Аннотация: Пусть даже через сто веков, В страну не дураков, а гениев... Игорь Тальков
"Пусть даже через сто веков,
В страну не дураков, а гениев".
Игорь Тальков
Юрию Гагарину
Книга первая
ГЕНЕЗИС
Глава первая.
Мы все вышли от одного постамента, да капризен мрамор.
Источённые неведомой худобой, мысли мои изламываются круглыми мышцами прозрачной реки.
Лето кончилось вчера.
Сорвав две трети с отрывного календаря, три тёплых месяца выхватили зелень у дубрав, холодные раскаты у грома, склизкие носы у грибов, треск цикадных вечеров, и грянули финишной чертой у красной даты - Первое сентября. Наверное, так. Вслед за быстротечным временем сбегаю и я, тонкой струйкою песка из сжатого кулака...
Двумя широкими шеренгами наш Интернат, с первого по восьмой классы, выстроен перед главным интернатовским порогом. Тёплые интонации голосов учителей и чтецов, выступающих с крыльца, разносятся повсюду. Нас, пугливо взирающих вокруг первоклашек, пододвинули ближе к широким ступеням. Большая старшеклассница в строго отглаженном коричневом школьном платье и огромном белом фартуке читает стихи. Затем задергался, увязанный лентами и зелёными лапами, хрипатый колокольчик. Высокий и сильный парень, подсадив на плечо какую-то маленькую девочку, внёс её в здание интерната. Прощальным ветерком и нас всех следом поддуло вовнутрь.
На первом - ленинском уроке, мы стоим в продолговатой ленинской комнате, аккуратно меблированной отлакированными столами и стульями, и смотрим вверх. По центру на потолке крутится на верёвочке небольшой шарик с четырьмя выходящими сбоку проволочками, усыпанный осколками зеркала.
Кто-то что-то говорит, а я вдруг задыхаюсь в темноту, на пороге полуподвала, приведенный матерью-одиночкой на её работу, навзрыд.
- Чего он плачет? Гагарин умер? Скажи ты, понимает.
В то время небо закрыло врата.
Очень взрослая пионервожатая попросила опустить наш взгляд на поделку, сделанную учениками старших классов. На поле резаной зелёной бумаги стоит шалаш у Финского залива. Изнутри освещается лампочкой от фонарика, и маленький вентилятор шевелит травку.
Затем нас рассадили за большие монолитные парты. Все жирно окрашенные слоем зелёной краски, с округлыми углами и сиденьями. Моё место на второй парте, в третьем ряду, первом от окна. Пожилая наша, первая учительница - Вера Фёдоровна раздала каждому по листу серой бумаги и коробочке отточенных цветных карандашей для урока рисования. Кому коробку в два ряда карандашей, кому пачку в один ряд. Хорошую коробочку, толстую, внутри серую гладкую, и тёмную. На листке я изобразил кучерявое зелёное деревце - одно; двух корявых разнополых человечков; коричневый, двухэтажный дом с десятью окнами, на треугольном фронтоне которого написал:
ШКОЛА
И полый квадратик мавзолея. В котором вот так написал:
ЛЕНNН
Вечером, на самоподготовке, я заметил, что кто-то подменил мою толстенькую коробку на худую пачку. Я оглянулся и увидал на парте у девочки, сидящей за моей спиною, лежащую там мою коробку.
- У тебя была тонкая.
- Нет, такая.
- Я знаю какая, я видел, когда выдавали...
Рыжая, она не долго копила розовую краску. Налилась, и в секунду плотным ветром выдула:
- Отстань!! Идиотина-скотина!!
На античных крылах дисциплины подлетела присутствующая также в классе воспитательница. Под трепетным шоком, на куче неожиданной "идиотины-скотины" меня далёко-далеко и надёжно отдрейфило и от рыжей бестии, и от моих карандашей. Впрочем, не раз, потом...
Учителя, заведомо, видимо, покопали её химерну родословну, и в мою коробочку, так-с никто-с и не с-хотел поверить.
В нашем классе учатся два брата-близнеца. Несчастные, мягкие дауны, они не могут порою попасть ложкой в рот, а на уроке рисования палочек вызывают чувство жестокой жалости. Через месяц они исчезнут, как и появились.
