Михайлов Игорь Михайлович : другие произведения.

Из рассказов Василия Осиповича Томилина

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Из рассказов Василия Осиповича Томилина

   Бывший учитель русского языка и литературы средней общеобразовательной школы поселка Советский Василий Осипович Томилин был личностью незаурядной. И можно сказать, что даже выдающейся.
   Во-первых, он был инициатором того, чтобы в 200-ю годовщину рождения Пушкина в Советском был установлен памятник гениальному поэту. А, во-вторых, пожертвовал на его строительство большую часть своих небольших сбережений. Однако, когда памятник на пристанционной площади, возле ресторана "Дачный" открыли, то злые языки долго еще говаривали, что он, то есть натурально памятник, похож, как две капли воды, на Василия Осиповича собственной персоной. И что он, мол, Василий Осипович, и его друг, скульптор поселка Советскй, воздвигли, памятник Василию Осиповичу, но в отличие от пушкинского - рукотворный.
   Все это полная клевета. Я специально ездил и сравнивал. Решительно никакой схожести. Разве только бакенбарды чуть, чуть. Но ведь это все детали. Мало ли людей с бакенбардами? Так что ж теперь их с Пушкиным сравнивать?
   Сам же Василий Осипович на все эти наветы ничего не отвечал. Хмурился. И лишь только крепко и надолго запил в "Дачном".
   Молва до сих пор хранит предание, что Василий Осипович перед смертью написал какой-то не то роман, не то повесть. Но по прошествии времени сжег "все это дело", как он говаривал, во дворе своего аккуратного домика с наличниками на краю поселка. Поскольку оно не представляет, по его словам, художественной ценности. Но сжег не все. Кое-что уцелело. Впрочем, судите сами, представляет или не представляет.
   Наше дело - предупредить!
  

Николай Иваныч

   Николай Иваныч на рынке стащил мороженую и тщедушную, как он сам, тушку минтая, которой его и хлещет по мохнатому лицу торговка.
   И душа его уже, как расстроенное пианино, готова зарыдать в полночный тишине с луной старым томным романсом: "Но я знаю, ты любишь другого".
   Сноровка подвела его. То ли рука предательски дрогнула. То ли кадык от волнения и голода задергался. Подошел он к рыбному лотку нетвердой, но, как всегда, кошачьей походкой. Повернул, как и привык это делать всегда, голову направо. А левая рука меж тем за хвост тянула на себя рыбу минтай. Да о чем-то таком на не похмельную голову призадумался. И примерещилось ему то светлое и теплое время, когда он был Николай Иванычем или Евтихием Пантилимонычем. Был инженером. Или там плотником. И носил роскошные белые брюки и легкую хлопковую рубаху. И жизнь была светла, как зефир. И загорал Николай Иваныч на курортах. И все уважали Николая Иваныча. Потому что он сам себя уважал. И стало ему от воспоминаний горько на душе, как будто что-то съел нехорошее...
   Вот рука-то и дрогнула. И одна рыба минтай потянула за собой весь косяк. И свалилось все на снег.
   Застукали! Зазвенело в мозгу набатом страшное и звонкое слово. И теперь он, уважаемый и может быть, кем-нибудь даже любимый в бывшем, Николай Иванович стоит посреди рынка. И какая-то толстая баба в грязном переднике хлещет его, Николая Иваныча, по мохнатому лицу.
   И на лице у него не боль, испуг, или какое-то еще тяжелое чувство обиды, а недоумение: как же это так?
   Ведь многие думают, что Николай Иваныч, пьяный бомж, и пахнет вечно от него кисло, непрезентабельно и ничего более. Вот так взял и появился на белый свет пьяным бомжем. В дранной кроличьей шапке и выцветшими от горя глазами. А что если имеются в загашнике, там за пазухой, в укромном местечке у Николая Иваныча, когда-то называемой людьми душою, местечко, где хранятся светлые вспоминания юности и детства: мама, бабушка, солнечная веранда, оконце в прожилках солнечного луча и большая синяя чашка душистого чаю с малиной и прочая? И что если бьют сейчас по лицу мороженной тушкой минтая не его, конкретного Никлая Иваныча, а того маленького Колиньку, шалуна и озорника, маминого сыночка и папину мечту на лучшее будущее, отраженную в сыне?
   Вот ведь, когда папа Николая Иваныча, Иван Николаич, поди, стоял над его колыбелью и смотрел на пухлые персиковые щечки своего сына и голову с опушкой и с трепетно бьющимся родничком на макушке, то разве думал он о том, что спустя сорок с хвостиком лет какая-то стерва будет лупить его ненаглядную кровинку минтаем по морде. Нет, не думал. Он думал, верно, о том, что его сын будет космонавтом или большим и хорошим человеком. Женится. И будет Иван Николаич нянчится с внуками своими и так далее.
   Оттого и недоумение на лице Николая Иваныча. Ведь рыбу минтай взял не он, а его нужда и черствый, злой голод, который высверлил у Николая Иваныча в животе огромную черную дыру величиной со вселенную.
   Глаза Николая Иваныча на мокром месте. Обидно. Красть не хорошо. А подыхать с голоду хорошо? Помрешь, и никто никого не будет хлестать за это в душу минтаями.
   А ведь он не вор. И родился не вором. А просто тот мальчик с персиковыми щечками и родничком где-то по дороге во взрослую жизнь запутался в какой-то липкой паутине с головы до ног. Она, эта паутина, упала на него, словно откуда-то сверху и накрыла с головой. И вот он стоит и трепыхается в ней, как тот самый пресловутый рыба минтай, пойманный рыбаками в сеть. Попался!
   Сел Николая Иваныч на снег и недоумевает. В руках ветхий саквояжик какой-то. Или видавший виды портфельчик инженерский. Коричневой кожи с подпалинами и с замком. Такой, с которым в баню ходят. А из него еще бывает веник торчит и воблячья морда. На голове - шапка топорщится.
   Эх, жизнь!
  

