Имена большинства действующих лиц, их биографические данные, а так же номера и названия некоторых воинских частей по этическим соображениям намеренно искажены автором.
Часть первая
ЖИВЫЕ И ВОПЛОЩЕННЫЕ.
Между Западом и Югом,
Где песок глотает воду,
Пашет Смерть железным плугом
Полумертвую Природу.
Набивает снегом тучи,
Наполняет силой порох,
Повторяет, словно учит,
Символ Веры, згу да морок.
Оградив стеной от пушек,
Тянет смело к небу шпили,
В вихре кружек и подружек
Бьет неистовство кадрили
Ублажает и калечит,
Возражает и кичится,
Злато плавит, карты мечет,
Под шрапнелью в грязь ложится.
Там, где лишь шалит направо --
Чуть налево -- рвет на части,
Кто за славой? Рысью! Лавой!
Шашки вон! Все в нашей власти!
Пуля -- дура, но невинна,
Штык -- герой, однако ломок,
В бой, вторая половина
Потаскух и экономок!
А звезда иного мира
Предоставит без смущенья
Деревянную квартиру
Вместо божьего прощенья,
Что б нам? Мы -- седые дети,
Семя Гога и Магога;
Время наше -- мера Смерти,
Смерть для нас -- заместо бога...
Вне Времени. Сектор TRM-12-LTI. Комментарий наблюдателя.
6 октября 1920 года Азиатская дивизия под командованием генерала барона Романа (Роберта) Федоровича фон Унгерн-Штернберга пересекла монгольскую границу от КВЖД, и скорым но скрытным маршем двинулась на Ургу*, не имея на то ни позволения ни даже устного приказа. Собственно, Унгерн самовольно вышел из подчинения своему командованию, желая, внезапно и стремительно взяв Ургу, провозгласить вновь независимость Монголии: менее года прошло тому, как китайские войска оккупировали Внешнюю Монголию (Халху), и присоединили ее к Китаю в качестве провинции Халхэ-го. Население новой провинции не удосужились, само собой, спросить о желании присоединиться к Китаю, а чтобы это самое население не устроило какой-нибудь национально-освободительной, или партизанской войны, китайцы немедленно учинили в Халхе довольно крупного масштаба резню, а кого не перерезали, того обложили солидными денежными поборами, здраво полагая, что неимущим ни уповать не на что, ни жалеть не о чем.
Исчезнув совсем из поля зрения 8 октября, дивизия, состоявшая из двух азиатских полков, казачьего имени генерала Анненкова, двух разношерстных добровольческих, кавполка специального назначения, артполка вьючных пушек, карательного дивизиона калмыков, тибетской сотни личного конвоя генерала**, и довольно большого обоза, внезапно для командующего гарнизоном в Урге генерала Го Сун-Лина возникла под Ургой уже 27-го, имея в составе свежий ремонт, и много монголов-добровольцев. Унгерн, желая воспользоваться своим внезапным появлением, немедленно, без подготовки, начал штурм города. Атака была отбита, причем Унгерн, потеряв всю артиллерию, штурм повторил еще и 2-го ноября, что закончилось еще плачевнее: дивизия утратила до половины личного состава. После этого Унгерн, упорством своим наведя ужас на китайские регулярные части защищавшие Ургу, отступил, ибо продолжать штурм ему стало уже нечем. Ушел Унгерн недалеко -- на реку Керулен, наиболее, на его взгляд, пригодную для обороны в случае контрудара со стороны китайцев, которого следовало бы ожидать, но которого почему-то так и не последовало, к удивлению всех служивших в дивизии офицеров-фронтовиков. Унгерн этому не удивлялся: он-то знал, в чем тут было дело. Но тем не менее, опасаясь контрудара, Унгерн не держал полки в постоянных лагерях, а постоянно маневрировал, то приближаясь к реке, то удаляясь от нее, и задерживался надолго лишь в ожидании закупленных в Китае же боеприпасов, артиллерии, амуниции, и оружия. Так, двигаясь вдоль берега Керулена Унгерн привел свою дивизию вновь в относительный порядок, перевооружился, смог обучить диких добровольцев до уровня приличных строевиков, и судя по всему, уходить с Керулена пока никуда не собирался.
Реки Унгерн вообще любил: так же он прижимался к Сельбе, так же он после прижмется и к Толе. Маневры Унгерна у Керулена затрудняли нападение на войска барона, но они затрудняли и обеспечение войск, изматывали людей. Но это-то как раз Унгерна беспокоило в наименьшей степени.
Он приказывал развертывать лагеря, например для того, чтобы принять пополнение -- монголов, или пришедших своим ходом каппелевцев, семеновцев, или сбежавших из Хайлара интернированных гоминдановскими войсками дутовцев, или чтобы получить фураж, провиант и ремонт*, посылаемые Унгерну дружественными монгольскими князьями, или принять эстафету из Харбина от Хорвата*, который хоть и честил Унгерна в печати на все корки, однако поддерживал его секретной миссией. Хорват отлично понимал, что армия в Монголии -- куда лучше, чем она же на КВЖД, где ее рано или поздно придется разоружить, и сдать: если не красным, так манчжурам, а не манчжурам, так го-минам. Или даже японцам. Харбин при этом оказывался той головой, в которую летели сразу три камня. Урга казалась более надежным местом в случае успеха, хотя в успех никто не верил: хотя бы потому, что у китайцев против Унгерна был более чем десятикратный численный перевес, а воевать китайцы умели неплохо. Мало кто вообще понимал, почему барон все маячит на Керулене, а не идет в Харбин с повинной головой, чтобы ему там затянули на шее петлю -- Унгерн был заочно приговорен к повешению специальной сессией военно-полевого суда при главном командовании Российских вооруженных сил в Харбине: за неисполнение приказа о немедленной эвакуации дивизии в Манчжурию.
Пополняясь, Унгерн не копил сил: его войска выматывались постоянными и с виду бесцельными переходами, тифом, дизентерией, пневмонией, сифилисом, и драконовской внутренней дисциплиной. Унгерн, пополнившись, мог бы и снова атаковать Ургу, но не стал: во-первых, он нагонял на китайцев страх уже одним своим присутствием под городом, а во-вторых, он просто выжидал: по его сведениям, из района Кяхты-Троицкосавска должны были вторгнуться в Халху части Народно-Революционной Армии, с той же, кстати, целью -- взять Ургу, чтобы посадить там красное правительство. Вопрос был не в том, чтобы взять Ургу, а в том, кто ее возьмет первым -- НРА или Унгерн. Унгерн как раз предпочитал быть вторым, чтобы спокойно вырезать в Урге НРА, истрепанную после боев с регулярной китайской армией, цену которой Унгерн уже знал, и сам трепаться при штурме более не имел желания. Кроме того, могло случиться и так, что при приближении красных китайцы сами бы открыли для Унгерна ворота города, ибо считали они барона чуть ли не демоном, и в случае опасности стали бы искать возможность с ним помириться. Так или иначе, но Унгерн все водил свои полки по пустыне, как Моисей евреев, все не решаясь перейти Иордан. Время шло, а переходы, которые на деле были топтанием на одном месте, продолжались из раза в раз. Осторожной, но быстрой волчьей поступью барон Унгерн-Штернберг двигался кругами у Керулена, и с ним вместе рыскала по Керулену и его волчья стая. И еще вместе с бароном по Керулену рыскали Серые Псы.
Эти Серые Псы были постоянным кошмаром барона фон Унгерна: они ходили вокруг него, незримые, неслышимые и неузнаваемые -- тени, зловещие ночные призраки, с рассветом превращавшиеся в обычных, привычных и скучных людей, ничем внешне не приметных. Сколько их -- того барон и сам не знал, знал только, что есть понемногу в каждом отряде, исключая, разве, азиатские, и то не наверное, и чем выше поднимался Унгерн, тем больше становилось Серых Псов. Было их на деле, надо думать, не больше сорока, но барону казалось порой, что каждый русский офицер, немец, или поляк -- Пес, а иногда -- что этих самых Псов и вовсе не существует, и они есть только плод его расстроенного войной воображения. Но кто заподозрит в себе самом манию преследования всерьез? Да и что мудрить, когда Серые Псы и на самом деле существовали, и мало того, что просто существовали, они еще и каждый день заявляли о своем существовании и близком присутствии самым недвусмысленным образом! Серый Пес-могильщик был такой тварью, которая, раз привязавшись к человеку, уже не отпускает его до самой смерти, да еще и неизвестно, отпускает ли и после нее...
