Аннотация: Путешествие, которое русский интеллигент совершает в маленький городок, позволяет исследовать чего-то такое, что, возможно, не существует.
Приключение в райцентре
Однажды вечером я приехал в N. Поселился в гостинице, в самом центре города. Бросив вещи на кровать, подошел к столику и выпил стакан воды из графина. Потом отправился на прогулку. Пройдя несколько шагов по коридору, я оказался в холле. За окошком своей комнаты сидела консъержка. Я передал ей ключ от номера и сказал, что вернусь к ночи.
Был час, когда в городе N. сиреневело. Рядом с комнаткой консъержки стояло большое зеркало. Оно вбирало в себя все пространство холла: журнальный столик, диван, задрапированный старой материей, две колонны с примитивными лепнинами у потолка; наконец, окно с противоположной стороны холла. Окно выхватывало часть пространства заднего двора гостиницы. Получалось, я смотрел в зеркало и разглядывал пространство за тем окном: старый конский каштан с иссиня черным стволом, стрелу подъемного крана и запряженную лошадью телегу. Это телега возницы, молочника, который ушел, вероятно, по делам в город.
Я стал фантазировать. Внутренним оком представил, что молоко привозят по утрам из деревни. Его можно купить у возницы, заплатив ему по двадцати рублей за поллитровую банку. В моем воображении пронесся разговор с консъержкой. Я спросил ее, продают ли здесь молоко. Она сказала, что по утрам его можно купить у возницы. Тот рано утром приезжает из деревни, где набирает молоко у деревенских жителей. По пути на молочный комбинат города N мужик останавливается у ворот гостиницы, и продает свежее молоко. На обратном пути селянин оставляет свою телегу на заднем дворе гостиницы, сам идет в магазин за покупками, но на ночь не остается, а затемно уезжает в деревню.
И вот тут я впервые почувствовал странность момента. Со мной происходило что-то особенное. Я все это себе представил в своем воображении! Я предугадал этого мужика, возницу с молоком, мой расспрос хозяйки гостиницы, ее ответ. Стоп, восстановим все события. Итак, я вышел из номера, глянул в зеркало холла, в котором отражались предметы и заднее окно: в том окне виднелась телега. И я сразу представил всю картину. Все произошло сначала только в своем воображении. Потом я решил заговорить с консъержкой уже в реальности. Я подошел к хозяйке и спросил ее:
- Можно ли у вас купить парного молока?
- Кажется, да, - ответила она, вешая на гвоздик ключ от моего номера. - У ворот гостиницы по утрам останавливается мужик из деревни. Он отвозит на комбинат молоко. Если захотите, он продаст вам поллитра.
Вот, оказывается, в чем состояла вся странность! Получается, я угадал реальность. Я заранее все видел, хотя ничего еще не знал. Я вообразил то, чего еще не произошло, но что уже существовало.
Сознание шло впереди реальности.
Я ухватил, поймал уже свершившееся событие. Теперь я могу подойти к вознице, купить у него молока и вкусить его. Но так же легко я мог пропустить эту реальность, она ушла бы вперед, не дождавшись меня. Мне вдруг, на короткий миг, стало нестерпимо грустно. Вероятно за всю жизнь, в моем сознании или ниже его, в подсознании, крошечными молниями бенгальских огней пронеслись события, чувства, лица, которые я не успел поймать, которые прошли мимо.
Я вспомнил, как в детстве испытал нечто подобное. Я влюбился в свою одноклассницу Т. Только-только начинал я в то время ощущать смутные сигналы с чувственных рецепторов. Эти рецепторы, маленькие веточки, от которых шли длинные проводки в спинной мозг, ждали нежных прикосновений. Они готовились к сладостному раздражению, но я еще не понимал к какому именно. И в момент подросткового созревания, перехода, в моем сумеречном сознании проносились всякие мысли и образы. Я бегал в привокзальный лесок и долго бродил там. Я глядел на природу и думал, что мне нужно созерцать деревья. Потом я читал учебники по физике, и мне казалось, что я проникаю в тайны мироздания, ибо 'фюзис' означает - природа. Вся эта мешанина впечатлений, подпитываемая энергией созревания половых рецепторов, создавала свой необъятный мир. После, когда созревание завершилось, и все помыслы сузились до полового акта, тот мир с лесом и физикой исчез за ненадобностью. Все стало проще, яснее. Все желания, все страсти сосредоточились на достижении оргазма путем генитальных фрикций. Исчезло, отдалилось все смутное, обширное, неоформленное - великое 'нечто' природы.
Только спустя много лет, пройдя многие наслаждения, я понял, что потерял главное: несбывшееся, неоформленное, незавершенное, смутное. То, что является, по мысли Хайдеггера, окном в природу, в человека, в космос. Тот огромный космос, в который мы погружены, который открывается нам в минуты смятений и кризисов, в минуты, когда мы смотрим на природу, на простые вещи - таз, кувшин, дрожащие мокрые листья, розовые огни машин, крапинки дождя на пустых скамейках. Когда нам вроде ничего не хочется и хочется одновременно всего. Когда мы ничего не знаем умом и внутренним своим чувством знаем обо всем.
Итак, в период неоформленных страстей юности я влюбился. Мне нравились лицо, губы, глаза, голос моей избранницы. Какая-то энергия зарождалась во мне, я бегал в свой лес, читал свои книги, все ускорялось, все вокруг приходило в движение. Ветер мировой души врывался в мой внутренний мир, как открывает форточку грозовой порыв. Я говорил Т. ничего не значащие слова, пару раз проводил до дома. Все вертелось, кружилось. Как-то раз я оказался на шестнадцатилетии Т. Там были ее родители. Она была нарядна, все дарили ей подарки. Потом сели за стол. Само собой получилось, что меня приняли за ее парня, так сказать. Родители девушки общались со мной очень вежливо. Потом мы выпили какой-то дряни, местного 'солнцедара', стали танцевать. Мы оказались с Т. в отдельной комнате. Рецепторы напряглись, дошли до предела электрического возбуждения и, вспыхнув в коротком замыкании, расслабились. И, черт возьми, мне стало грустно! Так грустно, что я даже испугался. А ведь эта грусть была сигналом ускользающего космоса, уходящего мира. Того 'нечто', которое всегда 'вне тела'. Туда можно заглянуть, даже, наверное, зайти, но я побоялся. Скорее, просто не знал, что туда есть ход. Мне хотелось быстрее стать взрослым, поскорее испытать приятный оргазм, избавиться от смутной неудовлетворенности. Ступив на путь прямого удовольствия, я уходил от тайного мира, в котором все только еще впереди, еще все возможно. Такой же, как все, серый, обычный человек, подавшийся мирским страстям!
