Но это только начало... В прошлом так много смертей,
Что хочется выключить кинопленку и ждать лишь хороших вестей.
Прошлое - мрак и цепи, вечный огонь костров,
Когда ты увидишь это, ты примешь вызов богов.
Крылья Ангелов вырастают так больно, что трудно сдержать свой крик.
Но это пройдет. Одна - другая агония, и ты уже к боли привык.
Перед тем, как покинуть горящий дом, вспомни о том, кто внизу,
Кто закричит: "Ты безумен, но я тебя все же спасу!"
И от пылающих крыльев вспыхнет огнем целый мир,
На человеческом языке это зовется "mourir"...
Белые бледные всадники, бейте, вперед, на меня!
Любовь - это боль и огонь. Готовьтесь к встрече стихии огня!
-- Алло, алло, Джеф... Алло, Джеф, я знаю, что ты здесь! Чего молчишь, черт бы тебя побрал? Джеф!
Филипп Селзник говорил достаточно спокойно, но я знал, что он просто озверел от бешенства и, возможно, в данный момент говорит в трубку, надеясь хоть каким-нибудь образом вытянуть из меня хоть слово, причем в одной его руке находится пресловутая телефонная трубка, а другой он методично рвет на полосы мою фотографию. Когда я представил эту картину, то едва не рассмеялся, и если я так и не сделал этого, то лишь потому, что смех получился бы истерическим, а невидимый визави получил бы возможность задать всегда бесивший меня вопрос, который всегда преподается трогательно-участливо, но волчий оскал чувствуется на расстоянии: "Ты в порядке?" От этого лицемерного вопроса меня буквально тошнило и, думаю, что если бы состоялся конкурс лицемерия, этот вопрос, побив рекорды всех прочих, уверенно занял бы первое место, да так и остался бы там на столетие, не меньше.
Но от души швырнуть трубку на рычаг я все-таки не решался; просто опустил ее вниз, глядя в черное окно, за которым бесновалась метель, а причудливые узоры на стеклах, нараставшие с каждой секундой, интересовали меня гораздо больше, чем все эти нелепые и безумные события, произошедшие со мной за последнее время и в которых я запутался окончательно. Но ведь ты никогда не признаешься в том, что у тебя есть проблемы, не так ли, Джеф? Ты не расскажешь о них даже самому близкому другу, и это вовсе не от недоверия: просто в критические моменты я терял способность звать на помощь. Я не могу, никогда не сумею позвать на помощь. Как будто голос пропадает совершенно. Моя первая жена говорила: "Джеф, если бы тонул в десяти метрах от пляжа, где находится куча народа, и было бы достаточно окликнуть хоть кого-то, тебя спасли бы через пять минут, но я знаю: ты никогда не сделаешь этого. Даже идя на дно, ты будешь молчать, а, возможно, даже улыбаться своей растиражированной солнечной улыбкой".
Даже самому себе - не то, что другим, я не признался бы, что у меня есть проблемы. Селзник то шелестел, то журчал, то хрипел в телефонной трубке, а я смотрел в темное окно, и даже в комнате было невероятно холодно, невообразимо холодно, как в ледяном завале. Этот безумный холод сопровождал меня всю жизнь, поэтому когда с легкой руки журналистов я стал "Ледяным Ангелом", то ничуть не удивился этому. И только сейчас, в темной комнате, когда за окном бушевала метель, я вдруг ощутил странный укол в сердце. "Туше, господин лучший фехтовальщик Парижа! - звонко рассмеялся внутренний голос. - Вы убиты". В том месте, где должно было находиться сердце, стало так невыносимо больно и горячо, и что-то неведомое, но невыразимо трогательное, рвалось наружу. Я уже не понимал, что делаю. Просто подошел к окну, и моя рука, будто совершенно отдельно от меня, дотронулась до ледяных узоров, а еще через пять минут я поймал себя на мысли, что рисую профиль. Снова и снова, один и тот же профиль. Я не мог сказать, мужским он был или женским: тонкий, с длинными волнистыми волосами. Такой человек не встречался на моей дороге в этой реальности, это точно, и все же я снова и снова рисовал его, а сердце, отдельно от моего сознания, повторяло толчками: "Люблю тебя, люблю тебя"...
Замерзшие платаны звенели в черноте ночи ветвями, на некоторых из них даже сохранились огромные желтые листья. Здесь никогда не бывало таких зим. Внутренний голос сказал с интонациями телевизионного диктора: "Среднегодовая температура во Франции - плюс десять градусов". Спасибо, знаю, идет ледниковый период, наступает конец света? И я снова едва не расхохотался. Мокрый снег бросался на стекло с яростью средневековых воинов, осаждавших столицу Альбы - Тулузу. Профили, начерченные мною на стекле, таяли, исчезая под снегом, и я не удержался, чтобы поверх них не написать "Je t'aime".
Мне кажется, я мог бы стоять так целую вечность, но звуки в телефонной трубке делались все громче и настойчивей. "Если ты даже положишь трубку, Джеф, -- прошептал внутренний голос, -- будет только хуже: Филипп примчится к тебе сам". Хорошо, я отвечу ему.
-- Что ты так надрываешься, Филипп? - спросил я как можно спокойнее.
-- Ты только это хотел узнать? - сказал я. - У меня пока нет причин праздновать что-либо.
-- Напиваются не только от радости, но и от предчувствия провала, -- заметил Филипп, и в его голосе зазвучали нотки превосходства.
Я молчал, по-прежнему глядя на окно с нестирающейся надписью "Je t'aime". Надо было бы написать эту короткую фразу алмазом, но ведь эти шакалы-папарацци непременно залезут по стене, как киношный Человек-паук, а потом подкинут глотателям ежеутренних газет статейку под кодовым названием типа "Ксавье-Джеф Деланси снова влюбился" или чего-нибудь почище. Моего воображения просто не хватит, чтобы представить, какой фейерверк получится впоследствии. Джеф Деланси уже давно стал дойной коровой для журналистов.
-- Ну чего опять молчишь? - не желал успокаиваться Филипп. - Получил очередную повестку в суд? Что-то говорит мне: на этот раз ты уже не выкрутишься, так сделай хотя бы самую малость - отправь подальше от себя этого итальянца... Как там ты его называешь? - Марк Антоний?
-- Его фамилия - Маркантони, и он мой друг, -- ответил я безразлично.
-- Да хоть сам Гай Юлий Цезарь! - взорвался Филипп. - Завтра тебе придется отвечать на вопрос следователя, не ты ли нанял Юлия Цезаря для убийства своего секретаря. Или ты сам его грохнул? Следователь сказал журналистам, что имеет неотразимый документ против тебя, но распространяться по этому поводу не стал, нарочно, я думаю, чтобы редакторы газет всю ночь не спали.
-- Я ничего не боюсь и не собираюсь вообще разговаривать с ними, -- холодно ответил я. - Даже оправдываться не собираюсь, особенно по телефону. - Про себя же подумал: "Стефан получил по заслугам. Не надо было соваться туда, где нет места людям не нашей крови. А я... Я ни в чем не виноват. Я только сделал все возможное, чтобы никто не смел касаться своими грязными лапами моего брата" -- Мысли, которые никогда не прозвучат вслух. Мысли, за которые очень просто загреметь в дурдом. Нет, господа, я прекрасно знаю, как вести себя в вашем обществе и как играть по вашим правилам...