Именно из-за Серых Псов, которые, по мнению барона, могли быть только русскими или немцами, фон Унгерн и окружил себя азиатами.
Началось это давно -- когда император Николай Александрович не был еще ненавистен всей повально России, показывая, впрочем, что благодаря своей психопатке Алисе он будет слушать более слюнявых идиотов, либо же вурдалаков вроде Победоносцева, нежели умниц вроде покойника Плеве; когда народу не набили еще оскомину "чудотворцы" -- Гришки Распутина пока в полную силу не узнали, однако в Петербурге уже свирепствовал, к вящей досаде Бадмаева*, каббалист Анкосс, он же "Доктор Папюс", шарлатан и дурак, приводивший, однако, всех великосветских обормотов в сладкий восторг, когда мистицизм был уже признаком хорошего тона, наравне с либеральными взглядами, половой распущенностью, и любовью к эфемерному "народу", который с реальным землепашцем, а уж тем паче -- с рабочим ничего общего не имел; в то благословенное и пьяное довоенное времечко, когда масонство было настолько повальным увлечением, что в ложи на равных правах стали впускаться даже дамы, когда открылась "Голубая Звезда"*, когда ложа "Умирающий Сфинкс", возродившись, заимела даже свой печатный орган, юный Унгерн, благодаря своей попечительнице -- Анне Кшиштофяк (по мужу -- Анненской-Белецкой), попал в сферу влияния тайного ордена USL (Unaschprechlichenn), которым самовластно заправлял отставной жандармский полковник фон Юнтц.
С самого начала стало ясно, что люди эти -- мистики довольно своеобразного толка, что от всех их действий припахивает не только терроризмом как таковым, но терроризмом, возведенным в принцип бытия, и тем не менее Унгерн почувствовал себя среди них как рыба в воде, так как сам был человек мрачный, откровенный мизантроп, одержимый идеей разрушения прогнившей цивилизации, да и любовница, старшая его лет на пятнадцать, его стала тяготить, так что Унгерн был рад, что Анна принялась за деятельность внутри Братства, а от него наконец отстала. Сам немногословный, он любил слушать рассуждения о том, что проиудейскую цивилизацию надо разрушить, надо захватывать власть, надо провоцировать нашествие нового Аттилы, отменить всю прошлую культуру и культы, как вышедшие из иудейства -- христианство и ислам, а самих иудеев надо истребить как нацию, поскольку они есть гибрид человека, и каких-то Внешних Пришельцев, которые сидят где-то в районе Мексиканского Залива, и медленно инфильтрируются в Человечество, имея конечной целью подлинное Человечество уничтожить, а Землю заселить гибридами или рабами. Дурацких ритуалов и непонятных заклятий у них не было, все было логично, по-немецки точно, и деятельность они вели самую что ни есть политическую, причем Унгерн, по собственной воле, неоднократно вызывался исполнять некоторые миссии, связанные с Братством, все более запутываясь в этом деле. Ему нравилось ощущать себя заговорщиком, и Рыцарем плаща и кинжала. О том, что все это удовольствие придется оплатить, Унгерн не думал. Но гораздо позднее, когда Унгерн получил направление на службу в Уральское казачье войско, Анна Анненская-Белецкая встретилась с ним, и сообщила, что Орден его не забыл, и прочит ему великое будущее, с тем и отпускает; но предупреждает: при бароне всегда будут незримые, но вездесущие и всеведущие Серые Псы -- тайные агенты, которые будут доводить до Унгерна волю Ордена, а в случае неповиновения будут иметь право с ним, Унгерном, расправиться. Однако, ежели интересы барона и Ордена будут всегда совпадать, то эти же самые Серые Псы будут его самыми верными телохранителями, такими, что можно будет полностью ручаться за безопасность барона при любых обстоятельствах.
Анны Унгерн больше не видел, зато последнее время частенько видел ее пасынка -- подполковника графа Анненского-Белецкого, каппелевца, служившего ранее в контрразведке при штабе одной из кавалерийских дивизий в войске Дутова, (мало кто знал -- какой именно), вовремя давшего от Дутова тягу, и примкнувшего после к семеновцам. Теперь Белецкий служил контрразведчиком при казачьем полку в дивизии Унгерна. До войны же он был офицером в лейб-гвардии Его Императорского Величества Царскосельском стрелковом полку, откуда его, в результате какого-то скандала, попросили, и Белецкий в дальнейшем был пристроен в производстве контрразведывательного бюро штаба Петербургского военного округа.
Влияние Анны на графа Белецкого было настолько явным, да и сам граф прослыл таким зверюгой, что насчет него Унгерн не сомневался -- уж этот-то точно имел отношение к ордену фон Юнтца, (тем более, что Александр Белецкий был очень дружен со своей мачехой, и говорили, что особенно -- по ночам), без всякого сомнения, имел: мистицизма самого темного толка он даже и не пытался скрывать, а на пальце носил платиновый перстень с мертвой головой, так начищенный, что виден он был за версту, и потому подполковника Белецкого узнавали издали.
Нет, Серым Псом граф Александр быть не мог, те были тихи и скрыты, а этот был весь на виду, мало того, скандально известен на всю дивизию. Но он должен был знать многое, и о Серых Псах, надо полагать, тоже. Унгерну давно хотелось приблизить к себе этого человека, и приватно, ненавязчиво расспросить, да только не умел он ни приближать, ни выспрашивать. А вытрясать информацию из графа с помощью Жени Бурдуковского -- штатного унгерновского палача и повытчика, не имела смысла: барон знал, что как только посвященный USL был готов отдать кому-либо под нажимом информацию об Ордене, он немедленно умирал -- просто останавливалось сердце. Адептов USL для этого специально обрабатывали, как -- Унгерн не знал, или, вернее -- не помнил, но про обработку знал точно, да его и самого так обрабатывали же! Поэтому рвать жилы из Белецкого не имело смысла. И Унгерн только пока приглядывался к этому молодому и развязному чудовищу с прекрасным лицом и зелеными глазами.
Постоянный пресс страха сдавливал Унгерну разум, а особенно теперь: с июля двадцатого года тянулся кошмар постоянного ожидания чего-то неведомого и ужасного -- Унгерн приказал некоему сотнику Ильчибею убить посланца от USL, присланного к нему, и не выполнил полученных указаний, так как посчитал их вопиющей глупостью. Унгерну уже давно надоели контроль и руководство Серых Псов, и он не раз хотел от них избавиться, но будучи отличным воякой, он все же не был пророком и ясновидящим, в то время как его противники обладали некими паранормальными свойствами, и потому все попытки Унгерна по ликвидации Серых Псов были безуспешны. Безуспешны прежде всего потому, что Унгерн даже и приблизительно не представлял, что Ордену от него надо, особенно теперь, и куда Орден его подталкивает раз за разом.
Унгерну оставалось одно -- скрепя зубы ждать, и по возможности отводить душу. И он свирепствовал, свирепствовал потому, что имея власть в названии, он не имел власти на деле; все свои действия он совершал в лучшем случае с одобрения Серых Псов, а то и по их приказу; они им повелевали, неизвестно каким образом подкидывали ему даже и письменные указания, но на такой бумаге, которая в пальцах рассыпалась в прах, и ничего нельзя было ни припомнить, ни доказать...