Ускользающая реальность. Нашему сознанию остается только догнать ее. Но чтобы этого достичь, надо отрешиться от быта, погрузиться в мир своих грез, довериться собственному подсознанию. И оно поведет тебя. Оно никогда не ошибается, сказал Фрейд. А если ловить синицу быта, то ускользающее событие окажется далеко от нас, мы его не узнаем. Я мог бы оставить себе лазейку в огромный космос. Впрочем, что можно требовать от подростка?
Я все еще стоял в холле гостиницы. Уже поговорив с хозяйкой о молоке, я вновь вернулся на два шага правее, к зеркалу. В нем все предметы отражались, как и несколько минут назад: столик, диван, колонны, окно... В окне, телега и лошадь. Может, все проще? Если взять физиологию, то все выстраивается куда как логично. Итак, мое подсознание изнывало от жажды, я подал ему рефлекторный сигнал. Рецепторы моего желудка телеграфировали в мозг. Уловив этот сигнал, мое подсознание выдало наверх картину холодного свежего молока. Далее, уже сознание, мое, так сказать, рацио, выстроило цепочку: деревня, парное молоко, мужик, который возит его на комбинат, консъержка, которая сообщает мне обо всем этом. Отлично. Никакого мистикал инсидент! Сознание ревнует нас к подсознанию. Не желает упускать своего первенства. Не помню, сколько я так стоял перед зеркалом, но, вероятно, долго. Консъержка подошла ко мне и спросила, все ли со мной в порядке.
- Вы так долго тут стоите...
- А что случилось?
- Вы сможете идти?
- Да. Все в порядке.
- У вас был такой отрешенный взгляд.
- То есть?
- Я подумала, может у вас голова болит. Вот, хорошие таблетки, - сказала она, протягивая облатку.
- О, замечательный анальгетик! Сейчас такого уже и не выпускают! Откуда это у вас?
- Э. мало ли...
Наконец, я вышел из своей гостиницы. Был конец апреля. Я спустился к реке. Она сильно поднялась, течение было ощутимым, мощным. Я взошел на мост. Река так близко проплывала внизу, что дети, присев на корточки, а кто и просто распластавшись на мостовом асфальте, могли опустить в нее руки. Они с удовольствием умывались речной водой.
Я прошелся по мосту до другого берега. Оттуда поглядел на город, возвышавшийся над рекой. Виднелись несколько заводских труб, огромная стена комбината, улочки бревенчатых изб, несколько пятиэтажек. Потом опять перешел мост.
Набережная вела к церкви. Собственно, это была не набережная, а улица одноэтажных домов. Через два квартала от моста стояла церковь, окруженная деревянным забором. У ворот толпились старушки, ожидая милостыни.
Как-то в детстве, темным холодным вечером мы с приятелем оказались у ворот этой церкви, единственной в городе. Этот уголок пространства притягивал нас, здесь жила какая-то тайна. Отправление религиозного культа, понятие молельного дома - все это было недоступно для нас, исправных воспитанников советской школы. Но мы знали и тогда, что нам говорят неправду. Мы знали, что учительница химии, которая, как положено, клеймила бога, сама ходила в церковь к причастию, а на пасху - освящать куличи. Посетить церковь в то время считалось если не крамолой, то поступком, почти диссидентским. Именно поэтому, в силу своей запретности молельное здание притягивало нас. Мы решились пойти туда поздним вечером. Было темно. Мы молча шли по улице вдоль реки, полные решимости и страха. Чем ближе была церковь, тем сильнее разгоралось чувство тайны. Мне казалось, что должно произойти нечто очень серьезное. Во всяком случае, я ожидал некоего изменения привычного хода жизни, стоит мне только переступить порог церкви.
Наконец, мы оказались возле калитки. Рядом никого не было. Дверь была открыта, и мы вошли в церковный двор. Налево от калитки были ворота храма, справа стоял домик для служителей и хозблок. Мы обошли церковь с другого края и оказались на церковном погосте. На одном из немногочисленных могильных крестов, в лунном свете блестела табличка: 'Полонский Кузьма Саввич, поэт'. И годы жизни: '1883-1923'. Это было странно. То есть, конечно, не было ничего странного в том, что здесь похоронен некто Полонский, пусть даже поэт. Но я сразу почувствовал нечто особенное, какую-то тайну. Почему я не знал ничего о нем? Почему нам ничего не сказали об этом человеке в школе? И не только в школе: во всем городе я ни разу не слышал о Полонском.
Сейчас, много лет спустя, я опять стою у нашей церкви. У той самой калитки, за которой открывалась моя детская тайна. Вдруг меня охватила волна стыда. С высоты прожитых лет, неся на себе тяжкий груз познания, я совсем по-другому принимаю детское чувство тайны. Тогда было много тайн, и все они объединялись, скреплялись в один душистый букет запретного, нового, куда почему-то нас не хотели пускать. Вернее, боялись пускать. Все понимали, что рано или поздно мы зайдем в эту 'калитку', но нас остерегались оставлять одних, наедине с тайной. Бдительность взрослых дарила нам самый лучший миг жизни - миг еще неосуществленного, предстоящего, пока тайного желания. Нас ожидало 'нечто', еще не сбывшееся, еще возможное.
