыв человеческого духа, незамутненный самоуверенностью.
  Ганди свидетельствовал, что при жизни с ним было немало явлений, которые не вписываются в рамки обыденного опыта и называются словом "чудо". Одно из таких чудес произошло в конце жизни Ганди.
  Когда начались беспорядки и вражда между индуистами и мусульманами, Ганди сказал,
  что если не прекратится резня, будет страшное землетрясение. К сожалению, беспорядки не прекращались, и землетрясение произошло. Об этом эпизоде свидетельствует Джавахарлал Неру в своей книге "Открытие Индии". Неру считает этот случай простым совпадением, однако в последнее время в печати стали появляться вполне серьезные сообщения о том, что агрессивные импульсы, идущие от человека, могут своими излучениями вызывать отклонения в геомагнитной сфере.
  Это лишь один из эпизодов, ставший предметом обсуждения, ибо сам Ганди, следуя
  древней традиции, скрывал от окружающих все, что могло бы ввести в соблазн фокусничества и шарлатанства. "Есть вещи которые известны только тебе и твоему Творцу. Их, конечно, нельзя разглашать". Заметим, что Христос, исцеляя слепого от рождения, не велит тому рассказывать о случившемся окружающим.
  Здесь мы приходим к моменту наиболее поразительному - одиночество Ганди. Человек,
  который так часто выступает среди многотысячных толп, народный проповедник, исколесивший всю Индию, идя впереди своих многочисленных последователей, был одинок. "Тот, кто хочет быть в дружбе с Богом, должен остаться одиноким или сделать своими друзьями всех".
  Вспомним, кот одинок Лев Толстой в Ясной Поляне в окружении своих близких. Как одинок был академик Сахаров на трибуне перед улюлюкающим залом, и поймем, что та кое одиночество Ганди. То, что вся Индия считала победой, Ганди воспринял как поражение. Индия ликовала - Ганди скорбел. Он боролся не с британским владычеством, а с владычеством духа ненависти и алчности.
  Любовь ко всем людям, а в особенности к наиболее слабым и к врагам, - это ведь почти недостижимо для отдельного человека. Но когда что-то недостижимо для одного, может, тут и приобретает особый смысл единение людей ради высшей цели. Парадокс в том, что, получив независимость, Индия не обрела духовного единения вокруг великой идеи, превратилась в великое, но обычное государство.
  Ганди воспринял это как "личное поражение". Именно личное: "Единственной надеждой для страждущего мира является узкий и прямой путь ненасилия. Миллионы подобно мне могут потерпеть неудачу в попытке доказать истину своей собственной жизнью, но это будет их личная неудача, но не в коем случае не этого вечного закона".
  Что же препятствует установлению на Земле законов ненасилия и любви? Раньше говорили, что собственность. Мол, она развращает невинные души, делает их алчными и жестокими. Следствие назвали причиной. Собственность сама по себе не может быть ни добром, ни злом. Ее можно употребить и на доброе, и на злое дело. Можно построить художественную галерею, как Третьяков, а можно, не имея никакой собственности, эту галерею сгноить и перестроить в заурядное здание. Сейчас, когда в нашей стране вопросы собственности стали так важны и актуальны, нелишне прислушаться к Толстому и Ганди: "Одолевайте ненависть любовью, неправду - правдой, насилие - терпением".
  Ганди считал, что земля Божья, Божья, а не государственная. Собственность - это своего рода аренда у Господа. Оплата за аренду - обязанность перед всеми нуждающимися. Это опять же может вызвать высокомерную ухмылку в стране, где централизованная благотворительность - повод для воровства. Все это так. Но если отвлечься от унылого пересчитывания денег в чужом кармане - где, "то, сколько лишнего заработал, - то, может быть, нелишне еще раз прислушаться к предостережению Ганди:
  "Не обязательно человек счастлив, когда он богат, или несчастлив, когда он беден. Мы часто видим, что богачи несчастны, а бедняки счастливы. Миллионы людей будут всегда
  бедными. Видя все это, наши предки отучали нас от роскоши и наслаждений... В обществе нет париев, будь то миллионеры или нищие. И те, и другие - порождение одного и того же недуга. И те, и другие люди".
  Я понимаю, что так трудно признать, что нет богатых и бедных, кооператоров, бюрократов, а есть только люди. Живые, страдающие, заблуждающиеся, прозревающие, ослепленные ненавистью; и примирение над враждою - это единственный путь к спасению и в земном, и в небесном плане.
  Толстой и Ганди не дожили до тех времен, когда ненасилие станет не только нравственным религиозным принципом, но единственно верной тактикой выживания в эпоху ядерного оружия. До этих времен дожил А. Д. Сахаров.
  Призывы Толстого и Ганди любить все живое не нашли отклика в сердцах большинства людей. Ну, что ж, не смогли любить - будем "охранять окружающую среду", иначе погибнем в экологической катастрофе. И здесь прав оказался Ганди, в свое время настолько затравленный насмешками скептиков, что даже сам себя называл чудаком.
  Однажды было сказано, что чудаки украшают жизнь. Не украшают - спасают. Ибо
  другого пути спасения у человечества нет.
  Космический закон ненасилия, возвещенный в древности Буддой и Христом, заново открытый Толстым для европейской интеллигенции в конце XIX века, практически был снова доказан деятельностью Ганди в Индии первой половины XX века. На исходе столетия этот закон был снова открыт и подтвержден подвижничеством академика Сахарова. И никогда ни при каких обстоятельствах человечество не откажется от откровения Махатмы Ганди.
  "Человечество может избавиться от насилия только путем ненасилия. Ненависть может
  быть побеждена только любовью".
  Я хотел бы слегка перефразировать эту истину, заменив слово "человечество" словами
  "наша страна".
  Вот и я отдал невольную дань всеобщему заблуждению: свел откровение Ганди к радужной перспективе социального мира. Ненасилие в обществе - это лишь следствие гармонии между человеком и миром. Ненасилие должно быть в душе человека. Только тогда оно имеет смысл и реальность, обретает несокрушимую силу. Ненасилие не средство, а сама цель.
  Не надо думать, что Ганди был движим лишь состраданием. Безграничная любовь ко всему живому - ахимса - это для Ганди прежде всего путь к духовному совершенству: "Бесконечное стремление к совершенству - право каждого. Оно его собственная награда".
  
  ДАЖЕ МАРКС ПРОТИВ СМЕРТНОЙ КАЗНИ
  
  "Известия" ? 8 май 1992 г.
  
  Читатели по-разному отреагировали на призыв Виктора Гюго отменить смертную казнь, прозвучавший в XIX веке. К сожалению, большинство все еще верит в силу насилия. Ни
  чего другого и не могло быть в нашем обществе", где 70 лет культивировалась и насаждалась "высшая мера".
  Приятным исключением оказалось письмо В.Рофмана из г. Темиртау-2 (Казахстан). Читатель справедливо упрекает меня в необъективном отношении к Карлу Марксу. Оказывается, идеолог классового насилия был тоже противником смертной казни. За это честь ему и хвала!
  Итак, вот мысли К. Маркса о недопустимости смертной казни, любезно предложенные нам В.Рофманом. Выдержки взяты из статьи К. Маркса "Смертная казнь".
  
  
  "...Весьма трудно, а может быть, вообще невозможно найти принцип, посредством которого можно было бы обосновать справедливость или целесообразность смертной казни в обществе, кичащемся своей цивилизацией".
  "...Наказание есть не что иное, как средство самозащиты общества против нарушений условий его существования, каковы бы ни были эти условия. Но хорошо же то общество, которое не Знает лучшего средства самозащиты, чем палач".
  "...Не следует ли серьезно подумать об изменении системы, которая порождает эти преступления, вместо того чтобы прославлять палача, который казнит известное число преступников лишь для того, чтобы дать место новым?"
  
  
  Прекрасные слова. Видимо, Ленин и Дзержинский со Сталиным плохо читали Маркса, если, называя себя марксистами, после таких-то золотых мыслей покрыли всю Россию чрезвычайками, трибуналами и особыми совещаниями.
  Я не надеюсь, что смертная казнь в России будет отменена, Она стыдливо именуется у нас "чрезвычайной мерой", или "исключительной мерой наказания", но я лично сторонник определения, данного еще Львом Толстым, - запланированное убийство.
  Больное общество нисколько не смущает, что каждый год из-за неизбежных судебных ошибок мы убиваем и будем убивать впредь невиновных. Каждый считает, что его-то уж это никогда не коснется.
  Коснется! Если вы разрешаете убить другого, не признаете, что человеческая жизнь священна и неприкосновенна, не удивляйтесь, коль рано или поздно убийца войдет в ваш дом.
  Простая заповедь "Не убей" прозвучала на Синае 6000 лет тому назад, но это заповедь Бога. В ответ на это мы, как завороженные, повторяем заповедь сатаны: "Убей".
  Мотивировка, почему надо убить, меня опять же мало волнует, Над оправданием убийства в поте лица трудятся книжники и фарисеи всех времен и народов, но не удивляйтесь после этого, что никто не дорожит вашей жизнью.
  Посмотрите в микроскоп на одну живую клетку, чтобы убедиться, как сложно она устроена. Ни один, самый совершенный научный институт не сможет воссоздать даже одно клеточное ядро, а мы спокойно уничтожаем мириады творений, не нами созданных, и очень хорошо себя чувствуем.
  Непостижимо сложён мозг всякого живого существа, особенно человека. Никто не знает,
  почему и как он работает, откуда возникают мысли о невозможности убийства и кровавые
  бреды о том, что надо убить другого только за то, что он другой, но мы не можем воссоздать даже интеллект мухи, как же берем на себя смелость уничтожить человека?
  Религиозная вера в "расстрел", как наилучший способ установления порядка, привела
  и красных, и белых к террору 37-го года, а всю европейскую цивилизацию к хаосу второй мировой войны.
  Сейчас вера в грубую силу основательно поколеблена во всех цивилизованных странах. К
  сожалению, арабский мир, Россия и вся Азия все еще лелеют смертную казнь. Дошло до того, что мы стали идеализировать Столыпина, пытавшегося утвердить в России свои реформы рычагом виселицы. Случилось то, что должно случиться, - "поднявший меч от меча и погиб". Я вовсе не радуюсь этому обстоятельству: расстрел Колчака, убийство Столыпина, расстрел Ежова и Ягоды такие же ужасные деяния, как и то, что творили эти люди, пока были живы. Никакие самые крутые меры не снизят преступность и не смягчат жестокость нравов в нашей стране, пока в ней можно отнимать человеческую жизнь.
  
  ЗАКОН ЛЬВА ТОЛСТОГО
  
  "Известия" ? 181, 23 сентября 1993 г.
  
  
  Двадцатый век на исходе и, окидывая его взором, я вижу самых важных открытия, совершенных еще в начале столетия. Это теория относительности Альберта Эйнштейна и закон Льва Толстого о том, что "зло никогда не уничтожается злом; но только добром уничтожается зло". Хотя сама формулировка закона взята из Евангелия, сам закон не был открыт человечеством до Толстого.
  Большинство людей думали, что речь идет лишь о добром пожелании или божественном наставлении. Толстой объяснил, что если человечество не будет считаться с открытым законом, оно в самое ближайшее время будет вовлечено во всеобщую мировую бойню и будет поставлено на грань полного уничтожения.
  К счастью, до исполнения своего пророчества Толстой не дожил. Первая мировая война
  разразилась через четыре года после его смерти. А затем революция, гражданская война, вторая мировая война, Хиросима, Карибский кризис и, наконец, Чернобыль, как жирная точна в конце дурной строки.
  Дальше была пропасть, обвал, и потому цивилизация, до сих пор бодро шествующая навстречу самоуничтожению, забуксовала, затопталась на месте, а затем как-то медленно, нехотя, нерешительно, теперь уж не из здравого смысла, а от инстинкта самосохранения, занялась уничтожением ядерного оружия и конверсией.
  Лишь в конце века мы начали делать то, что Толстой рекомендовал осуществить в начале. Не хотели любить все живое - будем охранять окружающую среду. Не смогли любить своих врагов - будем осуществлять конверсию.
  Может быть, Толстой не очень удачно сформулировал свой закон, назвав его учением о непротивлении злу насилием. Слово "непротивление", поставленное в начале, сбило с толку многих. Правильнее было бы говорить об активнейшем сопротивлении злу ненасилием. Именно это и делал Толстой всю жизнь.
  Впрочем, уточнение дал сам писатель в статье "Царство Божие внутри вас".
  "Вопр. - Следует ли слово непротивление принимать в самом его обширном смысле , т.е., что оно указывает на то, чтобы не делать никакого сопротивления злу?
  Отв. - Нет оно должно быть понимаемо в точном смысле наставления Спасителя, т. е. не
  платить элом за зло. Злу должно противиться всякими праведными средствами, но никак не злом".
  Я не понимаю, кому понадобилось доводить до абсурда открытие Толстого, мол-де, призывает граф капитулировать перед злом. Наоборот, яснополянский затворник первый воспротивился волне общепринятого и, увы, общепризнанного в те времена революционного терроризма, но в равной мере был противником государственного насилия, выступая против воинской принудиловки и смертной казни. Он ясно, видел, что борьба всех против всех, "революционеров против правительств, правительств против революционеров, порабощенных народностей против поработителей, запада с востоком" никого не доведет до добра. И, в самом деле, погибли и правительства, и революционеры, в пучину почти вековой мировой войны втянулся восток и запад, чтобы оказаться в конце столетия у разбитого корыта.
  Удивительное дело, - писал Толстой, - в последнее время мне часто приходилось говорить с самыми разными людьми об этом законе Христа - непротивлении злу. Редко, но я встречал людей, соглашавшихся со мною. Но два род", людей никогда, даже в принципе, не допускают прямого понимания этого закона. Это люди двух крайних полюсов. Христиане патриоты - консерваторы и атеисты революционеры. Недавно была у меня в руках поучительная в этом отношении переписка православного славянофила с христианином-революционером. Один отстаивал насилие войны во имя угнетенных братьев-славян, другой - насилие революции во имя угнетенных братьев - русских мужиков. Оба требуют насилия, и оба опираются на учение Христа".
  Как видим, наше общественное сознание 70 лет протопталось на одном месте. Ведь сегодня с той и с другой стороны те же аргументы звучат. Слово "патриотизм", которого Христос никогда не произносил, а в земной жизни даже не знал, теперь не сходит с уст многих батюшек и официальных иерархов. Между тем главное слово Христа - любовь и главная заповедь его о любви к врагам и к ненавидящим нас, либо произносится невнятно, либо так отвлеченно от человека, так торжественно и высокопарно, что ничего не остается от его изначального поистине божественного смысла.
  Недавно по ТВ транслировался экзамен в новой церковно-приходской школе после первого года обучения. Дети бойко отчеканивали "Отче наш", умело и грамотно крестились, клали поклоны и на вопрос корреспондента, слышали ли о заповеди Христа "Любите врагов ваших и благословляйте ненавидящих вас" - ответили дружным "нет". Батюшка, до этого что-то бормотавший 6 духовности и возрождении России, слава Богу, слегка сконфузился.
  Нет, далеко не вся критика, прозвучавшая в адрес официального православия из уст Толстого, была несправедливой. Православная церковь, восклицал он, день и ночь поёт славу сыноубийце Петру 1 и мужеубийце Екатерине II, а что, разве не так?' Разумеется, нельзя принимать за чистую монету подневольные здравицы в честь "богоданного вождя России" Иосифа Сталина. Нельзя забывать, что лишенная патриарха церковь со времен Петра I была, помимо своей высокой духовной миссии, еще и подневольным государственным учреждением, управляемым синодом во главе с чиновником обер-покурором? Когда духовенство обратилось к Петру I с просьбой восстановить патриаршество, тот воткнул в стол кортик - вот вам патриарх! Фактически отделения церкви от государства не произошло и после революции. Коммунистические вожди от Сталина до Горбачева цепко держали в своих: руках бразды церковного правления, а потому отлучение Толстого никак нельзя считать делом" внутрицерковным.
  Строго говоря, оно и каноничным-то не было. Никакой "кормчей" не предусмотрен обер-прокурор святейшего синода. Нынешней церкви вовсе не обязательно брать на себя грех
  своих предшественников, совершенный в условиях несвободы и неканонической подчиненности церкви, тогдашнему государству.
  Смехотворно звучат высказывания о том, что Толстой-де не был христианином. Да прочтите биографии Флоренского, В.Соловьева, Бердяева. Кто отвратил их от атеизма и повернул к церкви? Толстой и его учение. Потом они критиковали своего учителя уже с позиций канонических и, на мой взгляд, во многом справедливо. Но ведь Евангелие-то они открыли благодаря Льву Толстому. Да если бы даже Толстой и не верил в Бога, разве это повод для отлучения? Никто не отлучал от церкви, крещеного и учившегося в семинарии вождя мирового атеизма, взорвавшего Храм Христа Спасителя Иосифа Сталина. Наоборот; даже славили его за то, что, разрушив сотни тысяч церквей к убив столько же священников, позволил открыть при себе десятка два храмов и восстановил карманное патриаршество. Не провозглашались анафемы В. Ленину, призывавшему расстрелять и повесить как можно больше - священников и осуществившему, сей призыв, а вот Толстой, отлучен.
  Правда, во многих епархиях России и в том же синоде, конечно же, никогда не переводились порядочные люди, а по тому историки до сих пор спорят, провозглашалась ли по церквам анафема Льву Толстому. Судя по всему, здесь многое зависело от местного архиерея и местного батюшки. Где-то возглашалась, а где-то нет; Но Россия поступила, как дьякон в рассказе Куприна. Возгласила вместо анафемы "многие лета" великому человеку.
  Так или иначе, но отлучение Толстого от церкви было греховной попыткой отлучить русскую интеллигенцию от Христа. К счастью, сие не во власти Победоносцева, а во власти Победоносцева, а во власти Того, от Кого отлучить хотели, и пусть не говорят, что это дело внутрицерковное. В те времена даже юридически церковь; была учреждением государственным. Потому и отлучение получилось государственное. Однако не следует преуменьшать значение этого страшного акта.
  Была упущена возможность единения церкви с интеллигенцией перед лицом нарастающего апокалипсиса.
  Конечно, и Толстой поступил, не в духе своего же учения, когда оттолкнул от себя церковь кощунственным для православного человека вторжением в область богослужения. Не хочется даже повторять, что в момент помрачения было сказано им о таинстве Евхаристии, иконах, о самой службе. Но это в момент помрачения, а в момент
  