После обеда наш класс разводят надвое и кладут спать. Весь тихий час, без продыху, один из пары татар, что проучились с нами первое время, крайне буйный, с бог-весть-какой фамилией, кричит, как резаный. Отчаянно цепляясь цепкими пальцами за тонкие, крутящиеся кругляки полых труб железной кровати, он не даётся воспитательнице уложить себя в постель. В разрезе моих прищуренных глаз, с не очень удобного угла наблюдения, на правом боку, весь этот "жуткий час" отражается "борьба нанайских мальчиков" с педагогическим долгом высокого накала. Рядом не спит Калеча, напротив - Тарасик. Не спят все. Но я переглядываюсь именно с ними.
Бедолага то перехватив голоса, то попеременяв горячие прутья, старается упираться в противоположную от матраца сторону. Он орёт словно бы для кого-то. Словно бы этот кто-то слушает, но не спешит ворваться на помощь, но стоит не далеко, за дверью, и стоит его только как следует попросить, как он, в конце концов, сжалится и пожалеет. Его упёртая душа, видимо, всё же достучалась до его горячих небес, и через некоторое время его забрали домой. После и ещё нескольких других наших одноклашек заберут навсегда, без болезного страха "разинтегрирования" с обыкновенною школой, и ввиду, видимо, изменившихся обстоятельств в их семьях.
По вечерам его отводят спать в медицинский изолятор.
"Мама мыла раму".
Аисты приносят детей. Ласточки - весну и добрую весть. Зло, знамо, давят крылом "чёрна ворона". Голуби - сизые вестники мира, нуждаются в белом хлебе. Давно уже разучились мы разбирать "что есть - что не есть", с накрытого на стол. Многие и не умели, в родном доме ребёнка и на продлёнке.
Есть ещё летающие рыбы.
Карманы моих брюк пахнут мочой и хлебом, и значит, мы жжём по "волнам моей памяти".
На территории интерната - зима. И вот-вот по-новогоднему пахнёт хрустящая маслянистая бумага от раскрываемого печенья, и характерно так зашуршит прозрачный подарочный пакетик, под чуть жадными пальцами, нащупывающими упругие мандарины.
Закончив завтрак, мы кладём в брючные карманы куски несъеденного белого хлеба, затем идём в хлеборезку и закладываем ещё.
Между школой для обычных детей (у которой интернат оттяпал треть здания) и спальным корпусом, между котельной и спортивной площадкой, на выходе из столовой, напротив окон директора, вся младшая часть учреждения кормит голубей. Сбрасывая всё на снег в огромную кучу, высотой превышающую ведро, мы глядим на нервные танцы посланниц и посланников мира. Не чувствуя голода, живность отблагодаривает тем, чем одарила мать-природа. Заматерелые самцы с яростью отрезают пути от кормов мелким самкам, требуя любви. В некоем трансе мы молча наблюдаем.
Калеча - первый друг моей жизни. С ним рядом я осознаю направление и отдаю свою всю кому-то ненужность.
"Мой первый друг... "
Стоя в загибе на лестничной площадке второго-третьего этажей, я "секу за атасом", когда Калеча шарит по карманам пальто у баб, и смотрю марки, затем купленные в киоске, за заборчиком. Я затравлю любую воспиталку иль одноклассника, и буду держать ответ рядом с Калечей, невзирая на полугодовые наказания. Под простым карандашом его талантливой руки я изучаю "женскую" анатомию.
Иногда подобные уроки преподаёт сама жизнь:
- Слезайте с горки и идите на занятия!
Впятером влезши на железную горку, мы сидим там, словно кукушата.
Кутаясь от озноба после бессонного дежурства в драповое короткое пальто, воспиталка встала на ледяной длинный язык и перекрыла нам съезд с горки.
- Не валяйте дурака. Идите на урок, - снова повторяет она утомлённо.
И можно было бы слезть по ступенькам с другой стороны, и территория между школой и интернатом давным-давно пуста - прозвенел звонок. И мы чувствуем неприятный холодок сгущающихся над нами последствий.
- Ну, что я сказала?
