Итак, дорогие братья и сёстры, они же дамы и господа! Сейчас мы вступим на территорию креста и красного полумесяца и попытаемся различить то, что неподвластно нам в обычной жизни. Крест, как полагают некоторые, это метаформула нашего самосознания, сугубо самобытное мировидение, присущее только русским. Что ж, в этой догадке кроется зерно истины. Как мне кажется, нужно брать шире - до каких границ может простираться крест, то есть распятие? И до каких пор мы будем желать для себя такой жизни? Крест - это не только символ, это ещё и логика с вытекающей из неё идеологией диалектики. Как каждый зуб, независимо от своих желаний, вырастает в определённом ему месте, так и мы никак не можем отказаться, поскольку сие не в наших силах, от своего креста.
Попытаемся глубже прислушаться к себе и вслушаться в мир, благо вышеназванная территория позволяет уловить то, что в обыденной жизни проносится незамеченным.
Хотя, конечно, скептики скажут, что под любой довлеющий символ можно подогнать все свои ресурсы и процессы. Возможно, замечу я, но какая разница, ведь это происходит сейчас и с нами, и чего гадать о том, чего у нас не предвидится.
Будем же внимательны и серьёзны.
Крест - одна из форм жизни, а красный полумесяц тут не при чём.
Как упасть? - Дело не хитрое. Дело в амбициях. В том, в чём ты чувствуешь в себе силу. Не так важно, достиг ли ты той высшей точки, к которой стремился, или она растворилась в безуспешных попытках. Главное, что ты её видел.
Ты её видишь. Вот она, фокусировка смыслов и осмыслений, выраженная беспримерность и сила, рвущаяся сквозь всевозможные пределы.
Помнишь, как ты оглядывал облака, проплывающие под ногами. Помнишь хрустальный стержень чистейшего осознавания, глубочайшего видения, святого источника юности. Добравшись до вершины, ты стоишь некоторое время, опираясь о древко застолблённого тобою флага, наслаждаешься могучим молчаливым дыханием. Невольно вспоминаешь друзей, простившихся с тобой на перевале, сорвавшихся в ущелье, застывших в ледниках. Ты видишь легчайший воздух, необъятный и свободный, глубину, ставшую высотой, по-братски обнимаешься с тягучим бесчеловечным морозом.
- Ну что ж, - говоришь ты негромко. - Вот я и здесь.
А потом начинаешь спускаться.
Как упасть? - Дело не хитрое. Для этого сначала нужно взобраться.
Процесс падения всегда остаётся в тени, тогда как себя мы сознаём существами благородными, стремящимися к солнцу, все тёмные движения воспринимаются нами инстинктивно настороженно и недоверчиво. Наша природа требует умиротворительного достоинства - порядка, согласия, благодарности. Но что-то не так в самом корне - надрыв, надтреснутость и сломанность чревоточат самую сердцевину. И часто, следуя путём добра и света, мы обнаруживаем, что катим перед собой всё возрастающую грузом телегу лжи. Тогда как падая, отрицая возведённые официальные блага, отказываясь и разрушаясь, с удивлением обретаем осмысленность и если не покой, то инстинктивное понимание правильности этого пугающего и леденящего направления.
Идти, не обращая внимания на страх. Это одно.
Падать, то есть отдаться беспрекословному и немотивированному стремлению прикоснуться к самой сути (вдумайтесь только - у русских матерью именуется "сыра земля") противоречивости существования. Это другое. Здесь нет усилия, здесь наоборот. Здесь есть постоянное вглядывание в глаза Ужасу, идущему с тобой в ногу, ужасу потеряться, ужасу не существовать.
Как упасть? - Дело не хитрое. Хитро будет изобретать мысли, когда мыслей нет, рассказывать обстоятельства, уничтожающие все твои предыдущие представления о своём назначении и месте в мире, описывать впечатления, которые, будь у тебя выбор, ты предпочёл бы не испытывать.
Ты должен пройти через это. Более того - ты через это пройдёшь.
Упасть. Это значит, что есть расстояние, длина, соответственно, выделяющаяся энергия.
И ещё это значит, что ты прошёл это расстояние. Если падение было настоящим, то ты уже не будешь подниматься. Теперь, если захочешь, можно попытаться ввинтиться в самое чрево "матери" или же строить муравейники на поверхности.
Крылья Юности Погасли.
Дни, слетающие стаями, тонущие массами в беспамятстве, отрывные дни, как раздувшиеся животы голодных детей. Бесцельные, бесполезные, распятые болезненностью, истерией безответных вопросов, усугубляющиеся недовольством, скованностью и хлещущей сквозь пустую оболочку несдержанностью.
Расплёсканные, почившие всуе дни. Зачем они? - Чтобы помнить об иллюзии поиска, чтобы научиться терпению.