-- Карьеру завалишь, Джеф, и все свои планы, а что самое страшное - мои. Между прочим, твоя квартира еще не выкуплена: ТОБОЙ - у МЕНЯ! Между прочим, ты - подозреваемый номер один. Представляешь радость журналистов?
Я почувствовал только бесконечную усталость, о чем немедленно и сообщил Филиппу:
-- Я хочу спать, Филипп. Оставьте Все Меня В Покое!
"Дежа вю, -- шепнул внутренний голос. - Эта фраза принадлежала не тебе, а вот ему..." - И я невольно перевел взгляд на окно, на тонкий профиль, неизвестно кому принадлежащий, и на собственный росчерк "Je t'aime".
В трубке раздались частые гудки, и я осторожно положил ее на рычаг. Как тихо, как темно кругом... В сумраке смутно белел бумажный листок - повестка в суд на завтрашний день. Я устал, я безумно устал... Я не мог даже заставить себя раздеться, а потому лег прямо на пушистый ковер и долго не отрывал глаз от профиля, нарисованного мной на стекле, смотрел так долго, что и сам не заметил, как плавно перешел в сон...
Лаоцзы сказал: "Из Тьмы рождается Свет",
И, вероятно, в этом и надо искать ответ.
Из черного мертвого вечера белый взметается снег,
И ты понимаешь: мы вместе и врозь - навек...
Об этом думать так странно, и ты стоишь у окна,
Рисуешь профиль из своего недавнего сна,
Снег тает под пальцами, делается стеклом,
Тьма расплывается, снова горит огнем...
Под нарисованным профилем ты написал: "Je t'aime",
Эти несколько букв стоят всех в мире поэм,
Видишь ты крылья Ангела в сумраке воронья...
Пусть ты не веришь в это. Это зову тебя я...
-- Дани, почему ты не спишь? - спрашивал я молодого человека, того самого, которого машинально рисовал на замерзшем зимнем стекле. В холодном и тусклом свете наступавшего дня он казался почти прозрачным; длинные светлые волосы беспорядочно рассыпались по плечам. Он посмотрел на меня огромными серыми больными глазами, и его губы тронула счастливая улыбка.
-- Гийом... Еще так рано... -- сказал он. - Тебе непременно нужно поспать. Сегодня будет длинный день, опера... -- последние слова прозвучали с такой невыразимой грустью, что в мое сердце вонзилась холодная, как лед, игла боли.
-- Братишка... Иди ко мне, -- позвал я. - Я согрею тебя, я смогу растопить тот холод, который преследует тебя.
Он не сразу и немного неловко поднялся из-за стола, за которым работал, захватив с собой лист бумаги, подошел ко мне и нырнул под одеяло. Я обнял его, чувствуя: он и в самом деле дрожит, как пойманный олененок. Я прижал его к себе и поцеловал мягкие, как у детей, такие трогательные локоны, тонкие замерзшие пальцы.
-- Что ты делал? - прошептал я.
-- Меня выгнал из постели безумный холод. Сейчас во всем Париже невозможно найти дров, так что прошу тебя, братец, не ругай Жермона, он и так делает все, что в его силах. Вот он и сделал: костюмы для вечернего представления безупречны. А я... Прости... Я написал стихи. Будешь слушать?
-- Конечно, любовь моя, -- я поцеловал его больные глаза, но он неправильно истолковал мой порыв:
- Конечно, нам осталось совсем недолго... Но я ни о чем не жалею... И, больше ничего не объясняя, он начал читать.
Ангел мой, как безумно холодно...
Птицы жмутся к стеклу от голода...
Птицы, брат, нам - почти родня -
В каждой ты узнаешь меня.
Вечера же такие длинные,
Что я все легенды старинные
Забывать начинаю. Не стоит...
Но одно не дает мне покоя -
Лишь концовка этих легенд -
Как сейчас говорят - "хэппи энд".
А метель бушует, как улица,
И со всеми подряд целуется.
Сколько выдержим мы еще?
Дай мне, Ангел, свое плечо...
Если б знал ты, как я устал
От улыбок скользких, кривых зеркал...
Как и ты, одного хочу -
Когда в небо это взлечу,
А внизу мы оставим холод
Тем, кто слишком горяч и молод.
Нам зима соткала покров,
И уже не осталось слов.
А теперь я скажу желание,
Расстоянье мое, расставание...
Люди быстро найдут нас с тобою,
Встанут в круг и рукой закроют
Нам глаза. Но неважно это:
Знать хочу, как в потоке света,
Ты мне скажешь опять: "Люблю"...
Последнюю строчку он произнести не успел, потому что я наклонился к его лицу, которое обожал больше всего на свете, и поцеловал его в губы.
"Люблю, -- прошептал я. - Люблю тебя, Дани. Как говорю я это сейчас, когда мы с тобой одни, я скажу это где угодно: на плахе, на костре. Клянусь тебе, моими последними словами будут именно эти, и произнесу я их только так, как ты слышишь их сейчас: "Люблю тебя, Дани". Он доверчиво спрятал лицо в моих волосах и сказал, задыхаясь, то ли от волнения, то ли от болезни: "Люблю тебя, Гийом. На все жизни, на все времена люблю тебя. Я знаю, какой обузой тебе стал: ты же - блестящий красавец, у тебя впереди головокружительная карьера, а ты вместо этого всю эту жизнь мучаешься с безнадежно больным братом. Надеюсь, следующая твоя жизнь будет гораздо счастливее, и тебе, наконец, воздастся по заслугам". - "Мне не нужна жизнь без тебя, -- ответил я, осторожно вытирая слезы с его глаз. - Мне все равно, где и как жить: главное - с тобой. Сегодня, Дани, я наконец-то вспомнил тебя... Сколько раз я машинально рисовал на замерзшем стекле твой профиль, и даже не знал, что это - ты. А теперь я знаю... Дани... Дани... Моя вечная любовь, мой вечный брат, Грааль Воплощенной Любви... Это ты... И ведь ты еще находишься на этой земле, правильно? Я буду искать тебя. Я пройду всю землю, но найду тебя. Люблю тебя". - "Люблю тебя", -- эхом отозвался он, и вдруг вздрогнул и поднял голову.
-- Что такое? - не понял я, пытаясь удержать его.
-- В дверь стучат. - Он произнес эти слова совершенно спокойно, но в огромных серых глазах застыл ледяной ужас...
