Друг мой, я так увлекаюсь своими воспоминаниями, беседуя с Вами, что совершенно забываю справляться о Вашем благополучии. Это непростительно даже для такой старухи, как я, которая не может подчас вспомнить, что делала полчаса назад. Как Вы, здоровы ли? Я хворала почти всю осень, пока не наступили первые настоящие холода, которые что-то подзадержались в нынешний год. Как часто думала я о беспечности молодости, о тех, кто в молодые лета пытается дать себе, а то и всему людскому роду, ответ на вопрос, что же есть счастье? Как мало знают они о жизни, размышляя о благе труда и труде на благо, о жизни ради любви или искусства, и уж, что совсем мне непонятно, о счастье, обретенном в идеях свободы и равенства, за которые юные души готовы бороться с отчаянием и глупостью молодости. Нет, теперь я точно могу сказать, счастье -- это отсутствие боли, душевной ли, физической ли. Это спокойствие твоего мира, в коем обретаешься сам и близкие твои, и если бы все были счастливы таким ровным, уютным, настоящим человеческим счастьем, скольких бед можно было бы миновать. Но увы, увы... Впрочем, я слишком долго утомляю Вас осенними рассуждениями больной старухи, когда обещала написать о самой удивительной осени в моей жизни, той первой осени, проведенной в Петербурге после нашей незабываемой встречи в Карлсбаде.
Я вернулась в столицу в ноябре. Супруг мой нашел, что я посвежела, а главное излечилась от мучившей меня хандры, и на радостях даже забыл упрекнуть в неподобающем нашему статусу знакомстве, о коем я более никогда и ни с кем не заговаривала. Муж, сочтя, что сполна отдал свой супружеский долг, оплатив мое пребывание в Карлсбаде, предоставил меня самой себе, полностью отдавшись политике, этой извечной любовнице тех, кто неразделенно влюблен во власть. Заметив во мне лишь внешние перемены, супруг по душевной слепоте своей, конечно, не мог разобрать, что на смену недугу скуки поселилась во мне хворь еще более страшная и разрушительная. Это было, прежде чутко дремавшее, жадное любопытство ко всем чувственным проявлениям человеческой натуры. Лишь приподняв занавес, и на мгновенье заглянув в закулисье жизни плотской, я уже не могла удержаться от того, чтобы не познать ее во всех возможных проявлениях.
Мое решение в ту же осень завести любовника из богемных кругов было принято с холодным сердцем, лишь тело мое жаждало познания, душа пока молчала. Помня мудрый завет Ваш о праве выбора, как неотъемлемой привилегии женщины, я не торопилась, тем более, что в то же время открылось мне не менее занятное развлечение, коим ранее я пренебрегала, воспитанная в скромности и при стесненных средствах. Разумеется, я говорю о нарядах, об этой самой публичной из всех скрытых сторон жизни женщины. Предчувствуя все телесное роскошество и разнообразие жизни, которую я собиралась вести в то время, я решила начать с обновления гардероба, следуя самым новым модным веяниям. Сколько открытий ждало меня на этом пути!
Я забыла дорогу к своей прежней портнихе, хоть она была умела и старательна, и стала посещать, а то и приглашать на дом, одну известную модистку, молоденькую и изобретательную, к тому же болтливую сверх меры. Это развлекало меня. При своей молодости, мы с мадемуазель Мишель были почти ровесницами, она, похоже, немало повидала и перечувствовала в жизни, и легкий флер порочной таинственности, влек меня к ней не менее, чем ее умелые руки и отменный вкус. Она первая заговорила со мной о душах тканей. Ее русский язык оставлял желать лучшего, но она почему-то предпочитала изъясняться на нем, пренебрегая родным французским, поэтому частенько выражения ее были простодушно нелепы, но от этого не менее точны. "Душа ткани", так она говорила. Она называла бархат сварливым, а хлопок добрым, она уважала шелк и боготворила кружева. Именно благодаря этой маленькой француженке с вечным ворохом журналов под мышкой, я и стала проникаться чувственностью материй, что позже помогло мне выжить в тех бурях, которые готовила судьба нашему поколению. Но не будем сейчас об испытаниях, друг мой, они позади. Продолжу лучше свой рассказ о мануфактуре.
