Омелькова Наталья Александровна : другие произведения.

Верить трудно. Глава 38

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Танечка росла и осторожно, как купальщица - холодную воду, пробовала жизнь, подступающую со всех сторон, пока жизни это не надоело, и она не втянула девочку в себя - бесцеремонно, разом, безо всякого предупреждения.
  
  Теперь, на семнадцатом году жизни, неожиданно выяснилось, что Таня невероятно, демонически красива той невозможной, уникальной, словно изнутри светящейся красотой, перед которой бессильны оказывались и мужчины, и дети, и животные. Только-только привыкнув к взрывам и перепадам настроения, к беспричинной жажде то безудержно веселиться, то безутешно горевать и плакать, она решила было, что опять начинает понимать себя и других - как эти свалившиеся, как снег на голову, красота и притягательность все снова обрушили и перемешали. Особенно злили ее косые, мутные взгляды мужчин, в которых плескалось непонятное, душное чувство, похожее на то, что осталось у неё после чтения бунинских "Темных аллей", тщательно спрятанных матерью и прочитанных из одного только чувства противоречия - неясное нечто, прятавшееся между строк, одновременно и отвращало, и будоражило, и заставляло ненавидеть себя.
  
  Все вдруг стали смотреть на неё иначе - даже мама. Даже бабушка. Даже отец - в хорошие, светлые промежутки он делался подчёркнуто холоден и вежлив (в плохие для него давно никто не существовал). Бабушка тосковала и тоже отдалялась: Виктория боялась, что медленно поглощающая ее меланхолия повредит внучке, а Таня воспринимала это отчуждение как предательство. Нина дольше всех ничего не замечала, пока однажды, сидя на приеме, не подняла глаза и не увидела прямо перед собой вместо худенькой девчушки с крысиными хвостиками, по обыкновению влетавшей в кабинет без стука, проскользнувшую в дверь гибкую волоокую невесту с сотовым мёдом на устах. Охнув, она тотчас же пообещала себе поговорить вечером с дочерью о женском - и сдержала слово. Краснея, запинаясь и мучительно подбирая слова, она превратила вечер в совместную пытку для обеих, поклявшихся потом (каждая - себе) никогда в жизни не обсуждать больше эти материи друг с другом - и слово своё сдержавших.
  
  Посреди мира, как в сказке, ударившегося ни с того ни с сего оземь и обернувшегося неизвестно чем, лишь один человек не изменился ни на йоту. Колька Репин, хохмач и баламут, был по-прежнему насмешлив и колюч - но и весел, и беспечен ровно в той же степени, что и прежде. Это внушало Тане робкий оптимизм в отношении будущего и служило отличной опорой в настоящем: Колька был боксёром и всюду следовал за Таней, как тень.
  
  Училась Таня неровно, страстно, урывками, но оценки имела отличные и шла на золотую медаль - нужную, казалось, не столько ей самой, сколько педагогам, ценившим её любознательность, начитанность, быстроту и непосредственность ума - и прощавшим незначительные огрехи за редкое и ценное умение с лихвой наверстывать упущенное в ответ на учительское великодушие. Так что большей проблемой были для Тани теперь не выпускные экзамены, а выпускной бал.
  
  Она мечтала о шелковом платье - и Нина, обычно с головой погружённая в работу, на этот раз почувствовала дочкино желание и начала потихонечку откладывать на отрез и портниху. Бог знает, как ей это удавалось: уже после смерти матери взрослая Татьяна, найдя в себе наконец силы притронуться к ее вещам, снимет с плечиков любимое мамино платье 'с искоркой', которая та упрямо считала праздничным и носила до конца, элегантно накинув на плечи газовую косынку, и в самом деле была в нем прекрасна - Татьяна, держа в руках это до слёз знакомое платье, впервые увидит, что верх спины изношен до тончайшей сетки серебристого люрекса, единственно и державшего донельзя истертую ткань - и, всё поняв, зарыдает глухо, отчаянно, безутешно... И станет потом всякий раз вздрагивать, слыша выражение "платье с открытой спиной".
  
  Впрочем, до всего этого было ещё далеко, и сейчас шестнадцатилетняя Таня, нетерпеливо приплясывая на месте, ждала, пока мать закончит приём, чтобы вместе с ней отправиться к спекулянтке: на выпускное платье ткань нужна была особенная, заграничная, которую не сыскать было ни в одном магазине, но можно было купить 'с рук'.
  
  Дверь кабинета наконец открылась, и мать вышла легким и быстрым шагом - не только не сняв халата, но и быстро надевая хирургическую шапочку. Уже сосредоточенная и нездешняя, она лишь недолго приостановилась возле дочери, произнеся на ходу:
  - Танечка, у меня экстренная, всё сама, ладно? И будь, пожалуйста, умницей! - и ушла, не оглядываясь, по коридору - подтянутая, идеальная, безупречная. Верный солдат медицины, хотя и с маршальскими полномочиями.
  ***
  Колька, вопреки запрету, болтался у главного входа больницы, Таню увидел сразу и очутился рядом с ней в считанные секунды.
  
  - Куда идём? - небрежно спросил он, ловко запустив крепкий снежок в ствол ближайшей липы. В пальто с поднятым воротником и лихо сдвинутой набекрень кепке он выглядел совершеннейшим хулиганом, хотя и с изрядной примесью дворового шика.
  
  - За тканью, - коротко ответила Таня, и Колька ничуть не удивился - за тканью так за тканью, его устроил бы любой ответ. Даже если бы речь шла о крае света, он и тогда бы не возражал.
  
   Первый весенний месяц сам себя к весне не относил, с зимой расставаться не торопился и возвёл повсюду такие сугробы, что к концу путешествия на окраину небольшого, в сущности, городка Татьяна с Николаем изрядно подустали.
  
   Смеркалось, и номеров домов на воротах было не разобрать. Та, чей адрес Тане достался с большим трудом (и под огромным секретом), жила на улице Любовской, застроенной приземистыми частными домишками. В стремительно темнеющем небе черным кружевом сквозили силуэты раскидистых крон плодовых деревьев, и под влажным пронизывающим ветром их скорое превращение в зефирные облака казалось невозможным - а всё-таки должно было произойти. Так и с адресом: Таня уже отчаялась было найти нужный номер дома, когда Колька, которого она считала самым безнадежным троечником на свете, вдруг удивил её самым неожиданным образом.
  
  - Подо, не хлюпай носом, - проговорил он в своей обычной насмешливой манере. - Сейчас сориентируемся. Значит, так: возвращаемся к повороту. Вопреки обыкновению, спорить Тане не хотелось: он был спокоен и решителен, а у неё, кажется, промокли ноги. Сопровождаемые лаем собак, они вернулись к одинокому фонарю у начала улицы и пошли обратно. Колька деловито оглядывал цепким взором заборы и ворота, и уже через пять минут они стояли перед калиткой, за которой заливисто лаял пёс с лихо закрученным баранкой хвостом.
  
  - Вот, пожалуйста - номер 19.
  
  - А как ты узнал?.. - почему-то Таня не сомневалась, что Колька прав. Это был момент его триумфа - и он оказался вполне себе готов к полагающейся победителям торжественной речи.
  
  - Самой распространённой схемой нумерации домов в мире является европейская, когда нечётные номера находятся на одной стороне улицы, а чётные на противоположной. Нумерация при этом возрастает от центра. - Таня и подумать не могла, что он умеет говорить так ловко и складно. - Эта схема впервые была применена в 1805 году во Франции. Начиная с середины XIX века, вследствие своего удобства, она распространилась по всем странам Европы и даже их бывшим колониям... Эй, есть кто дома?! - закричал он вдруг басом и совершенно по-мужицки, тряся хлипкую калитку.
  
   Притихший было пёс вновь взвился в заливистом лае, и в сенях дома что-то загрохотало и попадало.
  
  - Кто? - спросили из-за едва приоткрывшейся двери, и Таня поспешно прокричала условленное:
  
  - К Лидии, от Евдокии Михалны!
  
   Дверь со скрипом отворилась, и сутулый старик, отозвав веселого пса, провёл их через темные сени в неожиданно светлую комнату, сплошь почти заставленную разнокалиберной мебелью, сундуками и чемоданами. Ни сказав ни слова, он вышел, и тотчас в комнату впорхнула полная молодка с живыми карими глазами. Плечи и роскошную грудь её покрывал, обтягивая, серый пуховый платок, умножавший пышность форм, и Колька в смущении отвёл глаза.
  
  - Чем порадовать вас, молодёжь? - пропела молодка, насмешливо улыбнувшись Колькиному смущению и тем окончательно вогнав его в краску. - Зачем пожаловали?
  
  - Я за тканью. Евдокия Михайловна сказала - вы располагаете, - зачем-то очень вычурно произнесла Таня, сердясь сама на себя.
  
   Молодка снова улыбнулась и серым облаком неслышно отплыла в угол, к сундукам. Улыбка у неё была колдовская, нездешняя, изгибавшая ее полные вишнёвые губы бесшабашно и вольно - красивая улыбка. "Цыганка она, что ли..." - подумала Танечка, нашаривая в глубине кармана свернутые в трубочку и тщательно завёрнутые в обрывок газеты деньги.
  
  - Такая годится? Дорога-а-ая!- блеснула молодка глазами и гладкостью иссиня-чёрных волос, раскидывая по столу перед ними отрез ткани восхитительного темно-изумрудного цвета.
  