В дверь действительно так настойчиво барабанили, что я открыл глаза и увидел, как ледяное зимнее солнце все ближе подползает ко мне по ковру. Еще не веря, что видел всего лишь сон, я огляделся. Нет, в комнате все было точно так же, как вчера. Профили и сделанную мною надпись стер вчерашний снег. Я поднялся. На столе по-прежнему белел листок бумаги - повестка в суд. Нет, не только. Что-то изменилось, но я не мог сразу понять, что именно. Здесь же, на столе, лежали три белоснежных лилии, неизвестно как сюда попавших ("Твой брат очень любил лилии", -- тихо, почти неслышно прошептал внутренний голос). Я тронул дышавшие морозом цветы, как будто они пришли из моего нереального сна. Лилии не исчезли, но под ними я обнаружил еще один лист бумаги, пожелтевший от времени. По первой строчке я сразу догадался, что это были стихи Дани: "Ангел мой, как безумно холодно..." Наверное, мне следовало удивиться. Так и сделал бы обычный, нормальный человек, но я отнесся к этому, как к чему-то совершенно естественному. Реальность призрачна, и разве я не доказывал это всей своей жизнью, особенно тайной, никому не известной, доверенной только моим дневникам, представлявшим собой своеобразное изучение, стремление понять свои прошлые жизни.
Реальность, однако, никак не желала, чтобы ее признавали призрачной, а потому продолжала настойчиво барабанить в дверь. В промежутках между стуками и звонками я слышал, как некто за дверью со славянским акцентом выкрикивает: "Господин Деланси! Если через 10 минут вы не откроете, я буду вынужден вызвать полицию!"
Прокурор или следователь - на дом? Я едва не расхохотался. Как это мило с их стороны! Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Я включил электрический чайник и поставил на стол банку растворимого кофе, вынул из пачки "Житана" сигарету и отправился открывать дверь, закуривая на ходу. Неизвестного посетителя, кем бы он ни был, я уже ненавидел всеми силами души, а потому, открывая дверь, от всего сердца крикнул:
-- Да какого черта?
За дверью стоял начинающий лысеть человек лет сорока, с заметным брюшком. Как ни в чем ни бывало, он любезно улыбнулся:
-- Господин Деланси? Позвольте представиться. Меня к вам направил ваш продюсер Филипп Селзник. Я - ваш адвокат, Анджей Запотоцкий.
-- Поляк? - спросил я, бросив на него быстрый взгляд и, не дожидаясь ответа, отправился на кухню заваривать кофе.
Запотоцкий проследовал за мной, аккуратно прикрыв дверь. Он встал на пороге кухни, внимательно глядя, как я наливаю в чашку кофе.
-- Тоже хотите? - спросил я. Его взгляд - профессиональной ищейки - мне тоже не нравился, как и его настойчивость, как и его фамилия. Вероятно, вопрос прозвучал откровенно недружелюбно, потому что он покачал головой и спросил:
-- Вам что, поляки не нравятся?
Я затянулся сигаретой.
-- Да мне всё без разницы. А поляки... Никогда не интересовался особенно историей Польши. Знаю только, что каждый житель этой страны считает себя паном или ляхом... Тьфу... Шляхтичем... Не знаю я вашего языка. Дворянином одним словом. Куда не плюнешь - непременно попадешь в отпрыска королевского рода. Вот и вы тоже, небось, из князей происходите?
Он казался слегка смущенным.
-- Я хотел было сказать, что на самом деле в Польше дело обстоит не совсем так, но я... Я и вправду происхожу из князей Запотоцких...
Я улыбнулся:
-- Ну вот... Видите сами.
Он достал из кармана белоснежный носовой платок и осторожно высморкался в него: вероятно, так было принято в высших слоях польского общества, а я тем временем продолжал:
-- Приглашая вас ко мне, Филипп почему-то забыл спросить у меня разрешения. Тогда... Прошу прощения, но вы мне не требуетесь. Я смогу защитить себя сам. Я ни в чем не виноват.
Однако Запотоцкий стоял, как скала:
-- Но вы, господин Деланси, не юрист. Вы не знаете, сколько ловушек может подготовить для вас французская система правосудия. А если, к примеру, вы не захотите отвечать? Только я смогу остановить следователя, тогда как ваш личный отказ будет восприниматься как попытка избежать правосудия.
Я чувствовал, как во мне начинает закипать бешенство.
-- Что вы здесь разыгрываете передо мной сцены из "Преступления и наказания"?! Слышите вы, господин поляк, я ни в чем не виноват! Против меня нет никаких улик!
-- Они найдут, -- спокойно ответил поляк. - У них работа такая - уметь находить улики и обвинять невиновных. Дай им волю, и они смогли бы придраться даже к фонарному столбу и приговорить его к гильотинированию. А за вас, господин Деланси, они возьмутся с удвоенным рвением, потому что вы - не обычный человек, вы - звезда. Этот процесс может затянуться на годы и принести неплохое состояние, как юристам, так и журналистам. За этим процессом будет следить вся страна.
"А ведь он прав, -- сказал тихий внутренний голос с интонациями Дани. - Ты должен пройти через это, Гийом, через эту грязь, чтобы многое понять". - "Понять? - не понял я. - Мое желание осталось прежним - встретиться с тобой, любовь моя". - "Сначала - осознание, потом - встреча, -- грустно произнес Дани. - Пока ты не поймешь, кто ты на самом деле, стена между нами не сможет рухнуть. И в этом нет моей вины" - "А чья же?" - едва не закричал я в полный голос. - "Будь внимателен и осторожен, Гийом, -- Дани говорил тревожно и так тяжело, словно ему приходилось бежать. - Особенно следи за желто-черными перьями и запахом нечищенной рыбы. Это сигнал опасности..."
-- Молчание - знак согласия? - услышал я уже основательно забытый голос Запотоцкого.
Я с удивлением посмотрел на него. А ведь Дани прав: я действительно где-то уже слышал этот ненавистный запах нечищенной рыбы, где-то видел желто-черные перья... Теперь же мне почудилось, что и Запотоцкий стоит, окутанный облаком дорогой туалетной воды, к которой примешивалась рыбная вонь. Но размышлять об этом было некогда.
-- Еще пять минут, -- сказал я. - Сейчас соберусь и отправимся к следователю.
Оставив пана Запотоцкого на кухне, я прошел в ванную и открыл кран до отказа, а сам посмотрел в зеркало: несколько бледнее прежнего, но, как и раньше, я видел отражение юного черноволосого Ангела со знаменитой солнечной улыбкой. Я провел руками по волосам, и вдруг вздрогнул, как от удара током - картина в зеркале изменилась разительным образом. Рядом с собой я увидел Дани, невероятно похудевшего, в разорванной батистовой рубашке, с растерянным - потерянным - взглядом огромных серых глаз. И мне не требовалось долгих размышлений, чтобы понять: он ищет меня и не видит. Я едва сдержал крик: "Дани, я здесь! Я люблю тебя!"
Он не видел меня. Зато я видел его мысли, и в них был я... Но... Боже мой... Не помню, испытывал ли я в этой своей жизни ужас, подобный этому... Кажется, судя по одежде людей, это был XVIII век. Перед воротами роскошного парижского особняка возбужденная толпа оборванцев, вооруженных чем попало, рвала на части... Боже, боже!.. Меня... И почему-то особенно страшным было то, что я видел парижское небо - бесконечно-синее и счастливое каким-то безоблачным, спокойным, безбрежным счастьем. Счастьем, которое ничто происходящее на земле, не способно поколебать. Ветра не было, но на мостовую непрерывно падали огромные желтые листья платанов... Так похожие на отрубленные ладони... Которые они отрубили у меня мясницким топором. "Черный сентябрь", -- подумал я. Эта кровавая вакханалия казалась какой-то извращенной страстью к наслаждению и насилию ("И как тебе не пришло в голову описать это, друг Донасьен де Сад? Или ты тоже стремился скрыться от дикости окружающей реальности в своих выдуманных восточных гаремах?"). Вся улица была залита кровью. Моей кровью. Они пробивали мне голову камнями, пытались вырвать волосы, потом начали рвать одежду.