  Торо Г.Д. Полное эссе "О гражданском неповиновении" // Новые пророки. Торо. Толстой. Ганди. Эмерсон., СПб., "Алетейя", 1996
  http://antimilitary.narod.ru/antology/thoreau/o_nepovinovenii.htm
  Генри Дэвид Торо. О гражданском неповиновении
  ----------------------------------------------------------------------------
  Date: 19 октября 2002
  Пер: с английского О. В. Альбедиля
  Изд: Новые пророки. Торо. Толстой. Ганди. Эмерсон., СПб., "Алетейя", 1996
  OCR: Адаменко Виталий
  ----------------------------------------------------------------------------
  
  О гражданском неповиновении
  
  Мне по душе девиз: "То правительство хорошо, которое правит меньше всего" (*) - хотелось бы, чтобы этому следовали если не постоянно, то как можно чаще. Но хорошо подумав, можно сказать: "То правительство лучше всего, которое вовсе не правит", - лично я в этом уверен. И когда люди осознают это, именно такое правительство у них и будет. В лучшем случае, правительство всего лишь практически целесообразно, но, к сожалению, большинство правительств, если не все, - нецелесообразны. Многочисленные протесты против содержания постоянной армии заслуживают поддержки, но они должны быть выдвинуты также и против постоянной армии чиновников правительства. Постоянная армия - это руки постоянного правительства. Само правительство, которое есть лишь способ, выбранный людьми для исполнения своей воли, в равной степени склонно как обманывать, так и быть обманутым людьми, действующими с его благословения. Нынешняя мексиканская война, это пример действий сравнительно немногих людей, использующих постоянное правительство как свое орудие, потому что народ с самого начала не согласился бы на эту меру.
  
  Что такое американское правительство, как не традиция, хотя и возникшая совсем недавно, но уже закостеневшая, каждое мгновение теряющая часть своей целостности и в таком виде стремящаяся передать себя будущим поколениям? Если один человек может подчинить его своей воле, значит, у правительства нет жизненности и силы. Для народа это что-то вроде деревянного ружья. Хотя от этого правительство не становится для него менее необходимым, потому что людям хочется реализовать свою идею правительства. Именно это дает правительству возможность успешно надувать людей, и даже самих себя к своей же собственной выгоде. Не правда ли, замечательно. К тому же, правительство, как правило, никогда само ничего не делает, а лишь с готовностью уклоняется от работы. Не оно хранит свободу страны. Не оно заселяет Запад. Не оно дает образование. В характере американского народа - доводить любое дело до завершения, и он бы делал больше, если бы правительство не становилось у него на пути. Правительству выгодно, когда люди разобщены, а еще лучше оно себя чувствует, когда об управляемых можно вовсе не думать. Предпринимательство и торговля, если бы они не были подобны резиновому мячу, никогда не смогли бы перепрыгнуть через препятствия, непрерывно воздвигаемые законниками на их пути; и если бы этих людей судили по результатам их действий, а не только по намерениям, то пришлось бы рассматривать их и наказывать как злоумышленников, устраивающих аварии на железных дорогах.
  
  Рассматривая все с позиции здравого смысла, я, как гражданин, не являюсь противником вообще правительства, но призываю уже сейчас подумать о лучшем правительстве. Если каждый человек начнет размышлять о том, какое правительство будет вызывать у него уважение, - это уже явится шагом к его появлению.
  
  Практика показывает, что причиной прихода к власти народа, когда большинству позволено, и довольно долго, управлять, является не правота большинства и не мнение меньшинства, что это справедливо, а лишь то, что большинство физически сильнее. Поэтому, в любом случае, правительство, которым управляет большинство, основано не на справедливости, как бы ни понимали ее люди. Разве не может существовать правительство, в котором большинство решает, что верно, а что нет, не в соответствии с делом, а в соответствии с совестью; правительство, в котором большинство решает только те вопросы, к которым применимо правило разумной целесообразности? Может ли гражданин хоть на секунду передоверить свою совесть законодателю? Зачем тогда каждому человеку совесть? Я думаю, что мы прежде всего должны быть людьми, и только потом - подданными. Нежелательно воспитывать такое же уважение к закону, как к справедливости. Единственная обязанность, которую я могу принять на себя - это в любое время делать то, что я считаю справедливым. Довольно точно сказано, что у общества нет совести, но общество совестливых людей - это общество с совестью. Закон не делает людей ни на йоту более справедливыми, а поскольку они чтут его, то даже доброжелательные ежедневно становятся вершителями несправедливости. Результатом всеобщего заблуждения из-за чрезмерного почитания закона является то, что вы можете видеть колонны солдат, рядовых и полковников, капитанов, капралов и всех прочих, марширующих стройными рядами через горы и долы на войну против своей воли и, увы, против здравого смысла и совести, что делает их марш, в самом деле, невероятным и вызывает сердечную боль. Внутри себя каждый из них не сомневается, что дело, которым их принуждают заниматься - отвратительно, ибо миролюбие - естественное свойство человека. Так кто же они теперь? Люди или маленькие подвижные крепости и склады на службе какого-то бесчестного человека у власти? Посетите военный порт и взгляните на морского пехотинца, - вот человек, какого может создать американское правительство или черный маг, - просто тень и воспоминание о человеке, - еще живой, еще на ногах, но уже, можно сказать, погребенный под похоронный марш и прощальный залп, хотя бывает и иначе...
  
   Над той могилой в барабан не били,
   И залп прощальный не звучал,
   Его мы тут же спешно и зарыли
   На поле боя, где он пал (*).
  
  Массы людей служат таким образом правительству не как люди, а как машины, - своими телами. Они составляют постоянную армию, милицию, тюремщиков, констеблей и posse comitatus (*). У большинства из них нет нравственного чувства, они не способны к свободному суждению и этим ставят себя на уровень бессловесного дерева или камня. Если бы можно было сделать деревянных людей, они бы также хорошо служили этим целям. Эта команда заслуживает уважения не больше, чем соломенное чучело или чурбан. Они такое же имущество, как лошади и собаки. Однако они обычно считают себя добрыми гражданами. Другие - в большинстве своем законодатели, политики, юристы, священники и чиновники - служат государству, главным образом, головой, и, поскольку они редко делают какие-либо моральные разграничения, кажется, что они служат скорее дьяволу, чем Богу, не затрудняясь даже скрывать это. Лишь немногие люди - герои, патриоты, мученики, подлинные реформаторы - служат государству на совесть, и поэтому, зачастую, в силу необходимости, сопротивляются его искажениям, и за это их обычно считают врагами государства. Мудрец может быть полезен только как человек и не потерпит, чтобы его превратили в затычку для дыры, "чтобы не дуло" (*), в крайнем случае, он отойдет в сторону:
  
   ... так высок мой род,
   Что не могу я быть ничьим слугой,
   Приказы получать, как подчиненный,
   Как подданный, и быть слепым орудием
   Какой-нибудь державы (*).
  
  Тот, кто отдает всего себя на служение своим собратьям, кажется им бесполезным и эгоистичным, а тот, кто отдает лишь часть себя, - провозглашается благодетелем и филантропом.
  
  Как должен человек в наше время относиться к такому американскому правительству? Я отвечу: он не может связаться с ним, не запятнав себя позором. У меня в голове не умещается, что такая политическая организация как мое правительство, является также правительством рабов.
  
  Все признают право на революцию, т. е. право отказать в лояльности и оказать сопротивление правительству, когда его тирания или неспособность к управлению велики и невыносимы, но почти все говорят, что сейчас не такой случай. Они думают, что такой случай был в Революцию 1775 года. Если мне скажут, что то правительство было плохое, потому что оно облагало налогами некоторые заграничные товары, привозимые в порты, то я скорее всего не стал бы поднимать шума: ведь можно обойтись без этих товаров. У всех механизмов есть трение, и возможно сама машина приносит достаточно пользы, чтобы уравновесить это зло. В любом случае неправильно акцентировать на нем всеобщее внимание. Но когда трение само становится машиной, производящей угнетение и грабеж, не хватит ли нам терпеть такую машину, спрашиваю я. Другими словами, когда шестая часть нации, провозгласившей себя прибежищем свободы, остается рабами, а целая страна завоевывается и разграбляется армией захватчиков и управляется по военным законам, то я думаю, что сейчас самое время для честного человека оказать сопротивление и неповиновение. А что делает это необходимым и настоятельным, так это то, что разграбленная страна не наша собственная, и мы являемся армией захватчиков (*).
  
  Пейли (*), признанный авторитет в моральных вопросах, в своей книге, в главе "Обязанность подчинения гражданскому правительству", сводит все гражданские обязанности к рассудочной целесообразности и говорит следующее: "Пока интересы всего общества требуют этого, т. е., пока назначенному правительству нельзя оказать сопротивление или сменить его, не вызывая общественного беспокойства, в воле Божьей повиноваться такому правительству, но не дольше... Применяя этот принцип, следует свести справедливость каждого частного случая сопротивления к расчету количества опасности ущерба с другой." Об этом, считает он, каждый человек будет судить самостоятельно. Но Пейли, кажется, никогда не размышлял о случаях, к которым неприложимо правило рассудочной целесообразности, когда и народ, и отдельный человек должны вершить справедливость, во что бы то ни стало. Если я несправедливо вырвал опору у тонущего, то я должен вернуть ее ему, хотя бы сам и утонул (*). Согласно Пейли, это не совсем так, не стоит так горячиться. Но тот, кто хочет подобным образом душу свою сберечь, потеряет ее (*). Наш народ должен положить конец рабовладению и войне с Мексикой, хотя бы это стоило ему существования как народу.
  
  В своей обыденности народы согласны с Пейли, но мог ли кто предположить, что Массачусетс сделает именно то, что нужно при нынешнем кризисе?
  
   Несете яркий шлейф на шлюхе-государстве,
   Когда душа его волочится в грязи.
  
  В сущности, противниками реформы в Массачусетсе является не сотня тысяч политиков на Юге, а сотни тысяч лавочников и фермеров на Севере, которых больше волнуют вопросы торговли и хозяйства, чем проблемы гуманности, - они не готовы совершить справедливость по отношению к рабам и Мексике, во чтобы то ни стало. Так что я выступаю не против далеких врагов, а против тех, кто здесь, дома, своей пассивностью пособляет им, без чего те, далекие, не имели бы той силы. Рассуждения о том, что реформы медленны, потому что массы не готовы, не делают меньшинство умнее и лучше, чем большинство. И не стоит плевать на все вокруг, только потому, что где-то есть абсолютное добро, на фоне которого люди выглядят непривлекательно. Как много тех, которые только на словах являются противниками рабства и войны, но ничего не делают, чтобы положить этому конец; тех, которые, считая себя последователями Вашингтона и Франклина, сидят сложа руки, говоря, что они не знают, что делать, и не делают ничего; тех, которые поднимают вопрос о свободе только в связи со свободой торговли и спокойно читают послеобеденную газету с сообщениями о последних ценах и новостями из Мексики, и после этого спокойно засыпают. Что значат последние цены для честного человека и патриота? Эти многие сожалеют, раскаиваются и иногда негодуют, но ничего не делают всерьез и надолго. Они выжидают, предпочитая, чтобы другие устранили зло и избавили их от мук совести. Самое большое, на что они способны, это отдать свой дешевый голос, хилую моральную поддержку и пожелание успеха правому делу. 999 покровителей добродетели приходятся на одного добродетельного человека. Но легче иметь дело с одним настоящим владельцем вещи, чем с ее временным хранителем.
  
  Все голосования - это род игры, вроде трик-трака, с легким моральным оттенком, игры в правильное и неправильное с вопросами морали, и заключение пари, естественно, сопровождают ее. Причина этого в том, что у избирателей нет кровной заинтересованности. Я отдаю свой голос случайно, за то, что считаю правильным, но я не заинтересован жизненно в том, чтобы эта сторона победила. Я полагаюсь на волю большинства. Поэтому обязательность голосования никогда не выходит за пределы рассудочности. Проголосовать за справедливость - еще не значит что-то сделать для нее. Это лишь слабое проявление перед людьми вашего желания победы справедливости. Мудрец не оставит справедливость на произвол случая и не пожелает ей победы силой большинства: в действиях большинства слишком мало добродетели. Когда большинство, в конце концов, проголосует за отмену рабства, то это случится или потому, что они безразличны к рабству, или потому, что от рабства уже почти ничего не останется, и поэтому станет возможным отменять его голосованием. Они будут тогда единственными рабами. Лишь голос того может ускорить отмену рабства, кто отстаивает таким образом собственную свободу.
  