Все мои чувства в то время были так обострены, а восприятие окружающего так ярко, что подчас слепило, как солнечные лучи, отражающиеся от нетронутой белизны снега. От незначительнейшего события, которое я сразу же трактовала, как новое открытие, сердце мое могло учащенно забиться, а взор затуманиться. Даже нелюбимый мною ранее серый и мрачный Санкт-Петербург стал казаться мне иным, загадочным, томным, таинственным, словно мраморное пресс-папье, которое прижимает к сукну столешницы письма. Но письма те были не скучными деловыми бумагами и счетами, а пылкими признаниями и откровенными речами страстных любовников. Ах, простите меня, я вновь отвлеклась, даже сейчас не могу отделаться от того лихорадочного волнения, что владело мной в ту пору, вот и мысль моя, словно птичка, перескакивает с ветки на ветку по древу памяти, не давая сосредоточиться. Приказать что ли принести капель? Нет, продолжу.
Однажды, мадемуазель Мишель показала мне прелестную картинку из модного журнала, на ней было изображено вечернее платье, лиф которого, достаточно открытый, был затейливо отделан лентой из переплетенных между собой кусочков тонкой серебристой парчи и узких полосок собольего меха. Такая же оторочка шла по рукаву и на талии. Скрученные, извивающиеся, словно мохнатые змейки, ленты спускались по юбке с пояса почти до подола, закрепленные металлическими пряжками с камнями. Я пришла в восторг от такого наряда и немедленно решила заказать его к ближайшему балу в Собрании. Моя француженка тоже очень обрадовалась, и, думаю, немалую роль сыграла здесь цена заказа. На следующий же день она принесла мне несколько соболиных шкурок различных оттенков и тончайшей выделки, чтобы выбрать тот тон, что лучше всего подойдет к моей коже. Я, обнажив плечи, покорно стояла у высокого зеркала, пока Мишель с лицом художника, смешивающего краски на палитре, оборачивала вокруг моей шеи тонкие меховые ленты. Длинный, нежный ворс то мягко касался моих ключиц, то легко щекотал под подбородком, и вздрагивал там, где туго билась тонкая, синеющая сквозь кожу, жилка. После получаса сомнений был выбран образчик чистого, серебряно-стального цвета, без желтизны и подпалин. Мишель еще раз накинула мне на плечи шкурку, удовлетворенно кивая. Я погладила легкий мех, чувствуя его более плотное прикосновение там, где скользили мои ладони. "Он льнет вам, -- мило улыбнулась Мишель, -- мадам чувствует, что этот мех любит ее, вы будете отличной парой". Я засмеялась, отдавая Мишель шкурки, но в этот момент мне пришла в голову забавная мысль. Как часто, надевая платье, я чувствовала себя неуютно. Я не любила такие наряды, и, появившись в них где-нибудь один раз, отсылала на дальние полки гардеробной. Возможно, наша нелюбовь с такими платьями была взаимной, подумалось мне. После этого весь вечер я была настроена очень игриво. Велев принести с десяток платьев, я отослала горничную, и начала примерять их перед зеркалом, стараясь полностью прочувствовать близость той или иной материи. Я начинала понимать, о чем болтала моя мадемуазель.
Немного неровная, но мягкая поверхность хлопка казалась теплой даже до соприкосновения с телом. Простота, крепость и незамысловатость лоскутов этой простонародной ткани, которую частенько нашивали на изнанку корсетов, была подобна поцелую старой няни. Она смягчала жестокое давление пластин, не давая им повредить кожу. А простые хлопковые сорочки, которые я так любила надевать зимой под тяжелые жакеты, напоминали о гимназическом детстве, было в них что-то непорочное и в то же время тягуче-сладкое в своем предвкушении. Надев такую перед зеркалом, я сильно потянула за подол, так, что собранная тонкими складочками ткань, натянулась упругостью грудей. Забавно было бы, вдруг подумалось мне, предстать перед любовником этакой повзрослевшей девочкой, в рубашечке до колен и нитяных чулках. Я даже покраснела немного от такой мысли, напомнив себе, что у меня еще нет любовника. Но плоть брала свое, я почувствовала возбуждение столь сильное, что быстро скинула рубашку и схватилась за легкое поплиновое платье, наивно-гладкое, расшитое по розовому полю мелкими незабудками. В нем я неожиданно показалась себе неприступной. Поплину присуща деревенская чопорность, манерность барышни, не знавшей света. С такой можно поговорить о последних стихах дерзкого молодого поэта, в такую можно влюбиться пылкой, юношеской любовью, но такая не войдет в альков женщиной и не отдастся без жеманства, с искренним желанием познать себя.