Я наклонился над раковиной, и меня вырвало. Когда же я решился снова поднять глаза на зеркало, то увидел только разбросанные по мостовой куски мяса, и я знал, кому они принадлежат. Толпа с торжественными песнями маршировала вдаль, унося на пике мою голову, а в огромной луже крови, закрыв лицо руками, стоял на коленях едва одетый Дани. Он не плакал, только методично раскачивался из стороны в сторону, и я увидел его глаза только в тот момент, когда проходящий мимо отряд полиции силой поставил его на ноги. Дани смотрел прямо перед собой, но ничего не видел: в его огромных глазах застыло навек мое отражение - счастливо улыбающегося Ледяного Ангела. Другого мира, другой реальности для него не существовало. Он ничего не слышал, когда к нему обращались с вопросами. Он сошел с ума. Он смотрел в мои глаза, и в них я читал отчаянную мольбу о помощи. Раскаленная стрела все глубже вонзалась в мое сердце. "Я найду тебя, я спасу тебя, Дани, чего бы это ни стоило, -- мысленно поклялся я. - Твое имя я уже защитил, осталось - найти тебя, мой вечный брат, любовь моя".
За дверью ванной послышался громкий кашель Запотоцкого.
-- У вас все в порядке, господин Деланси?
Стекло медленно меркло.
-- Окей, -- глухо сказал я, непроизвольно повязав вокруг шеи черный шелковый шарф на манер французских аристократов XVIII века. - Уже иду.
Я и раньше был убежден в том, что вызов в суд не является случайностью. Да, я сделал все, что от меня зависело - убрал одного из их стаи, теперь же опомнившаяся свора с любезными оскалами набросилась на меня - вся. И теперь мне придется отмахиваться не только от одного мерзавца, который нашел свой последний приют на свалке в чехле из-под матраса. Однако если раньше все, что я делал, было основано исключительно на предчувствиях, то теперь я словно увидел свой путь невероятно четко и ярко, и помог мне в этом Дани. Он хотел предупредить, что вся компания монстров, услужливо показанных мне зеркалом, ходят кругами - волчьей стаей -- вокруг меня, ища слабое место, чтобы вцепиться в горло. Которое я непроизвольно защитил черным шарфом из своего прошлого. "Спасибо, Дани, -- мысленно сказал я брату. - Кто предупрежден, тот вооружен. По крайней мере, я буду знать, с кем бороться, хотя еще многого не знаю...Но должен узнать непременно: от этого зависит теперь не только моя жизнь, но и твоя, моя вечная любовь... Как хорошо, что я узнал твое имя!"
-- Господин Деланси, о чем вы все время думаете? - швырнул меня в реальность голос Запотоцкого, расположившегося рядом со мной на мягком сиденье машины. - У меня создается впечатление, что вовсе не о суде.
-- Мысли мои читаете? - поинтересовался я безо всякого интереса.
Он не счел нужным отвечать на мой вопрос, а вместо этого сказал:
-- Ваш черный шарф...
-- А что мой шарф? - спросил я, с трудом балансируя на грани агрессии.
Запотоцкий смотрел куда-то вперед, через плечо шофера. Со стороны создавалось впечатление, будто он целиком увлечен стеклянными зданиями квартала Дефанс.
-- С тем же успехом вы могли бы нести в руках желто-красное альбигойское знамя, к примеру.
-- Чушь, бред, господин адвокат, -- резко отозвался я.
Он пожал плечами:
-- Думайте что хотите. Журналисты не оставят без внимания эту деталь.
Я бросил на него быстрый взгляд. Теперь он смотрел на меня, не отрываясь, в упор, и только сейчас я смог разглядеть цвет его глаз - светло-коричневый, как кора молодого каштанового деревца. Он мягко улыбался, но в глубине этих светло-карих глаз, как в пещере, пряталось нечто, и я не мог разобрать, что именно - то ли человек, то ли зверь.
-- Господин шляхтич, -- сказал я. - Вам же я неприятен, как минимум. Зачем вы вообще взялись меня защищать?
Он усмехнулся. От таких, как он, правды никогда не добьешься.
-- Во-первых, мне лестно защищать человека с вашим именем. А во-вторых... (его улыбка сделалась еще шире, чем напомнила собачий оскал - непонятно: то ли и впрямь улыбается, то ли готовится вцепиться в горло). Во-вторых, мне очень хорошо заплатили.
-- А в-третьих, -- не удержался я. - Вы так всегда мечтали сыграть роль в экранизации романа Достоевского "Преступление и наказание". Правда, если мне не изменяет память, адвоката там не было. Да и я совершенно не похож на Родиона Раскольникова.
Он с досадой повел плечом, как будто за спиной у него находилось нечто сильно мешающее в тесном салоне машины:
-- Раскольникова хотя бы совесть мучила. Вам же, господин Деланси, это чувство совершенно незнакомо (и он снова улыбнулся собачьим оскалом). А вообще не люблю я Достоевского. Моральное харакири по-русски...
-- А с какой стати меня должна мучить совесть, если я ни в чем не виноват? - кажется, меня начинают выводить из себя еще до встречи со следователем...
И снова эта отвратительная улыбка собственного превосходства.
-- Господин Деланси... Если, к примеру, взять с улицы любого человека и, не объясняя ему ничего, посадить в тюрьму лет эдак на десять, то концу десятого года он начнет догадываться, за что его посадили. Понимаете, о чем я?
-- Понимаю, -- сказал я, машинально поправив шарф. - Нет человека без греха. Если не ошибаюсь, это даже в библии было сказано. Может быть, не именно так, как я говорю, но смысл тот же.
Тонированные стекла машины внезапно померкли, а потом полыхнули пламенем. И я снова увидел жуткую картину судилища времен той самой революции, о которой мои сограждане предпочитали не вспоминать. Вокруг я видел грязные, изляпанные чем-то темным стены какого-то парижского аббатства. Почему аббатства? Кое-где, под самым потолком еще можно было увидеть сохранившиеся кое-где кресты и изображения ангелов, по которым явно стреляли: их крылья были изуродованы пулями, но ангелы по-прежнему не желали уходить со своего места, с безграничной скорбью взирая на то, что происходило здесь, внизу.
Внизу, посреди заплеванного пола, стоял длинный стол, за которым заседали совершенно пьяные... судья (язык не поворачивался назвать их судьями). На столе стояли, как солдаты в строю, шеренги пузатых темно-зеленых бутылок, пустые собратья которых валялись под ногами этих людей, разгоряченных, в расстегнутых рубахах. Среди крошек хлеба и винных луж то там, то сям, плавали бумаги (личные дела подсудимых, как я понял). Рядом со столом притулилась огромная корзина, куда сбрасывались дела людей, которые уже перестали существовать по решению этого дикого суда.