  - Годится! - воскликнула тотчас же Таня, позабыв, что товар надо посмотреть, потрогать, а о цене поторговаться - так нравилась ей эта переливчатая материя. На всю жизнь останется у неё это качество - выбирать и решаться сразу, без сомнений и тягостных раздумий, и оттого жизнь её никогда не будет размеренной и спокойной.
  
  - Семьдесят рублей, - буднично произнесла черноволосая пава, и Колька присвистнул: за шестьдесят запросто можно было купить отличный фотоаппарат "Мир".
  
  - У меня только пятьдесят, - дрогнувшим голосом произнесла Таня, и полные вишнёвые губы насмешливо изогнулись. Задумчиво покачивалась голова с ровным пробором - и в такт этому билось Танино сердце.
  
  - Что ж, пятьдесят так пятьдесят, забирай, коли нравится, - голос отчаянной негоциантки не уступал в богатстве оттенков телесной пышности. "Любого ведь с ума сведёт, - всё поняла про неё Танечка. - Вылитая Эсмеральда". Десятки из газетного рулончика всё норовили свернуться заново в уютную трубочку, и, пока Таня зачарованно трогала диковинную ткань, делая вид, что складывает её, Лидия, бросив любовно разглаживать непослушные купюры, нарочито медленно положила на стол сначала их, а потом - одну над другой - красивые ладони с ровными пальцами и перламутрово-розовыми ногтями и, прижал деньги руками, перенесла на них часть веса своего изобильного, щедрого тела. От движения вперёд платок, в который она прежде куталась, на груди раскрылся, обнажив точеную шею - и блузку с неправдоподобно низким вырезом.
  
   Стоявший напротив Колька немедленно покраснел, Лидия тихо засмеялась, а Танечка оцепенела: на нарядной витой цепочке, сбегавшей с алебастровой шеи, в тёплом свете уютного абажура покачивался бабушкин медальон со знакомым кабошоном на крышке.
  
  ***
  
  - Я очень вас прошу, - проговорила Таня севшим голосом, и двое других, связанные уже чем-то томительным и общим, посмотрели на неё: один - с испугом, другая - с недоумением. - Не надо ткани, продайте мне медальон.
  
  Лидия подхватила со стола деньги, нехотя выпрямилась и недовольно ответила, с видимым сожалением запахивая на груди платок:
  
  - Да что ты, девочка, себе вообразила? Думаешь, раз я один раз уступила, так и дальше буду всё себе в убыток продавать? Он совсем других денег стоит. Вещь ценная, царских времён, тебе ни к чему. - Роскошные белые руки мяли серый пух у горла, и Колька снова смотрел на них, как заворожённый. - Бери материю да отваливай по добру-поздорову. И красавчика своего прихватывай. Да гляди, держи его покрепче! - хитро прищурилась она, не удержавшись от крохотной шпильки, очевидно наслаждаясь Колькиным смятением.
  
  - Вам нельзя его носить, он особенный. Это принесёт вам несчастье. - Таня была строга и убедительна, но Лидия только шире улыбалась, закинув голову с тяжелым пучком назад, будто в изнеможении, отчего шея её стала совершенно лебединой. - Вы напрасно мне не верите. Послушайте: там внутри была прядь волос, ведь так?
  
  Лидия перестала улыбаться и изображать изнеможение и глянула на Таню быстро и цепко - как уколола.
  
  - Вот видите, мне все известно. Медальон этот продал вам больной отчаявшийся человек - или не вам, это неважно. - Таня судорожно вздохнула, гоня подступающие чувства: и гнев, и обиду, и отвращение - потом, всё потом... Сейчас надо забрать его обратно любой ценой. - Если вы выбросили эти волосы, вам несдобровать.
  
  Лидия вздрогнула, и Таня поняла: выбросила. Всё равно, пусть даже и таким, медальон должен был вернуться к Виктории - откуда-то она знала это наверняка, оттого и решилась на последний отчаянный ход, произнеся как можно твёрже и весомей:
  
   - Он заколдован. Вам нельзя его носить.
  
  - Моя ты золота-а-ая, - нараспев - и напоказ - протянула Лидия своим чудным грудным контральто. В миндалевидных чёрных глазах снова появилась дивная поволока - минутное замешательство без следа исчезло. - Да мало ли, их, алкашей, по вокзалам трясётся. Если б за каждого, кто последнее продаёт, да за прочее НЕХОРОШЕЕ, - выразительно повысила она голос, пристально глядя Тане в глаза и бесстыже улыбаясь, - что я, девочка, делала, моя жизнь хоть на день укорачивалась - не стояла бы сейчас тут с вами...
  
   Блестящие глаза её внезапно поблекли, и по лицу пробежала страшная и темная тень воспоминаний, про которые Таня немедленно поняла одно: что ни за что не хотела бы об этом ничего ни слышать, ни знать. Её желание исполнится: она никогда не узнает ни того голода, ни пыток, что были нормой в оккупированной Молдавии - и даже никогда о них не прочтёт.
  
  - Идите уже, - сказала Лидия устало, с усилием проводя по-прежнему белой, сияющей рукой по посеревшему лицу. - Умучали...
  - Продай, слышишь, - мужицким, уличным голосом произнёс Колька, и огонёк вернулся в потухшие было чёрные глаза.
  - Сто рублей, - ответила она, глядя на Кольку исподлобья и словно бы в рассеянности покусывая пухлые губы. - Есть у тебя?
  - Будут, - веско ответил он, словно не замечая её преображения. - Пятьдесят отдано, завтра вторую половину принесу. И материю выкупим, придержи пока!
  - Что ж, гляди не обмани, фартовый, - сказала Лидия просто и весело, быстро расстёгивая цепочку и стряхивая с неё кулон в Танину ладошку, которую та подставила, чувствуя себя марионеткой в пьесе с открытым финалом. - А то мы, девушки, такие доверчивые - страсть! Ты уж постарайся, чтоб нам не страдать понапрасну.
  
  Она заговорщически подмигнула Тане и сделалась вдруг снова такой милой и уютной, как в самом начале. Впору было подумать, что та, мерцающая и манящая, им приснилась - просто обоим и наяву.
  
  Возвращались молча. Разнокалиберные домишки частного сектора сменились солидными кирпичными двухэтажками. Уже перед самым домом Таня нашла наконец то единственное, о чем сейчас можно было разговаривать, и тотчас же спросила:
  
  - А как ты узнал, что нумерацию надо начинать слева? И Колька сбивчиво ответил, выдохнув с облегчением:
  - Так из той же самой книжки про навигацию. Сейчас в городах вся нумерация левонечётная. А в Питере - нет. Я туда в мореходку буду поступать. И про всё это во вступлении говорилось - ну, то есть про улицы и дома, интересно - не оторваться! Я ее мигом прочёл, книжку эту, как ты свои романы. Если вступление интересное, то и дальше всё запоем читается, согласна?
  
  Таня неопределённо покачала головой, не говоря ни слова. Последняя безопасная тема на глазах утрачивала свою нейтральность, потому что - они оба это знали - в стремительно надвигающемся будущем маячили уже и перемены, и романы, от которых не оторваться, и по всему выходило, что вступление заканчивается. И, медля перевернуть страницу, они молчали, и даже попрощались - молча, лишь легонько друг другу кивнув.
  
  ***
  
  У Изабель было редкое и ценное качество, которым Ева восхищалась. Пожалуй, даже два: она умела слушать и никогда никуда не спешила. Вот как сейчас: дочка стрекотала без умолку, а старая дама, которую, по ее же собственным словам, совсем скоро ждал выход в море, была совершенно безмятежна.
  - Ты же хотела мороженого, - не выдержала Ева и перебила дочь на полуслове. Та замолчала и посмотрела на мать с недоумением, но доверчиво и чуть виновато - не понимая, отчего ею недовольны, но ни секунды не сомневаясь, что провинилась.
  - Я его тоже обожаю, мороженое, - как ни в чём не бывало (и как нельзя кстати) сказала Изабель, - купишь мне шарик ванильного в вафельном рожке, ладно?
  Девочка с готовностью кивнула, принимая от матери деньги и снова глядя с удивлением: Ева, обычно строго оговаривавшая всё, что касалось сладостей, отпускала ее сейчас безо всяких условий.
  
  - А мне сколько? - всё-таки уточнила она, глядя на мать исподлобья умоляющими разноцветными глазами. - Можно два?
  Ева, ведшая изнурительную (и почти безрезультатную) борьбу с жизнеродостной изобильностью девочкиной телесной конструкции, выбросила на время белый флаг и кивнула, проговорив при этом:
  - Можно. - И уточнила: мне не надо.
  - Ура! - подпрыгнула девчонка, обвила шею матери тёплыми руками, звонко чмокнула её куда-то между щекой и ухом - и умчалась к витрине с разноцветными лотками и вафельными рожками.
  
  - Моя мать тоже держала меня в ежовых рукавицах, - сказала Изабель так небрежно, как если бы они разговаривали о погоде. Делая вид, что не заметила этого "тоже", Ева внимательно следила за дочерью: московская привычка ни на секунду не выпускать ту из вида была неистребима.
  Изабель добавила:
  - И когда она немного отпускала вожжи - вот это, доложу вам, было подлинным счастьем!
  