  Я слышал о конференции (*), которая пройдет в Балтиморе или еще где-то, для выбора кандидата в президенты, и что на ней будут присутствовать, главным образом, редакторы и профессиональные политики, и я подумал: какое значение будет иметь решение, к которому они придут, для любого независимого, разумного и почтенного человека, каковыми большинство себя считает? Почему же, несмотря ни на что, подобный человек не воспользуется преимуществами ума и чести? Неужели мы не в состоянии подсчитать независимые голоса? Разве мало людей в стране, которые не посещают конференций? Но вот я вижу, что, так называемый, почтенный человек уже сменил под их влиянием свою позицию и потерял веру в свою страну, хотя у страны гораздо больше оснований потерять веру в него. Он уже принял одного из кандидатов, избранного таким образом, как единственно перспективного, доказывая тем самым, что он сам перспективен, как цель для любой демагогии. Его голос не намного лучше, чем голос любого беспринципного иностранца или продажного обывателя. О, где же человек, что был бы Человеком, и которого, как говорит мой сосед, не скрутить, не подкупить! Наша статистика заблуждается, сообщая, что население очень велико. Сколько Человек приходится на тысячу квадратных миль в этой стране? Едва ли один. Почему бы Америке не придумать какой-нибудь стимул, чтобы в ней рождались Люди? Американец выродился в чудака (*), известного развитым органом стадности, недостатком интеллекта и неунывающей самоуверенностью, чья первая и главная мысль, по пришествии в мир, - убедиться, что богадельни в полном порядке, и, еще не облачившись законно в мужской костюм, собирать фонд для поддержки вдов и сирот; в нечто такое, что рискует жить только с помощью страховой компании, которая обещает похоронить его благопристойно.
  
  Разумеется, в обязанности человека не входит искоренение любого, даже самого вопиющего, зла, - здесь каждый волен руководствоваться своими взглядами на этот счет, но необходимо, по крайней мере, умыть руки, чтобы если уж отстраняться от борьбы, то хотя бы никак не поддерживать зло. Если я решил, что борьба со злом - это не мое дело, а мое дело - совсем в другом, то, по меньшей мере, необходимо понять, что не следует делать это другое дело, сидя у кого-нибудь на шее. Сначала я должен отпустить его, чтобы и он мог заняться своим делом. Посмотрите, какое огромное противоречие получается! Я слышал как один из моих земляков сказал: "Приказали бы они мне участвовать в подавлении восстания рабов или маршировать в Мексику, - только б они меня и видели". Но, между тем, эти же самые люди либо непосредственно своей лояльностью, либо опосредованно, по крайней мере, своими деньгами, обеспечивают себе замену. Солдату, который отказывается участвовать в несправедливой войне, аплодируют те, кто не отказывается поддерживать несправедливое правительство, ведущее эту войну; те, чьи действия и власть он, на словах, не признает; это все равно, как если бы государство, раскаиваясь, наняло кого-нибудь, чтобы бичевать его за свои грехи, но умеренно, ибо оно не может перестать грешить хоть на мгновение. Приходится констатировать, что прикрываясь именем Порядка и Гражданского Правительства, все мы, в конце концов, воздаем уважение и поддержку собственной низости. После первой краски стыда за грех приходит безразличие, и из аморального это становится, как уже бывало, внеморальным и, следовательно, не слишком необходимым для той жизни, какую мы ведем.
  
  Одно из самых больших заблуждений - это рассчитывать на бескорыстие и добродетельность. Благородного человека чаще всего могут упрекнуть в недостатке патриотизма. Тот же, кто хоть и осуждает меры правительства, но, тем не менее, лоялен и поддерживает его, несомненно делает это сознательно, - именно эти люди чаще всего являются наиболее серьезным препятствием для реформ. Некоторые требуют, чтобы штаты распустили союз и игнорировали полномочия президента. Так почему бы им не распустить самих себя - союз между собой и штатом - и отказаться платить свою долю в его казну? Разве они не в том же положении по отношению к штату, как штат - к союзу? И разве не одни и те же причины вызывают сопротивление штата по отношению к союзу, и между людьми и штатом?
  
  Разве может человек найти удовлетворение и радость в затаенной мысли? Разве может быть радость от мысли, вызванной обидой? Если сосед надул вас на один доллар, то ведь вы не удовлетворитесь только осознанием этого, или высказыванием этого вслух, или обращением к нему с требованием вернуть причитающееся; вы примете решительные меры, чтобы получить все сполна и позаботитесь, чтобы вас не надули снова. Действия в соответствии с основами, понимание и следование справедливости, - именно это изменяет сущность и обстоятельства, - они истинно революционны, а не слеплены из обломков прошлого. Это разделяет не только государства, церкви и семьи, увы, это разделяет и человека, отделяя в нем дьявольское от божественного.
  
  Существуют несправедливые законы. Должны ли мы их просто соблюдать или нужно пытаться изменить их, соблюдая существующие, пока не добьемся своего, а может, лучше сразу отменить их? Обычно люди, при таком правительстве, как нынешнее, считают, что они должны ждать, пока не завоюют большинства, чтобы сменить правительство. Они думают, что если станут сопротивляться существующему, то средство может оказаться хуже самого зла. Это очень устраивает правительство. Но именно само это суждение и есть худшее зло. Почему правительство не может предвидеть и провести реформы? Почему оно не заботится о мудром меньшинстве? Почему оно вопит и возмущается еще до того, как его оскорбили? Почему оно не заботится о том, чтобы граждане имели возможность указать на его ошибки, для их исправления? Почему всегда распинают Христа, отлучают Коперника и Лютера, а Вашингтона и Франклина объявляют бунтовщиками?
  
  Можно подумать, что сознательное несогласие с политикой правительства не является правонарушением, но тогда почему за это предусмотрено вполне определенное и соответствующее наказание? Если человек, у которого нет собственности, хотя бы раз откажется заработать 9 шиллингов для штата - его посадят в тюрьму на не определенное никаким, насколько я знаю, законом время, по усмотрению того, кто посадит его туда, но, если он украдет у штата 90 раз по 9 шиллингов - его достаточно быстро выпустят на свободу.
  
  Если несправедливость - это часть необходимого трения правительственной машины, то и пусть его; понятно, что машина будет снашиваться. Если же несправедливость становится всем механизмом, действующим только для себя, то вы, вероятно, можете подумать: не будет ли лекарство хуже болезни, а, если этот механизм к тому же требует, чтобы вы совершали несправедливость по отношению к другим, то я посоветую разбить его. Пусть ваша жизнь станет тем, что остановит подобную машину. Во всяком случае, я должен следить за тем, чтобы не служить тому злу, которое я осуждаю.
  
  Что же касается методов, которыми государство обеспечивает устранение зла, то я таковых не знаю. Все это отнимает слишком много времени, а человеческая жизнь коротка. У меня же много других дел. Я пришел в. этот мир не для того, чтобы превратить его в место, сносное для жизни, но для того, чтобы жить в нем, хорош он или плох. Нельзя объять необъятное, но то, что человек не в состоянии сделать все, вовсе не означает, что что-то можно делать плохо. У меня нет желания обращаться с прошениями к губернатору или в законодательный орган штата, ведь они же не обращаются подобным образом ко мне, но если они не прислушиваются к моим аргументам, то что я тогда должен делать? Для этого случая государство не предоставляет линии действия: сама его конституция есть зло. Это может показаться резким, упрямым и непримиримым, но нужно с крайней доброжелательностью и вниманием рассмотреть сам дух этого и оценить его по достоинству. Все изменяется к лучшему именно подобным образом, - рождение и смерть одинаково сотрясают тело.
  
  Я не сомневаюсь, что все, кто называет себя аболиционистами, должны сразу, решительно отвергнуть поддержку правительства Массачусетса как моральную, так и материальную, и не ждать, пока получат большинство, позволяя закону господствовать над ними. Я убежден, что Бог на их стороне, а что еще надо. Можно утверждать, что эти люди более правы, чем их соседи, составляющие большинство.
  
  Непосредственно, лицом к лицу, я встречаюсь с американским правительством или правительством штата не более раза в год, в лице их представителя - сборщика налогов; это единственный случай, когда всем нам приходится, по необходимости, встречаться с ним. Правительство четко заявляет: "Признавай меня". Так вот простейший и наиболее эффективный, в данных обстоятельствах, необходимейший способ обращения с ним - это, выказав минимум радости и признательности, отказать ему в этом. Хочу рассказать вам о моем соседе: он, по воле случая, является как раз тем самым сборщиком налогов и был выбран исполнителем воли правительства произвольно, но мне-то приходится дискутировать не с бумагой, а с ним. Как могу я узнать, кто он, и в какой мере он действует как должностное лицо и в какой - как человек; мне нужно подумать: относится ли он ко мне, своему соседу, которого он уважает, как к ближнему, благоразумному человеку или как к маньяку и нарушителю спокойствия, и посмотреть, сможет ли он преодолеть добрососедские чувства из грубого и опрометчивого намерения выступать в соответствии со своим положением. Я убежден, что если бы тысяча или сотня, даже десяток уважаемых людей, которых я мог бы назвать поименно, - всего лишь десяток, - да, если бы хоть один уважаемый человек в штате Массачусетс отказался бы иметь рабов и был бы по этой причине изгнан из общества и посажен в тюрьму графства, то это и было бы отменой рабства в Америке. В таких делах, каким бы незначительным не показалось начало, действует закон: что сделано однажды, то сделано навсегда. Но мы предпочитаем рассуждать об этом, сетуя, что такова наша судьба. Реформе служит множество газет, но ни одного человека. Если бы мой почтенный сосед, член палаты представителей штата, посвящающий свои дни обсуждению в палате вопроса о правах человека и подвергающийся опасности попасть за решетку в штате Каролина (*), сидел бы в тюрьме в Массачусетсе, том штате, что так яростно приписывал грех рабства своей соседке, - хотя ныне предметом спора с ней может стать лишь закон о неукрытии беглых рабов, - то тогда законодательное собрание штата не смогло бы этой зимой отложить обсуждение вопроса на неопределенное время.
  
  При правительстве, которое судит только несправедливо, настоящее место для такого человека именно в тюрьме. Сегодня единственное подходящее место, какое Массачусетс может обеспечить своим свободным и наименее подавленным душам, - это его тюрьмы, куда они могут быть брошены по закону штата, и куда они сели бы в соответствии со своими принципами. Именно здесь должны были бы найти их и беглый раб, и мексиканский военнопленный, и индеец, выступающий против угнетения своего народа, в том изолированном, но более свободном и почтенном месте, куда государство помещает тех, кто не с ним, а против него, - единственном доме в рабовладельческом государстве, где свободный человек может пребывать с честью. Кто-то может решить, что так они утратят влияние, и их голоса больше не достигнут ушей правительства, что их, запертых в этих стенах, уже не будут учитывать как врагов, но они заблуждаются и не понимают, что куда более убедительно и решительно сражается с несправедливостью тот, кто хотя бы немного испытал ее на себе. Отдайте не просто листок бумаги, не просто голос, но устремите все ваши усилия. Меньшинство бессильно, пока оно соглашается с большинством, - тогда оно даже не меньшинство, но оно непобедимо, когда препятствует чему-либо всеми своими устремлениями. Если государство будет поставлено перед выбором: либо посадить в тюрьму всех таких людей, либо положить конец войне и рабству, - то оно не станет колебаться. Если бы тысяча человек не заплатили налоги в этом году, это не было бы такой жестокой и кровавой мерой, нежели, заплатив их, дать возможность правительству совершать насилие и проливать невинную кровь. По сути дела, это решающий фактор в мировой революции, если такая возможна. Если сборщик налогов или любой другой государственный служащий спросит меня, как было однажды: "Но, что же мне делать?" - я отвечу: "Если вы действительно хотите что-нибудь сделать, откажитесь от своей службы". Когда подданный отказался от лояльности, а офицер отверг службу - революция свершилась. Но предположим, что даже прольется кровь. Разве это та кровь, что течет, когда ранена совесть? Из этой раны вытекает подлинная человечность и бессмертие, а агония длится бесконечно. Я вижу, как течет сейчас такая кровь.
  
  Я пришел к выводу, что заключение в тюрьму подобного нарушителя закона предпочтительнее, чем конфискация его имущества, хотя и то, и другое служит одной цели, потому что те, кто отстаивает высшее право и, следовательно, наиболее опасны для продажного государства, обычно не тратят много времени на накопление собственности. Таким людям государство дает сравнительно небольшие должности, а необременительный налог не представляется чрезмерным, особенно, если они должны отработать его своими руками на особых работах. А если бы нашелся тот, кто жил бы вовсе не пользуясь деньгами, то государство само постеснялось бы требовать их у него. Но богатый человек - не делая никаких оскорбительных сравнений - всегда запродан тому строю, который делает его богатым. Говоря проще, - чем больше денег, тем меньше добродетели, ибо деньги становятся между человеком и его предназначением и обеспечивают его, а получать - это, конечно, не великая добродетель. Они устраняют многие проблемы, которые, в ином случае, ему бы пришлось решать, но с ними возникает главная проблема, которая ставит вопрос, трудный, но не излишний: на что их потратить. Поэтому его моральная опора уходит из-под ног. Возможность жизни уменьшается в той пропорции, в какой увеличиваются, так называемые, средства. Лучшее, что может сделать человек для своей эпохи, когда он богат, - это постараться осуществить те замыслы, которые он лелеял, будучи бедным. Как Христос ответил иродианам о такой ситуации? "Покажите мне монету, которою платится подать" (*), - сказал он, и один из них достал пенни из своего кармана. Если вы пользуетесь деньгами с изображением кесаря, которые он выпускает и устанавливает ценными, т. е., если вы люди государства и счастливо наслаждаетесь преимуществами правления кесаря, то платите ему часть его собственности, когда он потребует. "Отдайте кесарево кесарю, а Божие Богу" (*), - и остались они не мудрее, чем прежде, ибо они не хотели знать.
  
  Когда я разговариваю с самым свободомыслящим из своих соседей, я убеждаюсь, что, чтобы они не говорили о важности и серьезности вопроса и своем отношении к общественному спокойствию, суть дела в том, что они не могут обойтись без защиты существующего правительства и боятся последствий своего неповиновения ему из-за своих семей и имущества. Что касается меня, то я не думаю, что когда-либо буду нуждаться в защите государства. Но если я отрицаю право государства предъявлять мне налоговую декларацию, то оно быстро отберет и продаст всю мою собственность и будет при этом без конца выматывать меня и моих детей. Это трудно. Невозможно человеку жить честно и в то же время благополучно, пользуясь уважением окружающих. Тогда стоит ли накапливать имущество, если уверен, что снова потеряешь его. Нужно или наняться, или поселиться где-нибудь, чтобы можно было вырастить хотя бы маленький урожай и быстро употребить его. Необходимо жить самостоятельно и зависеть только от себя, не иметь много дел и всегда быть готовым сняться с места. Человек может стать богатым даже в Турции, если он будет во всех отношениях добрым подданным турецкого правительства. Конфуций сказал: "Когда государство управляется согласно с разумом, постыдны бедность и нужда; когда государство не управляется согласно с разумом, то постыдны богатство и почести" (*). Когда я хочу, чтобы защита властей Массачусетса простиралась на меня в каком-либо далеком южном порту, где моя свобода подвергается опасности - это одно, но, когда я склонен заниматься дома мирным хозяйством, я могу позволить себе отказать в лояльности Массачусетсу и его праву на мою собственность и жизнь. В любом случае, это обойдется мне дешевле: лучше подвергнуться наказанию за неповиновение государству, чем подчиняться ему. В последнем случае я бы чувствовал себя ничтожеством.
  