Порою эти приказания граничили с изменой, заставляли неповиноваться, и даже действовать наперекор начальству, они превратили Унгерна в своенравного бандитского "батьку". Псы, невзирая на ограничения, и не признавая никаких ограничений выказывали свою волю, и бесстрастно наблюдали за ее выполнением, грозя в случае неповиновения смертью, и не торопясь с карой за неповиновение -- они не торопились, выжидали, а Унгерн сходил с ума, зная, что они здесь, с ним рядом, но для него недосягаемы, вернее -- недосягаемы для его тибетцев.
Реки крови проливались из-за этого, тысячи мертвецов легли буквами в описание этого кошмара, а еще живые литеры, судьбой назначенные для продолжения этих анналов, двигались конным маршем вдоль реки Керулен, и в Ургу, и к черту, и к Дъяволу, куда пошлют...
Барон Унгерн шел с ними, увлекаемый этой рекой отпетых душ, шел с сознанием того, что он не волен сам совершить ничего, даже умереть. Только лить и лить реки крови, только слышать крики, стоны, и хрип висельников. Серые Псы вели и влекли его к смерти. НО НЕ К ЕГО СМЕРТИ!
Они шли по степи словно тысячу лет, и обречены были идти по ней еще тысячу раз столько же.
Они шли.
Район Керулена. 22 декабря 1920 года.
...Толчок, и острое чувство опасности вывели штаб-ротмистра Ивана Алексеевича Лорха из состояния сонной одури -- конь споткнулся, и задремавший в седле Иван Алексеевич едва не полетел кувырком наземь. Лорх потряс головой, и благодарно улыбнулся поддержавшему его капитану Телегину.
-- Благодарю, Михаил Юрьевич. Что, крепко я заснул?
-- Да отменно, знаете. Того гляди полетели бы.
Лорх попытался окончательно стряхнуть с себя тяжелый сон, и когда это не очень удалось, он не нашел ничего более действенного, как надавать самому себе довольно увесистых пощечин.
-- Это что?! -- воскликнул изумленный Телегин.
-- Сон отгоняю. Устал.
-- Все устали. Но это не повод для самобичевания!
-- Меня не спрашивали?
-- Да кому, помилуйте? Начальник ваш красуется, ему не до вас, -- и Телегин, усмехаясь, указал плетью в сторону отлично видимого впереди подполковника Анненского-Белецкого, который, покинув строй отряда, ехал впереди него.
Уполномоченный дивизионной контрразведки при штабе отдельного штурмового казачьего полка, состоявшего по преимуществу из офицеров-добровольцев, и нижних чинов-семеновцев, капитан царской службы, кавалер офицерского Георгиевского Креста 15-го года, ныне -- подполковник, граф Александр Романович Анненский-Белецкий, в прошлом -- аристократ, поэт и мистик, в нынешнем -- типичный палач и ругатель, в гордом одиночестве ехал впереди казачьей сотни, двигавшейся в авангарде полка. Таким образом граф находился между отрядами, и передовыми разъездами -- словно генерал на параде, что уставом не запрещалось, но наглостию было вопиющей. Вид граф имел так же вполне генеральский, причем делал это намеренно, ибо эта позиция не была ничем иным, как только вызовом старшим офицерам дивизии, которых Александр Романович откровенно провоцировал на скандал. Графа, однако, злило, что на его выходку решительно никто не обращает внимания -- все уже давно привыкли к наивным тщеславным причудам, и скандалезности бывшего каппелевца. Тем более, сейчас граф находился на виду у своего же собственного полка, и только -- ехали как бы в гости, к одному из союзных Унгерну монгольских ханов на его земли. Унгерн, которого пригласил этот хан на какое-то свое торжество, выехал немедленно, но для охраны взял с собой два дивизиона ударного полка под командой полкового командира, и это не считая конвойной сотни.
Ехал Белецкий молча, погруженный в свои мысли, сведя коня с едва торенной дороги в неглубокий, хрусткий снежок. Белецкий был чем-то весьма обеспокоен, настолько, что когда к нему приравнялся, так же оставив строй, Лорх, желая справиться о здоровье и самочувствии своего начальника, Белецкий махнул на него рукой, кривя губы, и знаками приказал молчать.
Лорх пожал плечами, и поехал рядом, не скрывая обиды и удивления таким отношением своего шефа, то и дело бросая через плечо неодобрительные взгляды. Граф, заинтересовавшись этим, оглянулся, и увидел, что недалеко позади болтаются три их же, Белецкого и Лорха, собственных палача -- Сабиров, Яковлев, считавшиеся при Александре Романовиче и Иване Алексеевиче вестовыми, но не чистившие им сапог -- это были специалисты по порке шомполами, и вахмистр Мухортов, который просто был "при Белецком", так и в полку числился. Заплечных дел мастера приблизились к своим хозяевам не по необходимости, а из чистого лизоблюдства, всем своим видом давая понять, что они, словно верные псы, готовы умереть у ног своих сахибов.
Белецкий недовольно махнул им, приказывая вернуться в строй, и поехал дальше, не нарушая молчания. Лорх продолжал ехать слева, шагах в пяти, на полкорпуса придерживая свою лошадь позади старшего по званию офицера.
Конь Белецкого, чуя что-то со стороны хозяйственного дивизиона, откуда несло ветром -- кобылу может быть -- повел было головой, всхрапнул, но Белецкий резко рванул поводья к себе, гикнул: "Я те, бл-лядь!", зажал в шенкеля, и как-то по особому цокнул губами, чем привел несчастного жеребца в дрожь, и совершеннейший ужас. Конь всхрапнул так, будто учуял волка или покойника, однако стал снова вполне смирен, только голова его поникла, и потух живой блеск глаз.
Постоянного собеседника Лорха и Белецкого -- бывшего драгунского ротмистра Майера рядом не было: тот примкнул к кавалькаде командира полка -- полковника Голицына, и ехал с ним, изредка перекидываясь ничего не значащими, скучными словами. Белецкого же Голицын последнее время бесил, и он за глаза стал именовать последнего "Князем Тьмы", намекая на всем известную гордость Голицына своим княжеским титулом, такую, что тот предпочитал, чтобы к нему лучше обращались "князь", нежели по имени. В глаза же Белецкий звал Голицына "господином полковником", то есть давал своему командиру понять: ни в каких проявлениях дружества он не нуждается, и сам никаких симпатий к командиру выказывать не желает. Всех прочих Белецкий тоже никогда не имел расположения называть по имени-отчеству, как это испокон веку принято в русской армии, а если и называл когда, то надо было только это услышать, чтобы понять, сколько издевки и дерзости можно вложить в обыкновенное обращение к человеку, а потому такое обращение грозило ссорою; и Белецкий называл всех знакомых офицеров только официально -- по их чину, если они были старше, либо по фамилии, если они старше не были. Лорха Белецкий звал исключительно по фамилии, но на ты, и это было признаком хорошего отношения. Для одного только Майера он делал исключение, бывшее постоянным: звал он его Михаилом, и то, когда бывал зол, так тоже называл его как-то не по людски -- "господином Майером". Видно, Белецкий знал за этим сочетанием слов что-то смешное, или обидное. И когда случалось графу произносить последнее обращение, то голос его немедленно становился слащаво-издевательским (в Белецком вообще поражала способность мгновенно изменять тон обращения, безо всякого к тому перехода, а затем сразу же переходить обратно на ровный и невыразительный), да только умница Майер не обращал на выпады приятеля ровно никакого внимания, и переспрашивал, делая вид, что не слышит издевки, и пряча в усах снисходительную улыбку:
-- Вы что-то сказали, Александр Романович?
