В арестантском вагоне
- Закурить найдется, Уважаемый? - Седой покачнувшись, словно бы
возвращаясь из устремленных внутрь невидимых пустынь - Сахары, Гоби или
Аравийской - мгновение находился в несколько неоформленном, слегка
размазанном состоянии... Но что-то сместилось, контрольные точки совпали
и он повернулся и посмотрел на меня - уже цельный, сформированный, но
глаза, как два водостока, еще досасывали остаток того неведомого
растворителя, который так недавно и был его главной сутью. - Я сам
удивился быстрому иероглифу смысла, выложившему, выстроившему предо мной
весь ряд образов и метаморфоз, однако не покидая одновременности и
цельности понимания... Мне показалось, что вновь я увидел беглую, как бы
стыдливую улыбку Бога, которую я уловил еще в глубоком детстве, когда
моя Мать привела меня в костел - чтобы я увидел Господа. Помнится, я
очень хотел увидеть Его и даже повторял про себя, чтобы не забыть - что
именно мне нужно попросить у него, но когда мы вошли в Божий Дом,
разочарование мое было столь велико, что мигом из головы вылетело все.
Настолько пыль, ветхие источенные деревяшки, дурно подкрашенные большие
куклы, тщившиеся изо всех сил изобразить мучение и святость - как я сам
когда хотел выпросить у матери чего-то сладкого или блестящий шарик,
старательно изображал истерику и муку, - настолько это все оказалось
знакомым и почему-то отвратительным, что я от невероятной, глубокой
обиды на НЕНАСТОЯЩЕГО БОГА - заревел, заревел абсолютно искренно и не
тем визгливым капризным прихрюкиванием, каким я любил изображать свои
истерики, а густым, словно бы чужим басом - тем самым, который слегка
смягчившись, станет обозначать все мои голосовые рыдания - будь то шепот
на ушко любовнице или презрительный выговор официанту. Короче говоря,
этот басок и стал моим взрослым голосом. Тогда я этого, конечно, не
знал, и лишь несколько удивлялся свободным слоем детского сознания, как
всегда слегка наблюдая себя со стороны - среди светляков коптящих
свечей, под мутным, ярким лучем солнца, пробившимся в одно из узких
высоких окошек. Но вдруг, через растворяющие, искажающие,
соскальзывающие линзы слез я обнаружил что-то новое. Что-то похожее на
бысрого солнечного зайчика, переливаясь и постоянно меняя то, что потом
я стану крестить формой - наблюдало за мной - из-за уголка левого глаза.
Я застыл на полурыдании - повернул голову в его сторону, но там уже
ничего не было, но ОНО не исчезло, а переместилось в сторону... И
тогда-то меня и осенило, что это и есть Бог, и все, что говорили о нем
из непонятного и пугающего переместилось именно на то место, где всей
этой внешней говорильне и положено быть... И я все понял - одновременно,
цельно, как бы став сразу всеми листами всех Божественных Книг -
существующих и еще не написанных. Я понял, что совсем не обязательно
гнаться за этим скучением бликов и что это всегда будет со мной - за
спиной или чуть-чуть в стороне. Мать с каким-то обезумевшим бледным
лицом трясла меня, как бы пытаясь отвлечь, вернуть в себя - в того,
который кроме писклявого капризного хрюканья ничего не знает... Было уже
поздно. Спокойный и скорбный пастор - тоже будто бы неживой и так
похожий на окружающие крашенные статуи, мягко и властно отвел скрюченные
материны пальцы от моих плеч и тихо сказал: Ничего, госпожа! Вы должны
радоваться - на Вашего сына посмотрел Бог. - Мать помнится, ничего не
поняла тогда, может быть, она даже не услышала этого бледного старичка.
Она схватила меня за руку и вытащила наружу - к голубям, к выщерблинам
фонтана и ряби мостовой. Мне было уже все безразлично. Мне не нужен был
храм. Теперь я знал, что Бог - везде.
Седой наконец сфокусировал глаза на мне, кивнул и протянул белый
цилиндрик. Заглянул через узкую прорезь над приземистой дверью конвоир,
раскрыл было рот, но деспотические искорки, блеснув, так и не
разгорелись в его зрачках, и он, махнув рукой, только отошел от двери. В
циничной, монолитной глыбе моего сознания вдруг завертелась крошечная -
как головастик мысль, которая протянула реакцию конвоира в ближайшее
наше будущее и вернулась еще более трепетная и вопиющая крошечными
устами, о том, что там, в будущем, есть он, а меня, Седого, и еще десяти
мужчин, вповалку лежащих на полу с огрызками сена - уже нет. И поэтому
часовой просто отвернулся от того, чего нет. А сделать это заставила его
собственная крошечная пиявка, напомнившая ему, что он подобен нам, и
поскольку не будет нас, то и его... И так далее, так далее... Увы, увы,
такие рефлексии уже давно не трогали мою окаменевшую суть - и едва
шевельнувшись, я задавил беспокойного живчика паники - одновременно
загасив, умертвив маленький живой огонек сигареты.