  Для женщины первой половины двадцатого века с детьми и без бытовой техники быть собранной и строгой было скорее логично, а щедрой - достойно всяческого уважения, но собеседницу следовало поддержать, и Ева понимающе переспросила:
  - Она была сурова?
  - Нет, что вы! - замотала головой Изабель, и серебряные локоны легли ещё очаровательней. - Её все обожали - да и можно ли иначе относиться к человеку, который только и делает, что помогает, дарит, утешает - да ещё и ещё и с такой энергией, словно хочет заново устроить мир... Мать, к примеру, всегда покупала рождественские подарки нам с братом и детям прачки, которую опекала. То есть вместо двух больших - четыре маленьких. И подарки соседям всегда были лучше - по крайней мере, мне так казалось. Я мечтала о кукле с фарфоровым лицом, а получала из года в год книжку и апельсины... Уверена: никто из тех, кто ее знал, ни сказал бы о ней дурного слова - разумеется, если человеческая благодарность ещё существует. А вот дома да, дома она бывала скорей холодна. И взыскательна за двоих. Мне казалось, что она всегда либо чем-то занята, либо куда-то уходит - как будто дома ей было неинтересно. Никто не восхищался, не боготворил, "не нуждался" - любимое ее выражение. Мы, по ее мнению, не нуждались.
  
  Еве почувствовала, что не знает, кого ей жалко больше: незнакомую женщину, что изобретала, как могла, рецепты всеобщего счастья, или обиженную маленькую девочку, так и не получившую того, о чем мечтала - ни куклы, ни безраздельной любви. Это так ясно отразилось на ее лице гримасой беспомощности и сочувствия, что Изабель воскликнула:
  
  - Ну-ну, не огорчайтесь так! Я всегда старалась ее понять. Но в детстве это меня мучило. Да что там - и потом... - она отвела глаза в сторону моря - изменчивого, непостоянного - и всё-таки более понятного, чем сердца самых близких людей... Кивнув - то ли своим мыслям, то ли теням далёкого прошлого - она снова повернулась к Еве, блестя незабудковыми глазами: - Знаете, я тут прочитала в интернете...
  - В интернете, - эхом повторила ошарашенная Ева - хотя и должна была давно перестать удивляться.
  - Да, хочется, знаете ли, быть в курсе... Так вот: там пишут, что в черных дырах - я говорю о космосе - время течёт наоборот, представляете? Может, это и есть "аз воздам" - прожить жизнь от конца к началу? Сначала рубец, потом боль, потом ожог? Сначала раскаяние, потом поступок? От близости - к встрече, знакомству и не-знакомству? Жизнь идёт назад: вор лишается добычи, праведник - мудрости, мать - взрослых детей, а негодяй - цинизма. Все вновь становятся младенцами, уходят в небытие и рождаются в мире, где время идёт от причины к следствию - те же, да не те. Каждый уже размотал клубок однажды прожитой жизни: нить судьбы и деяний, прошу прощения за высокопарный слог... Может, так душе и правда понятнее, что приводит к радости, а что - к страданию. Да и потом - это будет уже двойной мостик от младенческого неведения к пониманию законов. Как спираль ДНК, которую вы раскручиваете по службе... Не волнуйтесь, я не сумасшедшая! - засмеялась Изабель, глядя на взметнувшиеся в изумлении Евины брови. - Это все возраст и близость вечности - наши, стариковские темы. Вы, я смотрю, полюбили этот медальон? Вам так идёт!
  
  Ева машинально коснулась шеи: медальон лежал в ложбинке между ключицами как влитой. Как часть и частица. И тем не менее... Она ослабила шнурок (узлы и правда скользили по нему неохотно, с усилием), одним движением сняла его с шеи и протянула Изабель:
  - Пожалуйста, возьмите его с собой! Мне... - она запнулась, подыскивая подходящие слова, - мне будет так спокойней. Пусть он хранит вас там, где вы окажетесь. И, если всё, что вы говорили, правда... мне будет радостно заново прожить этот миг.
  - Однажды он был уже символом дружеской приязни, - медленно проговорила Изабель, бережно принимая медальон, - и где-то теперь его пара, его двойник...
  Ева, которая всё детство натыкалась на похожий кулон (нет, точно такой же! - упрямо твердила память) в шкатулке с семейными реликвиями, почти наверняка знала ответ - но был ли он верным? Письма от Майкла всё ещё не было, и предпринятая ею реконструкция прошлого - попытка размотать клубок, выражаясь языком Изабель - вполне могла оказаться зыбким замком из песка. Отчаянными попытками ребёнка уцепиться за руку всеведущего взрослого - и связать в единое целое те нити, что достались в наследство...
  
  Она встрепенулась и завертела головой: дочка. Она так ненадолго выпустила ее из вида, и теперь ту нигде не было видно. Пожилая пара у витрины с мороженым, угрюмый старик за столиком пустого кафе, два дайвингиста в гидрокостюмах, везущие за собой смешные тележки на колёсиках, в которых солидно погромыхивали кислородные баллоны, огромный горшок с тоненьким оливковым деревцем, отбрасывавшим резную тень - в этой цветной, объёмной, обаятельной средиземноморской реальности не хватало маленькой девочки, отлучившейся на минутку за мороженым, и оттуда, где она только что улыбалась и прыгала, отчетливо сквозило подкрадывающимся липким страхом.
  
  Отчего-то было ясно, что её - нет, не найти: дома стояли вдоль набережной сплошной оштукатуренной стеной, и между ними и присмиревшим морем метались Евин ужас и непонимание: что делать дальше и как она могла это допустить...
  
  - Ну вы и паникёрша, - недовольно произнесла Изабель, одновременно настойчиво всовывая что-то Еве в руку. - Того и гляди в обморок грохнетесь. Дочку потеряли? Так вон же она, за деревцем, котёнка кормит. Жаль, конечно, что моим мороженым - но зато цела и невредима. Вы же из-за этого побелели? И держите, пожалуйста, письма крепче. Это вам и нотариусу.
  
  Девочка небрежно помахала им из-за горшка с оливкой и опять присела: котёнок, что крутился у её ног, привстал на задние лапки и, разумеется, затмил собой всё на свете. Ева даже не разозлилась: приступ паники оказался слишком сильным и беспочвенным - особенно если принять во внимание полицейских в красивой форме, стремительно приближающихся к ним пружинистым шагом.
  
  - Да, я... - закончить ей не удалось: Изабель впервые за время их знакомства заторопилась не на шутку. Враз собравшись - и даже как будто помолодев - она окинула быстрым взором Евино лицо, бросила взгляд на девочку с котёнком, бегло перекрестила обеих и упорхнула, сказав напоследок:
  - Прощайте. Берегите себя, моя милая. Я напишу ещё, если получится. Не забудьте про нотариуса!
  
  Это было против всяких правил: сначала слишком много откровенности, потом стремительный уход - Ева растерянно смотрела вслед удаляющейся Изабель, изо всех сил желая ей удачи и удивляясь, как похожи волосы мужчины, спешащего ей навстречу, на идеальную баландинскую шевелюру.
  - Bonjour, M-me ...ova, - прозвучало за спиной, и она быстро повернулась. "Вау, мама, ты популярна!" - читалось в восхищенных глазах дочки, изловившей наконец котёнка и тащившей его наперевес, как белье. Тем, что полицейский знал Евино имя, был удивлён, кажется, даже котёнок. - В рамках операции "Вижипират" мы хотели бы осмотреть все ваши вещи, включая автомобиль.
  
  - Но ведь ты могла отказаться! - снова кричал Георгий, и опять по телефону. Ева позвонила ему сразу же после выезда из Кассиса - ей нужен был кто-то взрослый, спокойный, родной - а у Изабель все время включался автоответчик.
  - Не думаю, - ответила она, стараясь не поддаваться раздражению и внимательно следя за дорожными указателями: однажды она уже уехала вместо Экса в Марсель, и повторять ошибки не хотелось. - Это же антитеррористическая мера, а не обыск. Да я ничего и не скрывала, зачем всё усложнять? Они осмотрели всё тщательно, но быстро, каждый раз спрашивая моего разрешения. Заодно я даже разобралась в сумке, представляешь! Выкинула кучу всякого хлама, мы вместе с ними посмеялись на эту тему... И прости - я не успела расспросить Изабель про картину, всё вышло так быстро. Она очень торопилась. Или испугалась полиции - да нет же, шучу, конечно... Но наш уговор ведь всё равно в силе, правда?
  - Она сказала, когда возвращается? - словно не слыша её, спросил Георгий.
  - Нет. Она сказала, что уходит в море на неопределённый срок.
  - Старая калоша!
  - Гоша!
  - Что "Гоша"?
  - Не говори так.
  - "Про дочь подруги моей прабабушки. Про ту, которая умеет меня вразумить" - произнести это странное, уязвимое было невозможно, всё равно что выйти в свет в платье с чердака, - смешно и немыслимо, и она просто добавила:
  - Это некрасиво.
  - Я понял, - коротко хмыкнул Георгий и тяжело замолчал. Она немедленно почувствовала себя виноватой.
  - Ты дома? - спросила она, жалея, что он не рядом: обнять бы его, и всё б уладилось...
  - Я уеду до завтра, - холодно ответил Георгий, - поговорим потом.
  - Хорошо. - Раз он не чувствовал, не видел этой трещины, что стремительно превращалась в пропасть, не желал ничего объяснять и не хотел объятий - то пусть, и пожалуйста, и на здоровье. - Будь здоров, - сказала она и бросила трубку.
  