Майер не обращал, или делал вид что не обращает внимания на подчеркнутое хамство Белецкого, и у него на то были свои причины, но остальных все это задевало, и обращение Белецкого с боевыми товарищами только усугубляло их неприятие, и углубляло ту пропасть, что с самого начала существовала между офицерами строевой службы и контрразведчиками. И Белецкий был сам виноват в том, что находился не в ладу со всеми почти офицерами, и не только своего полка, но и в целом всей унгерновской дивизии, и вызывал везде чувство всеобщей неприязни, порой доходящей до самой откровенной ненависти. Но зато был он отчаянный и лихой вояка, на которого вполне можно было положиться в бою -- он всегда подставлял себя в атаке под удары и пули, (ни то ни другое его не брало как на грех), чтобы отвести опасность от другого, однако при этом он на всякий благодарный взгляд отвечал таким изощренным потоком сквернословия и издевательств, что охоты благодарить графа за помощь ни у кого как-то не возникало. При этом все понимали, что он -- не простой хам, что он чем-то страшно обижен на всех окружающих, что он -- человек с раненой душой, и что, невзирая на целый набор странностей и гонористой дури, граф Александр Романович умен, смел, отлично стреляет и действует холодным оружием, да и дело свое знает добро -- ежели возникали у кого неприятности по линии контрразведки, то можно было ручаться: Белецкий не отдаст человека под полевой суд по огульному обвинению, а выяснит истину, и честный человек у него не пострадает. Поэтому Александра Романовича терпели, хотя порою это многим давалось и с трудом.
Острое и болезненное отношение к Александру Романовичу со стороны товарищей, а уж нижних чинов -- в особенности, только подогревалось некоторыми атрибутами, носимыми им при себе, и открыто, даже вызывающе выставляемыми им на всеобщее обозрение, как то: носил он хрусткую корниловскую кожанку, от чего смахивал на комиссара, черную корниловскую же фуражку, и черный китель с мертвой головой на нарукавном шевроне, мертвая голова красовалась и на массивном перстне Александра Романовича, носимом им на среднем пальце правой руки. Шашка его тоже не была уставной, казенной: это была шашка заказная, с инкрустацией никому не понятной вязью на ножнах, длиннее обычной вершка на полтора, и чрезвычайно тяжелая, потому что была с ртутной заливкой по стоку, а рукоять у нее была как у ятагана, и без темляка -- на приказания привесить темляк, как положено, Александр Романович только ухмылялся, но ничего не делал.
Лицо Александра Романовича было не сказать, чтобы правильным, но довольно красивым, только выражение его всегда было таким откровенно разбойным, что иначе, как зверской рожей, его и назвать было трудно, и на этой зверской роже постоянно играли, лучились, и жмурились его ярко-зеленые, кошачьи глаза, прикрываемые длинными и тонкими, как у девушки, ресницами. Зеленые эти глаза, наполненные выражением хищного спокойствия и кровожадности, производили настолько неприятное впечатление н е ч е л о в е к а, что набожные по большинству своему уральские казаки крестились, и тихонько сплевывали, как только Александр Романович обращался к ним спиною.
Казаки называли Белецкого "Ухарем", в смысле -- ухорезом, за то, что он один раз обрезал уши пойманному им комиссару, и потом, под угрозой маузера, наставленного комиссару в область гениталий, заставил комиссара эти самые уши сожрать. И хоть произошло это довольно давно, легенда об этом последовала за Александром Романовичем и в дивизию фон Унгерна.
С нижними чинами граф был груб донельзя, впрочем, в то время это вошло уже в обыкновение -- с тяжелой руки самого фон Унгерна, но Белецкий и тут был первым: казаки и монголы боялись его как огня, и стремились выполнить любые его распоряжения, хоть он и не считался их непосредственным командиром: рабское же выполнение повелений подполковника нижние чины мотивировали одною глубокомысленной фразой: "Не тронь говна, оно и не воняет", или же то же, но в переводе на монгольский. А уж когда его подручные, проверенные шкуродеры, подбегали к графу на полусогнутых, с угодливой улыбочкой, и очередным доносом, лепеча: "Чего приказать изволите по этому вопросу-с, ваше высокоблагородие?" -- и даже сопровождали это учтивейшим поклоном, словно трактирные половые (один из них, Яковлев, и был раньше трактирным половым), и те получали ответ, неизменный и замечательный в своем постоянстве:
-- Пшел к ебаной матери, вонючая тварь!
И когда только раб покорно начинал удаляться, только тогда Белецкий, гадливо кривя свои пухловатые, слегка вывороченные губы, и скаля выступающие вперед, желтые от табака и злости, верхние клыки, возвращал его, и отдавал указания, поминутно перемежая их витиеватой площадной бранью, в которой "паскудная скотина" было самым мягким из слов, почти нежностью.
Если же Белецкий позволял себе напиться, что делал редко, но зато уж накушивался до состояния совершенно свинского, то выказывал ко всем и всея такую дикую ненависть, что одна она была почище всеобщей суммарной ненависти к графу в полках. Граф Александр являл собой такой обильный и бездонный источник ненависти и неприязни, что казалось -- он ненавидит весь мир. Это пугало даже самых отчаянных унгерновских рубак, и графа каждый боялся в глубине души, и по возможности предпочитал не трогать. Даже те, кто готов был уже бросить графу вызов, или начать другие враждебные к нему действия, в последний момент отказывались от своего намерения, словно парализованные излучаемой Белецким злой волей, и после навсегда отказывались от намерения связываться с Белецким при каких бы то ни было обстоятельствах.
Ходила за Александром Романовичем еще одна легенда, которая очень всех пугала: легенда про Человека Без Лица. Бывало, что граф подходил к какому-нибудь из знакомых офицеров, и рассказывал, что видел он во сне, как тот самый офицер подошел к нему, Белецкому, и снял свою голову вроде того, как снимают шлем, и под ложной этой головой оказался Человек Без Лица. И говорили, что можно было быть уверенным, что в первой же стычке, пусть и самой незначительной, этого самого офицера убьют, хотя на самом деле это не было верно -- Майера, скажем, не убили, хотя и с ним был такой инцидент, в самом начале службы Белецкого в полку.
Таково было внешнее впечатление, производимое графом Белецким, вернее -- которое он старался производить, тщательно заботясь о своем демоническом облике, который Александр Романович ежеминутно сам для себя создавал.
Но на самом деле граф в молодости был очень нежным и мягким человеком, через что очень пострадал, и эта его сволочность была всего лишь маской, которая, может быть, и самому графу не очень нравилась, но стала привычною; и режа уши, или отсекая одним ударом своей шашки чью-то глупую, заблудшую голову, граф каждый раз втайне переступал через свое естество, внушая себе, что должен поступать именно так, а не иначе. Все это происходило потому, что еще до войны граф, чуть не сошедший с ума из-за женщины, (или сошедший, да не заметивший этого), пришел к совершенно для него логичному, хотя и совершенно ложному выводу: что таким, как он, не место в мире людей, и что человечество любит и обожает совершенно другой идеал человека, и идеал этот -- Зверь. И он дал себе слово стать не только что Зверем, но Абсолютным Зверем, и как мог держал это слово, но почему-то при этом не черствел душой, и каждый раз, натворив дел, достойных кошмара, и уединившись после этого, Белецкий мучительно переживал свои собственные дикие поступки.
Знал об этом свойстве графа один полковник Голицын, который видывал такой срыв, и потому граф его единственного только по настоящему опасался.
Как уже говорилось, Белецкий был стрелком чрезвычайной меткости, и отчаянным рубакой, но в тайне его настоящей души скрывалось и то, что он, например, ненавидел до дрожи, когда мучат и убивают маленьких детей, собак и кошек, так как не понимал и не принимал агрессии в отношении полной беззащитности, и считал вообще позором ради развлечения только уничтожать того, кто не мог бы сам уничтожить человека сильного и вооруженного, или не грозил бы уничтожить его в будущем. Словом, граф, прежде чем снести человеку голову, старался мысленно определить, чем данный человек виноват или опасен, и потому он отнюдь не воспринимал себя самого как убийцу, каковым он, пожалуй, все же являлся, а понимал себя как карающую длань неких Правящих Сил, (что и раньше ему было внушаемо), и теперь он именно так определял свое внутреннее состояние и социальное предназначение.