Но нет таких сил, которые бы спустили нас мимо небрежно отброшенных на куцый воротничок её пальто каштановых волос, как только не горкою и не по чёрному языку льда. Воспитательница понимает это, и не собирается сдаваться, как вдруг меня, стоящего спереди на коленях, кто-то из сидящих сзади сильно толкнул в спину. Тщетно торможу успевшими заледенеть, надорванными варежками о скользкое железо горки и скатываюсь к её ногам. Энергичным усилием уйти от наездщика, помноженным на неожиданность, её расставленные ботиночки взлетают вверх, над её головою. Я ткнулся лицом прямо меж её полных, круглых ног.
Сверху слышу рёв ухохатанных обезьян.
Пе-ре-до мною, пре-до мной...
На секунду пальнуло из памяти: "Капрононые есть, с'абэз'янками! "
Я заработал пару совершенно не детских оплеух.
Как часто потом, доверительно склонив мою голову к своему плечу, одноклассники пытались обжечься от неведомого огня. Но как я мог объяснить им тогда, дуракам, что видел только то, что видел - бессчётное, безмерное количество разнообразных, разнокалиберных дыр на эластичных чулках воспитателя.
- У тебя сколько хлеба осталось? - быстро спросил Калеча.
Я сунул руку и протянул ему кусок.
- Брось всё. Ща начнут зырить карманы!
- Стройся вдоль стены! - слышу накатывающийся гарк директрисы. - Светлана Николаевна, проследите, чтоб никто не ушёл!
Немного раздвинув руки, директор нашего интерната энергично отрезает пути отступления именно нашей дольке наблюдателей хлебной окружности.
- Я видела, как ты выбросил хлеб. Разве можно бросать хлеб? Государство на вас работает, а вы что делаете? - она залазит в карман пальто какого-то зазевавшегося на пути малыша. - Ко мне в кабинет. Мать будет платить, - отпускает она его.
- Я называю фамилии тех, которые сейчас идут в мой кабинет! - Она выкрикивает нашу компанию.
Понурое наше шествие в кабинет директора увеселила довольно знакомая рыжая морда.
Брошенные хлебные куски в обществе, зачинающем "ухирять усё", наверняка не сильно взволновали директрису. Ей, видимо, пересказали те разговоры, которые мы разговариваем, глядя на куриный "Дягилев-балет", стоя и слушая возле, рядом.
Апрель ногтем худого пальца тревожит звенящее классное стекло. Струи земного сока устремляются вверх, и я чувствую их притяжательное преодоление. Ветер прикладывает тёплую грелку к заду весны, и берёзы полнеют по-зрелому. Каждый из нас, в свою очередь, окончательно разменивает свою первую круглую дату рождения, за своим учебным местом, за своею партой, перед зеленой школьной доской, согласно расположению инвентаря школьной аудитории.
На переменке Калеча подставил под дрейфующий неведомым курсом зрачок моего правого глаза аккуратно оторванную от тетрадного листа в клеточку четвёртую его, листа часть, сложенную пополам. По скоро сымпровизированной кривой, вырвав из засосавшего гула большой перемены глаз левый, я соединил неглубокий свой фокус на слове "Удостоверение". Не ожидая от содеянного много, Калеча разменял меж пальцев два, три движения, показав: "Так, мол, из баловства".
Из бесконечно-ненужного прилагаемого, время обратилось шустрым зверьком и сноровисто застучало хвостом о грязно-салатовую краску парты. Раскрыв удостоверение с одной стороны, я увидел нарисованный там квадратик со словом "Фото". На другой посередине: "Старший лейтенант". И всё.
Краснощёкие ребята-военные из учебников для второго класса, в аккуратно оттяпанных чёрной краской воинских мундирах когда-то успели отложиться в моём сознании. И худые навытяжку, и те, что по-домашнему, по-отцовски, все, почему-то, в одном ранге, в одном звании, служащие одному нарисованному ребёнку.
Я ткнул пальцем в слово "старший"
- Почему, почему тут "старший"?
- Потому, что есть такое звание: "старший лейтенант".
- Разве бывают - "старшие лейтенанты"?
- Бывают.
- А какие ещё звания бывают?
- Капитан, полковник.
- А старший капитан, старший полковник?
- Нет. Нету старшего полковника, - повторил Калеча.
- Он самый старший?
- Самый главный - это генерал, но есть ещё младшие лейтенанты.
- Младшие лейтенанты? - обрадовался я, чутьём понимая, что обходиться придётся тем, что напридумывала реальная жизнь. - А что ещё есть?