Как Ленин умер

   Старому человеку в больнице хорошо! Напоят, накормят и спать уложат. Живешь на всем готовом, как у Христа за пазухой. Оно, конечно, каша - на воде, супчик - змеиный, в основном щи и гороховый, от которого в животе канонада какая-то начинается, чай какой-то такой местной безлиственной индейской породы, из коры или корней его что ли гонят, а потому цвет у него бурый, как шкура у медведя после зимней спячки. Бывает, что и какао дадут. Но это не всегда, а когда проверка. Даже примета такая у больных имеется. Если на завтрак какао, то, стало быть, с проверкой доктора нагрянут. Но и от какао только одно название. Потому как от чая индейского оно отличается тем, что в нем пенка встречается. Вот если пенка, то это какао. А если, стало быть, нет пенки, то - чай индейский.
   Ну а на десерт утром масло почти что сливочное пополам с маргарином. Граммов пятнадцать, не больше. А зачем больше? Человек в больницу, зачем пришел? Жир наедать? Лечиться? - Человек в больницу умирать приходит. Потому как дома умирать одиноко. Скучно умирать в одиночестве человеческому существу.
   А еще в больнице всегда порядок и чистота, приятная глазу. Весь больной контингент расфасован, как конфеты в шоколаде, по своим ячейкам.
   На втором этаже травматология, всяческие переломы, ушибы, вывихи, третий этаж - ухо, горло, нос, на четвертом - с желудком, съел там чего-нибудь или отравился какой-нибудь нехорошей отравой в магазине или на рынке.
   На пятом - заразные, опухоли, фурункулы, сыпь. На шестом - кардиология, сердечники, инсульт, инфаркт.
   Впрочем, бывает, что и не определишь, куда человека класть.
   Вот раз пришел одни старичок. Вот тут, говорит, болит. И еще тут и там. И в спине еще стреляют. И пучит.
   Тебе, спрашивают, дедушка годков-то сколько? Да черт его знает, отвечает дед, я уже и забыл. Как перестройка началась, кажись, уже за восемьдесят было.
   Вот то-то и оно, что кажись. Лет сколько не помнишь, чего болит - не знаешь, и страхового полиса у тебя нету. Может тебе уже помирать пора, а ты тут антимонию разную разводишь.
   Это верно, отвечает дед, страха у меня никакого нет, а полюс, пульс то есть, еще бьется. Но не ровно. Точно кто-то молотком гвозди заколачивает с перерывом на обед. Может, определите меня в кардиологию. Там, говорят, какао дают...
   Знает, старый хрыч, может, слышал от кого, что в кардиологи все люди почтенные. Не то, что там какие-нибудь с желудком, сыпью или инфлюенцией разной. Инфаркт - его еще заслужить надо. Это что-то вроде награды за заслуги перед Отечеством первой степени. Инфаркт, он только тем даден, которые в жизни свой особый смысл понимают. И оттого терзаются сердцем, как бы ее, жизнь то есть, поменять, чтобы моя взяла.
   Вот, скажем, лежал в кардиологии один вроде метиса. Дядечка немолодой, но горячий. Держал метис то ли гостиничные нумера для культурного досуга, то ли публичный дом с девицами. Сразу и не поймешь, сам метис постоянно путался. Понятно одно, что, в общем, дело хлопотное. И все на нервах. За машинами, а у него их две, глаз да глаз. А гаражи друг от друга вдалеке. Вот и мотаешься от одного к другому, как заяц соленый. И вот один гараж взяли и ограбили. Приехал метис в гараж. А там - одна ветошка масляная на полу валяется. Ну и понятное дело у метиса - инфаркт.
   А еще вот какая история вышла. Лежат старички в палате и все про политику спорят. Один за Ленина. Другой за Сталина. Третий за Путина. А четвертый и вовсе анархист. Я, говорит, агностик, ни в кого и ни кому не верю.
   Всех больше горячился всегда старичок, который за Ленина. Ленин, говорит, не зря в семнадцатом говорил, что буржуев давить надо. Да так надрывается, что его Лениным и прозвали.
   Самые горячие и непримиримые дискуссии у Ленина были с анархистом и демократом, который за Путина. Он даже временно и с дедком, который за Сталина, объединился, хотя и недолюбливал его за оппортунизм. Так что анархизм и демократы в отдельно взятой кардиологической палате были окончательно если и не побеждены, но преданы анафеме и позору гневного обличения.
   И вот как-то раз под вечер в очередной раз Ленин со Сталиным ополчились на врагов народа, социализма, мировой хищнический капитал, весь империализм, демократию и прочий уклонизм в лице агностицизма и демократов. Да так разошлись, что сестра не раз приходила в палату и успокаивала старичков. Но они ни в какую. Не унимаются и все тут. Все орут, воодушевленные победой над супостатами, и орут.
   И докаркались. Стало Ленину плохо. Пока за врачом бегали, час прошел. Врач приехал, Ленин - в реанимации. А оттуда он уже и не вернулся.
   Так и ушел Ленин на тот свет, ни с кем не попрощавшись. Весь в крик и вышел. Родных никого у него нету. Стало быть, за казенный счет похоронят. Все честь по чести. А дома бы помер и никому дела до тебя нету.
   Хорошо старому человеку в больнице...