Вскоре розовая юность полетела на пол, вслед за детством из хлопка. Я стояла обнаженная у зеркала, пристально разглядывая свое тело. Странно, что Вы, друг мой, много говоря о том, что несет нам познание тела нашего любовника, не упомянули о том, сколь интересно узнавать свою собственную плоть. Имея в мыслях образы живописные, и вспоминая виденные тела подруг, сестер и других женщин, я тщательно сравнивала их со своим отражением, разглядывая себя, словно видела впервые. Так, наверное, смотрит скульптор на свое творение перед тем, как выставить его на всеобщее обозрение. Я думала о том, что мне еще предстоит узнать, что такое каждая точка, каждый изгиб на теле моем, что может нести он в любви, какое наслаждение или боль доставлять. Проведя руками от шеи до талии, я почувствовала знакомую тяжесть в груди и тонкое биение пульса в самой сокровенной точке. Повинуясь безотчетному порыву, я выдернула из разноцветной горы платьев легкую меховую накидку темной норки и накинула ее на плечи, мехом вовнутрь.
Лишь только жестковатые, тонко-игольчатые ворсинки коснулись моей кожи, я почувствовала слабость и опустилась на кресло, стоящее напротив зеркала. Глаза мои закрылись, в разгоряченном мозгу родилась дикая фантазия, нарисовав безумный образ женщины, плененной сказочным чудовищем. Тяжелые прикосновения заморского зверя были ласковы, но сам он был ужасен, как заколдованный молодец из старинных сказаний. Толстые лапы чудище положило мне на грудь, прижавшись мохнатым животом к спине. Оно обволакивало меня своим бесформенным телом, пугая и одновременно заставляя отвечать на его ласки почти добровольно. Я гладила подкладку накидки, словно проводя руками по коже зверя. Мех ласкал меня, дразня щекотными прикосновениями к соскам, к вздрагивающему животу. Я уносилась в своем воображении все дальше и дальше, представляя, как неведомое овладевает мной. Я приподнялась, выгнувшись спиной, и накидка сползла с моих плеч на сиденье кресла, обвивая мягким теплом бедра и низ живота, я опустилась на нее. Вцепившись в подлокотники так, будто многолапый зверь держал мои руки, я медленно раздвинула бедра и начала двигаться вперед и назад, явственно ощущая, как длинный ворс настойчиво проникает во все потаенные складки, лаская и возбуждая до неистовства. Вскоре эти прикосновения показались мне слишком мягкими, и я начала двигаться быстрее, подводя себя к самому пику наслаждения. В последний миг я судорожно сжала бедра, прижав пальцами разгоряченную плоть. После этого я была обессилена и лишь как заводная кукла, размеренными движениями, гладила жестковатый мех накидки, словно успокаивая возбужденное животное. Хотя, опомнившись, сама почувствовала себя таковым. Мне вдруг стало стыдно своего безумия, отражение было моим соглядатаем, и я поспешила накинуть на обнаженное тело первое, что попалось под руку. Это был легкий шелковый пеньюар цвета слоновой кости, что я привезла из Карлсбада.
Я поднялась с кресла, сгребла лежащую там накидку, пахнущую деревом шкафа, лимоном, сухими корочками которого моя горничная перекладывает шерстяные вещи, и еще чем-то неуловимо-животным, возбуждающим. Я застыла на миг, уже понимая, что мех для меня теперь станет тайным знаком чувственности и запретных удовольствий так же, как поплин символом жеманности, а бархат -- притворной неприступности. Шелк пеньюара приятно холодил разгоряченное тело, в нем легко будет казаться безразличной, распаляя мужчину. Ткань достаточно тонка, чтобы не скрывать страсти, но достаточно плотна, чтобы быть преградой другому телу. Чем дольше перебирала я наряды, тем яснее понимала, что готова для первого настоящего чувственного приключения, мое тело призывало к этому, и я должна была уступить.
Возможно, находясь в то время за границей, Вы все же слышали о группе художников, образовавшейся тогда в Петербурге. Несколько молодых людей, по преимуществу театральных живописцев и оформителей шокировали публику и удивляли знатоков интереснейшими работами. В них было дикое, первобытное буйство красок в сочетании с изящной линией и четким контурами рисунков. Я уже говорила, что живопись по большей части оставляла меня равнодушной, в отличие от музыки, которую я понимала и любила всей душой, но даже я любовалась причудливыми полотнами этих художников. В них было что-то язычески-вызывающее, первородное, необузданное. Среди своих товарищей особенно выделялся господин D., тонкий молодой человек, нервной наружности, с потусторонними глазами и улыбкой демона. Я часто слышала, как шептались о нем дамы, вздыхая о его красоте. Ко всему прочему, говорили, что он брался рисовать портреты. Его-то и выбрала я для своего первого опыта.
Друг мой, я понимаю, что прерываю письмо в самый интригующий момент, но поверьте, что я еще недостаточно оправилась после болезни и мне тяжело много писать. Обещаю Вам, если хворь вновь не настигнет меня, продолжить как можно скорее, и еще раз благодарю за терпение, с коим выслушиваете мои откровения.