  Ночью страх вернулся и привёл с собой друзей: холодный пот и бешеное сердцебиение. Ева рывком села на кровати, вдруг разом осознав, чем мог быть пропитан шнурок.
  И что искали именно его.
  И что бы было, если бы его нашли.
  Кто-то играл против неё - или не играл, что было в тысячу раз хуже.
  Полагаться можно было только на себя: Изабель укатила, Георгий юлил, с подругой Аней она уже сходила в спа, с мсье де К - в музей. И любой из них мог подбросить ей в сумку шнурок как улику преступления. Или вообще убийства: ночью в убийство верилось особенно охотно. А ещё кто-то слушал их телефоны, разговоры в машине, ломал почту и лазил на чердак.
  Впрочем, не их, а её: Георгий категорически не хотел больше быть ее другом. Всё, что у неё осталось - это дочка, тихо посапывающая рядом, и... Она протянула руку - оно, конечно, было на месте. Кольцо без камушка. Отделять вымысел от реальности придётся самой, без помощников - поняла она. И заплакала сразу из-за всего, страшно жалея себя - и всё-таки благодаря судьбу и тех, кто бережёт живых из немыслимых далей, как будто продолжая искать рецепты благополучия и устраивая всё на свой лад - так, чтобы всё запуталось ещё больше.
  
  ***
  
   Всё больше и больше времени проходило с тех пор, как отец продал бабушкин медальон, а Таня всё не могла придумать, как вернуть его обратно. Остро хотелось поговорить об этом с Колькой, но они больше ни разу не виделись. "Приболел", - односложно сообщила соседям во дворе его мать, и никто ее больше не расспрашивал - никому не нужно было. Кроме Тани.
  
   Та изнывала от потребности поговорить, и к концу пятого дня поняла, что только и думает, что о Николае.
  
   "Нет ничего стыдного в том, чтобы навестить больного товарища", - уговаривала она себя, поднимаясь по лестнице к двери колькиной квартиры. Впрочем, с уговорами шлось ещё хуже: врать она ненавидела. И шла к нему просто потому, что без него ей было невыносимо.
  
   Но подгибающиеся коленки, и закушенная губа, и готовое выпрыгнуть из груди сердце - всё это было зря, потому что на ее - вначале несмелый, а потом все более громкий - стук никто не отозвался. Это было странно: она-то воображала, что, раз он не идёт к ней, то лежит в изнеможении, прикованный к постели тяжкой болезнью, и оставшихся сил ему хватит лишь на то, чтобы слабо ей улыбнуться... Она много чего уже себе придумала за эти дни, сценарии различались незначительными деталями, неизменным был лишь счастливый финал: как они плачут, обнявшись, а потом он выздоравливает и целует её. И то, что в книгах именовалось неземным блаженством, на дворовом языке умещалось в ёмкое отрывистое словцо, а в действительности не было, разумеется, ни тем, ни другим, а только им обоим предначенным будущим и счастьем - это всё тоже обязательно происходит. Потому что такие вещи должны случаться по любви, и никак иначе.
  
   Теперь же объяснение и вся последующая радость откладывались на неопределённый срок. "Или определённый, - подумала Таня, услышав шаги поднимающегося по лестнице человека. И тут же зажмурилась и загадала (она любила загадывать): если это он, то тогда это и в самом главном смысле - он, и не будет важнее мужчины в её жизни, и у них... и они... Она замешкалась, выбирая головокружительные варианты, и опоздала с выбором: шаги приблизились, и пришлось открыть глаза.
  
   "Он!" - поплыло по телу благодарным теплом.
  
  - Ты чего тут? С отцом что-нибудь? - встревоженно спросил Колька.
  Таня отрицательно покачала головой, разглядывая его осунувшееся лицо. Особенно хороша была ямочка на упрямом квадратном подбородке - и отчего она раньше не замечала, как он красив?..
  
  - Ты болел? Я навестить тебя пришла, - сказать хотелось совсем не это, но торопиться было некуда: впереди ждала целая счастливая жизнь вместе.
  
  - А, ерунда. Ангина, - отмахнулся он, нетерпеливо мотнув головой. Из-под шарфа на миг показался и опять исчез багрово-лиловый кровоподтёк, и Таня негромко ахнула.
  
  - Ужас какой. А с шеей-то что?
  
  - С какой шеей? - он недоуменно глянул на неё, приложил пальцы к пятну, покраснел и нахмурился. Он вообще был какой-то чужой, колючий. Иной. - Да так. Забудь.
  
  - Хорошо, - послушно согласилась она, изумляясь про себя, как быстро они поменялись ролями.
  
  Неловкость повисла между ними тонкой кисейной пеленой - прозрачной, но пока не настолько осязаемой, чтобы не позволить ей спросить:
  
  - Куда ходил?
  
   Вместо ответа он махнул рукой: дескать, ерунда.
   Стало быть, они перешли на жесты.
   Ну и ладно.
   Она пренебрежительно дернула плечом, тряхнула косами - и рванула вниз по лестнице - неважно куда, лишь бы очутиться подальше от нелепой, напряженной Колькиной фигуры - и мимолетной уверенности в том, что люди могут быть ближе, чем кажутся.
  
  - Постой! - попытался он её удержать вначале одной, а потом двумя руками - как если бы пытался поймать бабочку. Что-то яркое выскочило у него из-за пазухи, мягко хлопнулось об пол и вольно растеклось по грязным ступеням подъезда. Таня против воли обернулась: изумрудная ткань струилась чувственно и безмятежно, и была, конечно, той самой - и даже прекраснее. Чуткая Таня тотчас же угадала, что не было никакой ангины, а была ночная разгрузка вагонов, и не одна, и, может, не только ночная, что, учитывая Колькины планы на мореходку, тянуло на самый настоящий подвиг во имя прекрасной дамы - но было за всем этим что-то ещё странное, тёмное, непостижимым образом до неузнаваемости меняющее и намерения, и результат, и не догадаться об этом было невозможно, а расспрашивать - страшно и тяжело.
  
   Она снова взглянула на ткань: та как будто поблекла и опала, и тон задавали теперь темно-серые ступени в окурках - магия нездешней красоты кончилась, и надо было срочно спасать её остатки.
  
   Таня отрицательно покачала головой: нет. Без меня, пожалуйста. И пустилась бежать - из подъезда, из ситуации, лишая себя возможности задавать ненужные вопросы и выслушивать неизбежную ложь.
  
   Годы спустя она много раз возвращалась мысленно на ту лестницу - и всё равно не видела ни единого шанса преодолеть по воде, аки посуху, шёлковое море так никогда и не померкшей обиды.
  
   На выпускной она пришла в белой блузке и простой чёрной юбке, разделив с матерью тяжесть нелегкой правды про выкуп медальона у спекулянтки. Нине, защищавшей стремительно утрачивающего человеческий облик мужа ото всего света, помощь и понимание дочери были и страшны, и отрадны. Изнемогающей раненой птица металась её душа между жалостью и долгом, и готова была отдать всё - но и всего было бы недостаточно. С Викторией, которой она по Таниной просьбе понесла медальон, у них состоялся тяжёлый и измотавший обеих разговор: обе не в силах были противостоять Лёниной болезни и оттого особенно несправедливо обвиняли друг друга.
  
  - Я умоляю вас: не давайте ему больше денег, - чеканя каждое слово, говорила Нина, глядя мимо Виктории - они давно уже перестали смотреть друг другу в глаза.
  
  - Я не могу, Нина. Теперь тем более буду. Ты же сама всё знаешь, - отвечала Виктория звенящим от напряжения и ненависти голосом, злясь на боль, сына, войну, но больше всех - на невестку. От частых новокаиновых блокад мышцы Лёниной руки превратились в сплошной рубец. Рука больше не поднималась, а новокаин - не действовал, и, когда он не был пьян, то страдал от невыносимых приступов. Боль неотступно и вдумчиво терзала того, кто был так дорог им обеим, а они в бессилии терзали друг друга. "Вы спаиваете его" - "Ты его заколола" - металось между ними огненными шарами, выжигавшими остатки тепла и здравого смысла. Обеим казалось - уступи другая, и что-то сдвинется, переменится - может, даже и к лучшему, и в ослеплении борьбы они уже не выбирали средств.
  
  - Да поймите же: он уничтожает себя, и вы ему в этом первая помощница! Подумайте хотя бы о Тане: каково девочке было увидеть ваш медальон в чужих руках, каково это - остаться без выпускного платья! - голос Нины сорвался, и, если бы гнев не выжег ее досуха, она бы обязательно расплакалась.
  
  - Я не вижу выхода, Нина, - медленно проговорила Виктория, тоже потрясённая до глубины души Танечкиными преданностью и любовью - но душа эта была до краев заполнена сочувствием к страдающему сыну, а Танюша была юна и здорова. И добра - а, стало быть, жизнь непременно должна была ее в будущем вознаградить. В отличие от Лёнечки, у которого не было никакого будущего. - Если от водки ему хоть немного легче, пусть пьёт.
  
  - Какое же вы чудовище! - только на смертном одре раскается Нина во всех тех словах, которые были брошены ею тогда в лицо Виктории - и которые она повторит ещё многие тысячи раз в бессонных ночных бдениях и до, и особенно после того, как Виктория всё-таки обнаружит выход.
  
  
  ***
  
  - Даже если вас съели, у вас есть два выхода! Прикольно, скажи? - прямо в ухо матери фыркнула девочка, отбросив планшет. Тот мягко нырнул в складки одеяла, тут же приглушившего мелодию будильника. Щекоча материнскую шею пушистыми волосами, дочка нетерпеливо тормошила сонную Еву. - И вставай, семь часов уже, слышишь?
  