Подсудимых выводили бесконечным потоком, а глава трибунала, восседавший во главе стола, ограничивался всего одним вопросом: "Вы аристократ?", после чего с собачьим оскалом, так напомнившим мне господина Запотоцкого, провозглашал: "Свободен!". Ответом ему служил дикий и восторженный рев голосов. Почему, я понял через секунду: заключенных выводили во двор, где их поджидала толпа, ощетинившаяся пиками. Эти пики и открывали "освобожденным" прямую дорогу на небо, где каждый "свободен, свободен, свободен"... Граждан совершенно не смущало то обстоятельство, что они, без преувеличения, стоят по колено в крови: их возбуждение было сродни сексуальному. Их глаза пылали черным огнем страсти и желанием, переводимым на человеческий язык: "Еще, еще!"
Среди длинной очереди дрожащих, испуганных заключенных Дани можно было узнать без труда. Тонкая рубашка висела на нем лохмотьями, а глаза по-прежнему неподвижно смотрели в пространство, минуя тысячи лиц, потому что ему нужно было только одно лицо - мое... Но меня не было рядом... Я пытался защитить его, отвлечь на себя ярость толпы, но моя жертва оказалась напрасной. Больше я ничего не мог сделать для него... Мне оставалось только смотреть...
-- Как ваше имя? - спросил председатель трибунала, сидевший, небрежно закинув ногу на стол, а заодно отодвигая в сторону голову одного из судей, так и заснувшего в обнимку с бутылкой.
Дани смотрел куда-то сквозь стены и молчал.
-- Как твое имя? - повторил председатель.
Дани смотрел своими огромными глазами потерявшегося ребенка и молчал. Один из судей наклонился к председателю и сказал громким шепотом: "Сумасшедший..."
-- Аристократ? - голос председателя взвился под самые своды обезображенного Аббатства.
Дани молчал. Судья снова наклонился к председателю и прошептал что-то такое, что я не сумел разобрать. Председатель нехорошо усмехнулся.
-- Граф Гийом де Монвиль, которого сегодня утром казнил народный суд...
И вдруг остановившиеся безжизненные глаза Дани вспыхнули светом разума.
-- Гийом - мой брат, и я люблю его! - четким звонким голосом произнес он, а потом с ужасом и изумлением огляделся вокруг, видимо, совершенно не понимая, как он здесь оказался.
-- Оставьте все - вы - меня - в покое! - крикнул он. - Гийом! Гийом, где ты? Я должен быть с тобой! Я хочу быть только с тобой, брат!
Председатель трибунала расхохотался:
-- А ты не видишь, аристократ, что перед тобой находится сам господь бог? Сейчас, грязный извращенец, ты окажешься в объятиях своего дорогого братца! На свободу его!
Двое солдат, стоявших у входа с ружьями наперевес, распахнули тяжелые двери. Один из них, убийственно пахнувший нечищенной рыбой, осклабился, обнажив испорченные желтые зубы и поманил Дани рукой к себе:
-- Иди сюда, аристократ. Там твой брат ждет тебя!
-- Гийом! - прошептал Дани и медленно, неверно, как будто ноги отказывались слушаться его, пошел к выходу.
Он не видел ничего: ни тихо плачущих заключенных, с такой жалостью смотревших на него, словно в этот момент они забыли: впереди их ждет то же самое... Он не видел мечущегося в темноте ало-желтого света факелов, а если и видел, то это показалось бы ему гордо реющим знаменем несдавшегося Монсегюра... Он не видел толпы, ощетинившейся пиками. Он просто шел вперед, потому что ему сказали: там можно найти Гийома. Меня... Не помню, приходилось ли мне когда-нибудь в жизни испытывать такую же безумную боль.
Дани шел вперед, внимательно вглядываясь в лица, больше напоминающие не человеческие, а звериные морды, и его взгляд огромных глаз был, как и раньше, потерянным. По длинным волнистым волосам мелькали алые отсветы факелов, придавая всему его облику что-то одновременно трогательное и трагическое. Он нигде не видел меня. Не мог увидеть... Он не мог даже удивляться, когда один из мужчин остановил его, воткнув в грудь пику и, поведя ее вниз, чем заставил Дани опуститься на колени.
-- Женщины! - крикнул кто-то. - Есть у вас ножницы?
-- Есть! - быстро отозвалась белокурая красавица. - У модистки всегда есть с собой ножницы! Мало того, я даже могу помочь вам!
Она осторожно обошла Дани, так, чтобы не испачкаться кровью, которая все сильнее струилась по его груди.
Дани послушно опустил голову, и красавица, собрав в одну руку его длинные локоны, чиркнула ножницами.
-- Вот и все! - весело крикнула она. - Это (она подняла вверх отрезанные волосы) будет моим трофеем на память!
Вся толпа загомонила в восторге. Крики сливались в общий гул, в котором яснее всего слышалась фраза: "Долой аристократов!" А потом послышалось дружное скандирование: "Ми-шо! Ми-шо!" Дани стоял на коленях, опустив голову, безразличный к происходящему, не видя, как перед ним люди расступились, давая дорогу невысокому коренастому человеку, заросшему бородой до самых глаз. Полуодетый, он шел, привычно поигрывая рельефными мускулами и огромным топором, крепко зажатым в правой руке, четко впечатывая каждый шаг в мостовую. Приблизившись к Дани, он схватил его за волосы и резко рванул вверх, после чего презрительно сплюнул:
-- Да с этой шеей смог бы справиться даже новичок, впервые взявший в руки топор! - сказал он. - Но я понимаю вас, друзья! Вам просто хотелось еще раз полюбоваться на работу профессионала!
Ответом ему послужил восторженный взрыв голосов. "Мишо! Мишо! Ты - король палачей!".
-- Ну что вы... -- скромно потупил глаза Мишо. - Я всего лишь мясник... Король у нас - Сансон! Но... Иногда и я бываю не хуже!
-- Браво, Мишо! Наш герой - Мишо! - закричала толпа, как один человек. - Долой аристократов!
Желтые зубы Мишо еще раз блеснули в свете факелов.
-- Учитесь, салаги, как это делается, пока я жив! - проорал он и наклонил голову Дани.
Мишо взмахнул топором и уже через несколько секунд поднял голову моего брата над толпой. Я едва не оглох от рева, переходящего в экстаз. Заключенные, наблюдавшие из окон эту сцену, закрывали лица руками. Мужчины прижимали к себе дрожащих женщин, стараясь убрать их лица от этого жуткого зрелища. И все равно женщины сначала плакали тихо, а потом, больше не скрываясь - навзрыд. А я как будто превратился в одного из тех каменных Ангелов, которых еще не успели уничтожить служители нового порядка, и никогда еще я, сам готовящийся предстать перед тюремным следователем, так ярко не чувствовал в своей руке тяжесть меча. Один из этой своры был уже мной уничтожен, но остались другие. "Гийом, они будут преследовать нас с тобой и в этом, и в других вариантах пространств", -- тихо произнес голос Дани.