  Несколько лет назад государство явилось ко мне от имени церкви и повелело платить определенную сумму для поддержки священников, чьи проповеди посещал мой отец, но никогда - я сам. "Плати, - было сказано, - или попадешь в тюрьму". Я отказался платить. Но, к несчастью, другой человек счел нужным заплатить за меня. Я не понимаю, почему школьный учитель должен платить налог на нужды священника, а не священник - учителя; я не был государственным школьным учителем, но я собирал себе средства по свободной подписке. Я не понимаю, почему бы школе не предоставить собственные претензии на налог и не заставить государство удовлетворить ее потребности также, как и церкви. Однако, по просьбе некоторых близких, я унизился до составления некоего заявления в следующих выражениях: "Настоящим заявляю ко всеобщему сведению, что я, Генри Торо, не желаю считаться членом любого корпоративного сообщества, в которое я не вступал". Я вручил это городскому клерку, и он хранит его. Государство, извещенное таким образом, что я не желаю считаться членом этой церкви, с тех пор никогда не предъявляло мне подобных требований, хотя оно и заявило, что будет строго придерживаться своих положений. Если бы у меня был полный перечень, я бы отказался от членства во всех обществах, в которые не вступал, но я не знал, где найти его.
  
  Я не платил подушный налог шесть лет. Однажды из-за этого меня посадили в тюрьму на одну ночь (*), и, пока я находился там, рассматривая каменные стены двух или трехфутовой толщины, деревянную дверь толщиной в фут, окованную железом, и железную решетку, заслонявшую свет, я не мог не поражаться глупости того общественного устройства, что рассматривало меня просто как кусок плоти с кровью и костями, который можно запереть. Я полагаю, они наконец-то решили, что нашли мне наилучшее применение, но жаль, что они не додумались воспользоваться моими услугами каким-либо иным образом. Я думал о том, что если бы между мной и моими согражданами была бы действительно каменная стена, то им бы пришлось с большими трудностями перебираться или пробиваться через нее, чтобы стать такими же свободными, как и я. Ни на мгновение я не чувствовал себя заключенным, а стены являли собой пустую трату камней и раствора. У меня было ощущение, что я один из всех моих сограждан заплатил налог. Они просто не знали, что делать со мной, и вели себя как невежды. В каждой угрозе и в каждой похвале была грубая ошибка, потому что они думали, что мое главное желание - быть по ту сторону этой каменной стены. Я не мог не улыбаться, глядя как старательно запирали они мои мысли, которые однако не испытывали никаких помех, а ведь именно они и были опасны. Что ж, поскольку мысли им не доступны, они решили наказать мое тело, как мальчишки, обижающие собаку человека, на которого они затаили зло. Я понял, что государство страдает слабоумием, что оно отжило свой срок, как старая дева со своими серебряными ложками, и уже не отличает друзей от врагов, и тогда я потерял к нему остатки уважения и пожалел его.
  
  Вот почему государство не в состоянии что-либо предпринять против человеческого сознания, интеллектуального или морального, а только против его тела и его чувств. Оно не обладает верховной мудростью и честностью, а имеет только превосходящую физическую силу. Но я не рожден для принуждения. Я хочу жить на свой собственный лад. Посмотрим, кто сильнее. Разве толпа обладает силой? Она может лишь физически уничтожить меня, того кто повинуется высшему закону. Она хочет вынудить меня стать подобным ей самой, но я не слышал о Людях, которых толпа заставила бы жить тем или иным образом. И что это за жизнь? Когда я сталкиваюсь с правительством, которое заявляет: "Кошелек или жизнь", - почему я должен торопиться отдать ему свои деньги? Может быть, оно в большом затруднении и не знает, что делать, но мне нечем ему помочь. Оно должно учиться само себе помогать: как это делаю я. И не стоит причитать по этому поводу. Я не отвечаю за успешную работу общественного механизма. Я не сын инженера. Ведь понятно, что, когда желудь и каштан падают рядом, то ни один не может уступить дорогу другому, но оба, повинуясь собственной природе, пускают корни, растут и расцветают, пока кто-нибудь из них, случайно, не затенит другого. Если растение не может жить в соответствии со своей природой - оно умирает. Точно также и человек.
  
  Ночь в тюрьме была для меня делом новым и довольно интересным. Когда я вошел, заключенные, в одних рубашках, наслаждались болтовней и вечерним воздухом у входа. Но тюремщик сказал: "Идите ребята, пора запирать", - поэтому они разошлись, и я слышал звук их шагов, когда они возвращались в пустые камеры. Тюремщик представил мне моего сокамерника как "умника и выдающуюся личность". Когда дверь заперли, этот умник показал мне, где повесить шляпу и расположиться. Камеры ежемесячно белили и наша, хотя и предельно просто меблированная, была, вероятно, самым белоснежным и опрятным помещением в городе. Естественно, что он захотел узнать, откуда я, и что привело меня сюда. Рассказав ему, я, в свою очередь, тоже спросил, как он сюда попал, не сомневаясь, конечно же, в его порядочности и честности, - поскольку у меня все было в порядке, то я верил, что и у него также. "Они почему-то считают, - сказал он, - что я сжег амбар, но я не делал этого". Насколько я мог понять, он, вероятно, уснул пьяным в амбаре и курил там трубку, - вот амбар и сгорел. Здесь у него репутация умного человека и он уже около трех месяцев ждет суда и готов ждать сколько угодно, так как он - человек легко привыкающий и вполне доволен тем, что живет на всем готовом и с ним хорошо обращаются.
  
  Он устроился у одного окна, а я у другого, сообразив, что если остаться здесь надолго, то главным моим делом станет смотрение в окно. Скоро я прочел все оставшиеся здесь надписи, узнал о случившихся прежде побегах и о том, как подпиливалась решетка; услышал рассказы о бывших обитателях этой камеры и обнаружил, что даже здесь есть своя история, сплетни и светская хроника, никогда не выходящие за стены тюрьмы. Вероятно, это единственный дом в городе, где сочиняющиеся стихи передаются из уст в уста, но не печатаются. Мне показали довольно длинный список стихов, сочиненных какими-то молодыми людьми, уличенными в подготовке побега, которые распевали их, вымещая таким образом свою досаду.
  
  Я выкачал из моего сокамерника все, что он знал, боясь, что никогда не увижу его снова, но, в конце концов, он показал мне мою постель и поручил задуть лампу.
  
  Все это напоминало путешествие в далекую страну, несколько неожиданное для меня, - одна ночь в тюрьме. Мне казалось, что никогда прежде я не слышал ни боя городских часов, ни вечерних звуков поселка, ведь мы спали с окном, открытым по эту сторону решетки. Мой родной поселок представился мне в свете средневековья, а наш Конкорд превратился в Рейн, - образы рыцарей и замков проходили передо мной, а голоса, доносившиеся с улицы, принадлежали старым бюргерам. Я был невольным наблюдателем и свидетелем того, что происходило по соседству, в кухне поселковой гостиницы, - это были совершенно новые и необычные для меня впечатления. Это был более проникновенный и пристальный взгляд на мой родной городок. Я был полностью внутри него. Никогда прежде я не видел этих заведений. А это было - одно из особых, ведь городок был центром графства. И я начал понимать, что представляют собой его обитатели.
  
  Утром наш завтрак подали через отверстие в дверях в маленьких прямоугольных жестяных чашках, вставляющихся одна в другую, и содержащих пинту какао с серым хлебом. Когда забирали посуду, я оказался настолько неопытным, что собирался вернуть оставшийся хлеб, но мой товарищ вовремя перехватил его, сказав, что я должен оставить хлеб для ленча и обеда. Скоро он отправился работать на сенокос в ближайшее поле, куда ходил ежедневно, и должен был вернуться не раньше полудня, поэтому он пожелал мне всего хорошего и сказал, что не думает увидеть меня снова.
  
  Выходя из тюрьмы, - потому что кто-то вмешался и уплатил этот налог (*), - я и не подозревал, какие огромные изменения произошли в обычном мире: как если бы кто-то расстался с юношей, а встретил его потом уже трясущимся и седым стариком, - правда, изменения в городе, государстве и стране, представившиеся моему взору, были большими, чем производит время. Я более ясно стал все видеть. Например, что люди, среди которых я жил, могут считаться добрыми соседями и друзьями, но дружба их - лишь на один сезон. Еще я увидел, что они не слишком расположены вершить справедливость, и что они, со своими предубеждениями и предрассудками, были чуждым мне народом, как китайцы или малайцы. Я увидел, что они легко приносят в жертву гуманность ради собственности, и что, кроме всего прочего, они не столь уж и благородны, ибо поступают с вором также, как и он с ними, но при этом рассчитывают спасти свои души исполнением нескольких внешних ритуалов, молитвами и, иногда, правильным жизненным путем, - правда, в ложном направлении.
  
  Раньше в нашем поселке был такой обычай: когда бедный должник выходил из тюрьмы, его знакомые спрашивали его: "Как поживаешь?" - и делали пальцами решетку. Мои соседи не приветствовали меня таким образом, но смотрели на меня и друг на друга так, будто я вернулся из долгого путешествия. Кстати, меня забрали в тюрьму, когда я собирался идти к сапожнику, чтобы починить башмаки. Когда же на следующее утро меня выпустили, я поспешил закончить это дело и, обув починенные башмаки, присоединился к компании, собравшейся за черникой и ждавшей, когда я их поведу; уже через полчаса - лошадь быстро оседлали - я был в гуще зарослей черники в двух милях от городка, на одном из самых высоких холмов, откуда можно было увидеть весь штат.
  
  Вот и вся история "Моих темниц" (*).
  
  Я никогда не отказывался платить дорожный налог, потому что я так же жажду быть добрым соседом, как и плохим подданным; и что касается поддержки школ, то я тоже делаю свой вклад в образование моих сограждан. Но я отказываюсь платить подушный налог, потому что в налоговой декларации не указано, на что он идет. Я просто хочу отказать в лояльности государству, отойти и, действительно, стоять в стороне от его дел. При всем желании, я не могу проследить путь моего доллара до того момента, когда его выплатят наемнику или купят на него мушкет, чтобы застрелить из него кого-нибудь, - доллар анонимен, - но я в состоянии отследить действие своего неповиновения. По сути дела, я по-своему, тихо объявляю войну государству и надеюсь, что это принесет если не преимущество, то хотя бы некоторую пользу.
  
  Если другие платят тот налог, что требуют с меня, из симпатии к государству, то этим они делают больше, чем нужно, ибо они подпитывают несправедливость в большей степени, чем того требует государство. Если они платят налог из-за ошибочного понимания налогообложения, или из-за боязни потерять свою собственность, или из страха перед тюрьмой, то это лишь потому, что не рассудили достаточно мудро, позволив своим чувствам переплестись с общественным мнением.
  
  Такова сейчас моя позиция. Но это не означает, что нужно жестко стоять на своей позиции, - необходимо следить, чтобы действия не определялись упрямством или предвзятым отношением к мнению окружающих. Нужно понять, что следует делать только то, что соответствует человеку и данному моменту.
  
  Я думаю иногда: ведь эти люди тоже хотят добра, они просто невежественны, они поступали бы лучше, если бы знали как, - зачем же причинять боль своим ближним, обращаясь с ними так, как они того не желают? Но между тем, я понимаю, что это не причина, чтобы мне поступать так же, как они, или причинять другим различные страдания. И вновь я говорю себе: когда миллионы людей, без всякого умысла, злой воли или какого-либо личного чувства, поддерживают законность претензии на несколько ваших шиллингов и не используют возможность, которую дает им конституция, чтобы отменить или изменить это положение, тем самым лишая вас возможности аппелировать к другим миллионам, то почему вы должны уступать этой подавляющей грубой силе? Вы не проявляете неповиновение холоду или голоду, ветру или волнам, - вы спокойно воспринимаете тысячи подобных естественных обстоятельств. Вы не сунете голову в огонь. Ибо, в сравнении с тем, о чем я говорил, это не является проявлением грубого насилия, это - естественные вещи, и, как человек, которому все это не безразлично и который не относится ко всем этим миллионам людей как к грубым и неодушевленным предметам, я вижу, что необходимо: во-первых, обратиться к Создателю, и, во-вторых, - к самим себе. Но уж если я сам сую голову в огонь, то нужно только на себя и обижаться, а не предъявлять претензии огню и Создателю. Если я убежден, что необходимо принимать людей такими, какие они есть, а не в соответствии со своими требованиями и желаниями, то, подобно доброму мусульманину и фаталисту, я должен тогда удовольствоваться тем, что есть, и говорить, что такова воля Божья. Конечно, последствия неповиновения могут быть разные, и я не могу, как Орфей, менять природу скал, деревьев и животных.
  
  Я не хочу спорить ни с одним человеком или народом. Я не хочу вдаваться в детали, чтобы проводить тонкие различия или ставить себя выше своих соседей. Я, можно сказать, даже ищу повода, чтобы подчиниться законам страны. Я слишком готов подчиниться им. У меня, действительно, есть причина подозревать себя в этом. Каждый год, при очередной встрече со сборщиком налогов, я готов вновь рассмотреть действия и позицию центрального правительства и правительства штата, сам дух народа и найти основания для подчинения.
  
   К отчизне надобно иметь сыновнее почтенье,
   И если мне когда-нибудь случится
   Священным этим долгом пренебречь,
   Пусть это будет только по веленью
   Души моей и совести, и веры,
   Но не затем, чтоб выгоды искать (*).
  
  Я верю, что в скором времени государство будет в состоянии принять все мною накопленное, что, впрочем, вряд ли сделает меня большим патриотом на фоне моих соотечественников. С обычной точки зрения большинства, конституция, несмотря на ее огрехи, достаточно хороша; закон и суд весьма почтенны, даже нынешнее американское правительство, как и правительство штата, - замечательные и редкие явления, и за все это следует быть благодарными, но, глядя с несколько более возвышенной точки зрения, они таковы, как я их описал; глядя же с наивысшей позиции, кто может сказать, что они такое, и стоят ли они вообще взгляда и размышления? Однако, правительство не слишком занимает меня, и я не буду тратить на него и нескольких мыслей. Лишь в редкие моменты я жил под властью правительства в этом мире. Человек свободомыслящий, с независимыми взглядами и представлениями, не будет долго обольщаться недолженствующим и несущественным, и недалекие правители и реформаторы не смогут фатально повлиять на него.
  
  Я знаю, что большинство людей думает иначе, чем я, но те, чья профессиональная жизнь посвящена изучению подобных или близких к ним предметов, менее всего согласятся со мной. Государственные деятели и законодатели, полностью находясь внутри организации, никогда не смогут четко и ясно увидеть ее. Они говорят о развивающемся обществе, но не оставляют никакого места для развития. Они могут быть людьми известного опыта и проницательности и несомненно придумали благородные, хитроумные и даже полезные системы, за которые мы им искренне благодарны, но вся их премудрость и полезность лежит в определенных и не слишком широких пределах. Они хотели бы забыть, что мир управляется не политикой, а разумной необходимостью. Уэбстер (*) непоследователен в отношении правительства и поэтому не может авторитетно говорить о нем. Его слова - мудрость для тех законодателей, которые не в состоянии предпринять серьезных реформ в существующем правительстве, но для мыслящих и для тех, кто следует вечным законам, он слишком поверхностен. Я знаю тех, чьи сокровенные и мудрые размышления на эту тему смогли бы быстро проявить пределы и глубину его ума. Однако, по сравнению с низким уровнем большинства реформаторов и столь же легковесной мудростью и красноречием вообще всех политиков, его слова являются единственно разумными и ценными, и мы благодарим Небеса за то, что он есть. По сравнению с другими, он всегда силен, оригинален и, кроме того, практичен. И все же, главное его качество не мудрость, а рассудительность. Истина законников не есть Истина, а только некая логичность или логичная целесообразность. Истина всегда в гармонии с собой и не озабочена установлением справедливости, которая может являть и неправильные действия. Он заслуженно получил имя - Защитник Конституции. Он не наносил ударов, а лишь защищал. Он - последователь, но не лидер. Люди 1787-го (*) года не его идеалы. "Я никогда не делал попыток, - говорит он, - нарушить первоначальное соглашение, по которому различные штаты входят в Союз, и никогда не поощрял их". Но все же, размышляя о санкции, которую Конституция дает рабству, он говорит: "Раз это часть первоначального договора, то пусть она остается". Не обольщаясь его особой интуицией и талантом, необходимо отметить, что он не может рассмотреть явление вне его политической стороны и увидеть его со стороны разума или хотя бы рискнуть дать открыто ответ, пусть и невозможный, как частное лицо, например, на такой вопрос: как надлежит сегодня человеку в Америке относиться к рабству? Или на такой: из чего должен быть выведен новый и единственный принцип социального долга? "Способ, - говорит он, - которым правительства штатов, где существует рабство, его регламентируют, руководствуясь ответственностью перед своими избирателями, это: собственное разумение, общие законы собственности, гуманность и справедливость перед лицом Бога. Возникшие где-либо организации, основанные на чувстве человечности, или по другой причине, не должны вмешиваться в это. Они никогда не получали от меня никакой поддержки, да они и не хотят ее".
  