- Старший сержант, младший сержант, сержант, - отчеканил Калеча.
- Средний, - добавил я.
- А вот и нету, - отбился от меня Калеча.
Я осознал, что на узких загибах интернатовского развития мой Калеча сумел сильно впереди меня мазнуть пальцы об неведомый мне доселе, выпачканный жизнью слой. Моментально перемахнув Рубикон, я сказал:
- Я то же хочу удостоверение старшего лейтенанта.
- Не.
Калеча поправился в мои удивлённые очи:
- Я дам тебе звание лейтенанта.
Я согласился.
Калеча нарисовал для меня удостоверение. Я принял условия.
Как командир, Калеча имеет право отдавать мне ни чем не обязывающие приказания. Именно перед мальчишками всего класса, я, немного преодолевая себя, выказываю воинское послушание, и исполняю парад-алле: отход-подход к старшему по званию.
- Так точно, товарищ старший лейтенант! Разрешите идти, товарищ старший лейтенант? - я стою навытяжку.
Калеча разрешает.
- Всё понарошку? - заинтересовался Гнеда.
Я предложил ему заглянуть в наши удостоверения и убедиться, что он, Калеча, как старший по званию, имеет все права мною командовать.
Мерин... Не заинтересовался... Отошёл, поглощаемый собственными чудовищами. Мысленно обещаю загноить его в солдатах.
Два слова: солдат и офицер, разделились, не по моей вине, в моей голове, на полу-понятия: суб-солдата и суб-офицера. И это сулит, хе, многого.
И опять, как с черпака, пролила на моё веселье неразумная память:
- Посмотри, как они ему нравятся.
Я обхватил ладошками пару прошитых золотой нитью офицерских погон.
- Подъедем к военторгу, я возьму ракетницу? Хочешь пострелять из ракетницы?
Я, почти в полусознательном состоянии киваю головой.
- Не надо ему...
Что-то подсказывает в моём детском мозгу: погон - оголённый нерв, ключ и замок одновременно.
Очень скоро я, зачем-то, предложил именоваться поручиками и подпоручиками, и обращаться друг к другу по "Вашему превосходительству". Калеча, поначалу, как-то поддался на это, но затем непреклонно отклонил, отрезал. Тогда я придумал рисовать звёзды, в количествах, положенных званию лица, его предъявляющего, для пущей убедительности и наглядности - на обложке удостоверения, и уменьшить его размер. Калеча согласился. Он забрал мой прямоугольник в клеточку и выдал мне небольшое удостовереньице, вырезанное из белой мелованной бумаги, с двумя аккуратными синенькими звёздочками на обложке.
- Чё он тобой командует? - заинтересовался Нечаев.
- Сколько звёзд ты видишь на его удостоверении? - спросил я в ответ.
- Три.
- А у меня лишь две, - отвечаю я, наблюдая, как рыба ходит вокруг наживки, не в силах от неё отречься.
Нечаеву тоже захотелось командовать:
- Какое звание вы мне дадите? Какое звание ты мне дашь? - обращается он к Калече.
- Спроси у адъютанта, - отвечает Калеча. - Я всего лишь командир.
- Солдата, - говорю.
- Э-э-э, не, - куксится Нечаев, тыча пальцем. - У него - старший лейтенант. У тебя - лейтенант. А я, чё, солдат, что ли?
- Какого звания тебе надо? Товарищ старший лейтенант, какие у нас есть звания?
- Младший лейтенант...
А спасительного младшего лейтенанта я и забыл.
Нечаев получил удостоверение с одной звёздочкой. Ему, Нечаеву, надобно бы пре-до-мно-ю немного по-про-ги-бать-ся, чего он, с отчаянной неохотой, и делает. Вскоре он привёл себе подчинённого. С виду довольный Салакин получил почетный чин старшего сержанта и привёл Мохина.
Организационные, и в особенности, документально-оформительские мероприятия, ввиду моей неспособности и постоянного витания в облаках, легли полностью на плечи Калечи и завершились записью солдатом татарина Шаурова.
Не выговаривающему пол-алфавита, тихому Шаурову, роль солдата подходит. Безо всяких-яких, он подбрасывает вытянутую ладонь к виску и циркулем заруливает "кру-гом".
опубликовано с разрешения владельца авторских прав на всё творчество писателя компании AZURETIME