  - Мы же договаривались: до завтрака - никаких гаджетов, - сонно ответила Ева, мучительно соображая, куда подевался Георгий - и вспоминая, и моментально расстраиваясь. - Давай в планку.
  
  - Начинается... - разочарованно протянула девочка, демонстративно вскочила с постели и пошлепала босыми ногами в ванную. После чего умылась, покапризничала, сделала и планку, и зарядку, и всё, что полагается делать утром для здоровья и хорошего начала дня - и в школу отправилась весёлая, свежая и хорошенькая.
  
   Чего нельзя было сказать о Еве: настроение у неё было не ахти, и сильно болела голова. "Ладно, если поводов для оптимизма нет, надо их выдумать, -решительно сказала она себе. - Итак, сегодня я получу ответ от Майкла, дождусь Георгия и... - не хватало чего-нибудь озорного, безбашенного и почти неосуществимого - о, поглажу кабана! Да, именно так". Всё разом случиться все равно не сможет - так пусть уж лучше не сбудется кабан.
  
   План сработал на опережение: ей немедленно стало легче.
   Особенно после пробежки - хмурая ноябрьская мгла потихоньку рассеялась, и из-за еловых верхушек грянуло тёплое золотое солнце, под напором которого ночной иней на траве и деревьях стал быстро таять, превращаясь в крупные звонкие капли.
  
   Ева тоже повеселела и села завтракать.
   При взгляде на щедро усыпанный семечками хлеб ей стало тепло и спокойно: всё наладится, печёт же вот булочник хлеб для других - и этим счастлив. Скажи она что-нибудь в этом роде Георгию, тот обязательно пошутил бы, что она превращается в чокнутую эзотеричку, защитницу животных и все такое. Что поделаешь: она и правда превращалась, но старалась делать это как можно незаметней.
  
   Допив чай, она промокнула губы салфеткой - и подросший котёнок, сидевший на соседнем табурете, тоже начал усердно умываться. Он был так уморительно серьёзен, что Ева, не удержавшись, прыснула. И осторожно погладила кончики богатых усов, заслужив недоуменный взгляд.
  
   И получила наконец ответ от Майкла.
  ***
   Больше всего жаль было, конечно, шнурок.
  
   Бестолковая женская взбалмошность расстроила так грамотно спланированную случайность.
  
   Даже Мари не была такой сумасбродкой.
  
   Видит бог, всё вышло совсем не по его вине, и он никогда не желал ей зла. Но что сделано - то сделано, и, если бы его план сработал, и важная улика была бы найдена при случайной проверке - история с Мари закольцевалась бы, оставив его вне подозрений, а Еву - той, кем можно управлять.
  
   Ей тоже стало бы проще: он всё решал бы за неё, потому что решать должен тот, кто знает, как правильно. Он знал, а она вечно испытывала муки выбора.
  Мсье де К был уверен: необходимо помогать людям его совершать. Даже если после этого они умирают.
  ***
   Само письмо было коротеньким:
  
   "Привет!
  Надеюсь, у тебя всё хорошо - и хотел бы надеяться, что так будет и впредь, потому что новости у меня неутешительные.
  
  Нашу контору купили люди, которые берут в таких случаях подписку о неразглашении, так что я ухожу. Мне жаль, но больше заказов не будет.
  
  Я уезжаю в Новую Зеландию: давно мечтал, и вот теперь сложилось.
  Очень рассчитываю ещё с тобой поработать, и даже если не выйдет - предлагаю не теряться, отправил тебе в фейсбуке заявку в друзья.
  
  Результаты твоего личного теста во вложении - это бесплатно. Пожалуйста, не спорь, это всё, что я могу для тебя сделать.
  
  Береги себя. Надеюсь когда-нибудь увидеться лично (многовато упований для одного письма - и для учёного, не находишь?)
  
  Искренне твой, Майкл Митчелл".
  
   Похоже, она поторопилась отнести его письмо к поводам для оптимизма.
  
   Открывать вложенный файл было боязно, и, прежде чем сделать это, она налила себе кофе. Потом мысленно сосчитала до трёх, и быстро прокрутила его - вниз, вниз, до самого последнего абзаца капслоком
  
  ЗАКЛЮЧЕНИЕ: в представленных образцах общих фрагментов не обнаружено, родство исключено.
  
   Она не поверила своим глазам и перечитала заключение дважды.
  
   Неужели правда?..
  
   Она уже так привыкла считать Викторию родной, была так благодарна судьбе за этот дом, за чердак с письмами и историей, и даже странные сны больше не пугали её так, как раньше - и все это разбивалось теперь о беспристрастное заключение: родство исключено.
  
   Как сказал бы Георгий: выброси это из головы.
  
   Она подхватила котёнка и вышла в сад.
  
   Для человека, потерявшего разом и мечту, и работу, она была чересчур спокойна. Облокотившись на каменную балюстраду, кое-где уже прилично подернувшуюся изумрудом мха, она придирчиво рассматривала черепичную крышу, выискивая разбитые кусочки. Оказывается, она мечтала их поменять. И утеплить окна. И облагородить сад.
  
   Она мечтала, чтобы все кусочки - памяти, маминых рассказов, бабушкиных воспоминаний, собственных догадок, фраз в пожелтевших письмах - выстроились в ладный мир прошлого, благословляющего будущее, и ушедшие неспокойно упокоились бы, а некогда враждовавшие - примирились навеки. Ей почему-то казалось, что, связав все в единую нить, она сумеет понять, простить, отпустить и жить дальше с силой прожитого и прощёного, как если бы все эти жизни были ее одной, собственной и длинной жизнью. И вот теперь это "общих фрагментов не обнаружено". Все документы сожжены, как мосты в прошлое, и там, где она его намечтала, опять сомкнулся туман неизвестности, хорошенько приправленный теперь ощутимой горечью несбывшихся надежд.
  
  ***
  
   В приемной нотариуса должно было пахнуть ландышами и свиной кожей.
  
   Откуда ей было известно, как пахнет свиная кожа - бог знает, но убеждена она была в этом твёрдо.
  
   Конечно, письмо можно было отправить по почте - но, во-первых, Изабель не указала обратного адреса, а Еве он был неизвестен, и оттого она долго ломала голову, не написать ли в этой графе своего, но так и не решилась. А во-вторых, адрес нотариуса был уж очень заманчив: приемная находилась в квартале Мазарини, в одном из старинных особняков - таком древнем и внушительном снаружи, что было страшно интересно, каков же он изнутри. Так она снова оказалась на площади Четырёх дельфинов.
  
   С трудом отворив тяжелую резную дверь и оказавшись на широкой лестнице, Ева оробела. Блестящих табличек внизу было очень много, и она не запомнила, на каком этаже располагается бюро нотариуса. Медленно поднимаясь по высоким ступеням, она разглядывала надписи рядом с дверями: мэтр Лунелль, адвокат, мэтр Бенуа, адвокат... Сегодня Экс был для неё городом дверей и адвокатов.
  
   По лестнице следом поднимался кто-то энергичный и хорошо знающий дорогу: шаги были быстрыми и уверенными. Ева остановилась в пролёте лестницы, делая вид, что разглядывает каменный барельеф, и человек, шагавший следом, остановился рядом.
  
  - Это Кронос, отец олимпийских богов, в римской мифологии - Сатурн, проглатывающий своего сына. Его ещё часто путают с Хроносом, - доверительно проговорил бархатный голос у неё за плечом. Ева оглянулась: говоривший и сам мог бы с успехом символизировать непостижимость хода времени. Голос и живые карие глаза были невероятно, жизнеутверждающе молоды, в то время как седые волосы и множество морщин свидетельствовали о почтенном возрасте.
  
  Словно прочитав её мысли, пожилой мсье улыбнулся (улыбка его тоже и не думала стареть) и продолжил:
  
  - Не знаю, известна ли вам его история, но, оскопив своего отца Урана, он боялся своих детей, и оттого исправно проглатывал их - до поры до времени, разумеется, пока это не надоело его жене, которая спрятала очередного младенца и вырастила его вдали от отца. Младенец оказался Зевсом,и отца всё-таки победил. Поэтому титанам пришлось несладко, как, впрочем, и людям, которые во времена царствования Кроноса жили, как боги, не зная горя и трудов - по крайней мере, так писал древнегреческий поэт Гесиод. Он, хотя и был поэтом, неплохо разбирался в жизни. Взять хотя бы вот это: "Дурное состязание - судебная тяжба; хорошее - соревнование в земледелии и ремёслах". А, каково?
  - Не слишком-то осмотрительно говорить такое в месте скопления адвокатов. Или вы не адвокат? - спросила Ева, покорённая обаянием рассказчика и чувствовавшая себя так, будто была с ним знакома тысячу лет.
  - Угадали, - одобрительно кивнул веселый старик, - я, пожалуй, скромный помощник Хроноса. Храню бумаги, скрепляю договоры, заверяю документы - в общем, по мере сил фиксирую ход событий.
  - Я как раз ищу бюро такого хранителя времени, - сказала Ева, мельком взглядывая на конверт. - Мне нужен мэтр NN, нотариус.
  - Это нетрудно, - весело ответил её седой визави, - нотариуса вы уже нашли, а в бюро я вас провожу.
  