Бури, появляющиеся на небосводе, исчезающие вместе с запутавшейся трезвостью - свидетельства несостоятельности, странности. Хватай эти разноцветные тряпки, прибивай, коли найдёшь к чему прибивать. Доска твоей жизни, отполированная ежедневными эпикурейскими штормами и ненавистными штилями, не тонет, пока в ней ещё живо дерево, скользит по насыщенной выталкиванием поверхности. "Оторви да выбрось" дни, сплошное любопытство:
(Мы забудем такие дни, но они не забудут нас).
- Господи, разреши мне больше
к Тебе не обращаться... Спасибо.
Я вижу счастье в разрозненных фрагментах
и в разных жизнях
моей различной жизни.
1.1. Бодр, молод и несвеж. Быстро стою на месте. Не жду сигнала светофора. И что-то засбоило в механизме. В всеобщем механизме скольки-то тысячного от начала дня. Сигнал не загорается. Как быть всем здесь присутствующим в этом смысле? Как перелезть через перила дня? Автомобили продолжают мчаться и вроде бы не быстро, но напряжённое внимание растёт. Как будто тучи-могуны ломают головы косматые над нами, толпами у перекрёстка, беременеющие недовольством. Вокруг - остатки островов осенних и раскидистых кустов, куски вечнозелёной зелени, в которую когда-нибудь я воплощусь. Ну а сейчас - несвеж.
1.2. Зачем приехал я сюда? - Да потому что некуда мне было приезжать, да и сама дорога привела, а я болел и только этим оправдывал себя. Иначе - постоянства смерть, развёртывание какой-то никому не нужной биологии на фоне индустриальных, горно-заводских обогатительных ландшафтов. Сплошной асфальт, но когда глаз находит живую зелень, он впивается в неё, высасывая как из фрукта сок, приободряя био-душу к жизни.
1.3. И нету крыльев, чтоб перелететь через автотрассу, и не хватает воли быть самим собой, дома юродивые, многоэтажки скрипят и пыжатся над мостовой.
И нету крыльев, что это вообще такое? И некуда бежать как кроме в конуру, лежать, рыдать, анестезируя мозги просмотром телевизора и выключить его уже под утро и безутешно захрапеть, всё глубже заворачиваясь в простыню. И так вот продолжать терпеть и ждать, пока сама фантазия о крыльях не отсохнет, и постепенно обучаться ползать, трактуя время возрастом и даже пользу обнаружить в ползаньи, пробрасывая смерть свою себе на ход.
Сейчас же нету абсолютно ничего, я скользкая субстанция без права на самооправданье.
1.4. Но вот я всё-таки рванул, и не было конца негодованью. Потом я смачно плюнул в пол, пришёл домой, разбрасывал посуду, набирал чайник и громко всех подальше посылал, хотя ни с кем вообще не общался. Я чувствую - игра идёт, но я не принимаю ни доказательные убеждения одной, ни автоматизированное равнодушие и жажду насыщения другой стороны. И не на стыке я, не на изломе вечных противоречий, принявших в данную минуту вид такой. Я чувствую себя, когда я не участвую в разборках "кто не прав?" и "что не нужно было делать?" Я просто человек и я вопросом занят - "чем всё это закончится?" И почему мы постоянные шуты? И в чём стабильность наша? Не надо думать о том, что нет. Но я всегда буду. - Так разговаривает во сне преподобный Алкашъ.
- Хорошо. Теперь поиграем в другую игру -
меняемся местами - сначала ты догоняешь, потом я
меняемся местами - сначала я догоняю, потом ты.
Затем я обращаюсь к себе - зачем делаю это?
Но - ты мне ничего не ответишь, поскольку занят
с собой таким же вопросом.
Вот где мы находим внезапное понимание.
И так день ото дня, уже сколько тысяч дней -
Хватит! - говорим мы себе и всем остальным.
Каждый день - хватит!
Когда созвонимся? - Возможно. Завтра. Да!
Если ты боишься, знай, что бояться нечего. Можно я подойду к тебе и затею разговор на эту тему?
- Теперь, когда так элегантно молодой человек очертил, так сказать, круг, из которого мы всё-таки попытаемся выйти, пройдёмте вон к тому месту... Что мы видим здесь?
Участники хором кричат:
- Иисус! Иисус Христос!
- Совершенно верно. Как вы уже знаете, это наш Бог...
- Почему это наш?
- Да вот потому что потому! Дурацкий вопрос. Он основатель Церкви. Он знает, как пройти в Царствие Божие. Он спокоен и не двусмысленен.
- А можно задать ему вопрос?
- Он уже давно ответил на все вопросы. Ничего не прибавишь, ничего не убавишь. Пойдёмте дальше.
- А куда мы так выйдем?
- А вам куда надо?
- Ну, куда-нибудь.
- Вот так и выйдете! Ещё вопросы или всё-таки продолжим экскурсию? Далее нас ожидает пустыня исповедальни. Тягучие камни-мысли, не дающие покоя и бесполезные словопрения. Предлагаю несколько тем, каждому по теме, если надоест писать на одну и ту же, можете заглянуть к соседу и разрабатывать его тему.
Человек, похожий на растрепанную птицу, пишет и пишет в тетрадке.
Не моё дело рассуждать о том, что будет. Моё дело понять, что происходит сейчас.