Бабка с мочалками

   На конечной станции метро "Выхино", возле перехода - бабка с мочалками. Лицо обветренное. Волосы выбились из-под платка. Платок пуховой, старый, свалявшийся. И пальто уже хоронить пора. Воротник вытертый. И полы все с залысинами.
   Стоит бабка с мочалкам на ветру и их расхристанные космы, как у русалок или у ведьмы, полощутся подобно траве в реке.
   Так бежит время. И жизнь бежит. Все - мимо.
   Бабка с мочалками озирается по сторонам. Господи, хоть бы кто-нибудь купил уже что ли! А не то подойдут голубки с погонами, возьмут и выгонят с места. Или отнимут продукт.
   А место тут, у выхода из метро приторгованное. Хорошее место. Народ из метро вышел и сразу ему под нос - мочалка. И вроде как не очень что бы нужны, эти мочалки. А с другой стороны, почему бы и не приобресть. И дешево. И бабке все - профит. На хлеб и мыло.
   А ведь, ежели рассудить, как следует, то мочалкой и помыться можно. Почему бы в самом деле и не помыться, милый? И бабке хорошо. И всем не кисло.
   Мочалка, она ведь - что такое, если рассудить? Ее, мочалку, еще и узлом завязать можно сзади, чтобы волосья не вылазили. И потом в баню с воблой и пивом. Мочалка в жизни - вещь незаменимая. И пропадет - не жалко. Новую завсегда купить можно. У той же бабки. Покуда она стоит у выхода из метро. Не было бы бабки, не было бы и мочалок!
   Но вот уйдет бабка тихо по талому снегу в своих утепленках с молнией, которая, как кишка вывороченная. И тогда не станет мочалок. А так им вдвоем почет и уважение. Хорошая, добрая мочалка. И бабка - тож.
   Придет бабка домой, Богу помолится. Вот и день прошел. А куда прошел и зачем, о том, никто не знает. Ни Путин, который все знает, потому его по телевизору так часто и показывают. Ни поп в церкви. Хотя он и представительный, и борода у него важная, гладко причесанная, не как мочалка. Но исповедует он с прохладцей. А послушники у него, как есть, все проходимцы. Кагором балуются и с алтарницами молодыми флирт заводят. Ни бабкин внук. Хотя и в тернете сидит целыми сутками. А от того стал похож на моль. Весь прозрачный, бледный и с черными кругами под глазами.
   Придет бабка, накормит его. А сама сядет и смотрит, как он жадно жует батон нарезной за четыре двадцать с маргарином. Или супец из хрящей куриных, что подешевле.
   Поест и ругает бабку, почему червонец не дает ему в школу. На завтраки. И вообще опять на что-то там такое собирают.
   Бабка сидит и губами жует, житие свое вспоминает.
   Родители его, дочь Ирина с зятем уехали, куда неизвестно. А внук остался. Одичал со своим тернетом. На волчонка похож стал.
   Бабка вспомнила, как она в войну, когда отец на фронт ушел, ходила колосья на поле собирала. А, промежду прочим, за то тогда посадить могли запросто. За колоски. Но голод-то не тетка.
   И вот как-то раз тогда вышел волчонок из лесу. Маленький такой с глазами пуговицами, блестящими. И стоит - смотрит. Голодный, видно. Подойти боится. И не убегает. Постоял, постоял, так и ушел. Жалко его стало...
   "Отче наш, еже еси на небеси...",- шепчет бабка. И лишь ветер теребит концы мочалок. И время проходит, как в депо вагон метро. И исчезает в черной дыре, как и не было его. Но неслышно проходит время. Не как метро. И не уследишь за ним.
   Стало быть, пора ей. Туда же, на тот свет. Там тоже темно, как в депо. Пора. Но нельзя. А как же внук? Кто его кормить будет и деньги на тернет давать? Пропадет он без нее совсем, как тот волчонок в лесу...
   - Собирайся, старая!
   - Ась?
   - Убирай, говорю, свое барахло.
   Вздрогнула бабка. Платок на бок съехал. Это сержант всего лишь. А она подумала, что смерть. Испугалась - смешная. Глупая бабка.
   Бабка с мочалками...
  

Запила Паня...

  
   В очереди у бочки с молоком - тревожно. Как теперь без Пани? Без Пани - совсем никуда. Потому как запила Паня. Вместо Пани - какая-то другая. Пожилая. И наливает медленно. И молчит все.
   Да и привыкли к Пане.
   Она, если денег не хватит, и в долг отпустит. И нальет с напуском. И поговорит. А что это Вас, Иван Петрович, давненько не видать? Заболели? Нехорошо! Я Вам, зачем молоко из совхоза привожу, чтобы Вы болели?
   Заулыбался из-под усов, как кот, Иван Петрович. И Пане - весело.
   Без Пани душевность куда-то пропала. И поселилась в душе тоска. А вдруг теперь и молоко подорожает? Хотя и восемь с полтиной уже и не мало для пенсионера. Но ведь, такова всемогущая вера в Паню, Паня бы не дала. Не допустила бы инфляции. Потому что она - Паня!
   Если есть Паня, будет и молоко. И зимой и летом. Но особливо, конечно, зимой ядреной, подмосковной.
   Мороз двадцать градусов. Глаза замерзают, как вода в луже. Язык немеет. Конечности, как деревянные, не гнуться.
   Но вот в семь к колхозному рынку, грохоча и спотыкаясь, прибывает молоковоз с прицепом. Ветра и невзгоды отколупали на брюхе его старом краску. Так что осталось одно - "ко". Но и так всем ясно, что такое - "ко". Немаленькие.
   Хромой Виктор с заиндевелыми бакенбардами, почитай, гусарскими, шофер, отчипляет бочку, выгружает панино барахло, стул, пластмассовую воронку, черпак, валенки и саму, вестимо, Паню.
   В очереди даже ходили пересуды насчет Пани и Викора. Их женили, разводили, и даже ребеночка Паня от Виктора родила. Впрочем, версия по поводу ребеночка не прижилась и была решительно отвергнута. Потому как никто Паню беременной не видел. Но в долгой морозной утренней мгле слухи грели очередь. И Паню. Ей тоже слухи нравились. И она им по-детски хрипло смеялась: "Ну и дурные вы...". Но ничего не опровергала. Потому как в каждой женщине должна быть интрига. А Паня была женщиной интересной. Как говаривал Петр Поликарпович, мужчина видный в барашковой шапке: с изюмом.
   Но вот Виктор, пуская теплых барашков из-под хвоста, уехал. Самая сознательная публика, постоянные клиенты Пани, те, которые ждут ее уже с полседьмого, тревожно вглядываясь в серую утреннюю мглу: уж не застряла ли где, не заболела ли? - с бидонами горячей воды и газетами подходят к крану.
   Кран замерз, и молоко давать не намерен. А потому кран надо с первоначала обдать горячей водой. Потом газетой подпалить снизу. Тогда оно, родимое, народное, дешевое, или как тут его еще называют, сивое, молоко осторожно, капелькой лукавой выглянет из крана. И уже тогда пойдет полной неровной струей.
   Сивое, не сивое, а дешевле пойди поищи. На рынке вдвое дороже. А в пакетах есть, пожалуйста - 13-14 рубликов. Тоже не даром. Да и молоко так себе. Гунявое. В общем, на пенсию особо не навыбираешься.
   А это бывает что и ничего. И даже знающие люди уже к десяти, кода бочка кончается, подходят. За сливками. А и за сливки, и за молоко цена одинаковая. Да вот теперь, без Пани, и сливок не будет. Да и что это за молоко без Пани?
   Про то, что Паня запила, говорят разное. Одни склонны винить во всем совхоз, который Пане зарплату не увеличил. А за такую маленькую зарплату попробуй тут посиди на двадцати градусах мороза. Ведь через два часа ты уже не человек, а, натурально, сосулька или снегурочка.
   Вот летом - другой коленкор. Летом - хорошо. Сиди и загорай.
   Но не дождалась лета Паня. Запила. В майские.
   Баба Вера, маленькая старушонка, похожая на мышку с востреньким носиком и еще с косицами, как хвостики мышиные, та говорила, что будто бы Паня заквасила от безнадежности жизненной. Или от тяготы. В общем, надорвалось что-то там такое у Пани.
   Такая, говорит баба Вера, жила в организме человеческом имеется, которая, если надорвешь ее, то человек ломается. Вот и у Пани что-то там такое не сработало. И лопнуло.
   А от чего, лопнуло и надорвалось, об этом баба Вера ничего не сказала. Может быть, зарплата маленькая, а может от любви несчастной. Ведь весна. А Паня ведь не бочка железная. А потому, как и каждый живой организм женского рода, подвержен слабостям и соблазну. Но про это уже никто ничего конкретного сказать не может. Да и Виктор, как партизан на допросе, молчит. Только бакенабардину свою каурую поскребет лапой, кепку на глаза надвинет. И молчит.
   А ведь общество возле бочки волнуется. Где Паня? Зачем без Пани? И уже молоко не в радость.
   Пропала наша Паша, Параскева, Прасковья. Глотает слезы Вера. И мы теперь пропадем.
   Потому что придешь утром, а здесь - Паня. Уже вроде и жить легче. И солнце ярче. И листва зеленее.
   Как теперь без Пани?
   Запила Паня...
  