Если Белецкий замечал когда-нибудь за кем-нибудь издевательство над детьми, живодерство, или изнасилование молоденьких девочек, он ничего прямо не говорил -- бесполезно было, и даже в лице не менялся, но можно было ручаться, что провинившийся -- не жилец на белом свете: в лучшем случае его вскоре находили мертвым, а в худшем он оказывался в руках Белецкого как контрразведчика, и тут вообще ничего хорошего мерзавца не ожидало -- не признавая живодерства над животными, граф свободно применял всю эту печальную практику против людей, не считая это почему-то излишней жестокостью, так как люди в большинстве своем внушали ему отвращение чисто физическое, и для намеченных негодяев граф не трудился придумывать что-нибудь изощренное, как для большевиков, которых он ненавидел совсем по другому, здесь же он просто приказывал своим молодчикам "содрать с поганца шкуру", что те дословно и выполняли -- именно сдирали шкуру, безо всяких метафор. В первый раз, когда подобная операция была произведена при Лорхе, тот упал в обморок, и с тех пор Белецкий Лорха при каждом остром допросе старался куда-нибудь услать. Собственно, если не было особой необходимости, смотреть на это дело и сам Белецкий обычно не желал, но больше из гадливости, нежели из других чувств, а вот долгие предсмертные вопли обдираемого слушал с удовлетворением (прошу понять меня правильно: с удовлетворением, а не удовольствием, и с удовлетворением моральным, а не сексуального характера -- садистом Белецкий не был ни на гран, и вообще был донельзя правилен и чист в вопросах пола).
Такие случаи бывали нечасто, но бывали, а менее кошмарной работы у Белецкого, или, вернее -- у его кровососов, было по горло -- жестокость порядков в дивизии вызывала ответную негативную реакцию нижних чинов и офицерства, и работа контрразведке, как органу карательному, да еще обложенному Унгерном всеми обязанностями полевой и криминальной полиции, всегда находилась. И сейчас Унгерн, даже в гости, двигался со штатом контрразведки, так как допускал и то, что у дружественного хана было бы неплохо тоже заодно поотделять агнцев от козлищ, и правого от виноватого, причем чисто монгольским способом: кто прав -- тому пощечину, кто не прав -- тому две. Белецкий был привлечен к экспедиции по двум причинам: первое, Унгерн мог иметь этого человека на своих глазах, и во-вторых, требовался человек жестокий, а про застенки Александра Романовича, сооружаемые в легкой монгольской юрте, которую перевозил на вьюках вахмистр Мухортов, ходили такие дикие слухи, каких не ходило про толедскую инквизиционную тюрьму в средние века, и которым завидовал даже Бурдуковский, который и сам был упырь дальше некуда, но недоставало ему до Белецкого выдержки, фантазии, и терпеливости.
Таков был граф Белецкий, который однажды, напившись пьян, объявил во всеуслышание:
-- Материалисты, господа, убедительно доказывают, что ни Черта, ни Бога, таких, какими мы их себе представляем, нет, и быть не может. Очень жаль-с! До Бога мне нет дела, а вот Сатану я имею честь заменять своей персоной, вернее -- пардон -- я принимаю на себя роль Сатаны. С чем вас, господа, и поздравляю!
Многие предпочли бы иметь дело с самим Сатаной, нежели с подполковником Белецким.
Тянулся к Белецкому, пожалуй, один только Лорх, восхищенный его неистощимой свирепостью и манульей отчаянностью, впрочем, и сам Лорх был той еще ягодкой-кислицей, правда чином пониже, но ясно было видно, что Белецкого Лорх избрал себе в качестве образца для подражания. Впрочем, еще Лорх очень любил кошек, а Белецкий и был похож на здоровенного, драчливого и отчаянного уличного кота-ветерана, хотя и неизвестно, отдавал Лорх себе отчет в этом нюансе, или нет. Так или иначе, но штаб-ротмистр Лорх уже давно превратился в наперсника Александра Романовича во всех вопросах. Связывало Лорха с Белецким и еще одно обстоятельство, про которое мало кто в дивизии знал: Белецкий, безошибочно чуя в Лорхе родственную душу, не только опекал Лорха, но и чему-то постоянно учил, а чему, мало кто мог это понять, да, собственно, никто и не стремился. Во всяком случае, более чувствуя суть этой неразлучной парочки, чем зная что-то наверное, капитан Телегин раз назвал Лорха "Черным Ганькой", только прозвище это отдало чем-то крайне опасным для дивизионных остряков, и не прижилось. Но тем не менее многие догадывались, что Черный Сашка и Черный Ганька играют в дивизии Черного Барона Романа фон Унгерна какую-то особую, малопонятную, и довольно опасную роль.
Белое движение к тому времени уже закатилось, и на смену ему пришло движение черное, или, вернее -- остался от Белого движения черный осадок. Господа офицеры образца восемнадцатого года -- идейные монархисты, или либералы, люди в большинстве своем благородной души, но обиженные собственным народом, которому не сделали ничего плохого, действительно воевавшие за Отечество, или интеллигенты, знавшие, сколько горя принесет народу русскому эта тирания черни, боевые, закаленные Мировой войной солдаты, просто не находящие для себя возможности изменить данной присяге; культурные и честные люди, возмущенные зверствами большевиков, и даже мстители за Империю, которые уж отнюдь не стеснялись стрелять и вешать быдло пачками -- долг платежом красен -- эти господа офицеры полегли на полях сражений, или были так или иначе под корень истреблены красными, сидели в концлагерях, или уже жалко прозябали в каком-нибудь вонючем гетто в Константинополе, словом: и вовсе не существовали как тип человека под небом. Остались же на коне и при оружии в основном озверевшие и обиженные до ненависти к народу, вскормившему их, и к земле, их породившей, не понимающие себя в состоянии падения, движимые только жаждой мести головорезы и ухари, которых отнюдь не прошибало слезой от появившихся уже тогда слащавых белогвардейских шансонеток, зато трясло и корчило от еврейской речи, и первых же аккордов "Интернационала".
Это были вскормленные Мировой войной, и выпестованные Гражданской демоны, терявшие свою невинность, выплевывая на брустверы куски своих легких в газовых атаках на германском фронте, и навеки обручившиеся с шашками и маузерами, самцы, женщин воспринимающие только как военную добычу, а золото -- как эквивалент пролитой крови, словом -- офицеры двадцатого года, которые знали только смерть, творили только смерть, стремились только к смерти, и даже думать могли только о ней же. Эти люди сами собой, по принципу стремления подобного к подобному, собирались у Семенова, Гамова, Анненкова, имея за плечами опыт Алексеева, Мамонтова, Каппеля, и, совершая свой путь к гибели или Радзаевскому*, кровавой своей удалью просто удовлетворяли собственное тщеславие, и ничего больше: они красовались в форме а ля прусские черные гусары под знаменами с адамовыми головами и бесплодными деревами из костей, и гриф "БАТАЛЬОН СМЕРТИ" был для них высшим молитвенным символом, так как русскому офицеру не была свойственна культура мистики, и он не мог дойти до идеи абсолютного отрицания Сущего и Справедливости; русский офицер останавливался на полпути -- на культе собственной гибели, которую он желал и на все живое распространить за компанию, чтобы побольше забрать с собой в свой дрянной сосновый гроб, второпях и неглубоко закопанный в землю. Такие являлись как бы идейным ядром черных армий, в остальных же идейности было не больше, чем в мадагаскарских вольных корсарах XVI столетия. И в общей массе они все и действительно производили впечатление пиратов, сошедших с зыбких морей на твердую землю.
И если семеновцы еще сохраняли вид регулярных частей, то у фон Унгерна под началом была уже орда, сдерживаемая в своих порывах откровенного бандитизма только казнями и палочной дисциплиной, но тем не менее: унгерновцы шли воевать только затем, чтобы не бездействовать, так как ничего, кроме как метко стрелять, рубить головы с маху, до рвоты наливаться сивухой, жрать все, что можно сожрать, и еть все, что движется, о двух ногах, и женского пола (женского, впрочем, и не всегда), люди Унгерна не умели, и, что самое главное, ничему и не желали учиться. Кто разумом, кто шестым чувством, но все эти башибузуки, как называл их Белецкий, понимали, что нигде и никому они даром не нужны, и все давно мертвецы, хоть и коптят еще небо зеленой самоплясной махрой и прочим всяким зловонием.