У человека есть такая особенность - то, где он находится, воспринимать за центр существования, ибо только оттуда он может осознавать жизнь. Оттуда и "танцует".
Такое осознавание держится единственно на желании "хорошо жить" или "жить достойно", что по существу одно и то же, ибо устремлено на удовлетворение собственных потребностей. То есть вопрос о истинном познании мира здесь не стоит.
Поэтому можно предположить, что центра нет вообще. Но всё-таки мы живём в структурированном мире, подчиняясь этой непознаваемой структуре. Поэтому центр есть, он за пределами наших представлений, он "за обочиной" мировоззрений, или, скорее, "вне".
Мы подчиняемся неизбежности, сохраняя под различными предлогами собственную жизнь, а наши теории и концепции лишь изредка соприкасаются с реалиями существования.
Мы большую часть жизни подчиняемся, а теории придумываем, чтобы заглушить постоянное унижение.
Говорю я это к тому, что никакой человек не может достигнуть истинной объективности. Если ты знаешь, к чему "нужно стремиться", если Истина тебе известна, то знай, что ты орудие в чьих-то руках, что ты солдат, отправляемый на очередную бойню. Правда в силе и только лишь. А истина в том, что мы никогда не сможем её выразить. Бог есть, но мы никогда о Нём не узнаем без Его на то желания. Поэтому хватит о Нём.
"Никто и никогда". "Нет и не будет". Таковы выводы из объективности. Самая большая и недоступная цель, которую можно себе поставить.
В этой игре если назвал что-то, то значит "слил информацию". Обозначив объект, ты теряешь на него право. Пытаясь объективизировать свои субъективности, становишься мишенью и посмешищем. Создав нечто, вступаешь с ним в диверсионную войну, вернее, оно с тобой вступает.
Поэтому лучше молчать, ничего не делать. Но мы рождены в этой страсти, рождены для борьбы. Поэтому говорим.
Мы порождаем друг друга, но никто не хочет быть фантомом. Результат заключён в самом процессе.
(Я утерял чувство правильности и не хочу его реконструировать).
2.1. Я комнату нашёл - наконец избавлю маму от своего присутствия назойливого. И в этой комнате окно есть, и я смогу его держать открытым, чтобы не только ветер ощущать, но и сам воздух.
2.2. И вот сижу и слушаю стук сердца своего по радио, облокотившись о столешницу стола: слева - счета наговорённых телефонов, справа - стакан с чистотелом в спирту, внизу мои в диванной позе согнутые ноги, а сверху низкий потолок этой конурки. Я слушаю себя и, в принципе, мне нравится.
2.3. А за окном рыгают мотоциклы и между нами только шторка, ведь окно я открыл, и громко промышляют бытие подростки. И это временно, поэтому терплю, молчу и всё-таки заснуть пытаюсь.
Зачем сюда приехал? - спрашиваю сам себя. - Какая разница, где быть? - но всё-таки жизнь мудрее моих претензий на интеллектуальность и софизм, она выталкивает плавными рывками меня, как и любого тоже, всё дальше и не оставляет ни на миг. Она во мне, она и повелевает мною. Когда я понял, что безостановочно движение и нету смысла в нём и всё заполоняет смысл, тогда, поддавшись всем этим поползновеньям, я знал, что жизнь без смысла может смертью оборваться, и я готовность соблюдал ко смерти в каждом из мгновений поползновений и булькающих выталкиваний, которые несли меня по жизни.
2.4. И в каждом из мгновений и пространств свои хозяева и попросту не успеваешь задуматься над этим калейдоскопом, всё время изумляясь и не испытывая потребности в ускореньи.
Как необычно перед новыми хозяевами, без устали сменяющими друг друга, себя идентифицировать в различных ипостасях, при этом честно и усердно отрабатывая свой горький хлеб шута.
И невозможность встать на чью-то сторону, то есть поверить в что-то без ограничений. Они бодаются внизу, а сверху реют флаги, и мне намного интересней эта наполненная воздухом борьба символик, чем вдруг ожившее желанье убивать.
2.5. Никому не советую погрязать в жизни. Лучший вариант - чтобы одно колено увязало в ней, второе же шло посуху. Так неудобно, но так мы развиваем гибкость, а гибкость мне нужна, чтоб от стабильности безумств не прогореть.
И для того, чтобы начать, необходимо продолжать. Но это так, для красоты словца.
Гид в это время размышляет вслух:
- Познать себя постепенно... Хм, это, конечно, кривая байка. Как можно познавать постепенно то, что постепенно меняется? Есть, конечно, нечто общее, характерное, но оно настолько характерно, что не вызывает интереса, поскольку практически непобедимо. Не нравится тебе оно? - научись жить с ним, как с беспокойным соседом.
Это такая игра, где мы должны соответствовать тем маскам, которые на нас натягивают. Наша свобода не в том, чтобы отказываться от них, а в том, чтобы понимать.
Понимать, что масок этих не существует. Не самих масок, а того, что они выражают.
Маски будут всегда. В этом надо себе признаться. Иначе какая же тогда была бы игра?
