Танечка росла и осторожно, как купальщица - холодную воду, пробовала жизнь, подступающую со всех сторон, пока жизни это не надоело, и она не втянула девочку в себя - бесцеремонно, разом, безо всякого предупреждения.
Теперь, на семнадцатом году жизни, неожиданно выяснилось, что Таня невероятно, демонически красива той невозможной, уникальной, словно изнутри светящейся красотой, перед которой бессильны оказывались и мужчины, и дети, и животные. Только-только привыкнув к взрывам и перепадам настроения, к беспричинной жажде то безудержно веселиться, то безутешно горевать и плакать, она решила было, что опять начинает понимать себя и других - как эти свалившиеся, как снег на голову, красота и притягательность все снова обрушили и перемешали. Особенно злили ее косые, мутные взгляды мужчин, в которых плескалось непонятное, душное чувство, похожее на то, что осталось у неё после чтения бунинских "Темных аллей", тщательно спрятанных матерью и прочитанных из одного только чувства противоречия - неясное нечто, прятавшееся между строк, одновременно и отвращало, и будоражило, и заставляло ненавидеть себя.
Все вдруг стали смотреть на неё иначе - даже мама. Даже бабушка. Даже отец - в хорошие, светлые промежутки он делался подчёркнуто холоден и вежлив (в плохие для него давно никто не существовал). Бабушка тосковала и тоже отдалялась: Виктория боялась, что медленно поглощающая ее меланхолия повредит внучке, а Таня воспринимала это отчуждение как предательство. Нина дольше всех ничего не замечала, пока однажды, сидя на приеме, не подняла глаза и не увидела прямо перед собой вместо худенькой девчушки с крысиными хвостиками, по обыкновению влетавшей в кабинет без стука, проскользнувшую в дверь гибкую волоокую невесту с сотовым мёдом на устах. Охнув, она тотчас же пообещала себе поговорить вечером с дочерью о женском - и сдержала слово. Краснея, запинаясь и мучительно подбирая слова, она превратила вечер в совместную пытку для обеих, поклявшихся потом (каждая - себе) никогда в жизни не обсуждать больше эти материи друг с другом - и слово своё сдержавших.
Посреди мира, как в сказке, ударившегося ни с того ни с сего оземь и обернувшегося неизвестно чем, лишь один человек не изменился ни на йоту. Колька Репин, хохмач и баламут, был по-прежнему насмешлив и колюч - но и весел, и беспечен ровно в той же степени, что и прежде. Это внушало Тане робкий оптимизм в отношении будущего и служило отличной опорой в настоящем: Колька был боксёром и всюду следовал за Таней, как тень.
Училась Таня неровно, страстно, урывками, но оценки имела отличные и шла на золотую медаль - нужную, казалось, не столько ей самой, сколько педагогам, ценившим её любознательность, начитанность, быстроту и непосредственность ума - и прощавшим незначительные огрехи за редкое и ценное умение с лихвой наверстывать упущенное в ответ на учительское великодушие. Так что большей проблемой были для Тани теперь не выпускные экзамены, а выпускной бал.
Она мечтала о шелковом платье - и Нина, обычно с головой погружённая в работу, на этот раз почувствовала дочкино желание и начала потихонечку откладывать на отрез и портниху. Бог знает, как ей это удавалось: уже после смерти матери взрослая Татьяна, найдя в себе наконец силы притронуться к ее вещам, снимет с плечиков любимое мамино платье 'с искоркой', которая та упрямо считала праздничным и носила до конца, элегантно накинув на плечи газовую косынку, и в самом деле была в нем прекрасна - Татьяна, держа в руках это до слёз знакомое платье, впервые увидит, что верх спины изношен до тончайшей сетки серебристого люрекса, единственно и державшего донельзя истертую ткань - и, всё поняв, зарыдает глухо, отчаянно, безутешно... И станет потом всякий раз вздрагивать, слыша выражение "платье с открытой спиной".
Впрочем, до всего этого было ещё далеко, и сейчас шестнадцатилетняя Таня, нетерпеливо приплясывая на месте, ждала, пока мать закончит приём, чтобы вместе с ней отправиться к спекулянтке: на выпускное платье ткань нужна была особенная, заграничная, которую не сыскать было ни в одном магазине, но можно было купить 'с рук'.
Дверь кабинета наконец открылась, и мать вышла легким и быстрым шагом - не только не сняв халата, но и быстро надевая хирургическую шапочку. Уже сосредоточенная и нездешняя, она лишь недолго приостановилась возле дочери, произнеся на ходу:
- Танечка, у меня экстренная, всё сама, ладно? И будь, пожалуйста, умницей! - и ушла, не оглядываясь, по коридору - подтянутая, идеальная, безупречная. Верный солдат медицины, хотя и с маршальскими полномочиями.
***
Колька, вопреки запрету, болтался у главного входа больницы, Таню увидел сразу и очутился рядом с ней в считанные секунды.