Брюкер

  
   Из моего подъезда пропал Брюкер. Жил-был себе, а потом исчез. И не очень, чтобы он нужен был мне, как, впрочем, и всем остальным. А просто любопытно: куда делся?
   Хотя у меня, к примеру, имелся и свой шкурный интерес. Брюкер занимал когда-то давным-давно у меня 50 рублей. Надежда на то, что он их когда-нибудь отдаст, таяла и таяла себе потихоньку в паучьем уголке моей души. Но, однако, все же жила своей маленькой жизнью. Лапками там тихо скреблась. И никак умирать не хотела. А вдруг, думала я, отдаст?
   А история его жизни такова. Жил-был себе мальчик с мамой и дедом, ветераном, в двухкомнатной квартире на шестом этаже. Едва стукнуло обухом по его светлой голове 15.
   Звали его Брюкером. Кличка у него такая была Брюкер. Почему Брюкер, зачем Брюкер? - об этом уже никто и не упомнит. Вроде как однажды мать купила ему новые брюки, и он во дворе всем хвастал: вот, мол, новые брюки у меня. Смотрите, какие! Синие в полосочку.
   Мать работала от случаю к случаю. То посудомойкой, а то так просто дома сидит. Или любовь с кем водит. Брюкер в школе учится. Дед, ветеран, маленький такой, востренький старичок, пензию получает. И на рынок за продуктами ходит.
   Пензию деду государство выписало хорошую, ветеранскую. За тысячу с хреном. Бывало, встретишь его во дворе, поздороваешься. А он давай вспоминать о том, каким хорошим поваром был. Солдат и самого главного какого-то маршала, чуть ли не Жукова, собственноручно кормил. Я, говорит, повар, от Бога. Я из ничего такую могу кашу сварганить, что пальчики проглотишь. Скажет, крякнет в кулак и пойдет, припадая на правый валенок. Зимой и летом все в валенках ходил. Ноги у него с войны отмороженные.
   И все бы ничего. А только раз понадобились Брюкеру на что-то такое деньги. Или во дворе пацаны затребовали: давай, мол. А Брюкер хоть и вымахал под два метром ростом, но был, словно с роду какой-то пришибленный или пугливый. И придумал он вот какое хитрое дело. Взял деньги у деда из тумбочки, лекарством провонявшей. А ему сказал, что, мол, ворвались в квартиру в его отсутствие, когда он на рынок в валенках своих шкондылял, бандиты, его, Брюкера связали. И забрали из дедовой тумбочки 200 рублей пензии.
   Дед в милицию валенки свои навострил, доложил все чин по чину. Пришел в квартиру Брюкерову следователь, сверлил его глазами, задавал ему самые что ни на есть наводящие вопросы, тут-то все и выяснилось. Брюкеровых это рук дело.
   С этого дня дед заблажил. Стал какой-то тихий, словно смирился с чем-то. И больше про свою кухню и кашу из топора никому не рассказывал. Бывало выйдет на лавочку посидеть, свернет козью ножку. Сидит, чадит махрой своей, как паровоз, а дым такой едкий. Слезящимся и каким-то стеклянным взглядом вдаль смотрит. Плакать не плачет, а о жизни думает.
   А осенью дед помер. Так же тихо и незаметно, как и жил ветераном. И вот настали для Брюкера тяжелые времена. Дедова пензия ушла вместе с ним в могилу. Мама Брюкера пробовала было устроиться на работу посудомойкой. Но дело там, видимо, не заладилось. Потому как не первой молодости женщина с высшим образованием и бывший инженер никак не могла понять, что она стала ничем. И для того, чтобы прокормить себя и сына ей нужно 8 часов в день мыть грязную посуду. Молчать в тряпочку и сносить от кухарки, которая моложе ее лет на десять, всяческий крик.
   И она с работы ушла. И запила. А для того, чтобы было на что пить, сдала комнату за 200 рублей каким-то хохлам, лохотронщикам.
   А Брюкер и раньше учился, словно спросонья, а теперь и вовсе школу бросил. И зажили Брюкер, его мать и двое лохотронищков новой загульной, забубенной, жизнью, так что лохотронщики уже и про свой лохотрон в Москве позабыли.
   Брюкер все слонялся по двору, мать хохлами пила.
   Когда все, что можно было, пропито, мама Брюкера разменяла двухкомнатную квартиру. И весь колхоз переехал в однокомнатную. Разницу, однако, и тут быстро пропили. А после поменяли и эту однокомнатную в Жуковском на Воскресенск.
   Уехал и Брюкер за ними в Воскресенск. А куда ему деваться? Уехал. А через полгода вернулся. Не могу, говорит, там жить. Мать пьет. Хохлы лохотронщики ругаются, меня бьют. А тут все же какая, никакая, а родина, отчизна.
   Стал жить, поживать во дворе. Днем по улице слоняется, ночью спит возле мусоропровода. Соседи по старой памяти покормят и хорошо. А не покормят, тоже - слава Богу.
   И вот исчез. Натурально, словно растворился.
   Куда исчез? Не мое это дело. Кто он мне? И кто я ему? Не знаю. А только та пустота, что после него осталась и изредка бродит по двору тенью неприкаянной иной раз нет, нет, а, словно шепчет на ухо: "То брат твой, Брюкер..."
  