Для них, с лихвой соответствующих правилам, обучающих других, как правильно играть, высиживающих и просеивающих удельную практику и баланс взаимных энергий - для активно участвующих - слова мои бред. Но как огонь может знать о свойствах воды? Он может только догадываться.
У них много матерьяла, способного гореть. А как относятся мои слова к жизни? Я буду последним, поскольку меня вообще не было.
Предлагаю повальное выхождение из игры. Таков мой неконструктивный метод.
Наградой за такую непобедимость будет последняя Божественная Усмешка. Где ты, выброшенный, неучаствующий, не желающий ничего и не желаемый никем, всегда будешь ничто. "Как много в этом звуке!"
Может быть, кто-нибудь спросит: "Кто же это тебя выбросил, мальчик?" Я отвечу: "Никто. Это состояние сознания на данный момент".
Ведь совсем не значит, что разговор идёт о стабильном Ничто, неизменимом. Ничто, оно по отношению к наличествующему.
Игра такая. Все эти маски состоят из Ничто.
Беспредметное и бездонное, но солнечное ведро. Русское такое, простое ведро.
Каждому своё. Но мы вырываемся сквозь постоянное не своё: потому и Бог, что больше ничего не получается.
- Друзья. Время истекло. Прошу сдавать свои сочинения. Что это вы на меня так странно коситесь?
- Жизнь вообще штука странная, но извините, если я досаждаю вам, у меня, видите ли, косоглазие.
- Хорошо. Итак, друзья, залезаем на кораблей пустыни и движемся дальше - туда, где провёл год Иисус Христос, Бог наш, мой и твой, Бог единственный и навечный, искушаемый Сатаной и победивший его единственно силой разумения. По дороге можем поговорить про правильные отношения между мужчиной и женщиной.
- Можно я? Да, спасибо. Так вот - целью христианского брака, а другие отношения между м и ж не рассматриваются, является создание семьи - крепости - церкви, где можно будет плодить и воспитывать детей в христианских традициях, дабы не иссякал запас христианского воинства...
- Так-так-так, вы опять к войне готовитесь?
- Нет, я готовлюсь к любви.
- Не надо ля-ля! Вы намуштруете следующее поколение, чтобы они штурмом брали небеса, а как же все остальные, те, кто и слыхом не слыхивали о Христе? Что же, им заказана дорога к спасению?
- Не знаю, как ответить на ваш вопрос.
- Вот это мне нравится. В таком незнании, кстати, больше силы и уверенности, чем в том нелепом разглагольствовании, которое бы вы развели, пытаясь мне что-нибудь доказать. И всё-таки, как быть с этим ограничением?
- Я думаю, что это неважно. Главное - это спастись самому. Для этого нужно верить. Какое мне дело до других больных, если я сам загибаюсь?
- Вот-вот, тем более, что больными они себя не чувствуют.
- Вот видите, совершенно правильно - каждому цветку своё место и в почве, и под солнцем.
Как сказал один мой друг: "Даже если ничего не происходит, всё равно что-то да происходит". Другими словами: "Если даже ты не двигаешься, всё остальное всё равно двигается". Иначе - "всё равно всё идёт, даже если ничего не идёт".
3.1. Не знаю. Спасибо и тебе за то, что не знаешь.
Прыжки на нагретых камнях и испепеление солнца.
Мы всё ждём солнца, чтобы потом умиротворённо остывать.
Жизнь непобедима. Она вбирает в себя всё. За ней можно приглядывать.
- Останешься?
- Что это вы там бормочете?
- Это меня от жары развезло. Думал, в пустыне тепло и не взял с собой рубашки с длинным рукавом. Теперь руки сгорают.
- Возьмите моё пончо. У меня есть ещё.
- Спасибо.
3.2. Ребята, давайте жить дружно! В одном ведь городе живём, под одним небом, на одном языке говорим, да даже если на разных, давайте жить дружно, говорю, шарик-то нам достался, вот он ведь - весь как на ладони! Мы уже почти боги, а разве боги ссорятся? Богам хватает места везде, иначе это не боги, а карлики какие-то. Чего уж тут прятаться, встанем, посмотрим - голова к голове. Нет ведь! Наши желания идут в столкновения друг с другом, и там, глядишь, уже и костры запылали, и несчастные женщины вопят: "Что он вам сделал? Он ведь всего лишь студент, второкурсник! В чём он виноват?!"
3.3. Она стара, но виду не подаёт. Если я уезжаю надолго, то закупаю ей продукты. Деньги ей не нужны, она не выходит на улицу. Но лекарства! Какие дорогие нынче лекарства! Её пенсию ещё не перевели из Удмуртии, где мы прожили три монастырских года. Квартира тамошняя видимо никогда не продастся, никто не хочет жить в этой дыре. Все стремятся в Москву, а мне из неё выезжать не хочется. Моя дорогая мама, я буду с тобой до конца, как и ты была со мной от начала. Твой муж - большой пузатый человек с выгоревшими ресницами, нелюбимый, несчастный человек; твоё постоянное недовольство всем и вся, разрушившие мою семейную жизнь, твоя железная воля, сформированная во времена коллективизации и твоя усугубляющаяся своей бесполезностью старость - всё это часть меня самого.