  Те, кто не ведает более чистых источников истины и не может подняться вверх по их течению, придерживаются Библии и Конституции, приникая к ним с благоговением и смирением, но те, кто усмотрел, откуда они струятся в это озеро или в этот пруд, препоясывают свои чресла и совершают паломничество вплоть до истоков.
  
  В Америке не появился еще человек с талантом законодателя. Такие люди редки в мировой истории. Есть тысячи ораторов, политиков и просто красноречивых людей, но еще не заговорил тот, кто способен определить самые больные вопросы современности. Мы любим красноречие ради него самого, а не за ту истину, которую оно может открыть, или за тот героизм, который оно может вдохновить. Наши законодатели еще не усвоили всей ценности для народа свободной торговли и свободы, согласия и нравственности. У них не достает способностей и таланта для сравнительно простых вопросов налогообложения и финансов, торговли, промышленности и сельского хозяйства. Если бы мы руководствовались только премудрыми речами законодателей из Конгресса, без учета повседневного опыта и действенного недовольства народов, Америка не смогла бы сохранить своего места среди других народов. Восемнадцать столетий назад был написан Новый Завет, но, - возможно, у меня и нет права судить об этом, - где же тот законодатель, у которого хватило бы ума и таланта использовать свет, отбрасываемый этим Заветом на науку законодательства?
  
  Сила правительства, - даже такого, которому я с готовностью бы подчинился, такого, которое знает и может действовать лучше, чем я, а уж, тем более, такого, которое не слишком хорошо знает и действует, - совершенно недостаточна, если у правительства нет поддержки и согласия управляемых. У него нет никаких прав на мою личность и собственность, кроме тех, которые я ему передам. Развитие от абсолютной монархии к ограниченной и от ограниченной монархии к демократии - это развитие в направлении подлинного уважения к человеку. Китайский философ (*) был очень мудр, считая человека основой империи. Является ли демократия, какой мы ее знаем, последним возможным усовершенствованием формы правления? Разве нельзя сделать еще один шаг к признанию и упорядочению прав человека? Никогда не будет подлинно свободного и просвещенного государства до тех пор, пока оно не начнет признавать личность как высшую и независимую силу, из которой слагается могущество государства. Я с восторгом представляю себе государство, которое обращалось бы справедливо со всеми людьми и относилось бы к личности с уважением, как к ближнему, не беспокоясь, что кто-то живет отдельно от него и не участвует в его делах, и, в тоже время, честно выполняло бы все свои обязанности ближнего и соотечественника. Государство, которое выносит подобный плод и терпеливо дождется его созревания, может приготовить путь для еще более совершенного и удивительного государства, которое я тоже, могу вообразить, но, увы, нигде не наблюдаю.
  
  Комментарий
  
  Генри Дэвид Торо (Henry David Thoreau, 1817-1862. "О ГРАЖДАНСКОМ НЕПОВИНОВЕНИИ". Эссе было написано в 1848 году. Впервые опубликовано в издававшемся Элизабет Пибоди "Журнале эстетики", под названием "Сопротивление гражданскому правительству".
  
  ..."То правительство хорошо, которое правит меньше всего"... - Торо имеет в виду слова Эмерсона из второй серии его "Очерков" (1844): "Чем меньше у нас правительства, тем лучше".
  
  Первая строфа стихотворения английского поэта Чарлза Вулфа (1791-1823) "На погребение сэра Джона Мура" (1817). Перев. И. Козлова.
  
  posse comitatus - свидетели шерифа
  
  ..."затыкать дыру, чтобы не дуло"... - В. Шекспир. "Гамлет", V, 1.
  
  В. Шекспир. "Король Иоанн", V, 2. Перев. Н. Рыковой.
  
  Речь идет о мексиканской войне 1846-1848 гг.
  
  Пейли, Уильям (1743-1805) - английский богослов и философ. Из его книги "Принципы моральной и политической философии" (1785).
  
  Пример взят из трактата Цицерона "Об обязанностях".
  
  Лк, IX, 24.
  
  Имеется ввиду съезд демократической партии США, состоявшийся в 1848 году.
  
  Имеются ввиду члены тайного масонского общества "Чудак", возникшего в Англии, а в 1806 г. основанного в США.
  
  Имеется ввиду обстоятельства поездки известного адвоката С. Ховарда в Каролину для защиты прав негров из Массачусетса.
  
  Матф., XXII, 19, 21.
  
  Конфуций. Лунь-юй, XIV, 1.
  
  Речь идет о случае с Торо в июле 1846 г., описанном также в его книге "Уолден, или Жизнь в лесу" (гл. "Поселок").
  
  Семейная легенда приписывает этот денежный взнос, освободивший Торо из тюрьмы, его теткам.
  
  ..."моих темниц" - имеется ввиду книга итальянского поэта-карбонария Сильвио Пеллико (1789-1854) "Мои темницы" (1832).
  
  Из трагедии "Битва при Алькагаре" (1589) английского драматурга Джорджа Пиля. Перев. З. Е. Александровой. "Эстетика американского романтизма". М., 1977.
  
  Уэбстер (Вебстер), Даниэль (1782-1852) - американский государственный деятель, сенатор от штата Массачусетс, госсекретарь (1841-1843 и 1850-1852), прославившийся как оратор. Торо далее цитирует его речь 12 августа 1848 г.
  
  В 1787 г. была принята конституция США.
  