Лида

   Городская дурочка Лида жила, хоть и не богато, но хорошо. Мама, когда не выпимши, ее не обижала. Брат, приходивший всего лишь раз в месяц тоже. Есть давали, когда было - что. Одета, обута. Только вот пенсия по инвалидности кончалась быстро. Не успеет Лида ее получить, а пенсии уже и след простыл. Почему так получается, Лида не думала. Потому что всегда так было. Почитай с рождения. И потом все равно с деньгами, которые платил собес за ее дурость сначала ее матери, а потом и ей, она никогда не знала, что делать. Однажды пошла в магазин, купить хлеба и оставила там сдачу со 100 рублей вместе с кошельком. Маму это обстоятельство сильно огорчило, и она побила дочь, а потом с горя даже и сама напилась.
   На детском, старчески сморщенном личике Лиды выразилось удивление: разве можно по такому пустяшному поводу так сильно расстраиваться? Ведь деньги это все лишь только бумажки. А продукт можно добывать и без них. Надо только в назначенный час на рынке с котомкой пройти вдоль прилавка. А там Лиду давно все знают. И всегда подают. Кто пару картофелин, кто лук, кто укроп, а кто и яблоко. Почти целый, только с бочков примятый. А так вовсе даже и не гнилой.
   Бывает идет Лида с рынка и хрустит аппетитно яблоком. И на старческом лице ее - детское счастье.
   А еще можно сходить в гости к Татьяне Трофимовне. Она завсегда покормит и пуговицу к пальто пришьет.
   Пуговицы на сером лидином пальто отваливалась часто. И оттого, что Лида спохватывалась не сразу, не замечала пропажу, все они были разноцветные, как кнопочки на баяне. И соседи всегда говорили: смешная, ты, Лида! Лида не знала, почему ее называют смешной. Но не спорила. И даже улыбалась Смешная так смешная. Лишь бы хлебушком угощали. И не били.
   Татьяна Трофимовна женщина хорошая. Почти как мама. И супом накормит. И еще с собой даст. И кот у нее черный есть с белыми носочками и манишкой. И зовут его Типой. Так Лида думала. Хотя звали кота Татьяны Трофимовны Ипполитом Матвеевичем. И она его величала Иппой. Так короче. Потому как, покуда Ипполит Матвеевич выговоришь, устанешь, да и он уже улизнет, плут этакий.
   Как придешь бывает к Татьяне Трофимовне, так Типа приходит и ластится. И пальто лидино нюхает. А пальто у Лиды пахнет различными запахами, за которыми не Лида сама ходила, а они сами к ней пришли. Откуда, она уже и не помнила.
   Вот селедочный запах - это от рыбной палатки. Там ей однажды дали селедку. Большую и душистую. У Лиды в сумке было всего полно, и она положила селедку в карман. И когда шла с рынка, как ящерка высовывая небольшой язык от старательности, селедкин хвост все торчал у нее из кармана. И соседи, видавшие ее, говорили: смешная - Лида, селедку в карман положила!
   А куда, спрашивается, ее еще положить? Чай не укусит.
   А еще пахло пальто лидино кошками. Лида очень любила кошек и всегда гладила их. И в доме у них жила кошка Шурка, но только вот куда-то запропастилась. Мама кошку любили и била ее реже, чем Лиду. Но Шурка все равно ушла. Мама говорила, что Шурка - деловая. Вот потому и ушла.
   Сидит Лида на кухне у Татьяны Трофимовны в платочке ситцевом, который за давностью лет стал бесцветным, ест борщ и говорит, что скоро пензию принесут.
   Лида обладает одним замечательным и общественно полезным качеством, за которое ее старушки и любят. Она знает, когда пензию разносить будут.
   Придет бывает в собес, спросит, ей и скажут. Дурочку обижать нельзя. А она уже сообщает кому нужно. Кто ее чем уважит, тому и сообщает. Но первой - Татьяне Трофимовне. Потом маме. Почему так? Да потому что однажды Татьяна Трофимовна, когда мама сильно была зла на Лиду, пошла к ней домой и строго поговорила с ней:
   - Как вам не стыдно, зачем Вы ее обижаете? И пить вам нельзя совсем.
   Тогда мама долго плакала и пообещала не бить больше Лиду, но когда Татьяна Тофимовна ушла, все же двинула Лиду табуреткой. Правда, совсем не больно. Потому как расчувствовалась.
   А однажды вечером Лида пришла к Татьяне Тофимовне и с порога завыла громким звериным воем, по-детски и беспомощно вздрагивая углами ситцевого платочка.
   - Что случилось, Лида, - спросила встревоженная Татьяна Трофимовна, опять мама побила?
   - Нет, - сказала Лида, - мамы больше нет. Она умерла.
   Маму забрали на следующее утро. Потом приехал брат. А через неделю Лиду увезли в дом хроника. Потому что квартиру брат продал. Вестимо без Лиды.
   Когда Лида уходила из дома, она взяла с собой свое пальто и сумку, с которой ходила на рынок за продуктами. А больше вещей у нее не было.
   Загрустили старушки на рынке. Некому радовать их вестями по поводу пензии. Сиди и гадай на кофейной гуще. А так Лида пришла, сказала, стало быть, завтра пензию принесут. Это уж точно.
   И Татьяна Трофимовна все нет, нет и посмотрит в окно: не идет ли Лида к ней в гости. Хотя знает, что Лида теперь далеко. Гладит Ипполита Матвеевича и говорит тихо, шепотом:
  -- Где же теперь наша Бедная Лида?
   И глаза у нее потом мокрые...
  