Отчего же возник теперь этот стыд? Да, я вспомнил. Я сопоставил чувство щемящей, тайны, тусклого огня желания, разливавшегося по разным веткам моих детских влечений. Этот страстный огонь не жег, а сладко, мучительно томил, распаривал все косточки моего тела и клеточки моей мозговой коры. Разные желания вызывали одну и ту же сладкую болезнь. Поднятая ветром юбка, открывшая на миг геометрию белых ног, сравнялась с ночным ветром церковного погоста. Впрочем, формальное чувство стыда - ничто в сравнении с переживанием тайны, запретного желания. Не говоря уже о том, что стыд не в силах сдержать ни одно влечение.
Уже совсем стемнело. Пора было возвращаться. В толпе прихожан я заметил старика. Его выводили из ворот церкви две женщины. Они дотащили старика до машины и усадили на заднее сиденье. По дороге в гостиницу я вспоминал этого старика; его жутковатая фигура сопровождала меня. И не напрасно! На следующий день я узнал, кто он.
Вообще-то я приехал в город N., чтобы разыскать кого-нибудь из своих друзей и знакомых по школе. Прошло уже тридцать лет, как я окончил ее в этом населенном пункте. Целая эпоха. У меня не осталось корней в этом городе, не было здесь родных. Ничто не связывало меня с этим райцентром, кроме памяти.
Утром я отправился на поиски. На знакомых улицах я погружался в нирвану. Возникало затруднение вдоха, легкий страх, тепло в груди, пошатывание и почти незаметное головокружение. Особенно явственно нирвана охватила меня на подходе к старой школе, в которой я когда-то учился. Я шел к ней мимо старого клуба мелькомбината. Дворики деревянных домов, стадион, рельсы, проложенные от мучного склада к станции, как магниты тянули из памяти неизбывные картины прошлого. Порой они были так сильны, что я едва удерживался на ногах. Меня словно поднимал какой-то вселенский ветер и, подержав немного в воздухе, отпускал.
Уборщица и библиотекарша сказали мне, что жив учитель физики Устинсков. Они сказали его адрес, и я пошел навестить его. Я купил банку ананасов, мясное и рыбное филе, пакет картошки, хлеб. Из прихожей послышалось шарканье ног и скрипучий голос. Он спрашивал, кто пришел.
- Ваш ученик.
- Кто вы?
Я назвал свою фамилию.
- Я тебя помню, - сказал Устинсков и открыл дверь.
Передо мной предстал тот самый вчерашний старик, которого давеча вели от церкви к машине две женщины. Это был наш физик. Вот кого я видел вчера у церкви! Тридцать прошедших лет изменили его до неузнаваемости, но какие-то черточки лица остались. Он, конечно, запомнился мне со школьных времен. Он поразил меня на первом же уроке физики, сказав, что весь окружающий мир - воздух, вода, дерево, человек - состоит из невидимых частичек. Древние философы угадали это, благодаря чему изначально философия и физика были связаны самым тесным образом. Он заявил нам: 'я экстраполирую на вас знание физики'. Этот предмет внушал мне страх. Я боялся, что не смогу освоить его. Благодаря Устинскову, я смело изучал физику. Он ввел меня в мир науки о природе твердой и доброй рукой наставника.
Я обрадовался тому, что Устинсков помнит меня, хотя через его руки прошли сотни учеников.
Он сказал:
- Я не приглашаю никого к себе. Я очень болен, у меня беспорядок.
- Ничего, я оставлю вам продукты.
- У меня умерла жена. Я завещал квартиру моим ученикам. Они теперь мне помогают.
- Благодаря знанию вашего предмета, я поступил в институт. Я оставлю вам сумку с продуктами и пойду.
- Желаю удачи.
- Спасибо. Я уверен, вам станет лучше, и я смогу еще навестить вас...
...Вечером я зашел к Т. К той девушке, которую когда-то любил. Я помнил ее дом. Она сразу же узнала меня, как только открыла дверь. Мы сели напротив друг друга в комнате и стали рассматривать старые фотографии. В ее альбоме было несколько снимков, которые я сам когда-то печатал. Мы снимали друг друга в каком-то походе, ранней весной, когда в поле еще белел снег. Т. усадила меня ужинать.
- Это хорошо, - сказал я с благодарностью. - Гораздо приятнее, чем ужинать в ресторане.
- Сколько у тебя детей? - спросила Т.
- Двое.
Я рассказал ей, что недавно защитил диссертацию. Т. сказала, что работает социологом.
- Дети учатся? - спросила она.
- Да.
Пришла ее мама. Она тоже узнала меня.
Мать Т. вспомнила:
- Ты был умным мальчиком...
- Мама, он доктор наук!
- Я и не сомневалась. А где ты остановился?
- У меня ведь никого нет здесь, в N.
- Ты можешь ночевать у меня, - сказала Т.
- Конечно, - подхватила ее мать.
Я поспешил успокоить их обоих:
- Дело в том, что я уже остановился в гостинице.
- Переезжай сюда, - настаивала Т.
- Нет, я всего на несколько дней. Ни к чему затевать этот переезд.
Мы посидели еще немного, обменялись номерами своих телефонов.
- Пойду в гостиницу.
- Приходи завтра.
- Ну, если успею...
Доехал до гостиницы на тачке. В холле никого не было. Я опять остановился у зеркала - виновника моих недавних экзистенциальных переживаний. В нем отражались те же, старые предметы: диван, кресла, журнальный столик, окно противоположной стороны. Я пытался разглядеть стрелу крана и телегу во дворе, но было темно. Возница, наверное, уже уехал. Я глядел в темное окно. У этого окна неожиданно появилась фигура. Она отдалилась от него и направилась ко мне. Собственно, это была даже не фигура, не человеческое тело, а скорее, движущееся очертание, словно бы вырезанное из фанеры. Я не успел разглядеть лица, одежды. Фигура произнесла в мою сторону слова: 'Я помогу тебе'. И тут же исчезла, как растаяла, словно ее и не было. Я обернулся: никого. Я медленно присел к журнальному столику. Потом подошел к окну. И опять никого не было.
Вернулась консъержка. Ей, поди, было уже за сорок. Она молча прошла мимо меня в свою каморку и села за столик. Открыла журнал и стала внимательно читать его.
- Простите, - сказал я. - Мне нужен ключ от моего номера.