- Куда идём? - небрежно спросил он, ловко запустив крепкий снежок в ствол ближайшей липы. В пальто с поднятым воротником и лихо сдвинутой набекрень кепке он выглядел совершеннейшим хулиганом, хотя и с изрядной примесью дворового шика.
- За тканью, - коротко ответила Таня, и Колька ничуть не удивился - за тканью так за тканью, его устроил бы любой ответ. Даже если бы речь шла о крае света, он и тогда бы не возражал.
Первый весенний месяц сам себя к весне не относил, с зимой расставаться не торопился и возвёл повсюду такие сугробы, что к концу путешествия на окраину небольшого, в сущности, городка Татьяна с Николаем изрядно подустали.
Смеркалось, и номеров домов на воротах было не разобрать. Та, чей адрес Тане достался с большим трудом (и под огромным секретом), жила на улице Любовской, застроенной приземистыми частными домишками. В стремительно темнеющем небе черным кружевом сквозили силуэты раскидистых крон плодовых деревьев, и под влажным пронизывающим ветром их скорое превращение в зефирные облака казалось невозможным - а всё-таки должно было произойти. Так и с адресом: Таня уже отчаялась было найти нужный номер дома, когда Колька, которого она считала самым безнадежным троечником на свете, вдруг удивил её самым неожиданным образом.
- Подо, не хлюпай носом, - проговорил он в своей обычной насмешливой манере. - Сейчас сориентируемся. Значит, так: возвращаемся к повороту. Вопреки обыкновению, спорить Тане не хотелось: он был спокоен и решителен, а у неё, кажется, промокли ноги. Сопровождаемые лаем собак, они вернулись к одинокому фонарю у начала улицы и пошли обратно. Колька деловито оглядывал цепким взором заборы и ворота, и уже через пять минут они стояли перед калиткой, за которой заливисто лаял пёс с лихо закрученным баранкой хвостом.
- Вот, пожалуйста - номер 19.
- А как ты узнал?.. - почему-то Таня не сомневалась, что Колька прав. Это был момент его триумфа - и он оказался вполне себе готов к полагающейся победителям торжественной речи.
- Самой распространённой схемой нумерации домов в мире является европейская, когда нечётные номера находятся на одной стороне улицы, а чётные на противоположной. Нумерация при этом возрастает от центра. - Таня и подумать не могла, что он умеет говорить так ловко и складно. - Эта схема впервые была применена в 1805 году во Франции. Начиная с середины XIX века, вследствие своего удобства, она распространилась по всем странам Европы и даже их бывшим колониям... Эй, есть кто дома?! - закричал он вдруг басом и совершенно по-мужицки, тряся хлипкую калитку.
Притихший было пёс вновь взвился в заливистом лае, и в сенях дома что-то загрохотало и попадало.
- Кто? - спросили из-за едва приоткрывшейся двери, и Таня поспешно прокричала условленное:
- К Лидии, от Евдокии Михалны!
Дверь со скрипом отворилась, и сутулый старик, отозвав веселого пса, провёл их через темные сени в неожиданно светлую комнату, сплошь почти заставленную разнокалиберной мебелью, сундуками и чемоданами. Ни сказав ни слова, он вышел, и тотчас в комнату впорхнула полная молодка с живыми карими глазами. Плечи и роскошную грудь её покрывал, обтягивая, серый пуховый платок, умножавший пышность форм, и Колька в смущении отвёл глаза.
- Чем порадовать вас, молодёжь? - пропела молодка, насмешливо улыбнувшись Колькиному смущению и тем окончательно вогнав его в краску. - Зачем пожаловали?
- Я за тканью. Евдокия Михайловна сказала - вы располагаете, - зачем-то очень вычурно произнесла Таня, сердясь сама на себя.
Молодка снова улыбнулась и серым облаком неслышно отплыла в угол, к сундукам. Улыбка у неё была колдовская, нездешняя, изгибавшая ее полные вишнёвые губы бесшабашно и вольно - красивая улыбка. "Цыганка она, что ли..." - подумала Танечка, нашаривая в глубине кармана свернутые в трубочку и тщательно завёрнутые в обрывок газеты деньги.
- Такая годится? Дорога-а-ая!- блеснула молодка глазами и гладкостью иссиня-чёрных волос, раскидывая по столу перед ними отрез ткани восхитительного темно-изумрудного цвета.
- Годится! - воскликнула тотчас же Таня, позабыв, что товар надо посмотреть, потрогать, а о цене поторговаться - так нравилась ей эта переливчатая материя. На всю жизнь останется у неё это качество - выбирать и решаться сразу, без сомнений и тягостных раздумий, и оттого жизнь её никогда не будет размеренной и спокойной.
- Семьдесят рублей, - буднично произнесла черноволосая пава, и Колька присвистнул: за шестьдесят запросто можно было купить отличный фотоаппарат "Мир".
- У меня только пятьдесят, - дрогнувшим голосом произнесла Таня, и полные вишнёвые губы насмешливо изогнулись. Задумчиво покачивалась голова с ровным пробором - и в такт этому билось Танино сердце.