Жорик

   Откуда взялся Жорик? - никто уже и не упомнит. Да и почему, собственно, Жорик - тоже. А просто одним летним утром, когда солнышко забравшись на крышу местного колхозного рынка, ласково и озорно пускало в глаза обитателям рынка зайчики, появился и он. Стал чуть поодаль от входа, на стоянку машин, небрежно бросив возле своих матерчатых видавших виды и жизнь лучшую, чем эта, башмаков целофановый пакет. Аккуратно, как достают в сберкассе большую купюру или поломанную руку из гипса, вынул из серенького дерматинового футляра трубу, мундштук, и посмотрел на окружающий мир горестным и печальным взглядом христианского миссионера, в котором жалость никак не может победить отрешенность. Потом выпятил и облизал сухим языком губы, заправил трясущимися пальцами мундштук, хрюкнул пару-тройку раз для тонуса в трубу и заиграл.
   Еще минуту назад никто бы и не обратил внимания на этого опустившегося человека лет пятидесяти с хвостиком в каких-то затрапезно-сиреневых брюках, расклешенных по моде 70-х к низу, хлопчатобумажной ветровке "Golden igle", помятым лицом и седой гривой, ниспадающей с бренного чела сальными прядями. Не прибавляла имиджу Жорика недельная небритость и походка осторожно щупающего ступней землю, как при качке, алкоголика, похмелившегося лишь вчерашними воспоминаниями. Но когда трепетный, немножко рваный, как будто раненный звук, словно проворовавшийся продавец, выскользнул из рук хозяина и полетел мелкой иноходью по рынку, не оборачиваясь, то очень немногие, а потом по их примеру и остальной люд, неодобрительно оглянулись на Жорика.
   И движение на рынке вдруг замедлилось, повинуясь плавному течению мелодии, а потом и вовсе замерло. Вернее, контрастная картинка рыночной торговли попросту исчезла. Потому что никто и никогда не играл на колхозном рынке на трубе. И еще потому, что все смотрели и слушали Жорика.
   Лишь мгновение спустя, оправившись от первого изумления, жизнь стала оживать, словно в замедленном кадре, а потом и еще быстрее. Пока не потекла в обычном ритме.
   Жорик играл насупротив колхозного рынка только по выходным. Поскольку по будням народу было мало, а публики, пленившейся мелодией из репертуара Луи Армстронга "Go Down Moses" или "Полетом шмеля" Римского-Корсакова и не поленившейся при этом бросить в пакет горсть мелочи и того меньше. Зато в слушающих избытка никогда не было.
   Но зритель все был разночинный и в масее своей неблагодарный. Как только Жорик заканчивал играть какую-нибудь мелодию, зритель растворялся в толпе и стыдливо отводил взгляд от Жорика в сторону. Кто на стоящую рядом с ним машину, находя в грязно-зеленоватом жигуленке доселе невиданную заинтересованность и участие. Кто на облака, устало плывущие по небу, недовольно и рассеянно, словно их цвет ничем не мог обнадежить их надежду на отдых под сенью дубрав, возле речки или в лесу на шашлыках. В общем, жизнь возвращалась потихоньку в свое русло и ее течение не обременял внезапный и резкий переход к тревожному ощущению ее несовершенства.
   Жорик, казалось ничего не требовал взамен своей игры, но каждому подающему ему грош говорил торопливые слова благодарности. Но однажды, в ответ на свое спасибо услышав: "Что Вы, это Вам спасибо", - часто заморгал ресницами, как будто ему в глаза попала соринка, достал бурового цвета носовой платок и не менее артистично высморкался в него.
   Но чувствительность, которую сообщал своей игрой, явно не гармонирующей с духом торговли, дебита и кредита на рынке, не пришлась по вкусу директору рынка. Пожилая дама в бывшем некогда очень давно светлом медицинском халате и такого цвета парике с лицом, на котором прочно обосновалась одно из брезгливых выражений старой болонки, которая по многолетней привычке, облаивая прохожих, ощущает в этом исполнение своего назначения и долга, прогнала Жорика: "Нечего тут играть, уходи, а не то милицию позову!"
   Жорик перебрался на автобусную остановку, но и там его сутулая фигура и игра никак не хотели вписываться в беспокойный хаос, наполняющий человека, который готовится стать пассажиром. Жорик играл, но публика почти не останавливалась, повинуясь гармонии и ритму подходящего и отходящего от остановки транспорта. Расслабленный звук трубы действовал на пассажира раздражающе, особливо тогда, когда ему надо было протискиваться в середину салона.
   Подавали здесь и того меньше. А одна тучная дама с потухшей лет двадцать тому назад тоской во взоре, свет от которой затмили собой зеленые тени под глазами, высказала Жорику свое неудовольствие. Неудовольствие, собственно, не имеющее конкретного адресата, Жорика, его трубы и Римского-Корсакова, а просто обострившееся, словно аппендицит, при виде неопрятного и просящего милостыню Жорика. Что-то типа: "Ходит тут, бродит рвань всякая...".
   Жорик, словно впервые ощутил, что его унизили. Он вдруг выпрямился, в его взоре запылал цыганский костер негодования такой неистовой величины и силы, что дама сочла за благоразумие стушеваться в первый попавшийся автобус. А Жорик сочным, пропитанным обидой и пивом, голосом прокричал ей вслед: "На, попробуй сыгрй!". И протянул трубу с сияющим на раструбе, словно капелька воды, пронзенная солнечным лучом, закатным блеском...
   Пришла осень. За ней зима, а потом и весна. Настало новое лето. Но Жорик больше не появлялся, как будто его и не было. А за музыкальное оформление жизни на рынке взялся контейнер, торгующий аудио-кассетами. Опустевшие от жориковой трубы окрестности словами "А я тебе на выпивку не дам, пам-пам..." теперь оплакивает плавающий стон уставшего от жизни магнитофона.
  