Эти уже не стеснялись открыто грабить, и, собственно, затем и шли снова воевать -- это был для них привычный, и довольно прибыльный труд, который был куда завиднее труда землепашца (для нижних чинов), или харбинского вышибалы -- для офицеров. Нет, эти все жили только одним ожиданием: когда кончится их неприкаянная жизнь, и они найдут покой и последнее пристанище, для которого они равно предпочитали и даурскую землю, и сибирскую, и монгольскую степь. А если уж возвращаться в Харбин, то не помирать там с голоду, тоскуя о Родине, а прожигать жизнь, соря золотом направо и налево, даже не заботясь отмывать это золото от крови. Впрочем, золото это почти всегда всасывали в себя бездонные китайские опиекурильни, где отнюдь не привыкли бояться крови.
Грабили все, кроме, пожалуй, одного Белецкого, да и тот не грабил только потому, что не желал нагружать коня лишней тяжестью -- он был человек легкий, всегда готовый идти в бой, или исчезнуть в никуда -- все было на нем. Был у него при себе запасец золота, да пара дорогих камешков, и довольно того. Кроме того, он лил сам золотые пули для своих "маузера" и "дрейзе*" -- второго пистолета, который у него всегда находился в кармане куртки. Это позволяло Белецкому прицельно бить из маузера на ту же дальность, на какую обычной пулей бьет карабин -- шагов до трехсот**, что не раз выручало его. Кроме пули Белецкий, что ясно, менял так же и порох в патроне на нитроглицеринированный из патрона к японской винтовке. Износ движущихся частей автоматики пистолетов он несложно нивелировал незначительной доработкой -- установкой трущего замедлителя, а зазолачивание нарезов легко убирал с помощью ртути, которой у докторов, отчего-то, в дивизии имелось около пуда в стеклянных колбах.
В ближнем бою Александр Романович стрелял с двух рук, как ковбой, причем сразу по двум разным целям -- это называлось почему-то "стрельбой по-македонски". Убойной силой своих пистолетов граф мог похвастать и тут -- бил наповал, так что на такое дело золота было не жалко -- жизнь-то своя дороже. Но кроме этих ценностей, у графа не было имущества ни в тороках, ни в обозе. Лишними связями граф себя неволить не желал. И по той же причине не было у Белецкого любушки среди многочисленных женщин, следовавших с унгерновской дивизией -- Белецкий всегда готов был унести ноги, если худо придется, и ни о чем не заботиться далее. А женщины им, понятное дело, интересовались.
К Лорху, почтительно приветствовав Белецкого, подъехал Зинич -- поручик из пятой сотни -- с каким-то делом, и тихо заговорил с ним, так, чтобы Белецкий не слышал, что было, кстати, бесполезно: ко всем своим достоинствам Александр Романович обладал еще и острейшим слухом, и свободно разбирал шепот на расстоянии до десяти шагов. К удивлению Белецкого, Лорх и Зинич перешли на французский, что графа Александра Романовича сильно заинтересовало, и когда Зинич, чуть повысив голос, заявил Лорху: "Est absent, je ne peux pas du tout comprendre! C'est un... ", Белецкий, отвечая на вопрос, что "с'est un...", продолжил таким изыском французского арго, которого Зинич, к счастью, не понял, поняв лишь два-три слова, но уяснив, что в комплексе все это представляет собой нечто крайне похабное. Белецкий заметил, как Зинич поморщился, и рассмеялся:
-- Значит, чего-то вы, поручик, не понимаете? Чего же-с?
Зинич смущенно умолк.
-- Ба, что же вы молчите? Отвечайте, раз спрашивают!
-- Ну как же, господин подполковник? Генерал отправился в гости к дружественному князю, и взял такой конвой, что князь...
-- Хан, -- улыбнулся Лорх, -- "князь" -- это у нас из другой оперы.
Белецкий весело оскалился, и сверкнул на Лорха зеленью глаз, а Зиничу пояснил:
-- Да за честь, за честь хан это примет. Тут принято являться в гости с ордой. А что касается дружественности, то знаем мы этих дружественных. Кроме того, не сбрасывайте со счету китайцев.
-- Китайцев здесь днем с огнем не сыщешь. -- усомнился Лорх.
-- Как знать! Это вам так кажется. А на деле мы можем здесь же, вот через версту, встретить и красных, и придется уносить ноги. Так что, по моему мнению, людей даже маловато, надо было бы весь наш полк поднять, и калмыков заодно.
-- Красных? -- изумился Зинич, -- Как, то есть, красных? Ведь Халха -- государство отдельное, и никакого отношения...
Белецкий покачал головой:
-- Ох, да завяжите же вы мешок с глупостью! Красные могут быть везде, уверяю вас! Они чужды вашей логике, и всякой другой чужды так же, так что здесь как раз ничего нельзя прогнозировать. Это мы привыкли действовать в соответствии с военной наукой, которую в нас вдолбили, а они -- хамы-с, стихия. Как можно предсказать поведение стихии? Никак. Есть у них военспецы из наших, но те -- в положении подчиненном, и слова вякнуть не посмеют, если безграмотный ЧРВС решит двинуть полки хоть бы и в суверенное государство! Они действуют, как им Бог на душу положит, и мы, быть может, их и до Уссурийска не встретили бы, если б имели глупость пойти на Уссурийск, но мы можем встретить их и через две версты, и очень просто!
-- Но ведь они побоятся, надо думать, перейти границы! Ведь это, воля ваша, война!
-- Какие там границы, вы что? Это они-то будут чтить границы? Да плев-вать они хотели на границы. A propos: как и мы. А войны им и надо. Мировая революция, так сказать. Сейчас им делать в степи, согласен, нечего. Летом... Но если какая-нибудь сволочь из местного сброда сумела их предупредить об отъезде генерала, то они вполне могли бы бросить ему навстречу несколько эскадронов летучей разведки. Здесь степь, телеграфа нету. Китайцы могут и ничего не узнать, если сообразить пристреливать всех встречающихся по пути, и обходить улусы. Так что-с...
-- Виноват, господин подполковник, кто именно мог бы предупредить красных об отъезде генерала?
-- Мало ли кто! Тот самый "дружественный" хан, например. За деньги. Да вы сами не представляете, насколько монгольская чернь симпатизирует красным. Кроме того, любой ходя. Могли и хунхузы -- они к этому имеют интерес, так как грабят трупы, остающиеся после стычек. В общем, положение достаточно... м-м-м... интересное, чтобы быть настороже. Это, впрочем, не значит, что надо наложить в штаны, и ехать, пригнувшись к луке.
Словно в подтверждение последних слов Белецкого, казаки первой сотни грянули похабную строевую, да с лихим присвистом, так рьяно, что Белецкий засверкал глазами, и улыбнулся.
Песня была все та же -- с ней шли и к Рошичу, и к Плевне, и под Пшемысл, невинной и бессмысленной матерни там было больше, чем осмысленных слов, а припев, русский, знаменитый, летел над монгольской степью, всякого встречного откровенно предупреждая -- не суйся:
Соловей, соловей, пта-шеч-ка,
Канареечка -- в жопе три пера!
Эх!
Раз перо, два пера, горе -- не беда,
Канареечка -- в жопе три пера!
Зинич краснел.
"У-ху-я, у хуя, уху я варила!" -- выводили старательно казаки, сами смеющиеся, похлопывая в такт по рукоятям шашек ладонями.
-- Черт знает что они поют! -- выразил свое мнение Зинич, -- Ничего приличней не нашли!