3.4. Отношения в развитии и следует признать что
Наропа моя девочка и
маленькая моя красавица но
я скучный и старый дурак и
я вижу мир как бесконечные отражения самого себя и
что ей молодой-красивой делать со мной? что
мне не справиться со своей усиливающейся жалобой, что
Наропа рано или поздно устанет как
уставали все мои маленькие девочки и
красавицы мои навеки веков.
Она, правда, говорит, что ей от меня ничего не нужно. Помимо того, что мы трахаемся как кролики целыми днями, но я не хочу, чтобы она думала, будто я её покупаю. Её интересуют только наркотики. Мне больно видеть, как она планомерно разрушает себя. Позавчера она позвонила мне и попросила занять 50 р.
- Привет, как дела?
- Да никак! Тут унитаз засорился, содержимое канализации наружу попёрло, запах ещё тот. Вызвал сантехников, а у них там планёрка очередная, говорят, когда закончим и пообедаем - придём к вам. А на меня все злятся, думают, это я специально туда тряпку вместе с водой слил.
- Откуда они знают, что именно тряпку?
- Потому что это был мой внук. Но я же не стал им говорить, что это был он.
- Ясно. Слушай, старый хрен, займи мне, пожалуйста, 50 р. Пожалуйста. Очень очень. Нужно.
- Зачем?
- Ну ты же знаешь зачем.
- Нет, не займу.
- Ну пожалуйста - пожалуйста!
- Ну всё, мне некогда!
Мне попросту старшно за неё, поэтому не дал. С тех пор она исчезла, хотя у нас уже стало традиционным сообщать друг другу добрые утра и спокойные ночи.
3.5. Но потом мы договорились с ней обо всём.
Как с женщинами это нужно делать молча.
А пепельница, кстати, всегда воняет.
3.6. Без делье. По вествование о бездельи. Дело волевой стрелой. Без делье стрелой болевой. Ту ман рассыпающихся, рас сыхающихся точек, рас фокусировка души. Если ты за нят делом, у тебя нет времени на без. Так и я могу быть заряжён движением и раз витием, но если у меня изначально прививка без, мне уже ничто не поможет. Для разных людей фокусировка, собирающаяся в точку в разных точках. Не каждый видит ту ман расфокусированным. Что никак не отражается на практике. Не значит, что ты без. Вообще ничего не значит.
- Что вы делаете, когда испытываете к человеку неприятные чувства? - снова оживился задремавший было руководитель.
- Мы корпоративно выезжаем на шашлык. Больше всего в людях мне не нравится наглость.
- Что вы лично делаете, когда чувствуете внутри себя мерзкое явление, испытываемое по отношению к другому человеку? Боретесь как-нибудь с собой?
- Тогда я молюсь за того человека, и если есть возможность, пытаюсь сделать ему добро, потому что мы не можем отключить свои чувства, они нам не подвластны.
3.7. - Что ты мне говоришь?! Чтобы быстро! И как можно скорей!
- Мы выплеснем огонь нашего гнева, чтобы у него не осталось дров.
- Если ты такой умный, чё ж ты такой бедный?
- Я не бедный. У меня нет ничего. Поэтому я ничто.
- Ага. Вот и заткнись.
- Но угли дотлеют за эту ночь и потухнут. Я знаю - завтра я смогу прийти к твоему костру снова.
- Не хочу с тобой говорить.
- Спасибо тебе за твою полыхающую и пропадающую в огне злость. Ибо она исчезнет. А завтра снова будем трудиться, - преподобный Алкашъ громко вздохнул, заставив окружающих повернуть в сторону его лежака головы. Он вздохнул, потому что во сне ему не подали милость.
Даже на периферии люди предпочли умолкнуть, чтобы не потревожить его чуткий хронический сон.
Аркаша.
Когда я со сломанной ногой отдыхал в одном из Петрозаводских стационаров, то мне там очень понравилось. Ни тебе пьянки, ни тебе надрыва - лежишь себе, согнув колени перпендикулярно, да ещё одно на другое сложишь и машешь ножными пальцами, пока кровь не отхлынет, и не попрёт колючка по внутренним артериям. Одна забота - книги. А как найдёшь экземпляр подходящий, то уже и совсем ничего не надо - лежишь, читаешь, переворачиваешься с одного затекающего места на другое, напитавшееся кровью. А кровь есть кровь, родная кровь, например, даже в другом если она струится человеке, но, тем не менее, кровь не есть душа.