- Что ж, пятьдесят так пятьдесят, забирай, коли нравится, - голос отчаянной негоциантки не уступал в богатстве оттенков телесной пышности. "Любого ведь с ума сведёт, - всё поняла про неё Танечка. - Вылитая Эсмеральда". Десятки из газетного рулончика всё норовили свернуться заново в уютную трубочку, и, пока Таня зачарованно трогала диковинную ткань, делая вид, что складывает её, Лидия, бросив любовно разглаживать непослушные купюры, нарочито медленно положила на стол сначала их, а потом - одну над другой - красивые ладони с ровными пальцами и перламутрово-розовыми ногтями и, прижал деньги руками, перенесла на них часть веса своего изобильного, щедрого тела. От движения вперёд платок, в который она прежде куталась, на груди раскрылся, обнажив точеную шею - и блузку с неправдоподобно низким вырезом.
Стоявший напротив Колька немедленно покраснел, Лидия тихо засмеялась, а Танечка оцепенела: на нарядной витой цепочке, сбегавшей с алебастровой шеи, в тёплом свете уютного абажура покачивался бабушкин медальон со знакомым кабошоном на крышке.
***
- Я очень вас прошу, - проговорила Таня севшим голосом, и двое других, связанные уже чем-то томительным и общим, посмотрели на неё: один - с испугом, другая - с недоумением. - Не надо ткани, продайте мне медальон.
Лидия подхватила со стола деньги, нехотя выпрямилась и недовольно ответила, с видимым сожалением запахивая на груди платок:
- Да что ты, девочка, себе вообразила? Думаешь, раз я один раз уступила, так и дальше буду всё себе в убыток продавать? Он совсем других денег стоит. Вещь ценная, царских времён, тебе ни к чему. - Роскошные белые руки мяли серый пух у горла, и Колька снова смотрел на них, как заворожённый. - Бери материю да отваливай по добру-поздорову. И красавчика своего прихватывай. Да гляди, держи его покрепче! - хитро прищурилась она, не удержавшись от крохотной шпильки, очевидно наслаждаясь Колькиным смятением.
- Вам нельзя его носить, он особенный. Это принесёт вам несчастье. - Таня была строга и убедительна, но Лидия только шире улыбалась, закинув голову с тяжелым пучком назад, будто в изнеможении, отчего шея её стала совершенно лебединой. - Вы напрасно мне не верите. Послушайте: там внутри была прядь волос, ведь так?
Лидия перестала улыбаться и изображать изнеможение и глянула на Таню быстро и цепко - как уколола.
- Вот видите, мне все известно. Медальон этот продал вам больной отчаявшийся человек - или не вам, это неважно. - Таня судорожно вздохнула, гоня подступающие чувства: и гнев, и обиду, и отвращение - потом, всё потом... Сейчас надо забрать его обратно любой ценой. - Если вы выбросили эти волосы, вам несдобровать.
Лидия вздрогнула, и Таня поняла: выбросила. Всё равно, пусть даже и таким, медальон должен был вернуться к Виктории - откуда-то она знала это наверняка, оттого и решилась на последний отчаянный ход, произнеся как можно твёрже и весомей:
- Он заколдован. Вам нельзя его носить.
- Моя ты золота-а-ая, - нараспев - и напоказ - протянула Лидия своим чудным грудным контральто. В миндалевидных чёрных глазах снова появилась дивная поволока - минутное замешательство без следа исчезло. - Да мало ли, их, алкашей, по вокзалам трясётся. Если б за каждого, кто последнее продаёт, да за прочее НЕХОРОШЕЕ, - выразительно повысила она голос, пристально глядя Тане в глаза и бесстыже улыбаясь, - что я, девочка, делала, моя жизнь хоть на день укорачивалась - не стояла бы сейчас тут с вами...
Блестящие глаза её внезапно поблекли, и по лицу пробежала страшная и темная тень воспоминаний, про которые Таня немедленно поняла одно: что ни за что не хотела бы об этом ничего ни слышать, ни знать. Её желание исполнится: она никогда не узнает ни того голода, ни пыток, что были нормой в оккупированной Молдавии - и даже никогда о них не прочтёт.
- Идите уже, - сказала Лидия устало, с усилием проводя по-прежнему белой, сияющей рукой по посеревшему лицу. - Умучали...
- Продай, слышишь, - мужицким, уличным голосом произнёс Колька, и огонёк вернулся в потухшие было чёрные глаза.
- Сто рублей, - ответила она, глядя на Кольку исподлобья и словно бы в рассеянности покусывая пухлые губы. - Есть у тебя?
- Будут, - веско ответил он, словно не замечая её преображения. - Пятьдесят отдано, завтра вторую половину принесу. И материю выкупим, придержи пока!
- Что ж, гляди не обмани, фартовый, - сказала Лидия просто и весело, быстро расстёгивая цепочку и стряхивая с неё кулон в Танину ладошку, которую та подставила, чувствуя себя марионеткой в пьесе с открытым финалом. - А то мы, девушки, такие доверчивые - страсть! Ты уж постарайся, чтоб нам не страдать понапрасну.