-- Это, батенька, народное творчество. -- продолжал веселиться Белецкий, -- Старое, как сама Россия. А что вы скажете про таракана, который прогрыз Дуне сарафан... по-над самой над дырою? Жох этот таракан, не так ли? А про дедушку Митрофана, который этот сарафан зашил? Там же? Носи, Дуня, не зевай, не зевай, по праздничкам надевай, надевай...
Зинич при этих словах Белецкого покраснел еще пуще, и так отчаянно зафыркал, что Белецкий уже был рад совсем, что ввязался в разговор с поручиком: тот его вполне развлек.
-- Эк вас коробит-то! Просто девица в цвету невинности вы, да и только! Ну, не берите в голову. Да и что же еще петь этим башибузукам? Радуйтесь, что они еще "Интернационала" не запели!
-- Только этого еще... боже сохрани! -- испугался Зинич.
-- Это им просто путь закрыт в революционэры, а не были бы руки у них по локоть в дерме, да в крови комиссарской, глядите -- и они бы нас с вами -- в ров, да за новую жизнь воевать! -- мрачно изрек Белецкий, и добавил, -- Впрочем, вас -- вряд ли в ров. Вы бы над ними еще гляди и команду взяли бы...
Зинич огорчился:
-- Не верите вы людям, господин подполковник.
-- Они этого вполне заслуживают, -- по вольтеровски улыбнулся граф.
-- Хотите сказать, что знаете всех?
-- Кому еще и знать, как не мне? Я за свою службу контрразведчиком повидал столько характеров и людских драм, что вижу только один путь к спасению цивилизации -- перебить всех до одного, и оставить одни книги.
-- Кому же тогда будут нужны эти книги? -- заспорил Зинич.
-- Никому, разумеется. И уж ясно, что не тому человечеству, что возродится после массового истребления. Они-то предпочтут этими образчиками мудрости предков вытереть свои вонючие задницы! Именно поэтому я предлагаю оставить одни книги, и ни одного человека. Будет хоть величественный памятник вымершей цивилизации. А то потомки, прежде чем передохнуть от сифилиса, с удовольствием кинут нашу духовную жизнь в свиное пойло! А останется им вот это, про то как она сваху кормила, от чего вы морщитесь и краснеете -- это им нравится, и это на века. И плевать им на то, что вы недовольны. А почему недовольны, кстати? Вы, понятно, слишком целомудренны для подобной компании, но, надеюсь, вы скоро озвереете.
-- Не хотелось бы, господин подполковник.
-- Тогда застрелитесь. Времена золотой гвардии канули в лету, так что, будучи военным, вы уж поневольтесь скорее превратиться в грязного павиана, или же вам худо будет. Это -- орда. Между нами говоря -- и я не боюсь высказать своего мнения -- наше превосходительство скорее напоминает монгольского хана, идущего со своими угланами драть ясак, нежели русского генерала. Можете передать мои слова кому угодно -- плевать я хотел на всех... а можете не передавать, но уясните это твердо. К вашей же пользе будет.
Строй казаков замолчал, утомившись, и Белецкий не продолжил. Повисло молчание.
-- Орда, господин подполковник? -- несколько погодя переспросил Зинич, морща лоб, точно стараясь уяснить себе что-то важное.
-- Точно так-с.
-- Так зачем же вы идете с этой, как вы ее называете, ордой? Вы не сочтите за обиду...
-- А вы?
-- А что вы мне прикажете делать еще?
-- А вы мне что прикажете? В том все и дело -- нам некуда деваться. На это даже вам, mon terrible enfant, нечего будет возразить. Впрочем, выход-то есть, только мы не хотим такого выхода. И получается: "дурная голова ногам покоя не дает", -- как сказал бы господин Майер. Возражайте же, ежели есть чем!
Зинич и действительно не нашел что возразить.
Подъехал Майер.
-- Что, никак военный совет в Филях? -- улыбнулся он.
-- Да вот, Михаил, беседуем с последним интеллигентным человеком, -- повернулся в седле Белецкий. -- Только он молчит. А скучно. Рекогносцировку устроить, что ли?
-- Ну вот: дурная голова ногам покоя не дает! -- огорчился Майер, -- Неймется тебе!
Белецкий расхохотался, улыбнулись и Лорх с Зиничем, а Майер, не понимая причины такого веселия, пощипал ус, и разъяснил:
-- Между прочим, смех без причины -- признак дурачины.
Белецкий расхохотался еще пуще.
-- Слушайте, Зинич, -- внезапно прервал смех Белецкий, -- Раз уж вы все равно здесь! Окажите любезность -- съездите за хорунжим Корнеевым, и попросите его от моего имени явиться сюда.
-- Слушаю, господин подполковник.
-- Ты, никак, себе друга нашел? -- ядовито поинтересовался Майер у Лорха, когда Зинич отъехал, -- Или это слуга?
-- А ты ревнуешь, что ли, или просто интересуешься? -- ответил за Лорха Белецкий.
-- Ну, чем мне тут интересоваться? -- Майер усмехнулся, и продолжал, обращаясь к Лорху: -- Doch, Johann: dieser Sinitsh als Medchener bekannt*...м-м-м... так, собственно, и аттестуется, так ты смотри: смеяться над тобой будут!
-- Я им, блядям, посмеюсь! -- перекривился Белецкий, -- Я им так посмеюсь, что у них смеялки красным соком умоются!
-- Ты-то что? -- выразил свое недоумение Майер, -- Тебя это не касаемо. Это Ивану надо бы задуматься.
-- Меня касается, -- возразил Белецкий, -- Иван -- мой офицер. А от него ты ответа не жди, он отмолчится, и все едино поступит по своему.
Лорх же, как и всегда почти, предпочитал молчать и слушать более, нежели говорить, и потому он ни на советы Майера, ни на реплики Белецкого ни слова не ответил, слегка только улыбаясь, и попыхивая папироской, а ответ свой выразил тем, что достал подаренный неизвестно кем, но очень дорогой ему, судя по всему, маузер, с задумчивым видом проверил наличие патронов в магазине, щелкнул предохранителем, и потер потускневший и нечистый ствол о рукав шинели.
Через несколько минут Зинич явился назад вместе с Корнеевым, и деликатно отъехал, не желая слушать чужого разговора.
Корнеев коротко козырнул, и перехватил в правую руку плеть.
-- Что прикажете, господин подполковник?
-- Вот что, хорунжий, я хотел просить вас об одной услуге.
-- Слушаю вас.
-- Вон, видите, солончак?
-- Вижу.
-- За ним живет лама-отшельник в красной шапке. Пошлите троих казаков, пусть они прибудут туда, покажут ламе вот это кольцо, вот, возьмите... да-с, так пусть они его берут на седло, и ко мне. Коня для ламы возьмите.
-- Видите ли, господин подполковник...
-- Оставьте вы пререкания, Корнеев! Считайте это приказом. Лама должен уточнить маршрут нашего дальнейшего продвижения, скажет, нет ли поблизости хунхузов и китайских разъездов, уточнит, где есть хотоны, и где они оставлены, и так дальше. Это входит в план оперативно-тактических мероприятий.
-- Так точно, -- Корнеев взял кольцо, поднес плеть к козырьку фуражки, не имея возможности козырнуть нормально, и поскакал обратно к своей сотне.
-- Зинич! -- позвал Белецкий, -- Я вас благодарю.
-- Рад, господин подполковник.
-- А вот табаком вы не богаты? -- с улыбкой спросил у Зинича Лорх.
-- Курить опять хочешь? Угощайся, -- предложил Майер, подавая Лорху портсигар с папиросами своей набивки.
-- Danke sehr, -- кивнул Лорх, закуривая, и откидываясь немного назад.
-- Да-с, так о чем я вам, бишь, настроение портил, поручик? -- вспомнил Белецкий, -- О нижних чинах, кажется? О том, что у вас нет с ними взаимопонимания? А вы в морду им, в морду! Сразу и взаимопонимание появится!
-- Не нахожу возможным, -- отозвался Зинич, -- Как это я, мальчишка, и георгиевского кавалера по лицу?