Она несколько мгновений не отвечала, будто выдерживала марку. Потом взглянула мне прямо в глаза, достала, не глядя, ключи с гвоздика и подала их. В эти секунды я успел разглядеть ее и составить самое обще впечатление об этой даме. Что поделать, во мне сидит выработанная годами способность к быстрой оценке человека. Итак, она была женщиной за сорок лет. Это своего рода переходный возраст, только обратный юности. Если в период кровожадно-юных дней человек открывает наружу все свои прелести, то после сорока лет прекрасные черты уменьшаются, тускнеют, чтобы к старости исчезнуть насовсем. Словом, у этой дамы еще видны были все прелести ее пола. Ноги были довольно полными, грудь ее вздымалась, но я понимал, что полнота груди, в отличие от полноты ног, могла быть обманчивой конструкцией лифчика. Что еще можно было заметить? Пожалуй, все. Да, еще лицо. Пухлые щеки, не тонкие и еще не сухие губы... Одной ногой она стояла в прежней красоте, другой - уходила в необратимую старость.
Я лег в кровать и долго ворочался в попытке заснуть. Вдруг скрипнула дверь, и в комнату кто-то вошел. Я почувствовал дуновение воздуха. Шагов было не слыхать, только легкий скрип медленно захлопывающейся двери. Так продолжалось несколько секунд. В эти секунды я вспомнил про видение картонного человека в холле. Мое тело опустилось в какой-то ледяной поток. А дверь продолжала тихо скрипеть... Эта комедия стала мне надоедать. Я резко приподнялся, нащупал в темноте чье-то тело и повалил к себе. Это должно быть, консъержка. Жарким шепотом она сказала:
- Пожалуйста, сделай это.
Страх быстро прошел, живое тепло вызвало у меня половой рефлекс, но я вспомнил:
- У меня нет презерватива.
- Зачем тебе эта резинка?
- Это мое правило.
Мои пальцы скользнули по гладкому, твердому лифчику. Хватит ли сил? Мочевой пузырь пуст и простата не ощущает его эротического давления.
- Нет, я не могу без гандона.
- Не бойся, я не заразна. Я пришла сюда, потому что мне опостылел муж.
- У него не стоит?
- Он мне до смерти надоел.
- Ты хорошо подумала?
- Мне скучно.
- Не могу. Был бы гандон...
- Сейчас все аптеки закрыты.
- Значит, в другой раз.
- Завтра?
- Возможно.
Она ушла, а я вспомнил Т. Это было еще до дня ее рождения, шестнадцатилетия, до того, как я нарушил ее девственную плеву. В тот раз мы оказались на школьном вечере. Я впервые надел свой новый костюм с золотистыми пуговицами и сильно смущался. Костюм казался мне претенциозным, сковывал меня. Т. сказала мне комплимент, отметив мою элегантность и красоту. Она пригласила меня на танец. Я немного успокоился, и мы пустились. Тогда я впервые почувствовал всю сладостную гибкость талии. Вернее, те токи, которые от нее исходили. То есть, от самой талии, и от всего существа Т. Тот безотчетный сладостный, теплый, не приторный и не обжигающий поток космической энергии. Чувство, которое бывает только раз в жизни! Только раз.
Воспоминания погрузили меня в глубокий сон.
Утром, продолжая поиски знакомых в городе N., я оказался в комнате 'паспортного стола'. Там, предъявив свой документ и вызвав тем самым доверие у начальника, я попросил найти мне адреса некоторых людей, бывших моих одноклассников. Получив на руки бумажку с названиями улиц и телефонами, я сразу пошел по первому адресу. Дверь мне открыл мужик с резкими чертами лица. Это был Виктор Некрасов. Повзрослевший мальчик, Вика Некрасов, с которым мы пережили и впитали в себя много детских впечатлений. Я поздоровался с ним и спросил, не тот ли он человек, с которым мы учились когда-то в школе и ходили однажды ночью в церковь. Он узнал меня. Мы прошли на кухню и сели за стол. Но пить водку не стали: Вика выходил в ночную смену. Бывший военный моряк, он теперь работал охранником в привокзальной пивной. Я попросил его рассказать о соучениках. Он достал альбом с фотографиями.
- Между прочим, это Плеханов, - приятель выделил на общем фото класса лицо одного нашего приятеля, - он теперь крупный бизнесмен.
- Где же он?
- Здесь, в N. У него несколько заправочных станций.
- Он, вероятно, успешен, богат?
- Да. А вот это... Вадик Дронов. Он, как бы это сказать...
- Пьет?
- К сожалению. Мы как-то собирались, он чуть не набил Плеханову морду.
- Но тут вмешалась охрана...
- Нет, Вадик достаточно хилый.
- А что с ним стало?
- Он работает машинистом электровоза.
Мы еще посидели. Перебрали несколько лиц с фотографий. В общем, ничего выдающегося ни с кем из нас не случилось. Мой приятель позвонил на работу своей жене, и мы договорились встретиться все вместе завтра.
За обедом я вспомнил о вчерашнем происшествии. Собственно, это была цепь событий, которую, впрочем, смело можно назвать неким происшествием. Два главных события случились ночью. Приход консъержки был забавен, однако он совершенно не определяет всего моего впечатления от вчерашнего дня. Зато видение картонной тени человека доставляло мне до сих пор неизъяснимое волнение. Может быть, это была галлюцинация? Но любое болезненное видение должно быть непременно связано с усталостью мозга, чего я совсем не чувствовал. Какое-либо иное помешательство разума в форме бреда, навязчивых страхов тоже не охватывало меня. Стало быть, картонный человек мне не привиделся. Возможно, я просто исказил в своем восприятии чью-то реальную фигуру? Скажем, какой-то человек оказался в холле и быстро ушел. В связи с тусклым освещением холла я воспринял данный объект в странном, искаженном виде, в форме картонной, плоской, почти прозрачной фигуры. Может быть, так оно и было. И все же реалистическое обоснование странного видения не удовлетворяло моего возбужденного ума. Мысль о болезненном характере картонного видения не покидала меня. И все объяснения в пользу реализма меня не устраивали. Впереди ждал новый вечер с тусклым светом в холле: все может опять повториться! Вот тогда я узнаю всю истину! Будучи полностью готовым к принятию странного видения, я смогу раскусить его.