Она заговорщически подмигнула Тане и сделалась вдруг снова такой милой и уютной, как в самом начале. Впору было подумать, что та, мерцающая и манящая, им приснилась - просто обоим и наяву.
Возвращались молча. Разнокалиберные домишки частного сектора сменились солидными кирпичными двухэтажками. Уже перед самым домом Таня нашла наконец то единственное, о чем сейчас можно было разговаривать, и тотчас же спросила:
- А как ты узнал, что нумерацию надо начинать слева? И Колька сбивчиво ответил, выдохнув с облегчением:
- Так из той же самой книжки про навигацию. Сейчас в городах вся нумерация левонечётная. А в Питере - нет. Я туда в мореходку буду поступать. И про всё это во вступлении говорилось - ну, то есть про улицы и дома, интересно - не оторваться! Я ее мигом прочёл, книжку эту, как ты свои романы. Если вступление интересное, то и дальше всё запоем читается, согласна?
Таня неопределённо покачала головой, не говоря ни слова. Последняя безопасная тема на глазах утрачивала свою нейтральность, потому что - они оба это знали - в стремительно надвигающемся будущем маячили уже и перемены, и романы, от которых не оторваться, и по всему выходило, что вступление заканчивается. И, медля перевернуть страницу, они молчали, и даже попрощались - молча, лишь легонько друг другу кивнув.
***
У Изабель было редкое и ценное качество, которым Ева восхищалась. Пожалуй, даже два: она умела слушать и никогда никуда не спешила. Вот как сейчас: дочка стрекотала без умолку, а старая дама, которую, по ее же собственным словам, совсем скоро ждал выход в море, была совершенно безмятежна.
- Ты же хотела мороженого, - не выдержала Ева и перебила дочь на полуслове. Та замолчала и посмотрела на мать с недоумением, но доверчиво и чуть виновато - не понимая, отчего ею недовольны, но ни секунды не сомневаясь, что провинилась.
- Я его тоже обожаю, мороженое, - как ни в чём не бывало (и как нельзя кстати) сказала Изабель, - купишь мне шарик ванильного в вафельном рожке, ладно?
Девочка с готовностью кивнула, принимая от матери деньги и снова глядя с удивлением: Ева, обычно строго оговаривавшая всё, что касалось сладостей, отпускала ее сейчас безо всяких условий.
- А мне сколько? - всё-таки уточнила она, глядя на мать исподлобья умоляющими разноцветными глазами. - Можно два?
Ева, ведшая изнурительную (и почти безрезультатную) борьбу с жизнеродостной изобильностью девочкиной телесной конструкции, выбросила на время белый флаг и кивнула, проговорив при этом:
- Можно. - И уточнила: мне не надо.
- Ура! - подпрыгнула девчонка, обвила шею матери тёплыми руками, звонко чмокнула её куда-то между щекой и ухом - и умчалась к витрине с разноцветными лотками и вафельными рожками.
- Моя мать тоже держала меня в ежовых рукавицах, - сказала Изабель так небрежно, как если бы они разговаривали о погоде. Делая вид, что не заметила этого "тоже", Ева внимательно следила за дочерью: московская привычка ни на секунду не выпускать ту из вида была неистребима.
Изабель добавила:
- И когда она немного отпускала вожжи - вот это, доложу вам, было подлинным счастьем!
Для женщины первой половины двадцатого века с детьми и без бытовой техники быть собранной и строгой было скорее логично, а щедрой - достойно всяческого уважения, но собеседницу следовало поддержать, и Ева понимающе переспросила:
- Она была сурова?
- Нет, что вы! - замотала головой Изабель, и серебряные локоны легли ещё очаровательней. - Её все обожали - да и можно ли иначе относиться к человеку, который только и делает, что помогает, дарит, утешает - да ещё и ещё и с такой энергией, словно хочет заново устроить мир... Мать, к примеру, всегда покупала рождественские подарки нам с братом и детям прачки, которую опекала. То есть вместо двух больших - четыре маленьких. И подарки соседям всегда были лучше - по крайней мере, мне так казалось. Я мечтала о кукле с фарфоровым лицом, а получала из года в год книжку и апельсины... Уверена: никто из тех, кто ее знал, ни сказал бы о ней дурного слова - разумеется, если человеческая благодарность ещё существует. А вот дома да, дома она бывала скорей холодна. И взыскательна за двоих. Мне казалось, что она всегда либо чем-то занята, либо куда-то уходит - как будто дома ей было неинтересно. Никто не восхищался, не боготворил, "не нуждался" - любимое ее выражение. Мы, по ее мнению, не нуждались.
Еве почувствовала, что не знает, кого ей жалко больше: незнакомую женщину, что изобретала, как могла, рецепты всеобщего счастья, или обиженную маленькую девочку, так и не получившую того, о чем мечтала - ни куклы, ни безраздельной любви. Это так ясно отразилось на ее лице гримасой беспомощности и сочувствия, что Изабель воскликнула:
- Ну-ну, не огорчайтесь так! Я всегда старалась ее понять. Но в детстве это меня мучило. Да что там - и потом... - она отвела глаза в сторону моря - изменчивого, непостоянного - и всё-таки более понятного, чем сердца самых близких людей... Кивнув - то ли своим мыслям, то ли теням далёкого прошлого - она снова повернулась к Еве, блестя незабудковыми глазами: - Знаете, я тут прочитала в интернете...