Прохождение сквозь кремлевскую стену

   Мой дядя, Павел Трофимович, самых честных правил. Прошел всю войну, был ранен. Но все-таки выжил. Небольшого роста, коренастого, его определили в танкисты. Двое его родных братьев погибли. А его Господь уберег.
   И чем, скажите, не повод всю оставшуюся жизнь отмечать это знаменательное дело с друзьями, соседями, родственниками и так, самому по себе? В общем, сколько душе угодно. Шутка ли сказать, всю войну прошел.
   И дядя Паша, с первоначалу для порядка женившись и родив парочку пострелов, принялся за увековечение памяти тех тревожных лет, когда он мог с полным на то основанием присоединиться к своим братьям. Но почему-то этого делать не стал. Или просто косая обошла его стороной, потому что он был мал, удал, да еще был защищен от ее пагубного воздействия на человеческий организм броней танка Т-34.
   Тут мнения его собутыльников насчет жизненной силы дяди Паши расходились. Одни считали, что дяде Паше обыкновенно повезло и он родился в рубашке. Особливо на это радостное обстоятельство упирал сосед Витек, который и был основным зачинщиком послеобеденных саммитов, как ласково именовалось это общественно-культурное мероприятие для отвода глаз обоих супружниц.
  -- Тебе, - говорил, радостно икая после первого стакана перцовки, одним глазом сверля стройный, словно девичий, стан поллитровки, а другим скосившись "на Арзамас", Витек, - повезло. Верно, говорю. Ты, дядя Паша, везучий.
  -- Постой, - мягко, но настойчиво парировал обычно дядя Паша, - какая такая рубашка? Я всю жизнь донашивал одежу своих старших братьев. Тогда почему рубашка, в которой родился я, их не спасла?
   Витек от таких философских вопросов уклонялся. И с неожиданной злобой ополчался на самураев, которые и укокошили одного из братьев дяди Паши. Говорил, что япошки - нехристь и у них головы песьи.
   А вот Семеныч, другой сосед дяди Паши, был с ним явно не солидарен и часто повторял не вполне понятное для его ясного ума слесаря второго разряда слово - "пассионарий".
   При оглашении этого в высшей степени загадочного и непонятного слова за столом возникала пауза, воспользовавшись которой, пушистый и толстый кот Шурик обыкновенно подходил к ногам дяди Паши, терся своим шерстяным боком о его ноги. И Дядя Паша внезапно протрезвев от наплыва теплых чувств к своему любимцу, гладил Шурика и насыпал ему полную миску вискасу.
   Пил дядя паша отчаянно и регулярно. И однажды гражданка косая, большая дядина Пашина знакомая, не раз смотревшая ему в лицо и потихоньку отправлявшая в экскурсию на тот свет престарелых приятелей и соседей дяди Паши, решила устроить проверку работы всех основных частей и механизмов бывшего командира танка Т-34.
   Ну а раз она на что-то решилась, то никто ее в этом стремлении остановить не в силах.
   Для этого коварного своего замысла гражданкой косой в непосредственной близости от дома, где проживал со своей верной супругой Валентиной и одним из сыновей Валерием, дядя Паша, на пустыре была оставлена на виду початая бутылка водки "Кремлевская стена". Означенный напиток был выпущен ООО "Пишекомбинатом Александровский". В небольшом ее послужном списке, тисненным золотом на черной ночной глади этикетки было означено: "В рецептуре водки использован углеводный модуль "Алкософт", который благотворно воздействует на сосуды головного мозга, защищает печень и избавляет от мучительного похмелья. Это водка, о которой можно сказать, не кривя душой: "Пейте на здоровье!"
   В состав этого лечебного бальзама кроме загадочного углеводного модуля был включен этиловый спирт высшей очистки и глицерин.
   В заключительных строках счастливому обладателю бутылки 0,7 сообщалось, что водка "Кремлевская стена" - "Золотой призер Программы "100 лучших товаров России" 1999 года.
   Конечно же, дядя Паша по укоренившейся с годами традиции не смог пройти мимо этой коварной приманки. И выпил ее содержимое гвардейским залпом без закуски, если не считать таковой занюхивание кудрявой головой кота Шурика.
   Могучий богатырский сон сморил бравого командира танка Т-34. Но по прошествии какого-то времени дядя Паша очнулся и понял, что его геройский демарш сквозь "Кремлевскую стену" еще до конца не завершен и предстоит мучительная борьба. Во всяком случае, об этом красноречиво говорил гул в голове и подозрительного свойства позывы в дядином Пашином желудке.
   Пять дней и пять ночей дядя Паша вел неравную схватку с гражданкой косой и "Кремлевской стеной" не на жизнь, а на смерть. Его штормило и выворачивало на изнанку. Но дядя Паша как истинный русский ратоборец ни за что не хотел сдаваться. Могучее здоровье дяди Паши, "не кривя душой", решило, во чтобы то ни стало, отстоять независимый суверенитет от гражданки косой своего хозяина и победило.
   Почти воскреснув из мертвых, дядя Паша понял, что вкупе со всеми лечебными свойствами водка "Кремлевская стена" обладает и еще одним неоспоримым преимуществом перед своими конкурентами. Она избавляет не только от мучительного похмелья и прочих неприятностей личного свойства, но и от самой жизни.
   Но не всех, а только тех, кто готов малодушно склеить ласты после первых ударов судьбы. А к таковым слабохарактерным людям дядя Паша никогда себя не относил. И не намерен относить впредь. А поэтому и благополучно прошел cквозь "Кремлевскую стену". Слегка контуженный, но зато живой!
  