Набережная реки была почти пуста. Мощное течение добавило размеренности в ход мыслей. Пускай я не знаю пока всей тайны своего видения, но ясно, что этому есть какое-то объяснение. То, что я видел, не связано с болезнью. Оно, скорее всего, не является и отражением реальности мира. Но это меня теперь не пугает. Я чувствовал, идя над быстрой весенней рекой, что смогу рано или поздно докопаться до истины, узнать природу картонного человека.
Вечером я отдыхал в своем номере. Когда стемнело, я вышел в коридор своего этажа. Он был пуст. Тусклая лампа торшера освещала его слабым, каким-то пыльным, оранжевым светом, будто с обивки старых кресел поднялась мелкая пыль и повисла в воздухе. И все же есть во всем этом какая-то странность, думал я. Какая - то театральность, некая мизансцена разыгрываемого кем-то спектакля. Легкость и тепло разлилось по моим жилам. Вдруг я заметил дрожание воздуха, ритмическое движение всех его частиц: это, должно быть, приоткрылось окно. Но я почувствовал кроме этого, что за углом коридора, в холле, у окна кто-то стоит. Я пошел прямо туда. И, действительно, возле окна стоял человек. Он был одет в длинный пиджак, скорее напоминавший фрак. Его черные брюки, аккуратно выглаженные, нависали на тяжелые ботинки из толстой дорогой кожи. Отвороты пиджака почти соприкасались на груди его, оставляя узкую щель для галстука и белой рубашки. По сравнению со вчерашним посетителем, нынешний отличался большей объемностью. Это уже была не картонная фигура, а тело, наполненное субстанцией. Конечно, он не был окончательно схож с живым человеком, но стоял уже на полпути к нему. Его лицо, словно навстречу моему недоумению, выражало какую-то застывшую остроту или иронию.
Человек сказал:
- Иди и посмотри.
- Куда?
- На шестой этаж.
Я жил на седьмом. Таким образом, пришелец предлагал мне спуститься ниже. Я глядел на него несколько секунд. Потом отошел назад и развернулся, став к окну спиной. Я глядел в зеркало. В зеркале стоял, отражаясь, тот же человек, в длинном пиджаке - фраке. На его лице по-прежнему была печать застывшей остроты. В какие-то секунды он исчез. Я тут же обернулся к окну: его не было.
Вот, значит, какое испытание послано мне теперь! Как и всякий человек, я много раз переживал кризисные ситуации. И всегда мне казалось, что кризисы поднимали меня на новую ступень познания мира. Они содержали в себе несколько этапов, фазисов, которые отражали алгоритм природных явлений. Сначала была жуткая духота: когда возникало препятствие жизни, когда нечто вставало стеной на пути моих желаний. Неспособность моего ума схватить научную загадку, выучить теорему, чтобы успешно сдать экзамен; женщина, не принимавшая сигналов любви, - эти и подобные им вещи сравнимы с тяжелой духотой перед ливнем. Тяжкое, каменное нависание непреодолимого препятствия. Затем - сама гроза. Свежесть ветра, экологическое очищение природы, холодное спасительное отдохновение души. Потом снова возвращается тепло, оно пригревает, почти как прежде, но уже с долей пощады, не так мучительно и тяжело. Круг страданий замыкался, однако то, прежнее препятствие утрачивало стальную мощь. Жить становилось легче. Потом появлялись новые препятствия. Такой круговорот... Известно, что человек живет вовсе не для того, чтобы постоянно всему радоваться. С годами я научился легче переносить кризисы, понимая их неизбежность. Но то, что происходило в эти, последние дни, отличалось от прежних испытаний. Если раньше испытанию подвергалась моя воля, моя жизненная энергия, то теперь на кону - мое сознание, моя человеческая идентификация. Прежние стрессы били, порой, наотмашь, по мне самому: я испытывал боль, защищался, карабкался по жизни и побеждал. Но это всегда был я сам. Теперь же часть моей души пребывала в отдалении от меня. Когда где-то рядом злой хозяин бьет собаку или взбалмошная мать шлепает до слез маленького ребенка, ты мучительно переживаешь несправедливость мира, но самой-то боли все же не чувствуешь! Часть моей души стала той собакой или тем ребенком. Человек, появившийся в холле гостиницы, производил странное впечатление. Он внедрялся в мое сознание, расщепляя его. Нет в мире иной, более непоправимой смерти, чем смерть разума. Раньше я черпал силы для борьбы в самом себе, но если меня самого не станет, я погибну безвозвратно. Там, у меня в тылу, ничего не останется. Исчезнет то, ради чего можно бороться за жизнь.
Я вернулся к себе в номер. Руки мои мелко дрожали, как у малолетнего воришки, укравшего в магазине конфеты. За что, за какие прегрешения послано мне это испытание? Зачем я вообще приехал в этот город? Что заставило меня решиться на такое путешествие не для слабонервных? Инфантильная привязанность к месту детского безмятежного счастья или просто непоседливость, стремление к перемене мест?
Мне необходимо было с кем-то поделиться, и я поспешил к Вике Некрасову, моему школьному другу, теперь охраннику привокзальной пивной. Сегодня была его смена. Мы присели за столик возле гардероба. Поговорили о школе, о приятелях, о детских приключениях. Ничего потаенного, того, что происходит со мной теперь, в эти вечера, я ему не сообщил. Я знал, что чаще всего тайный смысл явлений открывается постепенно, в ходе обычных разговоров и рядовых событий. Прямые вопросы не являются самым коротким путем к истине.
- Кстати, - сказал Вика, - ты помнишь, как мы лазили когда-то в церковь?
- Конечно! Я был там позавчера, как приехал. Правда, внутрь не заходил.
- Знаешь, кого я недавно встретил? Я назову тебе его имя, но ты должен вспомнить...
Я решил сам догадаться. Сыграть в рулетку. Чудеса должны продолжаться!
- Не говори, я знаю. Ты встретил Полонского.
- Как ты угадал?
- Ты ведь не случайно заговорил о нашем походе в церковь. Тогда мы набрели на его могилу.