   Вот так она и очутилась там, где пахло ландышами, а в свиную кожу были переплетены книги огромного формата - Ева видела такие впервые в жизни. Весёлый старик предложил ей чаю, а его чопорная помощница нагнала на Еву страху.
  
  - Я и сам робею, когда Валери так на меня смотрит, - доверительно произнёс старик, когда дверь за спиной его строгого секретаря наконец закрылась. - Она состоит целиком из достоинств, но - вот беда! - считает импульсивность изъяном. Это она настояла на том, чтобы надпись на медной табличке "СТРОГО ПО ЗАПИСИ" была сделана такими большими буквами. А мы с вами провинились. - Старик озорно улыбнулся и посерьезнел. - Ну-с, и какое у вас ко мне дело?
  
   Может, из-за его приветливой и простой манеры, а может, от собственного огорчения и печали, Ева выложила ему как на духу все события последнего времени, начиная со знакомства с Анной и заканчивая стремительным исчезновением Изабель.
   Нотариус слушал её внимательно, не перебивая и ни и о чем не спрашивая, и вопрос - для чего, собственно, она все это ему рассказывает, пришёл ей в голову только тогда, когда она выложила письмо Изабель на стол.
   К счастью, в это время в дверь деликатно постучали, и Ева, покраснев, поспешно вскочила и начала извиняться. Мэтр NN немедленно ее остановил.
  - Я ценю ваш порыв и благодарю за оказанное доверие, - церемонно произнёс он, наклонив седую голову в легком полупоклоне. - Мадам Сурис умеет выбирать себе доверенных лиц. Что бы ни было в её письме, помните: я всегда к вашим услугам.
  
   Ева так растрогалась, что готовы была расплакаться, а потому, дабы избежать позора, ретировалась в большой спешке, заслужив ещё один неодобрительный взгляд строгой Валери.
  
   На лестнице она снова задержалась у барельефа с изображением Кроноса. Казалось, что тот хочет просто поцеловать младенца, лежащего на его мускулистых руках. Буйные кудри, ангельские крылья, отстранённый и задумчивый лик... Богов путали не зря: именно так должно было выглядеть время, пожирающее своих детей.
  
  ***
  
   Верно говорят: первые дети - последние куклы, первые внуки - последние дети. С Таниным отъездом в институт жизнь Виктории сделалась монотонней и скучней - хотя, казалось бы, куда ещё. Чтобы не тосковать так по внучке, она даже вернулась на работу - санитаркой, но и тому надо было радоваться, пенсионерам то запрещали, то снова разрешали работать. За новостями было не угнаться, и начмед железнодорожной больницы со вздохом всё-таки подписал её заявление.
  
  - Уволить мы вас всегда сможем, а пока возвращайтесь, Виктория Казамировна, в родильное. Очень вас там не хватает, очень.
  
   К начмеду она относилась пристрастно: покатым лбом, соболиными бровями и манерой улыбаться он сильно напоминал ей Вадика - особенно вначале, пятнадцать лет назад, когда ее еще переполняла надежда. Может, оттого она и опекала его поначалу, когда он, сдвинув для солидности совершенно Вадиковы брови, впервые появился в родильном отделении. Акушерки чихать хотели на звания и дипломы, так что каждому новичку приходилось заново доказывать, что он настоящий доктор. Опыт - всегда серьёзное преимущество, и Виктория не раз выручала необстрелянного врача. Теперь, очевидно, настала его очередь.
  
  - Буду рада, - просто ответила Виктория, от души надеясь, что так оно и будет: с радостью без Танюши было совсем туго.
  
   Дни, вновь наполненные работой, отскакивали круглыми бусинами чёток назад, в прошлое, и, как на настоящих чётках, случалась порой бусина крупнее прочих - Ленечкины запои. Неизбежные, как смена времён года, но случающиеся гораздо чаще, чем четыре раза в год.
   Оказалось, что ко всему можно привыкнуть. Даже к тому, чтобы разыскивать сына по подворотням, потом тащить его домой, отогревать, отпаивать и возвращать к жизни. И боли.
   Жить рядом с болью ей было не привыкать - но лица рожениц рано или поздно преображались и разглаживались, и кричащая пустота сменялась сиянием или (редко, и она помнила каждую) восковой бледностью смерти. Помогать было легко: она умела быть рядом в волнах созидательной муки, внушая надежду, что волна вот-вот схлынет, и надо просто дождаться и дышать. В родах боль была лезвием, по которому шла испуганная женщина, и которому суждено было отделить от нее дитя, дав рождение обоим - и матери, и ребёнку. А вот куда боль влекла её сына? И суждено ли ей было когда-нибудь схлынуть?..
   Ответа не было, но Виктория больше не позволяла себе упрёков. Просто дышала с ним, пока могла.
  
  ***
  
   У недавно потерявших работу людей бывает небольшое, но важное преимущество: они могут никуда не спешить.
  
   Вот Ева и не спешила. Выйдя на улицу и на мгновение зажмурившись от брызнувшего в глаза света , она повертела головой, решая, куда пойти - и медленно зашагала к бульвару Мирабо.
  
   Экс, позолоченный полуденным солнцем, был безмятежно прекрасен. На фоне четырехсотлетних стен квартала Мазарини любая тревога казалась исчезающе малой: может, причины для беспокойства никуда и не девались, просто их трудно было разглядеть.
  
   Причудливая мозаика мостовых, роскошные резные орнаменты мощных деревянных дверей, кованая вязь решёток - всё это теперь не подавляло Еву, как прежде, когда она только привыкала к этим улицам, а радовало и дарило покой. Тугой комок неуверенности и тоски, отскакивавший раньше, как мяч, от мощных стен и высеченных из охристого камня атлантов, оказывается, преобразился, превратившись даже не в клубок - в моток мягкой, почти невесомой нежности. Гармония теплого света накатывала волнами радости и отступала так же - легко, оставляя себе нечто более ценное, чем оттиск или отпечаток: впечатление. Образ. Радость.
  
   Она решила пройти от квартала Мазарини до площади Ришельм - так, чтобы погулять по бульвару и, может быть, попить где-нибудь кофе.
  
   Вокруг было тихо. Она шла по мостовой, и на каждые три её шага приходилась тускло поблескивавшая между булыжников буква "С", похожая на подкову. Так город обозначил любимые маршруты Поля Сезанна - чудака и упрямца, эксуазского отшельника, отправлявшегося рано утром рисовать заворожившую его гору. Мировая известность, заоблачная стоимость картин, титул родоначальника кубизма и отца постимпрессионизма - в те дни это не имело никакого отношения к неразговорчивому коренастому человеку, шедшему к горе, наклонив лобастую голову. Он видел, что гора вздыхала и жила - и знал, что может это написать.
  
   Отшельник.
   На Еву нахлынули воспоминания детства: один новомосковский художник тоже подписывал так свои письма. Худой и синеглазый, мимоходом заглядывающий в гости с застенчивой улыбкой и самыми невероятными предлогами для визитов: редкой книгой или совсем простым угощением, которым ему хотелось поделиться. Он вносил с собой, как дар, иной, не на что не похожий мир, где мудрость говорила простыми словами, и из слов этих складывались дивные узоры, притормаживало время и даже, кажется, звучала тихая музыка.
  
   Картины у художника были странными, а мир - замечательным, как улыбка. Вскоре после его трагической смерти уже взрослая Ева оказалась в Каунасе в музее Чюрлёниса и услышала ту самую музыку из детства - и поразилась сходству, и заплакала по новопреставленному Владимиру... Как, может, заплакала бы и сейчас, если б не прибыло так вокруг людей и шума: она вышла на бульвар.
  
   В тени платанов продавали акварели. Прованс живописен, а Экс-ан-Прованс и вовсе безупречен, поэтому четвертушки листа с мощными львами главного фонтана на фоне нежных затёков закатного неба и паутины ветвей деревьев, обрамляющих бульвар, разлетались среди туристов, как горячие пирожки.
  
   Торговец искусством отлично подходил и львам, и платанам, и бульвару: артистично повязанный шарф, живая речь, элегантная бородка, исчерченное глубокими морщинами лицо и пластика юноши - его запросто можно было вписать в любую акварель, и ни одна не потеряла бы своих художественных достоинств. А некоторые, может быть, и приобрели.
  
   Впрочем, подойдя поближе, Ева поняла, что с выводами поторопилась: сегодняшние картинки были безусловно хороши. И изображали не только бульвар и фонтаны. Может, дело было в своевольных солнечных бликах, проникавших через резную листву, но смотрелись акварели очень живо: каменные дельфины были в меру задорны и крутобоки, плющ, карабкающийся к окну - настырен и задирист, портреты...
  
   Она налетела на следующую картину, как лодка на подводный камень - на хорошем ходу. Кровь прилила к щекам, а сердце застучало, как молот. Ласкавшие глаз несложные сюжеты, как мягкая трава, скрывали акварель-капкан, акварель-мину: задумчиво подперев щёку рукой, на обескураженную Еву исподлобья смотрела сияющая женщина с чердака - акварельная, полупрозрачная, но несомненно та же самая.
  
   "Надо немедленно..." - полыхнуло внутри, чтобы тут же схлынуть - что? Купить картинку? Бессмысленно. Поговорить с автором - но как его найти?..
  Она взглянула на продавца: он беседовал с девушкой, стоящей к Еве спиной, и говорил той что-то быстро и тихо.
  