Надежда

  
   Баба Надя боится одного, что она умрет быстрее, чем наступит конец света. Не хочет она гореть в крематории, как грешники в аду. А хочет в рай попасть. Все, кто в церкву ходят, Богу молятся и соблюдают посты, какие есть, те в рай и попадут. Но сперва настанут последние времена и всадник на коне протрубит о начале страшного суда. И баба Надя предстанет перед Всевышним и расскажет все, что у нее на душе наболело за всю жизнь.
   Она поведает Ему, что жизнь у нее была нелегкая. Деревня Блазниха, откуда она родом, была небогатой. Но Надина семья жила в достатке. Отец был человеком работящим, но прижимистым. И бедных не особо жаловал. Бывало придет попрошайничать под окошко нищий, а отец, выйдя на крыльцо, только знай выговаривает: "Бог подаст!". А Наде жалко станет бедного человека, и она тайком от родителя сует ему несколько картофелин и луку. Заметит отец и отругает Надю: "Ты почто добро разбазариваешь?". И молчит Надя, потупя упрямый взор. Знает - отцу лучше не перечь. А сама про себя думает: ну если мы сыты, а другие голодны, то почему не подать? Зачем жалеть?".
   А еще баба Надя расскажет на страшном суде о том, что однажды ночью их дом, надежно и крепко приросший к земле каменным фундаментом, заполыхал, как свеча. Она спросонья и испугаться не успела. Но когда все выскочили на улицу в исподнем, и мать завыла в голос, Надя, глядя на пожар, перекрестилась и сказала родителям: "Слава тебе, Господи, за то, что Ты жадных наказываешь".
   За дерзкий свой поступок Надя была впоследствии высечена вожжами. Но обиды на родителей не держала. Просто запомнила, как урок. И лишь в одном своем грехе баба Надя признается Всеблагому.
   Дело было в голодные сороковые годы. Их эвакуировали из деревни в Сибирь. Ехали они поездом. Надя была мала ростом и поместилась под полкой, в ногах у мамы с папой. И почти весь путь пролежала на каком-то жестком мешке. И вот однажды ночью Надя проснулась от того, что мамина рука развязала узелок и осторожно берет из мешка что-то. Чуткое от недоедания обоняние уловило запах сухарей. 40 дней ехали они в поезде, и все 40 дней по ночам мамина рука таскала из мешка сухари и кормила ими отца. А у Нади во рту не было и маковой росинки. И она обиделась на мать, но ничего не сказала ей.
   "Прости меня, Господи, за этот мой невольный детский гнев, просто я очень тогда кушать хотела".
   Жизнь не сломила бабу Надю, но изогнула ее, так вихри ураганные скручивают штопором деревце. Вся она, русская женщина, как зигзаг в швейной машинке. Голова вывернута влево, а вельветовые ботинки со сточенной подошвой вправо. Впалые глаза, когда-то нежно голубые, а ныне выцветшие, словно ситцевая занавеска на солнце, подернуты усталостью. Она сидит на табуретке в кухне в платье грубой материи с важными розами. И не знает, куда пристроить свои большие руки с крючковатыми пальцами и узлами вен, не привыкшие к отдыху. Жует беззубым ртом воздух. На все предложения угоститься отвечает вежливым отказом.
   - Спасибо, а только я есть ничего не буду! У меня организм принимает только одну капусту. Вот прийду домой, капусты нажарю и поем. Капуста, она полезная. А от картошки мне не хорошо. Мяса я тоже есть не могу. Да и дорогое оно. Я капусту ем. А больше мне ничего и не надо.
   - Вот, - протяжной и низкой нотой прерывает она повисшую на кухне паузу, - дорогой ты мой, такие дела. Позвонила как-то подруге своей, Олюшке, сто лет не виделись. Ну, как ты, старая, кричу ей в трубку, жива еще аль нет? А она ничего и не слышит. Еле шепчет в трубку. И я оттого ничего не слышу. И она. И вот мы обе, как оглашенные орем в трубку, но ничего понять не можем. Тогда мой Борька и говорит: "Мам, дай я ей скажу, что это ты, Надя, звонишь ей".
   И вот он взял трубку. А на том конце тоже кто-то вместо Ольги к телефону подошел. Я ору на ухо Борьке, он туда, в трубку. Там чей-то голос кричит на тугое ухо Ольге. А потом, спустя какое-то время отвечает. И уже Борька обратно передает мне. Ну как детская игра в испорченный телефон.
   - Вот! Так и поговорили. И ладно. Когда мой Борька запил, то пенсии одной на двоих ей хватало на неделю. Потом сидела голодала.
   - А я, - смеется она тихим детским девчоночьим смехом, - уже привыкла ничего не есть. Мне и не хочется. А вот собаку, овчарку Машку, жалко было. Животное, оно все равно, что ребенок. И ему не объяснишь, что есть нечего. И такими она, бывало, на тебя смотрит жалостливыми глазами, что хоть плачь. А взять неоткуда.
   - Вот! Но сейчас Борька, слава тебе, Господи, пить перестал, устроился на работу дворником, какую- то выставку метет. Там ему платят полторы тысячи. Денег хватает. И даже на овсяное печенье остается. Я домой приду, размочу его в чае и очень вкусно. А больше мне ничего и не надо.
   - Вот, - говорит она, словно в забытьи, заклинание какое, - дорогой ты мой, такие дела. Телевизор включишь, плюнешь и выключишь. Девки голые по экрану прыгают, как черти. Срам один.
   Последние времена наступают. Скоро всадник на бледном коне прискачет. Это не я придумала, это в книге Божьей, Евангелии, все написано.
   Вот!
   - А провожать меня, - тихо смеется она, - не надо. Сама доеду.
   И баба Надя уходит в ночь неслышной походкой праведницы. Шаг ее легок. Душа чиста, как у ребенка.
   Но ночью спит она тревожным сном. Все боится проспать, когда Господь придет за ней и скажет ласковым голосом: "Пошли!". А если проспит, то в рай не попадет.
   Ничего она так не боится в этой жизни, как проспать начало страшного суда. А больше ей ничего и не надо...
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"