  То есть Конфуций (551-479 гг. до н. э.), в основе учения которого лежит идея подчинения
  подданных государю.
  On the Duty of Civil Disobedience by Henry David Thoreau [1849, original title: Resistance to Civil Goverment] I heartily accept the motto, "That government is best which governs least"; and I should like to see it acted up to more rapidly and systematically. Carried out, it finally amounts to this, which also I believe--"That government is best which governs not at all"; and when men are prepared for it, that will be the kind of government which the will have. Government is at best but an expedient; but most governments are usually, and all governments are sometimes, inexpedient. The objections which have been brought against a standing army, and they are many and weighty, and deserve to prevail, may also at last be brought against a standing government. The standing army is only an arm of the standing government. The government itself, which is only the mode which the people have chosen to execute their will, is equally liable to be abused and perverted before the people can act through it. Witness the present Mexican war, the work of comparatively a few individuals using the standing government as their tool; for in the outset, the people would not have consented to this measure. This American government--what is it but a tradition, though a recent one, endeavoring to transmit itself unimpaired to posterity, but each instant losing some of its integrity? It has not the vitality and force of a single living man; for a single man can bend it to his will. It is a sort of wooden gun to the people themselves. But it is not the less necessary for this; for the people must have some complicated machinery or other, and hear its din, to satisfy that idea of government which they have. Governments show thus how successfully men can be imposed upon, even impose on themselves, for their own advantage. It is excellent, we must all allow. Yet this government never of itself furthered any enterprise, but by the alacrity with which it got out of its way. It does not keep the country free. It does not settle the West. It does not educate. The character inherent in the American people has done all that has been accomplished; and it would have done somewhat more, if the government had not sometimes got in its way. For government is an expedient, by which men would fain succeed in letting one another alone; and, as has been said, when it is most expedient, the governed are most let alone by it. Trade and commerce, if they were not made of india-rubber, would never manage to bounce over obstacles which legislators are continually putting in their way; and if one were to judge these men wholly by the effects of their actions and not partly by their intentions, they would deserve to be classed and punished with those mischievious persons who put obstructions on the railroads. But, to speak practically and as a citizen, unlike those who call themselves no-government men, I ask for, not at one no government, but at once a better government. Let every man make known what kind of government would command his respect, and that will be one step toward obtaining it. After all, the practical reason why, when the power is once in the hands of the people, a majority are permitted, and for a long period continue, to rule is not because they are most likely to be in the right, nor because this seems fairest to the minority, but because they are physically the strongest. But a government in which the majority rule in all cases can not be based on justice, even as far as men understand it. Can there not be a government in which the majorities do not virtually decide right and wrong, but conscience?--in which majorities decide only those questions to which the rule of expediency is applicable? Must the citizen ever for a moment, or in the least degree, resign his conscience to the legislator? WHy has every man a conscience then? I think that we should be men first, and subjects afterward. It is not desirable to cultivate a respect for the law, so much as for the right. The only obligation which I have a right to assume is to do at any time what I think right. It is truly enough said that a corporation has no conscience; but a corporation on conscientious men is a corporation with a conscience. Law never made men a whit more just; and, by means of their respect for it, even the well-disposed are daily made the agents on injustice. A common and natural result of an undue respect for the law is, that you may see a file of soldiers, colonel, captain, corporal, privates, powder-monkeys, and all, marching in admirable order over hill and dale to the wars, against their wills, ay, against their common sense and consciences, which makes it very steep marching indeed, and produces a palpitation of the heart. They have no doubt that it is a damnable business in which they are concerned; they are all peaceably inclined. Now, what are they? Men at all? or small movable forts and magazines, at the service of some unscrupulous man in power? Visit the Navy Yard, and behold a marine, such a man as an American government can make, or such as it can make a man with its black arts--a mere shadow and reminiscence of humanity, a man laid out alive and standing, and already, as one may say, buried under arms with funeral accompaniment, though it may be, "Not a drum was heard, not a funeral note, As his corse to the rampart we hurried; Not a soldier discharged his farewell shot O'er the grave where out hero was buried." The mass of men serve the state thus, not as men mainly, but as machines, with their bodies. They are the standing army, and the militia, jailers, constables, posse comitatus, etc. In most cases there is no free exercise whatever of the judgement or of the moral sense; but they put themselves on a level with wood and earth and stones; and wooden men can perhaps be manufactured that will serve the purpose as well. Such command no more respect than men of straw or a lump of dirt. They have the same sort of worth only as horses and dogs. Yet such as these even are commonly esteemed good citizens. Others--as most legislators, politicians, lawyers, ministers, and office-holders--serve the state chiefly with their heads; and, as the rarely make any moral distinctions, they are as likely to serve the devil, without intending it, as God. A very few--as heroes, patriots, martyrs, reformers in the great sense, and men--serve the state with their consciences also, and so necessarily resist it for the most part; and they are commonly treated as enemies by it. A wise man will only be useful as a man, and will not submit to be "clay," and "stop a hole to keep the wind away," but leave that office to his dust at least: "I am too high born to be propertied, To be a second at control, Or useful serving-man and instrument To any sovereign state throughout the world." He who gives himself entirely to his fellow men appears to them useless and selfish; but he who gives himself partially to them in pronounced a benefactor and philanthropist. How does it become a man to behave toward the American government today? I answer, that he cannot without disgrace be associated with it. I cannot for an instant recognize that political organization as my government which is the slave's government also. All men recognize the right of revolution; that is, the right to refuse allegiance to, and to resist, the government, when its tyranny or its inefficiency are great and unendurable. But almost all say that such is not the case now. But such was the case, they think, in the Revolution of '75. If one were to tell me that this was a bad government because it taxed certain foreign commodities brought to its ports, it is most probable that I should not make an ado about it, for I can do without them. All machines have their friction; and possibly this does enough good to counter-balance the evil. At any rate, it is a great evil to make a stir about it. But when the friction comes to have its machine, and oppression and robbery are organized, I say, let us not have such a machine any longer. In other words, when a sixth of the population of a nation which has undertaken to be the refuge of liberty are slaves, and a whole country is unjustly overrun and conquered by a foreign army, and subjected to military law, I think that it is not too soon for honest men to rebel and revolutionize. What makes this duty the more urgent is that fact that the country so overrun is not our own, but ours is the invading army. Paley, a common authority with many on moral questions, in his chapter on the "Duty of Submission to Civil Government," resolves all civil obligation into expediency; and he proceeds to say that "so long as the interest of the whole society requires it, that it, so long as the established government cannot be resisted or changed without public inconveniencey, it is the will of God. . .that the established government be obeyed--and no longer. This principle being admitted, the justice of every particular case of resistance is reduced to a computation of the quantity of the danger and grievance on the one side, and of the probability and expense of redressing it on the other." Of this, he says, every man shall judge for himself. But Paley appears never to have contemplated those cases to which the rule of expediency does not apply, in which a people, as well and an individual, must do justice, cost what it may. If I have unjustly wrested a plank from a drowning man, I must restore it to him though I drown myself. This, according to Paley, would be inconvenient. But he that would save his life, in such a case, shall lose it. This people must cease to hold slaves, and to make war on Mexico, though it cost them their existence as a people. In their practice, nations agree with Paley; but does anyone think that Massachusetts does exactly what is right at the present crisis? "A drab of stat, a cloth-o'-silver slut, To have her train borne up, and her soul trail in the dirt." Practically speaking, the opponents to a reform in Massachusetts are not a hundred thousand politicians at the South, but a hundred thousand merchants and farmers here, who are more interested in commerce and agriculture than they are in humanity, and are not prepared to do justice to the slave and to Mexico, cost what it may. I quarrel not with far-off foes, but with those who, neat at home, co-operate with, and do the bidding of, those far away, and without whom the latter would be harmless. We are accustomed to say, that the mass of men are unprepared; but improvement is slow, because the few are not as materially wiser or better than the many. It is not so important that many should be good as you, as that there be some absolute goodness somewhere; for that will leaven the whole lump. There are thousands who are in opinion opposed to slavery and to the war, who yet in effect do nothing to put an end to them; who, esteeming themselves children of Washington and Franklin, sit down with their hands in their pockets, and say that they know not what to do, and do nothing; who even postpone the question of freedom to the question of free trade, and quietly read the prices-current along with the latest advices from Mexico, after dinner, and, it may be, fall asleep over them both. What is the price-current of an honest man and patriot today? They hesitate, and they regret, and sometimes they petition; but they do nothing in earnest and with effect. They will wait, well disposed, for other to remedy the evil, that they may no longer have it to regret. At most, they give up only a cheap vote, and a feeble countenance and Godspeed, to the right, as it goes by them. There are nine hundred and ninety-nine patrons of virtue to one virtuous man. But it is easier to deal with the real possessor of a thing than with the temporary guardian of it. All voting is a sort of gaming, like checkers or backgammon, with a slight moral tinge to it, a playing with right and wrong, with moral questions; and betting naturally accompanies it. The character of the voters is not staked. I cast my vote, perchance, as I think right; but I am not vitally concerned that that right should prevail. I am willing to leave it to the majority. Its obligation, therefore, never exceeds that of expediency. Even voting for the right is doing nothing for it. It is only expressing to men feebly your desire that it should prevail. A wise man will not leave the right to the mercy of chance, nor wish it to prevail through the power of the majority. There is but little virtue in the action of masses of men. When the majority shall at length vote for the abolition of slavery, it will be because they are indifferent to slavery, or because there is but little slavery left to be abolished by their vote. They will then be the only slaves. Only his vote can hasten the abolition of slavery who asserts his own freedom by his vote. I hear of a convention to be held at Baltimore, or elsewhere, for the selection of a candidate for the Presidency, made up chiefly of editors, and men who are politicians by profession; but I think, what is it to any independent, intelligent, and respectable man what decision they may come to? Shall we not have the advantage of this wisdom and honesty, nevertheless? Can we not count upon some independent votes? Are there not many individuals in the country who do not attend conventions? But no: I find that the respectable man, so called, has immediately drifted from his position, and despairs of his country, when his country has more reasons to despair of him. He forthwith adopts one of the candidates thus selected as the only available one, thus proving that he is himself available for any purposes of the demagogue. His vote is of no more worth than that of any unprincipled foreigner or hireling native, who may have been bought. O for a man who is a man, and, and my neighbor says, has a bone is his back which you cannot pass your hand through! Our statistics are at fault: the population has been returned too large. How many men are there to a square thousand miles in the country? Hardly one. Does not America offer any inducement for men to settle here? The American has dwindled into an Odd Fellow--one who may be known by the development of his organ of gregariousness, and a manifest lack of intellect and cheerful self-reliance; whose first and chief concern, on coming into the world, is to see that the almshouses are in good repair; and, before yet he has lawfully donned the virile garb, to collect a fund to the support of the widows and orphans that may be; who, in short, ventures to live only by the aid of the Mutual Insurance company, which has promised to bury him decently. It is not a man's duty, as a matter of course, to devote himself to the eradication of any, even to most enormous, wrong; he may still properly have other concerns to engage him; but it is his duty, at least, to wash his hands of it, and, if he gives it no thought longer, not to give it practically his support. If I devote myself to other pursuits and contemplations, I must first see, at least, that I do not pursue them sitting upon another man's shoulders. I must get off him first, that he may pursue his contemplations too. See what gross inconsistency is tolerated. I have heard some of my townsmen say, "I should like to have them order me out to help put down an insurrection of the slaves, or to march to Mexico--see if I would go"; and yet these very men have each, directly by their allegiance, and so indirectly, at least, by their money, furnished a substitute. The soldier is applauded who refuses to serve in an unjust war by those who do not refuse to sustain the unjust government which makes the war; is applauded by those whose own act and authority he disregards and sets at naught; as if the state were penitent to that degree that it hired one to scourge it while it sinned, but not to that degree that it left off sinning for a moment. Thus, under the name of Order and Civil Government, we are all made at last to pay homage to and support our own meanness. After the first blush of sin comes its indifference; and from immoral it becomes, as it were, unmoral, and not quite unnecessary to that life which we have made. The broadest and most prevalent error requires the most disinterested virtue to sustain it. The slight reproach to which the virtue of patriotism is commonly liable, the noble are most likely to incur. Those who, while they disapprove of the character and measures of a government, yield to it their allegiance and support are undoubtedly its most conscientious supporters, and so frequently the most serious obstacles to reform. Some are petitioning the State to dissolve the Union, to disregard the requisitions of the President. Why do they not dissolve it themselves--the union between themselves and the State--and refuse to pay their quota into its treasury? Do not they stand in same relation to the State that the State does to the Union? And have not the same reasons prevented the State from resisting the Union which have prevented them from resisting the State? How can a man be satisfied to entertain and opinion merely, and enjoy it? Is there any enjoyment in it, if his opinion is that he is aggrieved? If you are cheated out of a single dollar by your neighbor, you do not rest satisfied with knowing you are cheated, or with saying that you are cheated, or even with petitioning him to pay you your due; but you take effectual steps at once to obtain the full amount, and see to it that you are never cheated again. Action from principle, the perception and the performance of right, changes things and relations; it is essentially revolutionary, and does not consist wholly with anything which was. It not only divided States and churches, it divides families; ay, it divides the individual, separating the diabolical in him from the divine. Unjust laws exist: shall we be content to obey them, or shall we endeavor to amend them, and obey them until we have succeeded, or shall we transgress them at once? Men, generally, under such a government as this, think that they ought to wait until they have persuaded the majority to alter them. They think that, if they should resist, the remedy would be worse than the evil. But it is the fault of the government itself that the remedy is worse than the evil. It makes it worse. Why is it not more apt to anticipate and provide for reform? Why does it not cherish its wise minority? Why does it cry and resist before it is hurt? Why does it not encourage its citizens to put out its faults, and do better than it would have them? Why does it always crucify Christ and excommunicate Copernicus and Luther, and pronounce Washington and Franklin rebels? One would think, that a deliberate and practical denial of its authority was the only offense never contemplated by its government; else, why has it not assigned its definite, its suitable and proportionate, penalty? If a man who has no property refuses but once to earn nine shillings for the State, he is put in prison for a period unlimited by any law that I know, and determined only by the discretion of those who put him there; but if he should steal ninety times nine shillings from the State, he is soon permitted to go at large again. If the injustice is part of the necessary friction of the machine of government, let it go, let it go: perchance it will wear smooth--certainly the machine will wear out. If the injustice has a spring, or a pulley, or a rope, or a crank, exclusively for itself, then perhaps you may consider whether the remedy will not be worse than the evil; but if it is of such a nature that it requires you to be the agent of injustice to another, then I say, break the law. Let your life be a counter-friction to stop the machine. What I have to do is to see, at any rate, that I do not lend myself to the wrong which I condemn. As for adopting the ways of the State has provided for remedying the evil, I know not of such ways. They take too much time, and a man's life will be gone. I have other affairs to attend to. I came into this world, not chiefly to make this a good place to live in, but to live in it, be it good or bad. A man has not everything to do, but something; and because he cannot do everything, it is not necessary that he should be petitioning the Governor or the Legislature any more than it is theirs to petition me; and if they should not hear my petition, what should I do then? But in this case the State has provided no way: its very Constitution is the evil. This may seem to be harsh and stubborn and unconcilliatory; but it is to treat with the utmost kindness and consideration the only spirit that can appreciate or deserves it. So is all change for the better, like birth and death, which convulse the body. I do not hesitate to say, that those who call themselves Abolitionists should at once effectually withdraw their support, both in person and property, from the government of Massachusetts, and not wait till they constitute a majority of one, before they suffer the right to prevail through them. I think that it is enough if they have God on their side, without waiting for that other one. Moreover, any man more right than his neighbors constitutes a majority of one already. I meet this American government, or its representative, the State government, directly, and face to face, once a year--no more--in the person of its tax-gatherer; this is the only mode in which a man situated as I am necessarily meets it; and it then says distinctly, Recognize me; and the simplest, the most effectual, and, in the present posture of affairs, the indispensablest mode of treating with it on this head, of expressing your little satisfaction with and love for it, is to deny it then. My civil neighbor, the tax-gatherer, is the very man I have to deal with--for it is, after all, with men and not with parchment that I quarrel--and he has voluntarily chosen to be an agent of the government. How shall he ever know well that he is and does as an officer of the government, or as a man, until he is obliged to consider whether he will treat me, his neighbor, for whom he has respect, as a neighbor and well-disposed man, or as a maniac and disturber of the peace, and see if he can get over this obstruction to his neighborlines without a ruder and more impetuous thought or speech corresponding with his action. I know this well, that if one thousand, if one hundred, if ten men whom I could name--if ten honest men only--ay, if one HONEST man, in this State of Massachusetts, ceasing to hold slaves, were actually to withdraw from this co-partnership, and be locked up in the county jail therefor, it would be the abolition of slavery in America. For it matters not how small the beginning may seem to be: what is once well done is done forever. But we love better to talk about it: that we say is our mission. Reform keeps many scores of newspapers in its service, but not one man. If my esteemed neighbor, the State's ambassador, who will devote his days to the settlement of the question of human rights in the Council Chamber, instead of being threatened with the prisons of Carolina, were to sit down the prisoner of Massachusetts, that State which is so anxious to foist the sin of slavery upon her sister--though at present she can discover only an act of inhospitality to be the ground of a quarrel with her--the Legislature would not wholly waive the subject of the following winter. Under a government which imprisons unjustly, the true place for a just man is also a prison. The proper place today, the only place which Massachusetts has provided for her freer and less despondent spirits, is in her prisons, to be put out and locked out of the State by her own act, as they have already put themselves out by their principles. It is there that the fugitive slave, and the Mexican prisoner on parole, and the Indian come to plead the wrongs of his race should find them; on that separate but more free and honorable ground, where the State places those who are not with her, but against her--the only house in a slave State in which a free man can abide with honor. If any think that their influence would be lost there, and their voices no longer afflict the ear of the State, that they would not be as an enemy within its walls, they do not know by how much truth is stronger than error, nor how much more eloquently and effectively he can combat injustice who has experienced a little in his own person. Cast your whole vote, not a strip of paper merely, but your whole influence. A minority is powerless while it conforms to the majority; it is not even a minority then; but it is irresistible when it clogs by its whole weight. If the alternative is to keep all just men in prison, or give up war and slavery, the State will not hesitate which to choose. If a thousand men were not to pay their tax bills this year, that would not be a violent and bloody measure, as it would be to pay them, and enable the State to commit violence and shed innocent blood. This is, in fact, the definition of a peaceable revolution, if any such is possible. If the tax-gatherer, or any other public officer, asks me, as one has done, "But what shall I do?" my answer is, "If you really wish to do anything, resign your office." When the subject has refused allegiance, and the officer has resigned from office, then the revolution is accomplished. But even suppose blood shed when the conscience is wounded? Through this wound a man's real manhood and immortality flow out, and he bleeds to an everlasting death. I see this blood flowing now. I have contemplated the imprisonment of the offender, rather than the seizure of his goods--though both will serve the same purpose--because they who assert the purest right, and consequently are most dangerous to a corrupt State, commonly have not spent much time in accumulating property. To such the State renders comparatively small service, and a slight tax is wont to appear exorbitant, particularly if they are obliged to earn it by special labor with their hands. If there were one who lived wholly without the use of money, the State itself would hesitate to demand it of him. But the rich man--not to make any invidious comparison--is always sold to the institution which makes him rich. Absolutely speaking, the more money, the less virtue; for money comes between a man and his objects, and obtains them for him; it was certainly no great virtue to obtain it. It puts to rest many questions which he would otherwise be taxed to answer; while the only new question which it puts is the hard but superfluous one, how to spend it. Thus his moral ground is taken from under his feet. The opportunities of living are diminished in proportion as that are called the "means" are increased. The best thing a man can do for his culture when he is rich is to endeavor to carry out those schemes which he entertained when he was poor. Christ answered the Herodians according to their condition. "Show me the tribute-money," said he--and one took a penny out of his pocket--if you use money which has the image of Caesar on it, and which he has made current and valuable, that is, if you are men of the State, and gladly enjoy the advantages of Caesar's government, then pay him back some of his own when he demands it. "Render therefore to Caesar that which is Caesar's and to God those things which are God's"--leaving them no wiser than before as to which was which; for they did not wish to know. When I converse with the freest of my neighbors, I perceive that, whatever they may say about the magnitude and seriousness of the question, and their regard for the public tranquillity, the long and the short of the matter is, that they cannot spare the protection of the existing government, and they dread the consequences to their property and families of disobedience to it. For my own part, I should not like to think that I ever rely on the protection of the State. But, if I deny the authority of the State when it presents its tax bill, it will soon take and waste all my property, and so harass me and my children without end. This is hard. This makes it impossible for a man to live honestly, and at the same time comfortably, in outward respects. It will not be worth the while to accumulate property; that would be sure to go again. You must hire or squat somewhere, and raise but a small crop, and eat that soon. You must live within yourself, and depend upon yourself always tucked up and ready for a start, and not have many affairs. A man may grow rich in Turkey even, if he will be in all respects a good subject of the Turkish government. Confucius said: "If a state is governed by the principles of reason, poverty and misery are subjects of shame; if a state is not governed by the principles of reason, riches and honors are subjects of shame." No: until I want the protection of Massachusetts to be extended to me in some distant Southern port, where my liberty is endangered, or until I am bent solely on building up an estate at home by peaceful enterprise, I can afford to refuse allegiance to Massachusetts, and her right to my property and life. It costs me less in every sense to incur the penalty of disobedience to the State than it would to obey. I should feel as if I were worth less in that case. Some years ago, the State met me in behalf of the Church, and commanded me to pay a certain sum toward the support of a clergyman whose preaching my father attended, but never I myself. "Pay," it said, "or be locked up in the jail." I declined to pay. But, unfortunately, another man saw fit to pay it. I did not see why the schoolmaster should be taxed to support the priest, and not the priest the schoolmaster; for I was not the State's schoolmaster, but I supported myself by voluntary subscription. I did not see why the lyceum should not present its tax bill, and have the State to back its demand, as well as the Church. However, as the request of the selectmen, I condescended to make some such statement as this in writing: "Know all men by these presents, that I, Henry Thoreau, do not wish to be regarded as a member of any society which I have not joined." This I gave to the town clerk; and he has it. The State, having thus learned that I did not wish to be regarded as a member of that church, has never made a like demand on me since; though it said that it must adhere to its original presumption that time. If I had known how to name them, I should then have signed off in detail from all the societies which I never signed on to; but I did not know where to find such a complete list. I have paid no poll tax for six years. I was put into a jail once on this account, for one night; and, as I stood considering the walls of solid stone, two or three feet thick, the door of wood and iron, a foot thick, and the iron grating which strained the light, I could not help being struck with the foolishness of that institution which treated my as if I were mere flesh and blood and bones, to be locked up. I wondered that it should have concluded at length that this was the best use it could put me to, and had never thought to avail itself of my services in some way. I saw that, if there was a wall of stone between me and my townsmen, there was a still more difficult one to climb or break through before they could get to be as free as I was. I did nor for a moment feel confined, and the walls seemed a great waste of stone and mortar. I felt as if I alone of all my townsmen had paid my tax. They plainly did not know how to treat me, but behaved like persons who are underbred. In every threat and in every compliment there was a blunder; for they thought that my chief desire was to stand the other side of that stone wall. I could not but smile to see how industriously they locked the door on my meditations, which followed them out again without let or hindrance, and they were really all that was dangerous. As they could not reach me, they had resolved to punish my body; just as boys, if they cannot come at some person against whom they have a spite, will abuse his dog. I saw that the State was half-witted, that it was timid as a lone woman with her silver spoons, and that it did not know its friends from its foes, and I lost all my remaining respect for it, and pitied it. Thus the state never intentionally confronts a man's sense, intellectual or moral, but only his body, his senses. It is not armed with superior with or honesty, but with superior physical strength. I was not born to be forced. I will breathe after my own fashion. Let us see who is the strongest. What force has a multitude? They only can force me who obey a higher law than I. They force me to become like themselves. I do not hear of men being forced to live this way or that by masses of men. What sort of life were that to live? When I meet a government which says to me, "Your money our your life," why should I be in haste to give it my money? It may be in a great strait, and not know what to do: I cannot help that. It must help itself; do as I do. It is not worth the while to snivel about it. I am not responsible for the successful working of the machinery of society. I am not the son of the engineer. I perceive that, when an acorn and a chestnut fall side by side, the one does not remain inert to make way for the other, but both obey their own laws, and spring and grow and flourish as best they can, till one, perchance, overshadows and destroys the other. If a plant cannot live according to nature, it dies; and so a man. The night in prison was novel and interesting enough. The prisoners in their shirtsleeves were enjoying a chat and the evening air in the doorway, when I entered. But the jailer said, "Come, boys, it is time to lock up"; and so they dispersed, and I heard the sound of their steps returning into the hollow apartments. My room-mate was introduced to me by the jailer as "a first-rate fellow and clever man." When the door was locked, he showed me where to hang my hat, and how he managed matters there. The rooms were whitewashed once a month; and this one, at least, was the whitest, most simply furnished, and probably neatest apartment in town. He naturally wanted to know where I came from, and what brought me there; and, when I had told him, I asked him in my turn how he came there, presuming him to be an honest an, of course; and as the world goes, I believe he was. "Why," said he, "they accuse me of burning a barn; but I never did it." As near as I could discover, he had probably gone to bed in a barn when drunk, and smoked his pipe there; and so a barn was burnt. He had the reputation of being a clever man, had been there some three months waiting for his trial to come on, and would have to wait as much longer; but he was quite domesticated and contented, since he got his board for nothing, and thought that he was well treated. He occupied one window, and I the other; and I saw that if one stayed there long, his principal business would be to look out the window. I had soon read all the tracts that were left there, and examined where former prisoners had broken out, and where a grate had been sawed off, and heard the history of the various occupants of that room; for I found that even there there was a history and a gossip which never circulated beyond the walls of the jail. Probably this is the only house in the town where verses are composed, which are afterward printed in a circular form, but not published. I was shown quite a long list of young men who had been detected in an attempt to escape, who avenged themselves by singing them. I pumped my fellow-prisoner as dry as I could, for fear I should never see him again; but at length he showed me which was my bed, and left me to blow out the lamp. It was like travelling into a far country, such as I had never expected to behold, to lie there for one night. It seemed to me that I never had heard the town clock strike before, not the evening sounds of the village; for we slept with the windows open, which were inside the grating. It was to see my native village in the light of the Middle Ages, and our Concord was turned into a Rhine stream, and visions of knights and castles passed before me. They were the voices of old burghers that I heard in the streets. I was an involuntary spectator and auditor of whatever was done and said in the kitchen of the adjacent village inn--a wholly new and rare experience to me. It was a closer view of my native town. I was fairly inside of it. I never had seen its institutions before. This is one of its peculiar institutions; for it is a shire town. I began to comprehend what its inhabitants were about. In the morning, our breakfasts were put through the hole in the door, in small oblong-square tin pans, made to fit, and holding a pint of chocolate, with brown bread, and an iron spoon. When they called for the vessels again, I was green enough to return what bread I had left, but my comrade seized it, and said that I should lay that up for lunch or dinner. Soon after he was let out to work at haying in a neighboring field, whither he went every day, and would not be back till noon; so he bade me good day, saying that he doubted if he should see me again. When I came out of prison--for some one interfered, and paid that tax--I did not perceive that great changes had taken place on the common, such as he observed who went in a youth and emerged a gray-headed man; and yet a change had come to my eyes come over the scene--the town, and State, and country, greater than any that mere time could effect. I saw yet more distinctly the State in which I lived. I saw to what extent the people among whom I lived could be trusted as good neighbors and friends; that their friendship was for summer weather only; that they did not greatly propose to do right; that they were a distinct race from me by their prejudices and superstitions, as the Chinamen and Malays are that in their sacrifices to humanity they ran no risks, not even to their property; that after all they were not so noble but they treated the thief as he had treated them, and hoped, by a certain outward observance and a few prayers, and by walking in a particular straight through useless path from time to time, to save their souls. This may be to judge my neighbors harshly; for I believe that many of them are not aware that they have such an institution as the jail in their village. It was formerly the custom in our village, when a poor debtor came out of jail, for his acquaintances to salute him, looking through their fingers, which were crossed to represent the jail window, "How do ye do?" My neighbors did not this salute me, but first looked at me, and then at one another, as if I had returned from a long journey. I was put into jail as I was going to the shoemaker's to get a shoe which was mender. When I was let out the next morning, I proceeded to finish my errand, and, having put on my mended show, joined a huckleberry party, who were impatient to put themselves under my conduct; and in half an hour--for the horse was soon tackled--was in the midst of a huckleberry field, on one of our highest hills, two miles off, and then the State was nowhere to be seen. This is the whole history of "My Prisons." I have never declined paying the highway tax, because I am as desirous of being a good neighbor as I am of being a bad subject; and as for supporting schools, I am doing my part to educate my fellow countrymen now. It is for no particular item in the tax bill that I refuse to pay it. I simply wish to refuse allegiance to the State, to withdraw and stand aloof from it effectually. I do not care to trace the course of my dollar, if I could, till it buys a man a musket to shoot one with--the dollar is innocent--but I am concerned to trace the effects of my allegiance. In fact, I quietly declare war with the State, after my fashion, though I will still make use and get what advantages of her I can, as is usual in such cases. If others pay the tax which is demanded of me, from a sympathy with the State, they do but what they have already done in their own case, or rather they abet injustice to a greater extent than the State requires. If they pay the tax from a mistaken interest in the individual taxed, to save his property, or prevent his going to jail, it is because they have not considered wisely how far they let their private feelings interfere with the public good. This, then is my position at present. But one cannot be too much on his guard in such a case, lest his actions be biased by obstinacy or an undue regard for the opinions of men. Let him see that he does only what belongs to himself and to the hour. I think sometimes, Why, this people mean well, they are only ignorant; they would do better if they knew how: why give your neighbors this pain to treat you as they are not inclined to? But I think again, This is no reason why I should do as they do, or permit others to suffer much greater pain of a different kind. Again, I sometimes say to myself, When many millions of men, without heat, without ill will, without personal feelings of any kind, demand of you a few shillings only, without the possibility, such is their constitution, of retracting or altering their present demand, and without the possibility, on your side, of appeal to any other millions, why expose yourself to this overwhelming brute force? You do not resist cold and hunger, the winds and the waves, thus obstinately; you quietly submit to a thousand similar necessities. You do not put your head into the fire. But just in proportion as I regard this as not wholly a brute force, but partly a human force, and consider that I have relations to those millions as to so many millions of men, and not of mere brute or inanimate things, I see that appeal is possible, first and instantaneously, from them to the Maker of them, and, secondly, from them to themselves. But if I put my head deliberately into the fire, there is no appeal to fire or to the Maker for fire, and I have only myself to blame. If I could convince myself that I have any right to be satisfied with men as they are, and to treat them accordingly, and not according, in some respects, to my requisitions and expectations of what they and I ought to be, then, like a good Mussulman and fatalist, I should endeavor to be satisfied with things as they are, and say it is the will of God. And, above all, there is this difference between resisting this and a purely brute or natural force, that I can resist this with some effect; but I cannot expect, like Orpheus, to change the nature of the rocks and trees and beasts. I do not wish to quarrel with any man or nation. I do not wish to split hairs, to make fine distinctions, or set myself up as better than my neighbors. I seek rather, I may say, even an excuse for conforming to the laws of the land. I am but too ready to conform to them. Indeed, I have reason to suspect myself on this head; and each year, as the tax-gatherer comes round, I find myself disposed to review the acts and position of the general and State governments, and the spirit of the people to discover a pretext for conformity. "We must affect our country as our parents, And if at any time we alienate Out love or industry from doing it honor, We must respect effects and teach the soul Matter of conscience and religion, And not desire of rule or benefit." I believe that the State will soon be able to take all my work of this sort out of my hands, and then I shall be no better patriot than my fellow-countrymen. Seen from a lower point of view, the Constitution, with all its faults, is very good; the law and the courts are very respectable; even this State and this American government are, in many respects, very admirable, and rare things, to be thankful for, such as a great many have described them; seen from a higher still, and the highest, who shall say what they are, or that they are worth looking at or thinking of at all? However, the government does not concern me much, and I shall bestow the fewest possible thoughts on it. It is not many moments that I live under a government, even in this world. If a man is thought-free, fancy-free, imagination-free, that which is not never for a long time appearing to be to him, unwise rulers or reformers cannot fatally interrupt him. I know that most men think differently from myself; but those whose lives are by profession devoted to the study of these or kindred subjects content me as little as any. Statesmen and legislators, standing so completely within the institution, never distinctly and nakedly behold it. They speak of moving society, but have no resting-place without it. They may be men of a certain experience and discrimination, and have no doubt invented ingenious and even useful systems, for which we sincerely thank them; but all their wit and usefulness lie within certain not very wide limits. They are wont to forget that the world is not governed by policy and expediency. Webster never goes behind government, and so cannot speak with authority about it. His words are wisdom to those legislators who contemplate no essential reform in the existing government; but for thinkers, and those who legislate for all tim, he never once glances at the subject. I know of those whose serene and wise speculations on this theme would soon reveal the limits of his mind's range and hospitality. Yet, compared with the cheap professions of most reformers, and the still cheaper wisdom an eloquence of politicians in general, his are almost the only sensible and valuable words, and we thank Heaven for him. Comparatively, he is always strong, original, and, above all, practical. Still, his quality is not wisdom, but prudence. The lawyer's truth is not Truth, but consistency or a consistent expediency. Truth is always in harmony with herself, and is not concerned chiefly to reveal the justice that may consist with wrong-doing. He well deserves to be called, as he has been called, the Defender of the Constitution. There are really no blows to be given him but defensive ones. He is not a leader, but a follower. His leaders are the men of '87. "I have never made an effort," he says, "and never propose to make an effort; I have never countenanced an effort, and never mean to countenance an effort, to disturb the arrangement as originally made, by which various States came into the Union." Still thinking of the sanction which the Constitution gives to slavery, he says, "Because it was part of the original compact--let it stand." Notwithstanding his special acuteness and ability, he is unable to take a fact out of its merely political relations, and behold it as it lies absolutely to be disposed of by the intellect--what, for instance, it behooves a man to do here in American today with regard to slavery--but ventures, or is driven, to make some such desperate answer to the following, while professing to speak absolutely, and as a private man--from which what new and singular of social duties might be inferred? "The manner," says he, "in which the governments of the States where slavery exists are to regulate it is for their own consideration, under the responsibility to their constituents, to the general laws of propriety, humanity, and justice, and to God. Associations formed elsewhere, springing from a feeling of humanity, or any other cause, have nothing whatever to do with it. They have never received any encouragement from me and they never will. [These extracts have been inserted since the lecture was read -HDT] They who know of no purer sources of truth, who have traced up its stream no higher, stand, and wisely stand, by the Bible and the Constitution, and drink at it there with reverence and humanity; but they who behold where it comes trickling into this lake or that pool, gird up their loins once more, and continue their pilgrimage toward its fountainhead. No man with a genius for legislation has appeared in America. They are rare in the history of the world. There are orators, politicians, and eloquent men, by the thousand; but the speaker has not yet opened his mouth to speak who is capable of settling the much-vexed questions of the day. We love eloquence for its own sake, and not for any truth which t may utter, or any heroism it may inspire. Our legislators have not yet learned the comparative value of free trade and of freed, of union, and of rectitude, to a nation. They have no genius or talent for comparatively humble questions of taxation and finance, commerce and manufactures and agriculture. If we were left solely to the wordy wit of legislators in Congress for our guidance, uncorrected by the seasonable experience and the effectual complaints of the people, America would not long retain her rank among the nations. For eighteen hundred years, though perchance I have no right to say it, the New Testament has been written; yet where is the legislator who has wisdom and practical talent enough to avail himself of the light which it sheds on the science of legislation. The authority of government, even such as I am willing to submit to--for I will cheerfully obey those who know and can do better than I, and in many things even those who neither know nor can do so well--is still an impure one: to be strictly just, it must have the sanction and consent of the governed. It can have no pure right over my person and property but what I concede to it. The progress from an absolute to a limited monarchy, from a limited monarchy to a democracy, is a progress toward a true respect for the individual. Even the Chinese philosopher was wise enough to regard the individual as the basis of the empire. Is a democracy, such as we know it, the last improvement possible in government? Is it not possible to take a step further towards recognizing and organizing the rights of man? There will never be a really free and enlightened State until the State comes to recognize the individual as a higher and independent power, from which all its own power and authority are derived, and treats him accordingly. I please myself with imagining a State at last which can afford to be just to all men, and to treat the individual with respect as a neighbor; which even would not think it inconsistent with its own repose if a few were to live aloof from it, not meddling with it, nor embraced by it, who fulfilled all the duties of neighbors and fellow men. A State which bore this kind of fruit, and suffered it to drop off as fast as it ripened, would prepare the way for a still more perfect and glorious State, which I have also imagined, but not yet anywhere seen.
  