   В первую очередь следует успокоиться, сказала себе Ева, разглядывая девушкину спину. Наверное, студентка. И, раз так, то не покупательница. Спина была узкой, юбка - в меру кокетливой, беретик на растрепанных ветром волосах - трогательно бесполезным, но тоже очень уместным. Только папка на длинных тесёмках казалась великоватой для тонких рук.
  
   Словно прочтя Евины мысли, девушка протянула папку импозантному торговцу. "Другое дело!" - мысленно одобрила Ева. Образ стал законченным, а возможное авторство акварелей - ясным.
  
   "Да она, точно она!" - беззвучной сиреной надрывался внутренний голос, и Ева с трудом взяла себя в руки.
  
   Тем временем художница перекинула через плечо рюкзак, стоявший до этого на земле, быстро попрощалась с бородачом, перешла бульвар - и её намерение исчезнуть из Евиного поля зрения сделалось очевидным.
  
   Времени на размышления теперь не осталось, и Ева, избавленная от сомнений поспешностью незнакомки, рванула следом. Приблизительно тем же маршрутом, что и планировала, но раза в два быстрей.
  
   Двигалась девушка целеустремлённо и ходко, так что Ева с трудом за ней поспевала. Дойдя до площадии мэрии, незнакомка нырнула в стеклянные двери древнего здания зерновой биржи, и Ева, не задумываясь, шагнула следом.
   Внутри бывшей зерновой биржи располагалась библиотека.
  
   Девушка с узкой спиной успела уже усесться за компьютер и надеть очки в строгой оправе. Ева медленно двигалась вдоль стеллажей, трогая корешки руками, и украдкой разглядывая девушку и ее рюкзак, из которого выглядывало колёсико роликовых коньков.
  
   Во внушительном здании биржи библиотека занимала только часть первого этажа, и все посетители были видны как на ладони. С десяток нахохлившихся умников за казёнными компьютерами, столько же читателей, выбирающих книжки, и парочка сотрудниц - чтобы не привлекать лишнего внимания, Ева тоже быстро взяла с полки книжку.
  
   Джон Ревальд, "По стопам Сезанна".
   По блестящим маленьким подковкам.
  
   "Взгляни на Сент-Виктуар. Какая мощь, какая властная жажда солнца - и какая меланхолия вечером, когда морок спадает... Я подолгу порой остаюсь неподвижным, не зная и не умея изобразить эти непостижимые тени, лежащие на утёсах. Испаряющиеся, вместо того чтобы сгущаться, и всей своей синевой участвующие в дыхании ветра" (из письма Сезанна другу детства).
  
   Ева полистала книгу ещё: письма, репродукции, фотографии. Смелый и живой взгляд автора - прямо из тридцать третьего года. Мир готовится к большой войне, а Джон, оставив Париж, едет в Толоне. К горе и Сезанну. Оправдывая поразительное заглавие предисловия: "Жизнь - путешествие ради искусства".
  
   Кажется, Ева начинала понимать людей, крадущих книги из библиотек.
   Хотя пока без преступлений можно было обойтись: пластиковая карточка, действовавшая во всех библиотеках города, по счастью, была у нее с собой.
  
   Жаль только, что девушка, которую она преследовала, испарилась, как сезанновы тени.
  
   Ева с досадой прикусила губу - надо же было так зачитаться. Потом присела на опустевшее место у библиотечного компьютера и нашла последнюю ссылку - ею оказалась стартовая страничка живого журнала. Где же искать тебя теперь, спортсменка, художница и блогер...
  
   Зарегистрировав книгу, Ева вышла на площадь, благоухающую и разноцветную: до полудня здесь торговали цветами. Астрономические часы главной башни показывали девятнадцатое число. Она полистала страницы - точно, день рождения Сезанна.
  
   Ей вдруг захотелось отнести ему цветы. Хризантемы, мимоза (уже!), фиалки, анютины глазки... Может, гортензии? По имени жены?
  
   Почти определившись, она всё-таки продолжала идти дальше - и тут увидела белые цикламены. "С нежным запахом", - сообщала картонная табличка, и Ева взяла горшок в руки. Цветок так пряно пах нежностью, терпко - страстью и приглушённо-сладковато - смертью, что всё устроилось само собой.
  
  - Сорт называется 'Виктория', - доверительно сообщил продавец, заворачивая горшок в тонкую шуршащую бумагу. - Как вам запах, нравится?
  - Очень, - медленно ответила Ева, протягивая монетки. - Я и от имени этого без ума.
  
  ***
  
   Виктория боялась, что потихонечку сходит с ума.
  
   Впервые за полгода приехала из Ленинграда Танечка - и глянула с порога Каролиниными глазами, и засмеялась её гортанным смехом. Виктория отшатнулась, ужаснувшись, и в Таниных глазах полыхнул ответный испуг - не такой представляла она себе долгожданную встречу.
   После Виктория, конечно, взяла себя в руки, и захлопотала, и заахала, стараясь утопить в потоке бесчисленных расспросов первое странное чувство, но, изредка поглядывая на Таню, каждый раз снова видела Каролину: вот она щурится, а вот заправляет за ухо непослушный завиток... Предстоящие дни внучкиных каникул грозили превратиться в сплошную муку, если бы не вмешалась Клавдия. Вернее, её операция.
  
  Соседка всегда была грузной, медлительной женщиной. Внушительным круизным лайнером вплывала она на их общую кухню, и тем количеством супа, который она варила себе на два дня, можно было запросто накормить целый взвод.
  
  - Поберегла бы ты себя, Клаша, - не выдержала однажды Виктория, вынимая из ушей дужки фонендоскопа и раздирая с хрустким треском манжету тонометра на полной, желейно подрагивающей руке. - Так и до апоплексии недалеко, с таким-то давлением. Похудеть бы тебе.
  - Да я бы рада, Казимировна, - одышливо отвечала Клавдия, устраивая поудобнее грузное тело, опять надумавшее бунтовать. - Да покушать люблю. Не могу себя ограничивать. Нельзя мне недоедать, не доем - потом втрое наверстываю. Как начала с сорока блокадных кило отъедаться, так вот всё остановиться-то и не могу.
  
   Про то, что соседка пережила блокаду, Виктория слышала впервые. Возразить она ничего не смогла, а расспрашивать подробней побоялась.
   Вскоре, однако, Клавдия стала худеть. По-хорошему надо было бы за неё порадоваться, но Виктория скорее недоумевала: оборот кастрюль на кухне по-прежнему походил на ресторанный. Сама Клавдия из кухни практически не выбиралась, и постоянно либо ела, либо готовила.
   Поняв, что отношения Клавдии с едой - дело интимное, Виктория больше не позволяла себе замечаний. Работа, Лёнечка, теперь вот невесть с чего кажущаяся Каролина... Так что, когда Клавдия деликатно постучала в дверь (похоже было, что вместе с весом Клавдия стремительно теряла прежнюю бесцеремонность) - Виктория выскочила к ней, раздосадованно улыбаясь:
  
  - Что, Клава, плохо? Сейчас я, у меня, видишь, внучка приехала...
  - Знаю, знаю, не гоношись, Казимировна, - извиняющимся тоном проговорила Клавдия, - я тебя не задержу. На операцию завтра ложусь, так ты будь добра, присмотри за моим алоем. Он много воды не любит, но без внимания хиреет. Как я - видишь, - Клавдия улыбнулась вымученно, тихо, и обхватила себя несмелым зябким жестом похудевшими руками - такими жалкими в просторных рукавах, что Виктория впервые увидела, насколько Клавдии и вправду стало меньше.
  - Что за операция, Клаша? - спросила она, разом переставая и улыбаться, и спешить.
  - Невестка твоя говорит - выросло лишнее, - пожала плечами Клавдия, по-прежнему зябко ёжась. - Надо оперировать. На завтра назначено. Алой мой не забывай, ладно? Всё, ушла, не мешаю.
   Она повернулась и пошла к себе - почти бесплотная под огромным халатом, болтавшемся вокруг неё, как колокол.
  - Я приду к тебе, как прооперируют, слышишь, - громче, чем следовало, сказала Виктория в эту незнакомую спину - как будто пыталась перекричать набат тревоги.
  - За это спасибо, - просто ответила Клавдия.
  
  Операция прошла быстро. Очень быстро. На седьмые сутки сняли швы, на десятые выписали, и Клавдия вернулась домой. После операции ей были назначены уколы и таблетки, и Виктория, увидев рецепт, побежала к Нине.
  
  - Неоперабельно, - развела та руками, и Виктория вспомнила гул набата. - Это Ваша соседка? В ближайшее время потребуется обезболивание. Может, эфир? Справитесь?
  - Да-да, конечно, - поспешно ответила Виктория. - Неужели всё так плохо, Нина? Сколько ещё, как по-Вашему? Месяц?
  Нина качнула головой - так, что стало ясно: много меньше.
  
   И отсчёт начался.
  