И всегда мне нравится, как тебя кормят. В разных городах отдыхал я от жизни в стационарах и в разных же них свои уклады. Где санитарочка на колёсиках в жбанах еду возит, масло на хлеб намазывает, где сам с мисочкой в очереди стоишь, предвосхищаешь. В одном городе мне санитар сказал так: "Ладно, трусы-то я тебе куплю... и футболку", - после того, как я объяснил ему, что все мои родственники далеко отсюдова, и что один я, как палец без ладони. В другом девушка делает мне капельницы - вы же знаете, как это происходит: ты лежишь, она наклоняется, дышит рядом с лицом умиротворённо и сосредоточенно, гладит тебя по руке, ищет вены, а ты в это время, ничтоже сумняшеся, рассматриваешь её мягкие линии лица, шею, золотую нитку, вдетую в крестик, выпавшую при наклонении из плотной футболки, обхватившей упругость девичьей груди, и ты, уткнувшись взглядом, словно в экран, в это место, обнаруживаешь, что на нём изображён щенок. Маленький невинный щенок, будущий овчар... и такая медитация повторяется сегодня три раза, потом послезавтра, ещё через день, а в следующий раз ты видишь на экране утёнка и спрашиваешь: "А где щенок?" - "В стиральной машине", - отвечает сестра.
В иных городах совсем неприятно находиться в подобных местах - там и кормят мало, и бабы озлобленные, зато коллеги нормальные умирающие мужики, но всё же госпиталь есть госпиталь, дух усекновения меняет людей в сторону задумчивой неторопливой грусти и вопросительно-прощающих интонаций. Поэтому я никогда не стеснялся того, что люблю там находиться, ведь грозно и сурово вглядевшись в себя, я вижу конечный, определяющий вопрос: "А где, понимаешь ли, твой крест?" - "А вот он, мой крест!" - без лишних эмоций отвечаю я и, открыв грудину, достаю маленькое щенячье сердечко.
А тогда я потихоньку восстанавливался в небольшом, почти европейском городе, хотя всё остальное было истинно российским.
Приятно стоять с мисочкой в ожидании половника разваренной пузырящейся каши и двух кусочков пупырчатого хлеба, а потом вежливо осведомиться насчёт добавки и ощутить затем горячую влагу наполненности в голодном несколько дней животе. Не люблю жареное, но свежее и горячее. Как желудок привыкает к определённой пище, так и душа осваивается в наличествующих социальных взаимодействиях. Как-то мои друзья-студенты, родом из Лаоса, угощали национальной кухней, и я ничего не понял, и еда пулей пронеслась сквозь органы, зато пиво они пили из 50-литровой фляги, так же, как и сигареты на Урале купить нельзя лаосские. Попробовав же различных кухонь, я теперь сам составляю себе эклектические блюда и впадаю в транс, устремив взгляд в стену, параллельно опустошённой тарелке.
Приятно менять места обитания, осматриваясь в мире, огромном и беспредельно разнообразном. Единственное, что печалит в путешествиях, это то, что они должны зиждиться на каком-то фундаменте, как и любое дело. Пока за меня платили родители, я мог путешествовать, теперь, осев в каменистой местности, испытываю тоску по мотыльковости и стрекозчатости. Муравей из меня никчёмный, а внутренний Космос так же необъятен, как и долог и пустынен. Что ж, я принял это, да, я познал ЭТО и, никуда не торопясь теперь, помаленьку парю в заданном направлении в безвоздушном и не-притягивающем пространстве. Мелькнёт мимо раскалённая крошка, вспыхнет вдалеке нечто, я приветствую их, странных одиноких странников. Топлива во мне, не считая горячих каш, пышных хлебов и синкрезированной пищи, нету, и я не знаю, как буду останавливаться. С другой стороны, безвозвратность достаётся не каждому. Каждому даётся что-то своё. И это прекрасно. Находиться в одном месте невозможно.
Поэтому иногда приятно выйти из палаты и побродить по коридору. Когда ты в апофеозе прибоя спазмов, отсчитывая минуты от одного обезболивающего укола до другого, лежишь, вернее, барахтаешься в постели, то тебе не нужна никакая территория восприятия - ты никого и ничего не видишь. Потом, по мере освобождения от боли и следующей за ней умиротворённости, начинаешь осматриваться. Невыносимая боль смывает сажу умственного дымохода, отпускает грехи, и ты воспаряешь сноварождённым и бессмысленно обретённым. Восстановительный процесс, сопровождаемый физической слабостью, подвигает тебя на короткие прогулки по коридору до туалета, где снова приятно покурить, сидя на подоконнике и рассматривая шумную шевелюру деревьев, или, если дело происходит зимой, на лестничной верхней площадке, поплёвывая в жестянку из-под консервов и ненавязчиво беседуя о том, как жить дальше, со скрюченным соседом на табуретке и с палочкой, или животом, обмотанном бинтами.
По мере выздоровления, "прихождения в норму", скука опять вмешивается в судьбу, ты заглядываешь в другие палаты, ходишь по этажам, звонишь по телефону и, наконец, обнаруживаешь, что болящие солдаты катят по полу инвалидное кресло с заросшим человеком в санитарную комнату, громко обсуждая промеж себя, хихикая и гогоча, о том, кто будет стричь ему ногти.
- Как вы думаете, я дерьмо? - спрашиваю у дежурной сестры.