- В интернете, - эхом повторила ошарашенная Ева - хотя и должна была давно перестать удивляться.
- Да, хочется, знаете ли, быть в курсе... Так вот: там пишут, что в черных дырах - я говорю о космосе - время течёт наоборот, представляете? Может, это и есть "аз воздам" - прожить жизнь от конца к началу? Сначала рубец, потом боль, потом ожог? Сначала раскаяние, потом поступок? От близости - к встрече, знакомству и не-знакомству? Жизнь идёт назад: вор лишается добычи, праведник - мудрости, мать - взрослых детей, а негодяй - цинизма. Все вновь становятся младенцами, уходят в небытие и рождаются в мире, где время идёт от причины к следствию - те же, да не те. Каждый уже размотал клубок однажды прожитой жизни: нить судьбы и деяний, прошу прощения за высокопарный слог... Может, так душе и правда понятнее, что приводит к радости, а что - к страданию. Да и потом - это будет уже двойной мостик от младенческого неведения к пониманию законов. Как спираль ДНК, которую вы раскручиваете по службе... Не волнуйтесь, я не сумасшедшая! - засмеялась Изабель, глядя на взметнувшиеся в изумлении Евины брови. - Это все возраст и близость вечности - наши, стариковские темы. Вы, я смотрю, полюбили этот медальон? Вам так идёт!
Ева машинально коснулась шеи: медальон лежал в ложбинке между ключицами как влитой. Как часть и частица. И тем не менее... Она ослабила шнурок (узлы и правда скользили по нему неохотно, с усилием), одним движением сняла его с шеи и протянула Изабель:
- Пожалуйста, возьмите его с собой! Мне... - она запнулась, подыскивая подходящие слова, - мне будет так спокойней. Пусть он хранит вас там, где вы окажетесь. И, если всё, что вы говорили, правда... мне будет радостно заново прожить этот миг.
- Однажды он был уже символом дружеской приязни, - медленно проговорила Изабель, бережно принимая медальон, - и где-то теперь его пара, его двойник...
Ева, которая всё детство натыкалась на похожий кулон (нет, точно такой же! - упрямо твердила память) в шкатулке с семейными реликвиями, почти наверняка знала ответ - но был ли он верным? Письма от Майкла всё ещё не было, и предпринятая ею реконструкция прошлого - попытка размотать клубок, выражаясь языком Изабель - вполне могла оказаться зыбким замком из песка. Отчаянными попытками ребёнка уцепиться за руку всеведущего взрослого - и связать в единое целое те нити, что достались в наследство...
Она встрепенулась и завертела головой: дочка. Она так ненадолго выпустила ее из вида, и теперь ту нигде не было видно. Пожилая пара у витрины с мороженым, угрюмый старик за столиком пустого кафе, два дайвингиста в гидрокостюмах, везущие за собой смешные тележки на колёсиках, в которых солидно погромыхивали кислородные баллоны, огромный горшок с тоненьким оливковым деревцем, отбрасывавшим резную тень - в этой цветной, объёмной, обаятельной средиземноморской реальности не хватало маленькой девочки, отлучившейся на минутку за мороженым, и оттуда, где она только что улыбалась и прыгала, отчетливо сквозило подкрадывающимся липким страхом.
Отчего-то было ясно, что её - нет, не найти: дома стояли вдоль набережной сплошной оштукатуренной стеной, и между ними и присмиревшим морем метались Евин ужас и непонимание: что делать дальше и как она могла это допустить...
- Ну вы и паникёрша, - недовольно произнесла Изабель, одновременно настойчиво всовывая что-то Еве в руку. - Того и гляди в обморок грохнетесь. Дочку потеряли? Так вон же она, за деревцем, котёнка кормит. Жаль, конечно, что моим мороженым - но зато цела и невредима. Вы же из-за этого побелели? И держите, пожалуйста, письма крепче. Это вам и нотариусу.
Девочка небрежно помахала им из-за горшка с оливкой и опять присела: котёнок, что крутился у её ног, привстал на задние лапки и, разумеется, затмил собой всё на свете. Ева даже не разозлилась: приступ паники оказался слишком сильным и беспочвенным - особенно если принять во внимание полицейских в красивой форме, стремительно приближающихся к ним пружинистым шагом.
- Да, я... - закончить ей не удалось: Изабель впервые за время их знакомства заторопилась не на шутку. Враз собравшись - и даже как будто помолодев - она окинула быстрым взором Евино лицо, бросила взгляд на девочку с котёнком, бегло перекрестила обеих и упорхнула, сказав напоследок:
- Прощайте. Берегите себя, моя милая. Я напишу ещё, если получится. Не забудьте про нотариуса!