А вот следующую фразу я, кажется, произнес уже вслух, дрожащим от отчаяния и безысходности голосом: слишком велика была моя боль и ненависть:
-- Сатисфакция!
-- Что вы сказали? - голос Запотоцкого снова вернул меня в реальность. - Прошу вас, приехали. Сейчас быстро выходим, быстро проходим мимо журналистов, ни о чем не разговаривать, предоставьте это мне.
-- Да на здоровье, -- сказал я, поправив шарф на шее, как будто воспоминание о моем невозможном прошлом могло меня защитить.
Едва дверца машины приоткрылась, в нее немедленно просунулся чей-то фотоаппарат. Я мгновенно закрылся рукой от вспышки, а потом уже и не опускал руки вовсе, потому что папарацци облепили весь автомобиль и лезли буквально друг другу на голову, задавая вопросы, ни один из которых я при всем желании (которого у меня, кстати, совсем не было) не сумел бы расслышать, и они сливались в однородный гул. На какое-то мгновение к моему горлу подкатила тошнота, как будто я снова увидел ту страшную сцену расправы надо мной в зеркале. Запотоцкий осторожно, но сильно, ухватил меня за рукав и потащил за собой. Он рассекал толпу как ледоход, произнося, как робот, одну-единственную фразу: "Без комментариев". "Надо запомнить на будущее на всякий случай" - подумал я.
Журналисты бежали за нами по высокой лестнице, и остановили их только внушительные стеклянные двери, из-за которых можно было видеть огромные физиономии секьюрити, и пугало в их облике больше всего всякое отсутствие чувств, их невозможность. Меня всегда удивляли эти люди: иногда мне казалось, что они родились с ампутированными чувствами и тем органом, который отвечает за любовь и сострадание. Состязание гончих и роботов завершилось со счетом один-ноль в пользу роботов.
Снег на улице перешел в моросящий осенний дождь, но журналисты все-таки не расходились. Подняв воротники и пряча под одеждой фотоаппараты и кинокамеры, - самая великая ценность для журналистов! - они топтались в лужах, и их позы красноречиво говорили о том, что они готовы простоять в таком положении столько, сколько потребуется. "Название для картины "Какое мужество!" - рассмеялся внутренний голос, и я вместе с ним.
Запотоцкий с видом крайнего изумления уставился на меня.
-- Не обращайте внимания, -- сквозь смех сказал я, -- Просто вы меня потрясли своим профессионализмом.
Поляку даже в голову не пришло, что над ним можно вообще иронизировать, а потому он с достоинством слегка наклонил голову и не без гордости добавил:
-- Нас этому учили, господин Деланси.
Он провел меня к кабинету, на котором красовалась табличка "Рамо, следователь по уголовным делам". И снова я не удержался от замечания:
-- Подумать только! Я уж думал, что вы привели меня на концерт классической музыки!
И снова Запотоцкий мой юмор не оценил. Наверное, это чувство было у него атрофировано в результате многолетней практики или тяжелого детства, но заниматься психоанализом своего адвоката мне хотелось меньше всего. Он осторожно приоткрыл дверь и елейным голосом проворковал:
-- Нам было назначено на десять. Я - адвокат господина Деланси...
-- Проходите, -- сказал, как отрубил голос из-за двери, который мог принадлежать не живому человеку, а, скорее, машине.
-- Входим, -- шепнул Запотоцкий. - Умоляю вас, господин Деланси, ни слова: иначе вы сами загоните себя в ловушку. Говорить буду я.
У меня на языке вертелось что-то вроде: "Может, вы и курить будете за меня?", но адвокат уже втащил меня в кабинет, невероятно большой для той предельно скромной (я бы даже сказал - нарочито скромной обстановки). Под портретом президента на стене стоял длинный стол, заваленный бумагами, который мне что-то напомнил, но что именно - не было времени разбираться. За столом сидел тщедушный человечек с огромными очками на носу, но из-за этих смешных очков поблескивал такой пронзительно-злобный взгляд, что мгновенно пропадало желание острить.
-- Добрый день, -- поздоровался я, однако ответа не последовало, и следователь с композиторской фамилией указал мне и Запотоцкому на два стула, в одиночестве стоявших перед столом. "Спасибо, что не сразу - электрических", -- мрачно подумал я и посмотрел в окно.
Дождь превратился в бесконечный ливень, и капли писали на стекле длиннейшие послания, хотя я все равно в них не разбирался, а вот настроение свое они мне четко передали: волна депрессии поднималась, готовясь накрыть меня сверху, как цунами, или, наверное, как какой-нибудь огромный медведь... Никогда не видел огромных, настоящих медведей... Надо бы как-нибудь при случае побывать в России; если верить Толстому, охоты там превращаются в настоящие шоу...
От этих размышлений не по делу меня оторвал сухой, как электрический треск от шерстяной тряпки, голос следователя:
-- Ваше имя, фамилия...
Он сидел перед чистым листом бумаги, держа наготове ручку. Кажется, этот первый лист вскоре превратится в увесистую стопку или даже несколько. Впереди - тонны понапрасну истраченной бумаги.
Я смотрел на него с некоторым удивлением. У меня за ночь настолько изменилось лицо, что он меня не узнает?
-- Ваше имя, фамилия, -- настойчиво и еще более резко повторил следователь.
Помимо моей воли во мне закипало неуправляемое раздражение, грозящее перейти в бешенство. Я прекрасно понял его ненависть: наконец-то в его коготки попал человек, которого любая собака на улице узнает. Господина Рамо, наверное, никто в упор не желал видеть: даже собственная жена, а потому на моем деле он оттянется по полной, он покажет этому "буржую, миллионеру, такому-разэтакому, что и для него существуют законы, по которым любая букашка, подобная мне... Простите уж убогонького, месье, но не забудьте, что не слишком давно даже короля казнили, а не то, что вас - выскочку, получившего возможность огрести миллионы благодаря симпатичной мордашке. А что, за какие, спрашивается, заслуги, вам досталась на небесной распродаже смазливая мордашка? Как говорил Фигаро: "Вы дали себе труд родиться, только и всего".
Зря он вспомнил про Бомарше. Этого писаку я ненавидел всеми силами души. Ни за что. Просто так. Как представителя чужой крови. И разве не за это же с первого взгляда возненавидел меня следователь, желтый как пергамент, с композиторской фамилией? Законы, значит?
-- Деланси, Ксавье, -- процедил я с такой ненавистью, что Запотоцкий уставился на меня с нескрываемым ужасом.
-- Господин Деланси, -- поспешно забормотал он. - Это простая формальность, так спрашивают всех. Просто формальность, вас никто не хотел обидеть.
-- А как можно обидеть, спрашивая фамилию и имя? - сверкнул глазами из-под круглых смешных очков следователь. - Или месье Деланси уже не считается гражданином нашей страны? Или вы, господин адвокат, хотите сказать, что перед законами не все равны? Да по мне хоть дворник, хоть звезда эстрады, -- оба обладают равными правами. Поняли вы это? Господин Ксавье Деланси? - Последние слова уже громыхали, разносясь эхом под сводами пустой комнаты, и точно так же в моей голове громыхал подтекст: "Да кто ты такой? Кинозвездочка, которую забудут через пару лет после твоей смерти! Никто не вспомнит о тебе, так же, как и обо мне, судебном исполнителе. Считаешь меня винтиком? Да, пусть винтиком, но огромной машины Правосудия, которая, если ты будешь продолжать артачиться, смешает тебя с грязью, да так, что ты позавидуешь последнему бомжу в негритянском квартале. К тому же - раздался оглушительный хохот - гильотины в нашей демократической стране еще никто не отменял!"