-- По морде, -- поправил Белецкий, -- И на кавалера наплюйте, право же, наплюйте! Какой смысл в имперской награде, когда давно нет ни Империи, ни Императора?
-- Да, но орден есть символ...
-- А не плевать нам на символы, тем более, что этот символ даже не золотой!
Зинич широко раскрыл глаза:
-- Вы, виноват, господин подполковник, вы же русский человек?
-- Поляк я надутый, юноша, а не русский человек! Полуполяк -- полунемец. Это во-первых. А во-вторых, вы мне песен про русскую национальную идею не пойте. Разбойники национальности не имеют. Они -- абсолютные космополиты, и питают одинаковое почтение как к святому Георгию, так и к Далай-Ламе -- никакого не питают! И правильно -- все это слабо помогает перед лицом смерти.
-- А что же помогает?
-- Скорее -- хорошая шашка, хорошо пристрелянный револьвер, и обыкновенное везение.
-- Это все у нас пока имеется. -- усмехнулся Майер.
-- А больше ничего и не нужно. Да и нет больше ничего.
Майер прикрыл глаза, и согласился:
-- Это верно. России больше нет, Император убит...
-- Россия есть, Михаил, никуда она не делась. Это нас с тобой -- нет! Что же до императора, то туда ему и дорога! Не будь идиотом, и не давай себя убивать!
Майер в ответ крякнул, Лорх усмехнулся, а Зинич побелел, и даже подумал, что ослышался, а потому переспросил Белецкого:
-- Как вы сказали, господин подполковник?
-- Точно так, как вы услышали, господин поручик Зинич!
Лорх поднял руку успокаивающе, но на него никто не обратил внимания.
-- Но позвольте! -- повысил голос Зинич.
-- Нет не позволю! -- рявкнул Белецкий, -- Не позволю я вам, мальчишке, забивать голову всякой дурью, и дымом! Извольте понять, черт бы вас драл! Император! Государь! Болван, а не император! Жалкая истеричка, а не государь! Меньше надо было Гришку слушать, и тухлые мощи попов-прорицателей разыскивать! Николая Николаевича* из-за Гришки отставить! Да у Майера полковой командир из-за этого пулю себе в лоб пустил! Не на блядь Кшесинскую надо было деньги тратить, а на полицию-с! И результат: ушел от царства, как отставная шлюха из бордели, в пользу слащавого педераста, на которого никто не обращал внимания, кроме Савинкова* и Краснова*! Нашел тоже кому власть уступить! Это император? Да отвечайте вы, Зинич! Просрал, бездарнейше просрал две войны, и это с нашей-то армией! Пулеметов не было! Снарядов к орудиям не было! Жрать было нечего! В окопах -- грязь, голодайка, вши, тиф, сифилис, холера! Вам не приходилось исполнять идиотских приказов? Приходилось? Мне так приходилось, и я сыт по горло этим бардаком, равно как и потаскухами, поэтом Блоком, богоискателями, Зинкой Гиппиус, лесбийками, педерастами, франкмасонами, и Мейерхольдом-с! Слышите вы? По горло -- до блевотины обожрался!
-- Ruhig du, -- вставил Майер.
-- Lecken du! -- заорал Белецкий, разошедшийся не в шутку, -- Вот же поистине -- несчастная страна! До сих пор подобные вам стремятся на смерть не ради себя самого, а чтобы посадить на престол еще одного Романова, который и не Романов вовсе, так как Павла Петровича Катрин с Салтыковым прижила-с! А ведь и так довольно персонажей для анекдотов: что Петр Третий, что тот же Павел Первый... А Николай Последний всех, пожалуй, перещеголял со своей гессенской спиритисткой! Жил грешно, и помер смешно! Нет черта -- так вот он! -- не то нами правил хлыстовский кормщик, не то -- полковник без сабли! Полковник командует генералитетом -- смешно-с! И как командовал! Стрелять приказывал именно тогда, когда не надо было, а вот когда надо было -- не смел! Словно сговорился большевикам в руку сдавать! А этот сброд с девятьсот второго можно было выловить до единого, и повесить, и сейчас бы мы с вами катались в коляске на Стрелку, и не сволочились бы из-за сущих пустяков! А сейчас -- что? Мы уже не имеем возможности большевиков повесить -- их теперь надо заставить повеситься, а это -- куда как сложнее. И дольше.
Государь-император! Он не от престола отрекся, он от наc с вами отрекся! Да-да, и от вас -- тоже! Лично от каждого. И не расстреляй его большевики, и попадись он мне в руки, я бы его тоже не помиловал: казнил бы, как есть казнил, за государственную измену, понимаете? Кокнул бы, и рука бы не дрогнула. Ну, стал бы цареубийцей, подумайте, эко дело! Что же касается расстреляния его семьи, то этого, разумеется, одобрить не могу, но считаю, что за это вина тоже в первую очередь на Николае Романове. Не можешь обеспечить безопасность своей семьи -- не называйся отцом, а ступай в сумасшедший дом, или в монастырь, что по моему мнению -- одно и то же!
Белецкий выговорился, выдохся наконец, и смолк, раздраженно сопя. Зинич тоже мало что был в состоянии сказать, и тоже долго молчал, потом попросил:
-- Разрешите удалиться, господин подполковник?
-- Да, можете быть свободны. Без вас веселей, право! Император!
-- Про Императора я говорил, -- напомнил Майер.
-- И ты хорош! Вроде зрелый человек, а все не растерял этих... иллюзий!
Зинич отъехал, и Лорх с Майером тоже отлучились на время: среди офицеров возник какой-то спор, и им нужно было узнать мнение Лорха по вопросу спора. Как видно, дебаты затянулись, и Белецкий надолго остался один.
Спустя некоторое время к Белецкому, который уже хотел позвать Майера или Лорха, но не увидел поблизости ни того ни другого, подскакали посланные Корнеевым казаки:
-- Вот, вашскобродь, тот самый ламай, что вы приказать изволили. А вот колечко ваше.
Лама так же спешился, отдал коня казакам, и склонился в приветствии, щерясь улыбкой:
-- Сайнбайну!
-- Сайнбайну, -- ответил Белецкий, -- Да ведь вы, уважаемый, говорите по-русски, или я ошибаюсь?
-- Вы, кьнязь, не осыбайтесь. Мало-мало говолю, -- ответил лама, еще раз кланяясь, и улыбаясь во весь рот.
-- Отлично, -- сказал Белецкий сквозь зубы, -- Что вы мне привезли?
-- Слово.
-- Он придет?
-- Плидет. Плидет сам.
-- Когда?
-- Не знай.
-- Ясно. Отправьтесь сказать нужному человеку, чтобы был готов ко сроку. Срок -- тот же. Найдите способ сказать.
-- Я сказу. Я обязательнай сказу, -- закивал лама.
-- Это все. Можете идти. Или нет, вот что: подите вот к тому отряду, и спросите полковника Голицына. Го-ли-цы-на. Знаете его?
-- Да.
Белецкий не удивился.
-- И отлично. Он вас опросит, и отпустит домой.
-- Будет вам удаця, будет, -- благословил лама Белецкого, и, покручивая шнурок с кисточкой, уселся обочь дороги прямо на снег, ожидая Голицына. Белецкий же, найдя Лорха, (Майер вернулся к Голицыну), вырвался с ним вперед еще шагов на двести, и, убедившись, что здесь его никто слышать не может, по обыкновению своему стал обсуждать с Лорхом последние новости:
-- Что же, можно считать, что мытарства наши окончены. Это неплохо... Теперь нужда в больших деньгах, но их же достанет Михаил -- это его дело: он их поместил, он их и изымет. Нет, не то... О чем же я хотел поразмыслить? А?
-- Вы меня об этом спрашиваете? -- пожал плечами Лорх.
-- Напрасно ты так, Лорх, напрасно. Тебя ничего не беспокоит?
-- Нет, Александр Романович, пока что ничего. Так, частности... А вас?