Это было против всяких правил: сначала слишком много откровенности, потом стремительный уход - Ева растерянно смотрела вслед удаляющейся Изабель, изо всех сил желая ей удачи и удивляясь, как похожи волосы мужчины, спешащего ей навстречу, на идеальную баландинскую шевелюру.
- Bonjour, M-me ...ova, - прозвучало за спиной, и она быстро повернулась. "Вау, мама, ты популярна!" - читалось в восхищенных глазах дочки, изловившей наконец котёнка и тащившей его наперевес, как белье. Тем, что полицейский знал Евино имя, был удивлён, кажется, даже котёнок. - В рамках операции "Вижипират" мы хотели бы осмотреть все ваши вещи, включая автомобиль.
- Но ведь ты могла отказаться! - снова кричал Георгий, и опять по телефону. Ева позвонила ему сразу же после выезда из Кассиса - ей нужен был кто-то взрослый, спокойный, родной - а у Изабель все время включался автоответчик.
- Не думаю, - ответила она, стараясь не поддаваться раздражению и внимательно следя за дорожными указателями: однажды она уже уехала вместо Экса в Марсель, и повторять ошибки не хотелось. - Это же антитеррористическая мера, а не обыск. Да я ничего и не скрывала, зачем всё усложнять? Они осмотрели всё тщательно, но быстро, каждый раз спрашивая моего разрешения. Заодно я даже разобралась в сумке, представляешь! Выкинула кучу всякого хлама, мы вместе с ними посмеялись на эту тему... И прости - я не успела расспросить Изабель про картину, всё вышло так быстро. Она очень торопилась. Или испугалась полиции - да нет же, шучу, конечно... Но наш уговор ведь всё равно в силе, правда?
- Она сказала, когда возвращается? - словно не слыша её, спросил Георгий.
- Нет. Она сказала, что уходит в море на неопределённый срок.
- Старая калоша!
- Гоша!
- Что "Гоша"?
- Не говори так.
- "Про дочь подруги моей прабабушки. Про ту, которая умеет меня вразумить" - произнести это странное, уязвимое было невозможно, всё равно что выйти в свет в платье с чердака, - смешно и немыслимо, и она просто добавила:
- Это некрасиво.
- Я понял, - коротко хмыкнул Георгий и тяжело замолчал. Она немедленно почувствовала себя виноватой.
- Ты дома? - спросила она, жалея, что он не рядом: обнять бы его, и всё б уладилось...
- Я уеду до завтра, - холодно ответил Георгий, - поговорим потом.
- Хорошо. - Раз он не чувствовал, не видел этой трещины, что стремительно превращалась в пропасть, не желал ничего объяснять и не хотел объятий - то пусть, и пожалуйста, и на здоровье. - Будь здоров, - сказала она и бросила трубку.
Ночью страх вернулся и привёл с собой друзей: холодный пот и бешеное сердцебиение. Ева рывком села на кровати, вдруг разом осознав, чем мог быть пропитан шнурок.
И что искали именно его.
И что бы было, если бы его нашли.
Кто-то играл против неё - или не играл, что было в тысячу раз хуже.
Полагаться можно было только на себя: Изабель укатила, Георгий юлил, с подругой Аней она уже сходила в спа, с мсье де К - в музей. И любой из них мог подбросить ей в сумку шнурок как улику преступления. Или вообще убийства: ночью в убийство верилось особенно охотно. А ещё кто-то слушал их телефоны, разговоры в машине, ломал почту и лазил на чердак.
Впрочем, не их, а её: Георгий категорически не хотел больше быть ее другом. Всё, что у неё осталось - это дочка, тихо посапывающая рядом, и... Она протянула руку - оно, конечно, было на месте. Кольцо без камушка. Отделять вымысел от реальности придётся самой, без помощников - поняла она. И заплакала сразу из-за всего, страшно жалея себя - и всё-таки благодаря судьбу и тех, кто бережёт живых из немыслимых далей, как будто продолжая искать рецепты благополучия и устраивая всё на свой лад - так, чтобы всё запуталось ещё больше.
***
Всё больше и больше времени проходило с тех пор, как отец продал бабушкин медальон, а Таня всё не могла придумать, как вернуть его обратно. Остро хотелось поговорить об этом с Колькой, но они больше ни разу не виделись. "Приболел", - односложно сообщила соседям во дворе его мать, и никто ее больше не расспрашивал - никому не нужно было. Кроме Тани.
Та изнывала от потребности поговорить, и к концу пятого дня поняла, что только и думает, что о Николае.
"Нет ничего стыдного в том, чтобы навестить больного товарища", - уговаривала она себя, поднимаясь по лестнице к двери колькиной квартиры. Впрочем, с уговорами шлось ещё хуже: врать она ненавидела. И шла к нему просто потому, что без него ей было невыносимо.
