Смирись и не злобствуй, - сказали мне добрые люди, -
врагов возлюби за враждебность и вкалывай честно,
насколько бы ни был твой путь неприятен и труден
в контрольных границах и рамках реальности местной,
куда бы тебя ни тянуло упрямство желаний,
в какие болота бы с дебрями, кущи и чащи,
какой неживой ни казалась бы площадь жилая,
а всё, что вокруг, - всеобъемлюще ненастоящим, -
нельзя отклоняться от норм, предписаний и правил,
делиться на части, телесно отсутствуя рядом,
предчувствовать лёгкость свободы в банальной отраве,
а в книжках наивных - лукавство словесного яда.
Ещё мне поведали шёпотом тайную тайну
о том, что секрет остаётся навеки секретом,
и то, что нельзя, пресмыкаясь в грязи и витая
в заоблачных высях, наполниться чем-то конкретным,
а вот в перспективе туманной коллегия судей
меню огласит из добытых улик с приговором,
и что-то тогда обязательно где-нибудь будет,
достанется рай, вероятно, душевно проворным,
а всех близоруких к себе заберёт для мучений
коварное чудище очень ужасного вида,
к нему попаду, вот такой беззащитно ничей я,
постольку поскольку под роспись ему буду выдан
за то, что не блеял в тылу охмурённого стада,
себя не пугал, как умеют пугать себя люди,
не клянчил, не ныл, а всегда говорил - ну и ладно,
чему суждено, - то пускай оно будет как будет.
Напомнили мне, что успею, пока не отъехал
последний вагон от последней платформы вокзала,
и может, исчезнет угроза с рогами и мехом, -
но нечто внезапное мысленно мне подсказало,
что нет продолжений, шестёрочной тройни и зверя, -
вольёшься ли в, мефистофельно вылетишь из ли.
И я почему-то не очень, но всё же поверил.
Впервые в своей одноразово выданной жизни.
* * *