- Ну вот на тебе, - ответствует она, набирая лекарства, - лечим его, лечим, а он с такими вопросами! Нормальный ты парень.
- А долго жить буду?
- А что тебе врач сказал?
- Сказал, восемьдесят два, так я думаю, что маловато.
- Это кто тебе сказал, заведующий?
- Ладно, пошутил я.
- Ой, слушай, иди давай, мне и без твоих этих самых работы хватает! - взбодрившись таким образом, иду в самый конец коридора, чтобы дотронуться до конечной стены. Из приоткрытой двери доносится красивое баритональное пение:
- И от белых лебедей, от стаи белых лебедей
Люди стали бы добрей, люди стали бы добрей.
Заглядываю в просвет, а там проход к отдельной палате, платной. Вот она, магия денег! - хочешь, можешь заплатить и будешь лежать изолированно, в одиночке с зашпаклёванным и свежевыбеленным потолком и телевизором в углу. Если б у меня были деньги, зуб даю, захотел бы! Их у меня нет, поэтому лежу в шестиместной, пью и ем, чем угостят, выпрашиваю транквилизаторы у сестёр и балагурю в столовке и играю с солдатами в карты. "Ты куда гонишь, придурок?!" - "Эт нормально!"
Сегодня солнечный день. И свет, отражаясь от сугробов, наполняет белую комнатку первозданной белизной, такого цвета у Христа были одежды, когда он являлся ученикам в небесном образе. На кровати лежит теперь выбритый и подстриженный инвалид, виденный мною час назад в коридоре, когда солдаты спорили и щекотали его, а он мычал. Рядом сидит его мама, массирует ему ступни и подпевает.
- У вас здорово получается, знаете вы это?! Добрый день! Вы - мама?
- Видно, плохо сохранилась, раз меня опознать можно...
- Нет, сохранились отлично! Превосходно сохранились. Это ваш сын? Что вы здесь делаете?
- Вот приехала Аркашу проведать. Хотите конфету?
- Дают - бери...
- Вас как зовут?
- Я и не знал, что тут такая палата есть! Удивительно. Ну извините, не буду мешать.
- Ничего-ничего, вы заходите, если хотите, навещайте Аркашу.
- О-бя-зательно! Спасибо.
- Вам спасибо! - когда она вынимала из тумбочки конфеты, я не упустил из виду набитость, сверхнабитость отсеков банками, свёртками, контейнерами, плитками и фрукто-овощами. Слюна замочила пересохший язык. Вот это да! Аркаша, видимо, страдал обще-центрально-нервной болезнью, двигался толчками и застывал вдруг надолго, напряжённо вытянув шею, и длинные пальцы крюками и треугольниками. Такого поведенческого сценария я не видывал! Он вымучивал слова, помогая себе в передаче мысли всеми частями тела, да и потребности его сводились к минимуму. Я знал его, знал его всю жизнь, это про меня он пытался сказать толстушке-санитарке, кормившей его вечером домашними котлетами, на меня скашивал глаза, для меня теребил пальцами воротник больничной рубахи! Когда он начинал просить, те, кто в это время ухаживал за ним, не вникая в суть, ведь это бесполезно! по очереди доставали из тумбочки продукты, или если он мотал, отрицая всё, головой, спрашивали про "пись-пись" или "ка-ка" , в конце концов обнаружив в нём то ли согласие, то ли покорность. А тут он пел, да ещё как! Обязательно приду к нему, сейчас вот только на обед, процедуры, таблетки - и приду.
Я старался писать. Писать, даже если не могу писать, о себе, в себе, от себя, для себя, зачем? но всё же писать.
Аркаша встретил меня приглашающим жестом глаз. Он сутулился лёжа.
- Хххх - ххх - хочешь? - спросил он и добавил, - н-н-н.
- Что?
- Н-н, - повторил он и стрельнул ласково в тумбочку.
- Открыть? - спросил я лукаво.
- Да, - уверенно.
- Так, дальше.
- Ш-ш, - сверху лежала плитка шоколада. Распечатал, отломил и поднёс к его рту. Он стал поднимать голову, ведь есть навзничь неудобно. Когда до плитки оставалось 2 см, он замер. - Н-ны, - говорит. А я ему:
- Чего н-ны? Давай-давай, голову ещё немного.
- Нет, - говорит. - Н-ны, - упрямый. Ну что ж, я тоже упрямый.
- Никакое не н-ны! Хочешь есть - работай! - он засмеялся, но статуей остался. Я тогда сам кусок отломил и зажевал: - Во! Видал? Ничё, что я тоже приложусь?
- Ничё, - отвечает. И опять своё: - н-ны.
Ничем не закончилось моё обучение, вложил я ему шоколад в рот, и он весело зачмокал.
- Ещё, - дожёвывая. Ишь ты, какой шустрый! Ага, шустрый, где не нужно. А он:
- Себе.
Я ему:
- Всё, я наелся. Спасибо. Будешь ещё?