Но подгибающиеся коленки, и закушенная губа, и готовое выпрыгнуть из груди сердце - всё это было зря, потому что на ее - вначале несмелый, а потом все более громкий - стук никто не отозвался. Это было странно: она-то воображала, что, раз он не идёт к ней, то лежит в изнеможении, прикованный к постели тяжкой болезнью, и оставшихся сил ему хватит лишь на то, чтобы слабо ей улыбнуться... Она много чего уже себе придумала за эти дни, сценарии различались незначительными деталями, неизменным был лишь счастливый финал: как они плачут, обнявшись, а потом он выздоравливает и целует её. И то, что в книгах именовалось неземным блаженством, на дворовом языке умещалось в ёмкое отрывистое словцо, а в действительности не было, разумеется, ни тем, ни другим, а только им обоим предначенным будущим и счастьем - это всё тоже обязательно происходит. Потому что такие вещи должны случаться по любви, и никак иначе.
Теперь же объяснение и вся последующая радость откладывались на неопределённый срок. "Или определённый, - подумала Таня, услышав шаги поднимающегося по лестнице человека. И тут же зажмурилась и загадала (она любила загадывать): если это он, то тогда это и в самом главном смысле - он, и не будет важнее мужчины в её жизни, и у них... и они... Она замешкалась, выбирая головокружительные варианты, и опоздала с выбором: шаги приблизились, и пришлось открыть глаза.
"Он!" - поплыло по телу благодарным теплом.
- Ты чего тут? С отцом что-нибудь? - встревоженно спросил Колька.
Таня отрицательно покачала головой, разглядывая его осунувшееся лицо. Особенно хороша была ямочка на упрямом квадратном подбородке - и отчего она раньше не замечала, как он красив?..
- Ты болел? Я навестить тебя пришла, - сказать хотелось совсем не это, но торопиться было некуда: впереди ждала целая счастливая жизнь вместе.
- А, ерунда. Ангина, - отмахнулся он, нетерпеливо мотнув головой. Из-под шарфа на миг показался и опять исчез багрово-лиловый кровоподтёк, и Таня негромко ахнула.
- Ужас какой. А с шеей-то что?
- С какой шеей? - он недоуменно глянул на неё, приложил пальцы к пятну, покраснел и нахмурился. Он вообще был какой-то чужой, колючий. Иной. - Да так. Забудь.
- Хорошо, - послушно согласилась она, изумляясь про себя, как быстро они поменялись ролями.
Неловкость повисла между ними тонкой кисейной пеленой - прозрачной, но пока не настолько осязаемой, чтобы не позволить ей спросить:
- Куда ходил?
Вместо ответа он махнул рукой: дескать, ерунда.
Стало быть, они перешли на жесты.
Ну и ладно.
Она пренебрежительно дернула плечом, тряхнула косами - и рванула вниз по лестнице - неважно куда, лишь бы очутиться подальше от нелепой, напряженной Колькиной фигуры - и мимолетной уверенности в том, что люди могут быть ближе, чем кажутся.
- Постой! - попытался он её удержать вначале одной, а потом двумя руками - как если бы пытался поймать бабочку. Что-то яркое выскочило у него из-за пазухи, мягко хлопнулось об пол и вольно растеклось по грязным ступеням подъезда. Таня против воли обернулась: изумрудная ткань струилась чувственно и безмятежно, и была, конечно, той самой - и даже прекраснее. Чуткая Таня тотчас же угадала, что не было никакой ангины, а была ночная разгрузка вагонов, и не одна, и, может, не только ночная, что, учитывая Колькины планы на мореходку, тянуло на самый настоящий подвиг во имя прекрасной дамы - но было за всем этим что-то ещё странное, тёмное, непостижимым образом до неузнаваемости меняющее и намерения, и результат, и не догадаться об этом было невозможно, а расспрашивать - страшно и тяжело.
Она снова взглянула на ткань: та как будто поблекла и опала, и тон задавали теперь темно-серые ступени в окурках - магия нездешней красоты кончилась, и надо было срочно спасать её остатки.
Таня отрицательно покачала головой: нет. Без меня, пожалуйста. И пустилась бежать - из подъезда, из ситуации, лишая себя возможности задавать ненужные вопросы и выслушивать неизбежную ложь.
Годы спустя она много раз возвращалась мысленно на ту лестницу - и всё равно не видела ни единого шанса преодолеть по воде, аки посуху, шёлковое море так никогда и не померкшей обиды.
На выпускной она пришла в белой блузке и простой чёрной юбке, разделив с матерью тяжесть нелегкой правды про выкуп медальона у спекулянтки. Нине, защищавшей стремительно утрачивающего человеческий облик мужа ото всего света, помощь и понимание дочери были и страшны, и отрадны. Изнемогающей раненой птица металась её душа между жалостью и долгом, и готова была отдать всё - но и всего было бы недостаточно. С Викторией, которой она по Таниной просьбе понесла медальон, у них состоялся тяжёлый и измотавший обеих разговор: обе не в силах были противостоять Лёниной болезни и оттого особенно несправедливо обвиняли друг друга.
- Я умоляю вас: не давайте ему больше денег, - чеканя каждое слово, говорила Нина, глядя мимо Виктории - они давно уже перестали смотреть друг другу в глаза.