- Да, мне навсегда запомнился тот поход.
- Мне тоже. Итак, кого же ты видел? Кого-то из его потомков? Мне казалось, что его дети эмигрировали во Францию?
- Они действительно эмигрировали в Париж в двадцать третьем году, - подтвердил Вика.
- После смерти Кузьмы Саввича?
- Да, сразу после его смерти.
- Значит, кто-то из них вернулся? - предположил я. - Туристом, что ли?
- Не знаю, - произнес Вика.
Официант включил музыку. Мы посидели какое-то время молча.
- Кто же это был?
- Мне иногда кажется, что человек, которого я там встретил, - это сам Полонский. - Я видел его фотографию в литературном журнале.
- Этого не может быть. Скорее всего, тебе встретился его сын.
- Нет, не он. Его сын умер во время оккупации Парижа нацистами.
- Откуда ты знаешь?
- Знаю. Мне рассказал об этом Поповкин.
- Поповкин! Он жив?
Поповкин - наш учитель литературы. Многие не любили его. Мне сейчас даже трудно вспомнить отчего. Он появился у нас в пятом классе, переходном между начальной и средней школой. Поповкин, только что закончивший пединститут, одевался весьма недурно, приходил на уроки в хорошем костюме, иногда в джинсах. По тем временам джинсы у школьного преподавателя смотрелись революционно. Вообще, Поповкин производил на меня неплохое впечатление. Но, вероятно, его вызывающая стильность многим не нравилась. Многие видели в этом стремление задешево поднять свою марку, завоевать авторитет у школьной голытьбы. Не призывами к знаниям, упорному труду, а так, по наитию, стильной модой, снятию преград между ним и учениками. Наиболее заметно этот конфликт проявлялся в отношениях Поповкина и физика Устинскова. Последний даже называл своего оппонента мудаком. Он однажды тихо произнес это на уроке, полагая, что никто из учеников его не услышал.
Как-то раз, Поповкин устроил импровизацию прямо во время урока. Он усадил за свой стол старосту, чтобы тот был вместо учителя. И мы принялись разбирать 'Анну Каренину'. Невозможно описать восторг всей честной компании. Уж мы дали тогда волю своей фантазии! Кто-то спросил, что Анна Каренина оставила после себя для мировой моды? Никто не смог ответить. Оказалось - туфли на платформе. Этот вид обуви был тогда очень популярен. Девушки дежурно обвиняли Каренина, придерживаясь версии учебника: царский чиновник, бездушный сухарь. Я же, в пылу спора, сказал, что Анна - просто блядь.
Эта история дошла до директора. На общем школьном собрании меня собирались исключать из комсомола. Вел собрание сам директор. Его фамилия Шляпентох. Бывший фронтовик, он положил свой костыль на стол.
Устинсков, физик, сказал:
- Вообще, зря устроили бардак на уроке. Вот и результат. Ученик ругается матом.
- Послушайте, может, он не ругался? - заметила учительница химии, та самая, что тайком ходила на пасху в церковь.
Директор спросил меня, ругался ли я матом. Я промолчал.
- Кто может подтвердить, что он ругался? - спросил директор у зала.
- Я протестую! - воскликнул Поповкин. - Это провокационный вопрос. Нельзя делать из детей сексотов. Сейчас не тридцать седьмой год.
- Спасибо, - сказал директор. - Но я, представьте, каждый день смотрю в календарь. Или вы думаете, что я слабоумный? Я хоть и контужен на войне, но дату сегодняшнюю определить могу, и знаю, что на дворе - семьдесят седьмой.
- Я уважаю ваше военное прошлое, - сказал Поповкин, - но давайте дадим ребятам самим разобраться, кто прав, Анна или ее муж.
- Да при чем тут Анна! - воскликнул директор. - Мы же говорим о факте матерного слова...
- А при том, - перебил его Поповкин, - что она пила морфий, была наркоманкой.
- Это ты брось! - сурово сказал директор. - Анна наркоманка?
- Как вы смеете! - крикнула учительница химии. - Клевета на русскую литературу.
- Как странно, - задумчиво произнес Поповкин.
- Вы о чем? - спросил директор.
- Смотрите, вот, скажем, Анна... Герой русской литературы. Самый пронзительный образ Толстого. Мы все сочувствуем ей. Она является некой духовной... гарантией всей нашей жизни, вызывая благородную жалость и сострадание. А кто она, эта Анна? У нее в ночном столике - флакон с морфием.
Устинсков выбрал момент и вступил в разборку:
- Докатились! Давайте всех обливать грязью. Толстого, Бунина...
- Скажите еще Пастернака, - заметил Поповкин. - Вы Бунина читали? Его нет в программе.
Физик громко произнес:
- Ну, вот что... Товарищ Поповкин в открытую оскорбляет всех нас, нашу литературу, и в ее лице всех учеников.
- Но ведь это правда, - сказал Поповкин. - Если бы Анна не погибла под колесами поезда, она скончалась бы от передозировки морфия.
- Действительно, нам придется принять в отношении вас, товарищ Поповкин, жесткие меры, - сказал директор.
Я сказал:
- Это несправедливо.
В зале воцарилась полная тишина. Щеки мои горели, сильно билось сердце. Я набрался духу и закончил свой экспромт:
- Не вам обвинять... - Я посмотрел в глаза Устинскову: - Вы сами ругаетесь.
- Что! - взревел тот.
- А... то, что вы обозвали Поповкина мудаком. Я сам слышал.
В зале засмеялись, в основном, мои соученики.
Директор стукнул костылем по столу:
- Да прекратите вы этот педагогический понос!
На минуту все замолчали. После выступила молодая учительница химии:
- Разве на фронте наши солдаты позволяли себе ругаться матом! - воскликнула она, желая, вероятно, близко подольстится к фронтовику - директору.
Химик была секссимволом нашей школы. Самая молодая из всех училок, она отличалась отменной фигурой и красотой лица.
- А вы думаете, мы воевали так, как показывают в кино? - угрюмо сказал директор. - Конечно, ругались. Я не хочу оправдывать сквернословие...