- Н-неа. Давай споём. Хотя нет. Почитай мне. Вон журнал на стуле. - Это оказался Всемирный Географический Обозреватель. Перед этим, правда, ещё огурчиков-корнишонов поели. А от шоколада у меня глаза заслезились, щёки опухли и язык пересох. Но я запил его соком и принялся читать.
Аркаша захотел писать. Я собрал всё, что можно было собрать, то есть мужское мужество, и, взяв в руки утку, вернее, бутылку в одну руку, стал ему помогать в координировании соответствующего органа. Когда элементы совместились, мы ждали, ждали, но безрезультатно. Я засердился, Аркаша улыбнулся извиняюще.
- Не можешь.
- Не могу.
- В следующий раз сам будешь. Вот, поставлю рядом с кроватью. Слушай, я тут стихи свои принёс, можно почитать тебе? Если надоест, скажи, ладно?
- Ладно.
Более внимательной аудитории я не встречал, он слушал, затаив дыхание, не шелохнувшись. Когда я дочитал, он повторял понравившиеся строчки, и это окончательно вышибло из меня слезу, я плакал, гладил его по руке и всматривался в белый свет комнаты-палаты. Затем пришла медсестра, точнее, санитарка и интересовалась, чего это я повадился к Аркаше ходить. Я ей объяснил.
- Можно я на ночь тут останусь? - спрашиваю.
- Нет, конечно, - отвечает она спокойно.
- Я обязательно буду тебя навещать, - сказал я ему, но не вслух, а на следующий день попросил, чтобы меня выписали.
Пржевальщик
Думал позвонить Мавре, но тут, понимаете, такая пикантная ситуация: она купила мне телефон, она мне его оплачивает, когда мы встречаемся, она покупает мне выпивку и кормит меня. Казалось бы, чего проще, живи и радуйся, но поскольку мои потребности и интересы на данном этапе сведены к сплошной выпивке, а это, как известно, знатная чёрная дыра, то уже только договариваясь о встрече, я прошу её взять того-то или этакого-то, а потом и вообще начинаю вымогать у неё деньги, на что она, понимая, что этот снежный ком будет наращивать обороты, конструктивно меня обуздывает. На что я обижаюсь, потом звоню ей, заняв денег у приятеля и находясь уже в аптеке, соответственно, в хорошем настроении, и извиняюсь. На что она ласково всепонимающе соглашается, что ничего страшного, но после этого происходит обоюдная заминка, которая длится уже месяц. Она молчит и я. Всё-таки можно ведь позвонить и пожелать ей доброй ночи... Ну а придёт другая ночь, и опять вопрос воплотится во всей своей полноте. Это при условии, что она будет молчать. Она же наверно тоже не знает, что ей мне сказать. В общем, бесконструктивное общение, основанное на чувственности. Ей со мной хорошо в кровати, мне тоже хорошо с ней в кровати; но для этого мне нужно пройти процедуру возлияния, и насколько она будет продолжительной и обильной, неизвестно.
Но ведь доказано адептами простоты: "коли хочешь общаться с человеком - общайся" - так хочу ли я общаться с ней или нет? Мне не хотелось бы её терять... И "всем нашим встречам разлуки... суждены". Поэтому я и не хотел с ней сближаться, зная по опыту и свою натуру и натуру человеческую как таковую, и желая иметь её любимым другом на расстоянии, понимая, однако, что, сблизившись, я дам ей то, чего она жаждет - чувственности. Любая чувственность переходит в гиперчувственность, а от той уже недолга тропинка до катастрофы.
... Я ей позвоню. Пожелаю споук.эн. Она согласится и подумает: "А-га, всё-таки он предпочитает быть купленным..." Предпочитаю ли? Да мне без разницы, если уж зреть в корень. Но создать семьи мы не сможем, поскольку она замужем. Да и я не семьянин и даже не любовник. Любовник - это всё-таки роль, а я всё корни выискиваю. Априори невозможно. Но сам же заявлял: "Невозможное - мой удел..." Дождусь вот, когда настоятель запрётся в келье, закрою ворота и позвоню.
"Я хочу общаться с тобой просто так... А почему бы и нет?"
Хотел бы я узнать, что думает она по этому поводу. И вот, к примеру, я узнал. Она думает: "Мальчик мой ласковый, мой дурацкий принц, бесстыжий уродец". Видите, в одной фразе несколько оттенков, и к тому же я знаю уже, хоть и немного, Мавру - она может думать всё, что угодно, но если увидит, что я знаю, что делать, то пойдёт за мной. Её насущная потребность - идти за тем, за кем она идти хочет.
- Привет.
- Привет.
- Как дела?
- Деловито.
- Конкретнее?
- Нормально дела...
- Ну расскажи что-нибудь... интересное.
- Ничего интересного.
- Ты меня любишь?
- Да.
- И всё?
- Всё.
И тут я начинаю судорожно придумывать предлог к какому-нибудь действию, совместному движению, акту. Не понимаю таких судорожностей, они ни к чему не приводят. Только в уравновешенном, не силовом состоянии можно созерцать истину. Но ни созерцание, ни истина к межполовым отношениям отношения не имеют, тем более, чувственным.