   Правда, Клавдия об этом не догадывалась.
   Помощь Виктории она поначалу отвергала. Но силы убывали, и она смирилась.
   Глядя на свой весёлый розовый шрам, она по-детски умилялась, громко выражая восхищение вслух:
  - Ну что за умище у организьмы, а, Казимировна? Ну скажи на милость. Ее режут, а она сама всё подлатывает. Нет, с такой организьмой можно жить, тут грех жаловаться...
   Это и вправду было удивительно: съедаемый опухолью, состоящей из обезумевших клеток, организм как ни в чём не бывало заживлял операционную рану - так хорошо, что Виктория порой надеялась, что Нина ошиблась.
   Чуда не случилось.
   Клавдия таяла, как восковая свеча. Она перестала спать и стала жаловаться на боли. Однажды утром Виктория, делая ей укол, услышала, как игла ударилась об кость - как пустое ведро о дно сухого колодца. Рак высасывал жизнь до донышка, до капельки, словно не должен был погибнуть вместе с истерзанным телом, а собирался жить вечно.
   Капельками эфира на марлю падали последние Клавдиины дни.
   В самый последний она, перед тем как заснуть от дурманящих паров, вдруг спросила холодно и строго:
  
  - Кто это там? - и махнула головой в угол, с сторону дивана - так убедительно, что Виктория оглянулась.
  - Нет никого, Клаша, - ответила она, укрывая больную. - Диван стоит, рядом буфет. А больше никого, только ты да я.
  
  Клавдия не ответила. Не отводя от дивана настороженного взгляда, она вымолвила через силу (эфир уже действовал, сон побеждал):
  
  - Нет, стоит. Ждёт.
  
  Потом перевела взгляд на Викторию, улыбнулась её испугу и добавила:
  
  - А ты иди, иди. К детям.
  
  И Виктория послушалась: подступало время Таниного отъезда, хотелось подсобрать кое-чего внучке в дорогу.
  
  - Через часок зайду, - шепнула она Клавдии и тихонько выскользнула из комнаты, буквально на пороге разминувшись с соседкиной смертью.
  
  ***
  
   На кладбище Сен-Пьер смерть выглядела привлекательно, а могила Сезанна - очень скромно.
   Отыскать её, правда, оказалось непросто. Не найдя указателей, Ева пошла по периметру наугад - мимо мраморных ангелов со строгими лицами и островерхих склепов с приоткрытыми дверями. Птицы пели так, как будто второе пришествие должно было наступить завтра. Причём судить никого не собирались - собирались простить.
   Надгробия, расположенные вплотную друг к другу, украшали кресты и скульптуры. Разглядывая памятные таблички и читая высеченные на камне имена, она дошла до более тенистого и возвышенного уголка кладбища. Здесь почти смыкались горизонтальные кроны пиний, тихонько журчал фонтан и стояла удобная скамейка.
   Верхушку горы Сент-Виктуар и могилу Сезанна она увидела одновременно.
   Это так поразило Еву, что она вернулась на тридцать шагов назад: гора исчезла. Начала медленно приближаться к могиле: гора потихоньку показывалась из-за деревьев.
   Они и после смерти были вместе.
   Ева вспомнила, как в детстве расспрашивала одну всеведущую кладбищенскую бабулю, отчего это на могилах памятники стоят с разных сторон, и та живо разъяснила, что кто ж его знает, почему так у нерусских, но у нас, христиан, считается, что бог придёт с востока, и мертвые восстанут, и будет бог взирать на их лица, а они - на бога, и будет осенять их крестное знамение. Маленькая Ева тогда представила себе все это очень живо - и нашла логичным и справедливым.
   И сейчас, глядя на верхушку горы, маячившую над перекладиной сезаннова креста, она испытывала то же самое. Всё так: гора на востоке, крест в ногах. Всё готово.
   Прочно пристроив цикламен 'Виктория' в керамическое кашпо, Ева присела на скамейку и открыла книгу. Место, чтобы узнать покойного поближе, было самое подходящее.
   Сезанн у Ревальда выходил страстным и порывистым грубияном. Великим упрямцем. Фантастическим тружеником, считавшим еду и сон досадной помехой на пути к воплощению совершенства на холсте. Разгневанным чудовищем, способным уничтожить многодневный труд из-за несоответствия замысла и результата.
   "Господи, - подумала Ева, - ведь и люди, в сущности, страдают из-за того же: задуманы неплохо, а исполнены так себе. Амбиции и гнев творца - так везде. Недаром Сезанн так часто говорил: страшная штука - жизнь...".
   Почитав ещё, она подняла голову от книги - судя по сместившимся теням, времени прошло немало. Часы подтвердили: да-да, пора. Бросив прощальный взгляд на гору и высвобождаясь понемногу из объятий особой кладбищенской неги и мечтательности, она закрыла книгу, перекинула сумку через плечо - и тут снова увидела давешнюю девушку.
  
   Та набирала воду в пузатую пластиковую канистру.
   Живых цветов вокруг было совсем немного, но вода была проведена в несколько уголков кладбища. И девушка, за которой Ева не уследила утром, прямо сейчас аккуратно заворачивала такой кран.
   "Зачем ей столько воды? Она что, собирается что-то мыть?" - гадала Ева, двигаясь потихоньку на порядочном отдалении от незнакомки.
   Та шла в сторону выхода - дальше, дальше, пока действительно не вышла из ворот. Тут Ева, памятуя утреннюю неудачу, прибавила шагу - так, чтобы в этот раз уже не оскандалиться.
   На этот раз она её не упустит.
   Дойдя до фонтана, девушка повернула на Avenue des écoles militaires и направилась в сторону парка La Torse. Ева шла за ней по пятам, не переставая гадать, зачем той потребовалось так далеко носить воду.
   Они прошли парк и шли теперь по route Cézanne, всё больше приближаясь к Евиному дому. Теперь Ева дала беглянке отойти подальше: городская застройка сменилась загородным пейзажем, и идти след в след в таком безлюдном месте было нелепо.
   Девушка скрылась из виду на повороте, ведущем к Евиному дому. Чуть подождав, Ева последовала за ней.
   Виллу Les chênes от поворота отделяли какие-нибудь триста метров, и Ева уже почти уверилась, что девушка действительно направляется к ней домой - но тут та резко вильнула вправо и пропала из виду.
   Ева остановилась.
   Ей вдруг стало страшно: а что, если беглянка заметила слежку и теперь спряталась, решив поменяться с преследовательницей местами?
   На улице не было ни души. Под кронами этих дубов (сколько в них метров - двадцать? больше?..) и в таких густых зарослях бузины, в сущности, могло случиться всё, что угодно, и никто бы об этом не узнал.
   "Ты - шедевр, - напомнила себе Ева, - ты создана смелой и отважной. Вперёд, не зли творца. Ты не делаешь ничего дурного".
   Отваги от этих мыслей прибавилось не слишком - зато пропало желание убежать.
   Осторожно подойдя поближе, она поняла, куда делась девушка: по глинистой земле тоненьким пунктиром тянулась кабанья тропа, уходившая круто вверх и терявшаяся в густых зарослях.
   Совершенно не скользкая, как оказалось, тропа.
   И не слишком длинная: совсем скоро густая растительность кончилась так же внезапно, как началась, и Ева едва не выскочила на очаровательную лужайку перед домом с выбитыми стёклами.
   Если бы он был больше, то несомненно мог бы считаться замком спящей красавицы.
   С трёх сторон его обступали высокие сосны, чьи легкомысленные кроны возвышались над зарослями сирени и шиповника, соседствовавшими с розмарином и лавандой. Стенами безраздельно владел плющ - и с краешку, боязливо - кажется, глициния.
   У дома когда-то была просторная терраса, отделанная добротной терракотовой плиткой - и вот на этой террасе, знававшей лучшие времена, стоял вполне современный мольберт, а возле него - изящный круглый столик и ржавый кованый стул на умопомрачительных ножках.
   "Значит, художница", - подумала Ева, даже не пытаясь вообразить, каково это - жить в заброшенном доме без электричества, отопления и воды.
   Стремясь разглядеть дом как можно подробней, она ухватилась понадёжней за ствол молодого деревца, другой рукой тоже ища опору - и почувствовала, как в руку тычется что-то мокрое, мягкое и холодное.
   Обернувшись, она чуть было не завизжала: рядом с ней стоял чёрно-бурый кабанчик с неправдоподобно длинным носом и чёрными бусинами глаз.
   Теперь она поняла, почему все её попытки высадить луковичные у дома заканчивались крахом: таким мощным инструментом, каким выглядела эта кабанья морда, можно было пахать и пахать.
   "Погладить кабана", - подсказала услужливая память, и Ева протянула руку, чтобы погладить зверя между ушей.
   Он испуганно всхрапнул и с треском рванулся через кусты на идиллическую лужайку, девушка, вышедшая из дому с дымящейся кружкой, расплескала чай, а Ева ринулась вниз, промчалась по дороге, ворвалась домой, закрылась на все замки, отдышалась - и поехала за дочкой, так до конца и не решив, что произошло и какие у этого могут быть последствия.
  
   Всё, как это часто случается, выяснилось само собой.
   Вечером, уже после ужина, раздался резкий звонок от ворот - и раз, и другой, и третий.
   - Папа! - рванулась на улицу дочка, и Ева побежала следом с брелком и ключами: было уже темно.
   За воротами никого не оказалось. Дочка разочарованно сгорбилась, а Ева увидела, что из прорези почтового ящика торчит веточка бузины.
   В ящике лежала книжка Ревальда, которую она обронила второпях, а в книжке - сложенный вдвое лист бумаги с шутливым текстом: "Любопытство - не порок, а большое ... " - и мастерским, одним росчерком, рисунком кабаньей морды.
  - Здорово нарисовано! - восхитилась дочка. А Ева заметила:
  - И написано без ошибок.
  - Ага. А от кого это, мам? - безмятежно глянула девочка, и Ева, пожав плечами, поскорей увела её в дом.
  
   Как хорошо, что девочка говорила и читала на двух языках.
   Как странно, что художница-маргинал писала по-русски.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"