  Смертная казнь в России была отменена при Елизавете Петровне
   http://www.prosv.ru/ebooks/lib/43_Dostoevskii_Idiot/5.html
   Смертная казнь в России была отменена при Елизавете Петровне (в 1753-1754 гг.), но при Екатерине II была вновь введена как высшая кара за государственные, воинские и некоторые другие преступления
  
  
  www.proza.ru/2010/06/11/1070 Виктор Гюго против смертной казни (Пенхаус) / Проза.ру
  Виктор Гюго против смертной казни
  Пенхаус
  В феврале 1829 года он (Гюго)публикует повесть "Последний день приговоренного к смерти" - свое первое прозаическое произведение о современности.
  Вместе с тем это и первое выступление Гюго против смертной казни, борьбе с которой он посвятил всю свою жизнь.
  Протест против смертной казни как преступления
  против человечности возник у Гюго не под воздействием умозрительных
  филантропических доктрин, хотя он был знаком со взглядами знаменитого
  итальянского юриста Беккариа по этому вопросу, а в результате впечатлений от
  ряда публичных казней, на которых ему довелось присутствовать. http://lib.ru/INOOLD/GUGO/hugo.txt
  
  Сама смертная казнь не является большим психологическим барьером для человека, решившего совершить противоправное действие, за которое общество в лице государства или толпы наказывает смертью.
  Однако смертная казнь уничтожает всех невиновных, которые могут попасть под статью этого закона. Об этом и писал Виктор Гюго и чему мы все были свидетелями, когда оправдание граждан было вынесено только после сталинских репрессий. Список этих лиц не десятки, а сотни тысяч.
  Общество сохраняет жизнь этих преступников не из жалости к ним, а из суровой необходимости контролировать суды и лиц, связанных с ними за фальсификацию данных и судебных "ошибок".
  По кому хочет звучать колокол?
  
  "Нашему народу, который прошел через ужасы Гражданской войны, насильственную коллективизацию, массовые репрессии 30-х годов, хорошо понятно - может быть, лучше, чем кому бы то ни было - что значит для каждой польской семьи Катынь, Медное, Пятихатка. Потому что в этом скорбном ряду - места массовых расстрелов советских граждан: Бутовский полигон под Москвой, Секирная гора на Соловках, расстрельные рвы Магадана и Воркуты, безымянные могилы Норильска и Беломорканала", - сказал глава российского правительства.
  http://premier.gov.ru/events/news/10122/
  http://www.livejournal.ru/themes/id/19156
  http://www.newizv.ru/lenta/124767/
  http://dlib.eastview.com/browse/doc/21741609
  
  
  Гюго Виктор "Последний день приговоренного к смерти "
  http://thelib.ru/books/gyugo_viktor/posledniy_den_prigovorennogo_k_smerti.html
  http://thelib.ru/books/gyugo_viktor/posledniy_den_prigovorennogo_k_smerti-read.html
  
  Гюго Виктор "Последний день приговоренного к смерти "
  15 марта 1832 г.
  