- Это клевета на советского солдата! - истерично, с надрывом, произнесла химик.
- Заткнись! - У директора, видимо, лопнуло терпение. Он неожиданно принял сторону Поповкина: - Подумайте, русская литература призывает к состраданию! И оправданию... Сонечка Мармеладова ведь тоже проститутка.
- Я на вас жалобу подам в гороно, - сбивчиво пригрозила химик.
- Не подашь, - сказал, немного смягчившись, директор. - Ты сама на пасху в церковь ходила.
Не успела химик присесть на стул, как тут же вскочила и крикнула от боли. Сидевший позади нее Вадик Дронов, мальчик из неблагополучной семьи, грубиян и нарушитель дисциплины, подложил ей на сиденье самую большую кнопку.
Собрание так и закончилось ничем. Я остался в комсомоле. Правда, меня это мало трогало. Итак, Поповкин жив. Собственно, почему должно было быть иначе? Ведь он моложе Устинскова. Если жив Устинсков, значит, тем более жив Поповкин.
- Смотри, что я придумал на завтра, - сказал Вика. - Утром ты встречаешься с Поповкиным, он, кстати, еще работает в школе. А вечером мы все собираемся у меня.
Мы договорились. Я еще хлебнул пивка, и мы расстались.
Вернулся в гостиницу в сладкой усталости и с приятным намерением сразу завалиться в постель. Я уснул, забыв о странном человеке в длинном пиджаке и о консъержке. Пару раз я просыпался от удушья, пил воду из графина. Мне казалось, что нечем дышать, я привставал и начинал судорожно глотать воздух. Как только я просыпался, удушье проходило. Так случилось раза три, после чего я глубоко уснул.
Утром, проходя по коридору, я заглянул в кабинет консьержки. Она безмятежно улыбнулась, увидав меня. Взяв у меня ключи, она уткнулась в свой учетный журнал. Я отошел от нее и задумался. Мне не понравилось ее механическое приветствие, словно не она приходила ко мне ночью!
Я вышел на улицу. Странное чувство нереальности, сопровождавшее меня все эти дни моего пребывания в N., сейчас обострилось с новой силой. Не знаю, как описать, как назвать это чувство. Какая-то невесомость, физическое ощущение легкости в теле. Я совершаю некие действия, иду по улице, покупаю себе еду в магазине, сажусь в автобус - все это я делаю с едва заметным опозданием, задержкой, как будто часть привычных земных оков снята с меня, мне немного легче, и я стал лениться. Примерно то же происходило и с восприятием окружающего мира: я впускал его в себя, к себе в сознание с неким запаздыванием, словно не спешил вообще этого делать. Потому, вероятно, что уж слишком сильными были раздражители, исходящие от мира. Я шел по городу, где прошло детство. Уже четвертый день я брожу по знакомым улицам N. Все вернулось, всплыло, оживилось, поднялось из глубин памяти. Этот мощный поток распирал и давил, поэтому мозг придумал способ защититься. Он модифицировал впечатления, сделав их немного нереальными, замедленными. Слегка отдаленными, какими-то необычными. Такая трансформация действительно облегчала жизнь. Вероятно, это было так.
Единственное, пожалуй, из моих психических функций, что не подверглось охранительному торможению, оставалось мышление. Я лихорадочно думал о сущности событий прошедших за эти четыре дня, об их причине. Несомненно, какая-то единая нить, сердцевина скрепляла их. Но вот какая именно, я не мог понять. Снова и снова вспоминались человек в холле гостиницы, хозяйка, Полонский. Что касается последнего, то он казался вполне мистическим существом. Вика сказал мне, что Полонский жив, что он видел его в N. Это странно. Гость с того света.
Я зашел в нашу школу. Когда я переступил порог, прошел мимо знакомых дверей, раздевалки, столовой, мимо своих классов, спасительная иллюзорность бытия вмиг покинула мое сознание, не выдержав напора воспоминаний и нахлынувших переживаний прошлого. Я оказался один на один с ясным, свежим, поразительно четким ощущением времени. Мне стало трудно дышать, переварить в сознании все воспоминания и чувства прошлого. Вероятно, внутреннее давление вызвало появление слез. Я несколько раз прошел взад - вперед по коридорам и лестницам, в надежде успокоить разбушевавшееся сознание.
Зазвенел звонок, возвещавший окончание урока, и я вошел в класс Поповкина. Он узнал меня через несколько секунд после моего появления. Это обстоятельство меня очень обрадовало. Оно давало мне возможность поговорить с ним откровенно.
- Я тебя помню, - сказал Поповкин.
- Вы тоже не изменились, Валентин Исидорович, - соврал я.
Я не мог понять, рад ли он нашей встрече.
- Как твои успехи? - спросил Поповкин.
- Мне удалось воплотить некоторые свои замыслы в области естественных наук.
- Каких же?
- Да, так, в физиологии кое-что... А у вас?
- Ну, как сказать. Я... отдал всю свою любовь ученикам, и поэтому остался один. У меня нет семьи, детей. А теперь государство вовсе обделило меня. Я - нищий. Страной правит целая банда.
- Вы действительно так думаете?
- Разумеется. Реформы девяностых годов - чистой воды диверсия. Причем, американцы не скрывают, что все события в нашей стране развивались по их плану.
- Американцы? Вот, уж не думал, что и вы туда же...
- Конечно! Бжезинский прямо говорит, что коммунизм должен быть уничтожен.
- Коммунизм, но не Россия.
- Метили-то в Россию! Коммунизм это так, прикрытие их истинных целей.
- Скорее, они метили в Советский Союз?
- Советский Союз был уникальным государственным образованием, он был мощным экономическим конкурентом. И его убрали с дороги. Хитро убрали.
- Это был кровавый режим. Вы же не станете спорить, что репрессии...
- Стану спорить! А сколько репрессий было в царский период? Сколько жертв в империалистической войне? Сейчас об этом забыли. Нищета крестьян и рабочих тоже забыта.
Мы вышли во дворик. Высокие липы, как и тридцать лет назад, бросали тени на школьный плац.