Я смотрел на него, но ничего не видел, кроме такого же длинного стола, заваленного бутылками, за которым сидел, развалясь председатель суда, вероятно, чувствуя себя, как минимум, представителем господа бога. Прищурив глаза, он смотрит на Дани, на его рубашку из тонкого батиста, изорванную в клочья, на его огромные остановившиеся глаза, в которых - боже, как же это больно - я вижу свое отражение - черноволосого и зеленоглазого, счастливо смеющегося Ледяного Ангела. Председатель отодвигает голову одного из самозванных "судей", распластавшегося на столе в обнимку с пустой бутылкой. Он на мгновение приоткрывает ничего не понимающие, затуманенные алкоголем глаза, и тут я узнаю его. Рамо!.. Этот Рамо сидит сейчас передо мной, стараясь указать мне мое место, но я вижу только огромные беспомощные серые глаза, а в моей голове стучит толчками одно-единственное слово - "Сатисфакция!"
-- Итак, месье Деланси, -- растягивая слова, произнес Рамо (я почему-то видел только пятно от кофе, не отчищенное с рукава его костюма, -- Вам уже известно, по какому делу мы вызвали вас сюда.
Он сделал паузу и посмотрел на меня поверх очков. Я молчал. Запотоцкий тоже хранил каменное молчание. Рамо прокашлялся:
-- Это дело об убийстве вашего секретаря Стефана Марковича.
-- Я не виновен, -- сухо отозвался я.
Рамо тонко улыбнулся.
-- Виновны все, господин Деланси, только одних удается поймать за руку, а других - нет. А то, что не виновны, здесь говорят все.
-- И вы рассчитываете поймать меня за руку, -- не удержался я, высокомерно вскинув голову.
Запотоцкий с ужасом уставился на меня и схватил за рукав, что должно было, по всей вероятности, означать: "Молчи, черт бы тебя побрал, молчи!", и тут же высунулся вперед, всем телом изобразив подобострастие:
-- Прошу прощения, господин судебный исполнитель. Мой клиент нервничает. В его положении это естественно, вы же понимаете...
Рамо его слова проигнорировал, как, собственно, и я, потому что и я, и тот, что сидел передо мной, уже успели почувствовать друг друга смертельными врагами. Только Рамо объяснил бы это чувство тысячью факторов: разницей в социальном положении, обычной завистью к человеку, который наивно полагает, что добился в жизни всего, накрепко забыв поговорку: "От сумы, да от тюрьмы не зарекайся"... Еще многими причинами. А я... Я узнал в нем человека, который, быть может, и не принял явного участия в убийстве человека, которого я любил больше всего на свете. Не принял... По стечению обстоятельств, но кто мог сомневаться, что не будь он в стельку пьян, то проголосовал бы, как и прочие судьи, устроившие из Аббатства вертеп, за смерть Дани?
-- Алиби у меня железное, -- добавил я с откровенной наглостью. - Я был занят на съемках фильма.
Рамо снова тонко улыбнулся. Сквозь улыбку сверкнул волчий оскал, беспощадно-бессмысленный. Между нами, господин судебный исполнитель, существует одна небольшая разница: ты не можешь совершенно четко объяснить себе, за что меня так ненавидишь; я же знаю, за что. Я требую сатисфакции у вас всех, кто убивал меня и моего брата, и не успокоюсь, пока не уничтожу всех. Только теперь я понял это совершенно четко, поэтому никакой волчий оскал меня не напугает. Я требую сатисфакции. Я убью вас.
Рамо откинулся на спинке кресла, глядя на меня так, как будто впервые увидел, как на экзотическое животное в зоопарке. Сунув конец ручки в рот, он процедил как бы нехотя:
-- Знаете, господин Деланси, за что меня держат в этом министерстве? - Он сделал театральную паузу, но я молчал, и готов был хранить молчание до Второго Пришествия. Поняв, что реакции ему не дождаться, Рамо швырнул в мою сторону слова, как перчатки:
-- За то, что я умею разбивать даже самые железные - железобетонные - алиби.
Я улыбнулся:
-- Угроза?
-- Что вы, как можно, господин Деланси? - Рамо расплылся в насквозь фальшивой усмешке. - Просто констатация факта. Как вы воспринимаете мои слова - вовсе не моя проблема.
-- Вот и отлично... -- Я демонстративно посмотрел на свои часы, давая понять: время - деньги, вы меня задерживаете, господин судебный исполнитель.
-- С этого дня мы с вами будем часто встречаться, господин Деланси, -- произнес Рамо с обаянием и добродушием хищника, в чью клетку подсунули ягненка. - За один раз мы не сможем изучить материалы этого огромного дела. Сегодня у меня к вам всего один, совсем небольшой, вопрос: как вы познакомились с покойным господином Марковичем?
До сих пор сидевший как на иголках Запотоцкий едва не вскочил с места:
-- На этот вопрос буду отвечать я! Мой клиент уполномочил меня...
Рамо пожал плечами:
-- Ну, если уж вы настолько близки (подлые интонации скользкой змеи) со своим клиентом, то пожалуйста... Я выслушаю вас. - Он положил ручку на стол, подпер руками подбородок и изобразил физиономию дебила, которому обещали рассказать сказку, в которой он заранее приготовился не верить ни единому слову.
Запотоцкий быстро и горячо заговорил о чем-то, а я отвернулся и стал смотреть в депрессивно-серое окно, залитое слезами дождя. Струи стекали по стеклу, складываясь в уже знакомый до боли силуэт. "Дани, Дани... - повторял я про себя, -- Хочешь, я расскажу тебе, как я познакомился с тем человеком, который называл себя в этой жизни Стефаном Марковичем?.. Слушай..."
В тот день стояла на редкость омерзительная погода, -- из тех, что называют "депрессивными", да, вот в точности, как сегодня: казалось, мелкая холодная изморось, не достигая мостовой, рассеивается в воздухе, въедается в поры, расслаивается туманом, сквозь который даже фонари светят так тускло, как будто в последний раз в жизни. И несмотря на это, я вышел просто побродить по городу. По крайней мере, я мог быть уверен, что при такой погоде меня не узнает ни один из прохожих, не станет просить опостылевший автограф. Дани, если бы ты знал, как мне хотелось стать обычным, никому не известным человеком! Хотя... Как знать, сумел бы ты узнать меня, будь я, к примеру, каким-нибудь боксером или летчиком? Опять сомнения... Меня всегда одолевали сомнения.
