В вагоне поезда людей было немного. Сашка покрутился в проходе, покачался на поручнях и с интересом стал рассматривать пассажиров.
В соседнем купе друг напротив друга сидели молодой солдатик и аккуратненькая старушка в платочке и нарядной сиреневой кофте с кружевным воротничком. В руках старушка держала букет белых цветов, источающий нежный весенний аромат. Она смотрела на солдатика подслеповатыми глазами, по-доброму улыбалась и что-то говорила. Так иногда улыбалась Сашкина бабушка, когда долгими зимними вечерами вязала ему носки и рассказывала разные истории. Сашка прислушался. Говорила старушка тихо, бережно разматывая клубок своих воспоминаний:
- В сорок первом, когда началась война, мы с братом маленькими были: ему пять, а мне шесть весной исполнилось. Жили мы в деревне с родителями и старшим братом. Родители до ночи в поле работают, старший брат за хозяйством смотрит, в школе учится, я за младшеньким хожу. Вместе играем, вместе гусей на выгон гоняем, козу пасём.
А тут война... Отец на фронт ушёл, брат тоже хотел, только его не взяли, - он в городе на заводе работать остался.
Красная армия с боями отступала. Помню, как поезд на станции разбомбили, и раненые поползли через село.
Утром проснулись, а на улице, в огороде, на выгоне за селом, где гусей пасли, - раненые бойцы лежат. Кто с ногой перевязанной, кто с повязкой на глазах. Смирные лежат, и так их много, будто весь состав после боя у нашей деревни выгрузили. А на следующее утро выхожу на улицу: нет никого. Куда красноармейцы подевались? Может, ночью партизаны их забрали? - взрослые не говорят, а мы, дети, и не спрашивали.
Два дня тишина стояла, а потом началось: крики, ругань, взрывы. Мама нас в огороде в яме прятала. Меня и брата одеялом прикрыла, да разве от взрывов одеяло убережёт? Страшно было. Уши от грохота болели. Помню, как землёй нас присыпало после взрыва. Камни полетели. Мне в голову чем-то попало, кровь пошла. Брат плакал, а я ничего, терпела.
Потом помню, как немецкие солдаты в нашем дворе расположились. Нас из дома выгнали, в доме офицер поселился, а мы в сарай к соседям пошли. У офицера повар рыжий в услужении был. Звали его Ганс. Он детей любил, подкармливал: то кусок хлеба даст, то суп в миску нальёт.
- Нюша, Нюша, - звал он меня, - ком (иди, значит), - и конфету мне протягивает.
У Ганса в Германии дочка маленькая осталась - скучал он, видно, по ней очень.
Офицер, если детей во дворе увидит, на Ганса кричит, за пистолет хватается. Мы с братом наутёк. Наутро опять к Гансу огородами пробираемся. Глупые мы были и голодные. Мать, конечно, не знала, а то задала бы нам по первое число.
Как-то пошла я в самый дальний конец огорода, туда, где выгон начинается, вдруг вижу: из-под куста жасмина ноги чьи-то торчат. Мы с девчонками под этим кустом в "дочки-матери" играли. Домик там из листьев лопуха соорудили. Подхожу ближе: солдат раненый лежит. Гимнастёрка разорвана, нога перебинтована, бинты в крови, пилотка с красной звездой рядом лежит.
- Пить, пить... - шепчет раненый.
Я бегом к колодцу, воду из ведра в кружку набрала и - к жасмину. Вечером мама картошку в чугунке оставила, я за картошку - и опять к раненому. Даю ему, а он шепчет:
- Никому не говори, слышишь, никому!
- А мамке?
- Мамке тоже не говори.... Если немцы узнают, всех расстреляют...
Кормила я его с неделю, воду носила, картошку в мундире, хлеб. Матери сказать боялась. Как-то прихожу: нет моего раненого. Уполз солдатик. За селом лес, там партизанский отряд. Про партизан я уже потом узнала, после войны. А тогда горевала, к разговорам взрослых прислушивалась: не расстреляли ли немцы моего красноармейца? Но в деревне было тихо.
А ещё через неделю добрый знак мне был: куст жасмина зацвёл. Значит, жив мой солдатик, - обрадовалась я. С той поры для меня нет лучшего цветка, чем этот.
Старушка протянула букет сидящему напротив неё юноше.
- Возьми, сынок, в память о том солдатике...
От станции домой Сашка возвращался притихший. Он всё думал и думал о раненом красноармейце, о Нюше и её маленьком брате, о злом офицере и добром Гансе, и среди распустившихся весенних цветов искал взглядом куст жасмина.