Седой будто бы проследил нити, протянувшиеся между червячками
конвоира и моим. - А ведь он считает нас мертвецами, а мы сами... - я
потянулся, тем самым прервав начавшееся было словоизвержение седого. -
Самое смешное, уважаемый, что мы способны говорить, и думать о чем-то
кроме... - договаривать было необязательно. Седой кивнул, вынул очки,
будто они могли ему быть полезны в густом сумраке... Я подумал, что они,
должно быть, помогают ему говорить... Похоже, это действительно было
так. Пару раз на выпуклых стеклах отразилась зарешетченная щель, а лицо
его приблизилось к моему, и он начал что-то говорить, еле-еле, почти не
слышно, как бы лениво водя в теплой вечерней реке руками - перед тем как
поплыть, я даже пропустил несколько зыбких неясных фраз:
...Округлые и блестящие предметы всегда напоминали мне о Боге, и слушая
фуги Баха, вздрагивая от потрескивания свечей, я всегда... - но я не дал
ему договорить, вставив глубокомысленную констатацию: - Тогда
непрозрачные, мутные и угловатые вещи должны были приводить Вас к мысли
о дьяволе... Я не стану сейчас обсуждать с Вами углы нашей темницы,
прямые пересечения решетки и прочее. Меня интересует иное - чему
соответствует в Вашем понимании прозрачное, например, Ваши очки. - Седой
полураздраженно повел плечами. - Знаете, с Вами абсолютно невозможно
говорить. Я хмыкнул и возразил: - А умереть? - похоже, собственная
смерть беспокоила его намного больше, чем меня. Собственно, меня переход
в небытие не волновал совершенно, легкие сомнения возникали из-за
возможных болей и предсмертных мук. Но я успокаивал себя соображением,
что наши палачи - квалифицированные специалисты, и что особенно мучаться
мы не будем. Так что я был почти что спокоен. А Седой боялся смерти.
Боялся панически. Я увидел как его затрясло и он отвернулся к стене.
Закусив соломинку, я лежал, наблюдая шевелине тени за смотровой щелью.
Как обычно это бывает, из нескольких штрихов сформировалось
воспоминание, отслоилось от утрамбованного фоллианта памяти и раскрылось
перед глазами. Теперь важно было ничего не делать, не шевелиться ни в
физическом ни в ментальном пространстве, и воспоминание, плотное, с
запахами, с тактильными и вкусовыми ощущениями, в цветах и напряжениях
вынырнет и выгнется, увлекая пассивного наблюдателя - меня. На этот раз
появилась Клара. Она сгущалась и отдалялась, то привнося в яркий томный
конус света горящие алые соски и губы, то сливаясь со структурой
альковного полумрака. Именно Клара подтвердила мою идею, что только
умная и достаточно повидавшая женщина может заниматься любовью
по-настоящему неистово, властно и густо. Почему-то наши совместные
оргиастические симфонии больше всего соответствовали округлому и
блестящему Седого. Плавность, ненамеренная легкость наших движений
особенно хорошо гармонировали с тягучей музыкой Иоганна Себастьяна.
Да-да, нам нравилось предаваться похоти именно под самую духовную
музыку... Но плотская любовь подпорчена изначально. То, что так
привлекает и поддерживает стремление к ней, то и портит ее. Чуть-чуть не
дотягивает она до настоящего блаженства... Чуть-чуть... Иногда,
казалось, становишься расслоившимся, растекшимся, плавным, и сама музыка
уносит тебя... И голос телесного движения возвращается плавным слегка
запаздывающим эхом, а иногда слышен и второй голос - ее голос, изредка
попадавший в самую суть мелодии, и сам божественный экстаз казался таким
возможным... Но что-то срывалось, и опять-таки, скорей всего, по воле
тела - мы срывались с волны и уносились в бешенную тряскую погоню за
оргазмом. - Хуже всего, что постоянно мы гнались за двумя оргазмами -
каждый за своим. И потом, когда вспышка озарит и ее и мои мозги, когда
волна расслабления пройдет по ее и по моим членам, я всегда с неким
разочарованием наблюдал разрушение-распад цельного мира, который уже не
связывала граммофонная пластинка, отслоившаяся вместе со своей музыкой в
свое неведомое пространство. И легкое отвращение вызывало ее измятое
тело и расплывшиеся пятна сосков, и моя дряблость и оголенность. А
вокруг были лишь острые линии углов и пестрота, и ничего не оставалось
делать, кроме как закурить, дожидаясь, пока тела не накопят очередной
порции похоти...
Долго пропел паровоз. Нас тряхнуло и все умолкло. Я понял, что,
наконец, мы прибыли на наш Последний Полустанок...