Перед уходом из дома я повздорил с Марианной, как всегда, из-за какой-то чепухи. Наверное, ее мамаша не зря считала меня последним мерзавцем, который думает только о себе. О себе? Я думал тогда только о своем Пути. И в самом деле, кино, куда так всегда рвалась Марианна, и куда рвался я, разве можно было назвать Путем? Вряд ли... Это был только этап, и мне было жизненно необходимо остаться на время одному, чтобы прислушаться к себе, к тем голосам, которые то громче, то тише, звучали внутри меня. Я хотел знать, почему в этой жизни я всегда остаюсь для всех чужим, иностранцем в собственной стране? Пожалуй, манеру моего поведения прекрасно поняли бы в XVIII веке, а в настоящее время та легкость и непринужденность общения приравнивалась то к предательству, то к распутству, то еще к чему-нибудь, что нарушало их гребаные законы буржуазной морали. Часто мне приходилось слышать от режиссеров: "Если бы не твоя симпатичная мордашка, хрен бы ты увидел, а не кино. Ты невыносим, Ксавье-Джеф. Из скольких монастырей тебя выгнали? И даже в армии не выдержали: вышвырнули вон". Не хочу считать, из скольких монастырей меня выгнали, но отвращение к католицизму священники мне привили на всю жизнь. Я шел по жизни, как бездомный щенок, не понимая, куда бреду. Повезло? Попалось кино? Ну, пусть будет кино. Раз уж Сорбонну не довелось закончить, так хоть внешностью попользуюсь на полную катушку, не так ли, Ледяной Ангел? Но все это не могло носить названия "Путь". Это не было мной. Это такие, как Марианна, пытались внушить мне, будто я - это то самое лицо на плакатах, я - неотразимый киногерой, я - жених самой завидной европейской невесты - Марианны, игравшей в кино едва ли не с пеленок и исключительно - то принцесс, то королев...
С особой киношной королевской крови мы грызлись едва ли не каждый день. То ее не устраивали мои манеры, то я не проявлял к ней достаточной учтивости... Вот и сегодня, когда я заявил, что хочу немного побыть один, Марианна закатила истерику: она завтра улетает на съемки в Америку, а я (ни стыда у меня, ни любви, ни совести) не желаю провести с ней - только с ней - последний вечер наедине. Она уже и салатов наготовила, и свечи зажгла, и шампанское откупорила, а меня несет в непроглядную темень. И как финал - кто она, Ксав? Слово за слово, и в ее глазах блеснул хищный огонек, напомнивший мне что-то. Но что? Я снова не мог этого уловить. Мне не хватало тишины! Мне нужно было побыть одному! Срочно!
Схватив с вешалки плащ и без долгих объяснений, я бросился к двери, она - за мной, пытаясь намертво вцепиться в рукав. Я отшвырнул ее в сторону вместе с плащом - единственной добычей, которая досталась ей в результате ссоры, и, не вызывая лифта, бросился вниз по лестнице в чем был - черных джинсах и таком же черном свитере. Вероятно, это было к лучшему: так меня было легко принять за нищего студента.
К лучшему-то к лучшему, но продрог, промок и промерз я основательно. Какие уж тут мысли, когда только и думаешь о том, где бы укрыться от ветра, который внезапно сделался живым. Он преследовал меня с настойчивостью гончей собаки: куда бы я ни завернул, в самом укромном переулке, он настигал меня и хлестал по лицу наотмашь. Я упрямо шел вперед и сам не замечал, как мои губы повторяют сами собой, как молитву: "дежа вю, дежа вю"... Как будто сам факт "дежа вю" мог помочь вспомнить обстоятельства, при которых я все это испытал. Могу вспомнить только, что это было одновременно мучительно больно и почти так же мучительно хорошо. В первый раз в сердце что-то таяло и тихо жгло все сильнее и сильнее, пока я не начал повторять в непроглядный сумрак: "Je t'aime, Je t'aime"... И казалось, еще немного - и некий смутный силуэт возникнет передо мной, такой же тонкий и нереальный как Аллегории Галереи Близнецов в Фонтенбло... Казалось, достаточно сделать шаг, -- и я окажусь в Ином пространстве, которое так хорошо знали древние кельты. А какое сегодня число? - подумал я. - Так и есть - 31 октября, один из великих кельтских праздников - Самайн. Вот только где гарантия, что в открывшийся между мирами проход проникнет самое дорогое тебе существо, а не толпа тех, кто приложит все силы, чтобы разлучить тебя с ним, единственным, из-за которого рвется сердце, повторяя: "Люблю тебя, люблю тебя"...
А кто сказал тебе, Ксавье, что жизнь должна состоять из сплошных подарков? Разве мало было чудес в твоей жизни? - Не было самого главного, -- тихо проговорил внутренний голос. - Не было Любви. Не найден Грааль Любви, единственное, ради чего стоило бы жить и рвать сердце на части, переворачивать миры и вселенные. Еще никому не удавалось добыть Грааль без борьбы". - "Пусть так, -- мысленно поклялся я. - Пусть будет борьба. Я готов встретить все мыслимые и немыслимые препятствия, только бы найти его. Без него в моей жизни нет смысла". И, хотя я не услышал ответа на эту фразу, четко знал: едва я произнес ее, как кто-то невидимый уже записал ее на невидимых скрижалях, и с этой минуты пошел отсчет моего времени.
Я и сам не заметил, как оказался перед Сеной, рябой от дождя, неподалеку от моста Александра III. Наверное, здесь, рядом с лестницей, под мостом, можно было найти приют от промозглого ветра - хотя бы ненадолго. Не долго думая, я отправился туда и увидел Его - сидящего на парапете, мокрого, как курица. Его тонкая кожаная куртка, вероятно, когда-то светло-коричневая, стала совершенно темной, по лицу текли тонкие струйки воды, но он уже не обращал на них внимания. Мои шаги он услышал с чуткостью дикого зверя: стремительно обернулся, бросил через плечо настороженный взгляд, и я с неприятным чувством отметил, что этот незнакомый оборванец чем-то напоминает меня самого: он привлекателен своеобразной южнославянской красотой, высокий, черноглазый, с длинными нервными кистями рук, как будто он долгое время занимался музыкой или каким-нибудь диковинным видом единоборства, например, славяно-горицкой борьбой или чем-то в этом роде.
Наверное, я слишком долго и внимательно изучал незнакомца, потому что он решил, что уже вправе обратиться ко мне с просьбой. В его взгляде я мог ясно прочитать мысли типа: "А не настолько ли туп этот кретин, чтобы позволить мне забрать его бабки?" Я смотрел прямо в его глаза, и он, как это принято у хищных зверей, первым отвел взгляд, тем самым признавая мое первенство. Он смущенно кашлянул в кулак, а потом почти застенчиво улыбнулся (поразительная перемена, дружище Ксавье! Вот у кого нужно было бы учиться актерскому ремеслу!).
-- Прошу прощения, месье... -- Он откинул с лица мокрые волосы. - Не найдется ли у вас закурить?
-- Найдется, -- ответил я. Меня почему-то забавляло общение с ним, как игра с хищным зверем или ядовитой змеей. - Если только сигареты не промокли.
-- Да... -- кивнул он. - Этот дождь льет целый день... Нам остается надеяться только на чудо. (Снова обаятельнейшая улыбка). К тому же здесь, под мостом довольно сухо...