- Я не могу, Нина. Теперь тем более буду. Ты же сама всё знаешь, - отвечала Виктория звенящим от напряжения и ненависти голосом, злясь на боль, сына, войну, но больше всех - на невестку. От частых новокаиновых блокад мышцы Лёниной руки превратились в сплошной рубец. Рука больше не поднималась, а новокаин - не действовал, и, когда он не был пьян, то страдал от невыносимых приступов. Боль неотступно и вдумчиво терзала того, кто был так дорог им обеим, а они в бессилии терзали друг друга. "Вы спаиваете его" - "Ты его заколола" - металось между ними огненными шарами, выжигавшими остатки тепла и здравого смысла. Обеим казалось - уступи другая, и что-то сдвинется, переменится - может, даже и к лучшему, и в ослеплении борьбы они уже не выбирали средств.
- Да поймите же: он уничтожает себя, и вы ему в этом первая помощница! Подумайте хотя бы о Тане: каково девочке было увидеть ваш медальон в чужих руках, каково это - остаться без выпускного платья! - голос Нины сорвался, и, если бы гнев не выжег ее досуха, она бы обязательно расплакалась.
- Я не вижу выхода, Нина, - медленно проговорила Виктория, тоже потрясённая до глубины души Танечкиными преданностью и любовью - но душа эта была до краев заполнена сочувствием к страдающему сыну, а Танюша была юна и здорова. И добра - а, стало быть, жизнь непременно должна была ее в будущем вознаградить. В отличие от Лёнечки, у которого не было никакого будущего. - Если от водки ему хоть немного легче, пусть пьёт.
- Какое же вы чудовище! - только на смертном одре раскается Нина во всех тех словах, которые были брошены ею тогда в лицо Виктории - и которые она повторит ещё многие тысячи раз в бессонных ночных бдениях и до, и особенно после того, как Виктория всё-таки обнаружит выход.
***
- Даже если вас съели, у вас есть два выхода! Прикольно, скажи? - прямо в ухо матери фыркнула девочка, отбросив планшет. Тот мягко нырнул в складки одеяла, тут же приглушившего мелодию будильника. Щекоча материнскую шею пушистыми волосами, дочка нетерпеливо тормошила сонную Еву. - И вставай, семь часов уже, слышишь?
- Мы же договаривались: до завтрака - никаких гаджетов, - сонно ответила Ева, мучительно соображая, куда подевался Георгий - и вспоминая, и моментально расстраиваясь. - Давай в планку.
- Начинается... - разочарованно протянула девочка, демонстративно вскочила с постели и пошлепала босыми ногами в ванную. После чего умылась, покапризничала, сделала и планку, и зарядку, и всё, что полагается делать утром для здоровья и хорошего начала дня - и в школу отправилась весёлая, свежая и хорошенькая.
Чего нельзя было сказать о Еве: настроение у неё было не ахти, и сильно болела голова. "Ладно, если поводов для оптимизма нет, надо их выдумать, -решительно сказала она себе. - Итак, сегодня я получу ответ от Майкла, дождусь Георгия и... - не хватало чего-нибудь озорного, безбашенного и почти неосуществимого - о, поглажу кабана! Да, именно так". Всё разом случиться все равно не сможет - так пусть уж лучше не сбудется кабан.
План сработал на опережение: ей немедленно стало легче.
Особенно после пробежки - хмурая ноябрьская мгла потихоньку рассеялась, и из-за еловых верхушек грянуло тёплое золотое солнце, под напором которого ночной иней на траве и деревьях стал быстро таять, превращаясь в крупные звонкие капли.
Ева тоже повеселела и села завтракать.
При взгляде на щедро усыпанный семечками хлеб ей стало тепло и спокойно: всё наладится, печёт же вот булочник хлеб для других - и этим счастлив. Скажи она что-нибудь в этом роде Георгию, тот обязательно пошутил бы, что она превращается в чокнутую эзотеричку, защитницу животных и все такое. Что поделаешь: она и правда превращалась, но старалась делать это как можно незаметней.
Допив чай, она промокнула губы салфеткой - и подросший котёнок, сидевший на соседнем табурете, тоже начал усердно умываться. Он был так уморительно серьёзен, что Ева, не удержавшись, прыснула. И осторожно погладила кончики богатых усов, заслужив недоуменный взгляд.
И получила наконец ответ от Майкла.
***
Больше всего жаль было, конечно, шнурок.
Бестолковая женская взбалмошность расстроила так грамотно спланированную случайность.
Даже Мари не была такой сумасбродкой.
Видит бог, всё вышло совсем не по его вине, и он никогда не желал ей зла. Но что сделано - то сделано, и, если бы его план сработал, и важная улика была бы найдена при случайной проверке - история с Мари закольцевалась бы, оставив его вне подозрений, а Еву - той, кем можно управлять.
Ей тоже стало бы проще: он всё решал бы за неё, потому что решать должен тот, кто знает, как правильно. Он знал, а она вечно испытывала муки выбора.
Мсье де К был уверен: необходимо помогать людям его совершать. Даже если после этого они умирают.