- Моральный авторитет церкви был очень низок перед революцией, - продолжал Валентин Исидорович. - Народ никогда не согласился бы с уничтожением церкви, если бы не видел в этом праведного дела.
- Мне, признаться, странно вас слушать. Сейчас, когда мы узнали правду о репрессиях, о жертвах коммунистического режима... Вы противник демократии?
- Римляне ввели демократию для того, чтобы эффективно управлять демосом, народом то есть. Это хороший обман для него, манок, сказочка. Я имею в виду эту пресловутую демократию.
- Если бы вы говорили это тридцать лет назад... Но сейчас?
- Посмотрите, к чему мы сейчас пришли! Тебя в любую минуту могут убить, выселить из квартиры. По улицам страшно ходить. Кто теперь читает Некрасова, Маяковского, Шолохова...
- Зато, Булгаков, Мандельштам...
- Я никогда не понимал эту их... дьяволиаду.
- Но там есть и святость.
- Нет, не очень.
- А как вам... Полонский?
- Ты знаешь Полонского?
Глаза Поповкина забегали вокруг. Казалось, он кого-то потерял, того, кто вот-вот должен был подойти.
- Говорят, он был здесь?
- Ерунда! - воскликнул Поповкин. - Он же давно умер.
Валентин Исидорович замолчал. Он торопливо полез в карман своего пиджака и достал оттуда сторублевку.
- Надо сделать покупки. У тебя есть, где ночевать?
- Я остановился в гостинице.
Он сдвинул брови в сильном размышлении.
- Может, здесь был его сын? - спросил я.
- Это вряд ли. Он погиб во Франции.
- Внук?
- Нет. Его внуку сейчас должно быть около сорока. А это был седой старик...
Поповкин запнулся и покраснел. Он понял, что проговорился, вспомнив о 'седом старике'. Он был жалок. Я глядел на своего бывшего учителя со смешанным чувством. Меня забавляло его метание, радовал его проигрыш. В то же время я сам чувствовал какую-то внезапную беззащитность. Это было ощущение оторвавшегося пространства, далекого и незнакомого. Реальность Полонского, появившегося в N через восемьдесят лет после своей смерти, пугала меня.
- Значит, это правда? - произнес я с гордостью и страхом в голосе.
- Что именно?
- Седой старик.
Он еще пытался спастись. Но сейчас меня мало трогали эти попытки. Я понял главное: Поповкин на самом деле видел Кузьму Саввича Полонского. Это было невероятно. Вика Некрасов не ошибся. Поповкин постарел и стал слабым. Он не мог держать в себе пережитое им впечатление от встречи с 'седым стариком' Полонским. Он разболтал об этом. В беседе со мной он продержался недолго.
Однако, что значит его встреча с Полонским? Сумасшествие, галлюцинацию? Но учитель не производит впечатление психически больного человека. Во всяком случае, у него нет бреда, нелепостей в поведении. Мимика лица вполне адекватная. Он, возможно, забывчив, слаб, неуравновешен, но все это извинительно в его возрасте. Нет, здесь что-то другое. Он мучается, это видно. Тут что-то с совестью...
Мы так и расстались с ним в тот день, словно испугавшись друг друга. После этой встречи
я был сильно взволнован. Ко всем событиям прошлых дней добавилось совершенно невозможное: появление Полонского. Надо восстановить последовательность. Вчера Вика сказал мне, что он встретил поэта. Он убедительно доказал мне, что речь не идет о его сыне, поскольку тот погиб в оккупированном нацистами Париже.
Почему я так быстро, без колебаний поверил в реальность Полонского?
Оставалось надеяться на предстоящую встречу с Викой. Правда там будет целая компания моих бывших друзей. Ничего, можно будет выйти с ним на балкон, я не знаю, на улицу, поговорить там. Мною вдруг овладело смутное предчувствие некой связи между событиями прошедших дней, словно между ними витала какая-то единая сущность, тайная причина. Три события предстали перед моим взором в идее символов, как три светящихся круга, связанных между собой наподобие детских обручей. Сначала ночной визит стареющей дамы. Потом черный человек в холле гостиницы. Наконец, Кузьма Саввич Полонский, давно умерший и теперь свободно разгуливающий по улицам города N.
Мы собрались около шести часов вечера на квартире Вики. Нас было четверо. Хозяин, моя школьная любовь Т., ее муж и я. Вика ставил на стол наскоро приготовленную еду - яичницу с помидорами, луком и ветчиной, абрикосы, черешню, бутылку водки. Муж Т., оказалось, работает в автосервисе. У него лысый, окантованный полоской седых волос череп. Мне знаком этот тип пожилых мужчин, работяг с головой античных философов. Они, как правило, веселы, мастера своего дела, в меру вороваты, обеспечены, любят семью и преданную жену. Он держал автосервис, и был знаком со многими важными людьми города. Оказалось, что Т. вышла за него замуж сразу после окончания школы, была ему всегда верна. У них есть дочь, Полина, шестнадцати лет.
Я продолжал всматриваться в Т., пытаясь представить ее шестнадцатилетней. Время, надо сказать, хорошо потрудилось. От прежней Т. мало что осталось. Пожалуй, только иронический, какой-то неестественный туманный блеск глаз. Тусклый огонь желанья по-прежнему светился в них. Совершенно механически, повинуясь многолетней привычке я незаметно окинул взором те места ее тела, что содержат эротический компонент. Полные бедра оставляли меня равнодушным. То же - и огромные перси, не свисавшие до пояса лишь засчет тугого лифчика. Я не мог понять, точнее, соединить в собственном восприятии прежнюю Т. и нынешнюю матрону. Правда, глаза ее, казалось, были молодыми. Да, сейчас ее глаза оставались единственной ниточкой к тому далекому вечеру первой близости.
- Я сильно изменилась? - спросила Т.
- Нет, не сильно, - соврал я.
Она улыбнулась, и пелена тусклой, туманной страсти засветилась в ней еще сильнее.
- Посмотрим, что ты скажешь, когда выпьешь, - заметила она.
- Только вместе с тобой, - сказал я.
- Ты столько не выпьешь, - засмеялся ее муж.
Я назвал его про себя Сократом - из-за античного лба.