  Приведем два-три примера зверского, безбожного отношения к
  приговоренным , хотя бы для того, чтобы расстроить нервы супругам королевских
  прокуроров. Женщина зачастую играет роль совести.
  В конце сентября прошлого года на юге Франции - точно мы не можем
  указать ни место, ни день казни, ни имя приговоренного, но если самый факт
  будет оспариваться, мы беремся все это установить, - помнится, дело было в
  Памье, - итак, в конце сентября в тюрьму к одному заключенному, спокойно
  игравшему в карты, явились с заявлением, что через два часа он должен
  умереть; человека охватила дрожь - полгода о нем не вспоминали, и он считал,
  что страшная кара миновала его; его обстригли, обрили, связали, исповедали,
  затем посадили на телегу и с четырьмя жандармами по бокам повезли сквозь
  толпу зевак на место казни. До сих пор все шло, как обычно, как полагается.
  Около эшафота палач принял страдальца из рук священника, втащил его на
  помост, привязал к доске, - говоря языком каторги, "заложил в печь", - и
  спустил нож. Тяжелый железный треугольник с трудом сдвинулся с места,
  ежесекундно застревая, пополз вниз и - вот где начинается настоящий ужас -
  не убил, а только поранил несчастного. Услышав его отчаянный крик, палач
  растерялся, поднял нож и опустил снова. Нож вторично вонзился в шею
  мученика, но не перерубил ее. К воплям несчастного присоединились крики
  толпы. Палач опять подтянул нож кверху, рассчитывая, что третий удар
  окажется успешным. Ничуть не бывало. Кровь в третий раз хлынула из шеи
  приговоренного, но голова не отлетела. Короче говоря - пять раз поднимался и
  опускался нож, пять раз вонзался в шею приговоренного, и после каждого удара
  приговоренный испускал отчаянный вопль, дергал все еще не снесенной головой
  и молил о пощаде! Народ, не стерпев этого издевательства, принялся
  забрасывать палача камнями. Палач соскочил с помоста и спрятался за лошадьми
  жандармов. Но это еще не все. Осужденный, увидев, что он на эшафоте один,
  насколько мог поднялся с доски и, стоя так, страшный, залитый кровью,
  поддерживая наполовину отрубленную голову, которая свешивалась ему на плечо,
  чуть слышным голосом умолял отвязать его. Толпа, исполнившись сострадания,
  собралась было оттеснить жандармов и спасти страдальца, пять раз
  претерпевшего смертную казнь, но в этот миг подручный палача, малый лет
  двадцати, поднялся на эшафот, велел приговоренному лечь ничком, чтобы
  удобнее было отвязать его, а сам, воспользовавшись доверчивостью умирающего,
  вскочил ему на спину и принялся неумело перерезать остаток шеи чем-то вроде
  кухонного ножа.
  Это не выдумка. Этому были очевидцы. Да.
  Согласно закону при казни обязан был присутствовать судья. Ему
  достаточно было сделать знак, чтобы положить этому конец. Что же делал,
  забившись в угол кареты, этот человек, пока зверски резали другого человека?
  Что делал судья, призванный карать убийц, пока среди бела дня, у него на
  глазах, под самыми окошками его кареты совершалось убийство?
  И такого судью не предали суду! Не предали суду и палача! И никто не
  подумал произвести следствие по поводу такого чудовищного, попирающего все
  законы, издевательства над священной личностью создания божия!
  
  
  В семнадцатом веке, при Ришелье и Кристофе Фуке, когда был в силе
  варварский уголовный кодекс и когда маркиза де Шале казнил в Нанте неумелый
  солдат, нанесший ему вместо одного удара шпагой тридцать четыре удара
  {Лапорт говорит, что двадцать два, но Обери утверждает, что тридцать четыре.
  Де Шале кричал до двадцатого удара. (Прим. автора.)} бочарным топором, - это
  все-таки показалось незаконным парижскому парламенту, ввиду чего было
  наряжено следствие, и хотя Ришелье остался безнаказанным, как безнаказанным
  остался и Кристоф Фуке, солдат все-таки был наказан. Конечно, это
  несправедливость, но в основе ее заложено зерно правосудия. Тут же ни намека
  на правосудие. Дело было после июльского переворота, в эпоху прогресса и
  смягчения нравов, через год после громогласных ламентаций палаты по поводу
  смертной казни. И что же! Это событие прошло совершенно незамеченным!
  Парижские газеты забыли о нем, как о незначительном эпизоде. Никто не
  обеспокоился. Выяснили только, что гильотина была умышленно испорчена
  кем-то, кто хотел подставить ножку палачу, а именно одним из его подручных.
  Палач выгнал его, а он придумал такую месть.
  Итак, это была просто милая шутка. Дальше.
  Три месяца назад в Дижоне казнили женщину. (Женщину!) И на этот раз
  механизм доктора Гильотена действовал неисправно. Голова не была отрублена
  сразу. Тогда подручные палача ухватили женщину за ноги, и, под отчаянные
  вопли несчастной, до тех пор дергали и тянули, пока не оторвали голову от
  туловища.
  
  У нас в Париже возвращаются времена тайных казней. После июльских дней
  из страха, из трусости уже не решаются рубить головы публично, на Гревской
  площади, и поэтому придумали такой выход. Недавно из Бисетра взяли человека,
  приговоренного к смерти, если не ошибаюсь, некоего Дезандрие; его впихнули в
  какой-то ящик на двух колесах, закрытый наглухо, запертый на замки и засовы;
  затем, с жандармом впереди и жандармом позади, без огласки и без сборищ
  доставили поклажу к пустынной заставе Сен-Жак. Дело происходило в восемь
  утра, едва светало, но на месте уже ждала только что поставленная гильотина,
  а публику составляли с десяток мальчишек, взгромоздившихся на груды камней и
  глазевших на невиданную машину. Приговоренного вытащили из повозки и, не дав
  ему опомниться, поспешно, постыдно, тайком, отрубили ему голову. И это
  именуется открытым и торжественным актом высшей справедливости! Гнусное
  издевательство!
  Что же прислужники короля понимают под словом цивилизация? До чего мы
  дошли? Правосудие сведено к махинациям и уловкам! Закон изворачивается, как
  умеет! Неслыханное дело.
  
  Очевидно, приговоренный к смерти представляет собой опасность, раз
  общество старается разделаться с ним исподтишка. Однако будем справедливы:
  казнь не была полностью сохранена в тайне. С утра на парижских перекрестках,
  как обычно, продавали листки со смертным приговором, громко зазывая
  покупателей. Значит, есть люди, которые живут с их продажи. Вы слышите?
  Преступление, совершенное каким-нибудь несчастливцем, понесенная им кара,
  его страдания, его предсмертные муки превращаются в товар, в печатную
  бумажку, которую продают за медяк. Можно ли представить себе что-нибудь
  страшнее этих монет, протравленных кровью? И кто же те, что их собирают?
  Но довольно фактов. С избытком довольно. Разве все они не ужасны? Какие
  доводы можете вы после этого выставить в защиту смертной казни?
  Мы задаем этот вопрос не для красного словца; мы ждем на него ответа;
  мы задаем его криминалистам, а не болтунам-литераторам. Мы знаем, что есть
  люди, для которых преимущество смертной казни, как любая другая тема, служит
  поводом для упражнения в блестящих парадоксах. Есть и такие, что стоят горой
  за смертную казнь из ненависти к ее противникам. Для них это только вопрос
  литературной полемики, вопрос определенных имен и лиц. Это попросту
  завистники, в которых хорошие законоведы, как и большие художники, никогда
  не терпят недостатка. У Филанджиери всегда найдется свой Джузеппе Гриппа, у
  Микеланджело - свой Торреджани, у Корнеля - свой Скюдери.
  Но мы обращаемся не к ним, а к законникам в подлинном значении этого
  слова, к софистам, к умникам, к почитателям смертной казни, видящим в ней
  красоту, человеколюбие, благородство.
  
  Выслушаем их доводы.
  С точки зрения тех, кто судит и осуждает, смертная казнь необходима.
  Прежде всего потому, что надо изъять из человеческого общества того, кто уже
  нанес ему вред и может наносить в дальнейшем. Но для этого достаточно и
  пожизненного заключения. К чему же смерть? Вы говорите, что из тюрьмы можно
  бежать? Сторожите получше. Если вы не доверяете прочности решеток, как вы
  решаетесь заводить зверинцы?
  Палач ни к чему там, где довольно и тюремщика.
  Нам возразят, что общество должно мстить, должно карать. Ни в коем
  случае. Мстить может отдельный человек, карать может бог.
  Общество же занимает промежуточную ступень. Кара - выше его, месть -
  ниже. Ни такое возвышенное, ни такое низменное дело ему не пристало; его
  обязанность не "карать, чтобы отомстить", а воспитывать, чтобы исправить.
  Измените в таком духе формулу криминалистов, и мы поймем и поддержим ее.
  Остается третий и последний довод - пресловутая теория примера. Надо
  показать пример! Надо внушить страх, наглядно показав, какая участь ждет
  тех, кто вздумал бы подражать преступникам. Вот почти дословно то, что на
  все лады повторяется во всех обвинительных речах всех пятисот судов Франции.
  Так вот! Прежде всего мы отрицаем самую идею примера. Мы отрицаем, что
  зрелище казни оказывает то действие, какого от него ожидают. Оно играет
  отнюдь не назидательную, а развращающую роль, оно убивает в народе жалость,
  а следовательно, и все добрые чувства. Мы могли бы привести множество
  доказательств, если бы не боялись перегрузить наше изложение. Упомянем лишь
  об одном факте, потому что он имел место совсем недавно, ровно десять дней
  назад, 5 марта, в последний день карнавала. В Сен-Поле толпа масок затеяла
  хоровод вокруг гильотины, еще не остывшей после казни некоего поджигателя
  Луи Камю. Вот и показывайте пример! Разгульный карнавал открыто смеется над
  вами!
  *******Но если, наперекор действительности, вы все еще цепляетесь за свою
  закоснелую теорию устрашающего примера, так уж будьте последовательны в деле
  устрашения, возродите XVI век, возродите весь арсенал пыток, возродите и
  Фариначчи и заплечных дел мастеров, возродите виселицу, колесо, костер,
  дыбу, отрезайте уши, четвертуйте, заживо закапывайте людей в яму, бросайте в
  кипящий котел, откройте на всех парижских перекрестках, наряду с витринами
  лавок, витрину страшных трофеев палача, куда постоянно будет поставляться
  свежее мясо. Возродите Монфокон, его шестнадцать столбов на подпорах из
  нетесаного камня, его подвалы, полные костей, его брусья, крюки, цепи,
  остатки скелетов, меловой холм, загаженный воронами, все разновидности
  виселиц и трупный запах, который разносится по всему Тампльскому предместью,
  когда ветер дует с северо-востока. Возродите в исконном виде эту гигантскую
  вотчину парижского палача. Вот уж поистине всем примерам пример! Вот вам
  смертная казнь, разработанная до тонкости. Вот вам система пыток со всеми
  должными градациями. Вот ужас, устрашающий по-настоящему.
  ***************
  Или же последуйте английскому образцу. В Англии, стране торговой,
  захваченного на побережье близ Дувра контрабандиста вешают для примера и для
  примера же оставляют на виселице; но, дабы труп не пострадал от перемен
  погоды, его обертывают в холст, просмоленный для прочности. Вот это
  коммерческая сметка! В какой другой стране придумают смолить повешенных?
  Однако тут все-таки есть подобие логики. Это наиболее гуманное решение
  теории устрашающего примера.
  Но вы-то, неужели вы всерьез думаете о примере, тайком перерезая горло
  какому-нибудь горемыке в самом безлюдном закоулке внешних бульваров? Пускай
  уж на Гревской площади, среди белого дня; но у заставы Сен-Жак! И в восемь
  часов утра! Кто там проходит? Кто там бывает? Кому известно, что вы
  собрались убивать там человека? И для кого это может быть примером?
  Очевидно, для деревьев на бульваре.
  Неужели вы сами не замечаете, что совершаете публичные казни крадучись,
  прячась ото всех? Неужели вы не сознаете, что вам страшно и стыдно творить
  такое дело? Что ваш лепет Discite justitiam moniti {"Учитесь блюсти
  справедливость" (лат.) - 620-й стих 6-й песни "Энеиды" Вергилия: "Не
  презирайте богов и учитесь блюсти справедливость!".} смешно слушать, что в
  сущности вы смущены, растеряны, сбиты с толку, не убеждены в своей правоте,
  'заражены общим сомнением, рубите головы по привычке и сами не понимаете,
  зачем это делаете? Неужели вы не чувствуете в глубине души, что вами
  утрачена общественная и нравственная оценка той кровавой миссии, которую
  предшественники ваши, судьи былых времен, осуществляли с невозмутимо
  спокойной совестью? Неужели вы по ночам не чаще их ворочаетесь в постели?
  Те, что раньше вас выносили смертный приговор, были уверены в правоте,
  справедливости и благодетельности этого приговора. Жувенель дез Юрсен
  почитал себя судьей; Эли де Торет почитал себя судьей; Лобардемон, Ла Рейни,
  Лафемас, и те почитали себя судьями; а у вас, в тайниках души, нет
  уверенности, что вы не убийцы!
  Слепой, нелепый закон, при всех обстоятельствах карающий невинных!
  Изолируйте преступника, у которого есть семья. Сидя в тюрьме, он будет
  работать на нее. Из могилы он ведь ничем уже не в силах ей помочь. Как
  можете вы без содрогания подумать о том, что станется с малолетними детьми,
  мальчиками и девочками, которых вы лишаете отца, иначе говоря, насущного
  хлеба? Или вы рассчитываете, что через пятнадцать лет мальчики созреют для
  каторги, а девочки - для шантана? Невинные страдальцы! Когда в колониях
  казнят раба, владельцу его выплачивают тысячу франков в возмещение убытков.
  Так, значит, хозяина вы считаете нужным компенсировать, а семью нет? А разве
  здесь вы не отнимаете человека у тех, кому он принадлежит по праву? По праву
  куда более незыблемому, чем раб - своему господину, принадлежит он отцу,
  является достоянием жены, собственностью детей.
  15 марта 1832 г.
  ? Copyright: Пенхаус, 2010
  Свидетельство о публикации ?210061101070

И так, в один из дней Всевышний шлет Вам нарочными или иным путём свою Волю о том, что через столько то лет, месяцев, дней, часов, минут и секунд Вас не станет, хотя Вы можете самостоятельно существенно сократить этот срок.
С момента получения сообщения начинается обратный отсчет времени точно также как отсчитывается по телеку время начала чемпионата мира по футболу: 999 дней. 998 дней, 997 суток 6 часов 29 минут и 40 секунд. Абсолютное большинство лежебок и теоретиков поменяют при таком раскладе свое поведение (лишь отдельные единицы в случае неизлечимой болезни начнут пичкать себя лекарствами и физико-химическими терапиями, лазерным лечением, иглоукалыванием, китайской бредятиной, посещением знахарей и биением лбом об стену или коврик). Это здравое в рассудке и теле большинство индивидов вначале попробует выполнить хорошие дела, одобряемые обществом: окажет посильную помощь друзьям, родным и знакомым, чтобы добрым словом их вспоминали как можно большее число людей из их Мира. И чем дольше отведенный срок, тем больше будет добрых дел.
Но с убыванием остатка времени жизни черные мысли всё чаще будут навещать извещённого о скорой смерти, ибо на мирные дела у него уже не будет хватать времени, а некое количество скрытых и открытых недругов принесших неисчислимое число ему бед будут весьма удовлетворены его бездействием в их отношении. Произойдёт резкий переход от мирных дел к боевым и перемирия будет достичь невозможно точно также когда за пару часов или десяток минут до казни смертника ведут или тащут на плаху связанным как бешеную собаку, а не крысу, загнанную в угол. Хотя вирусом бешенства заражен не только сам смертник, но и его палач и судья.
Вся Западная Либеральная Дерьмократия, обратившая некогда свободное население СССР в Дерьмо, с которым не считаются финансовые кашельки, с утра до вечера талдычат о предстоящей экономической гибели и распаде России (через столько то месяцев и дней после окончательного понижения цен на нефть, после начала бунтов, после падения Сирии, после начала войны в Средней Азии, после начала войны с Китаем или с Японией ), уподобляясь американскому палачу, возжелавшего поскорее накинуть экономическую удавку на шею России. Чего не желает обычный обыватель, твердя заученную фразу как молитву, о том, что
'Путин будет жить вечно'.
Copyright: Блинд, 2015
Свидетельство о публикации ?115092200191

  Пишите медленнее, подробнее, не спеша, чтобы получить подробный ответ. С Уважением.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"