На далекой-далекой планете, где закаты цвета полынного меда, а рассветы обжигают пурпуром. Где яшмовые горы, бирюзовые реки, а вечнозеленые леса сияют изумрудным теплом. Лежит... Нет, сидит... Находится тот, кто видит всё. Ну, всё.
Нет. Не так.
Меч вошел Вителлию под четвертое ребро, повернулся в ране, ломая кости с неприятным хрустом, который услышали аж на верхней скамье, и выскользнул обратно, алея дымящейся кровью. Вителлий остановился, опустил голову, словно пытаясь рассмотреть смертельную рану, и упал на горячий песок. Несколько раз дернулся, пятная кровью арену, и затих. Тэнц-ра ухватил мертвеца за волосы, приподнял его и чиркнул боевым серпом, срезая скальп и потрясая им перед ревущими зрителями. Потом Тэнц-ра бросил ошметок кожи в толпу. Скальп ударил в грудь... Нет, в лицо... В глаза того, кто видит всё. Видел.
Да. Опять не так. Еще раз.
- Ай, здоров будь, странничек! Куда идешь-бредешь? Что видишь-смотришь?!
- Иду. По делам иду.
- Скажи имя свое, странничек! Поделись с убогими-сирыми!
- Дубину брось. Может, скажу.
- Не дубина это, странничек, а посох дорожный, коим каждый прохожий снабжен быть должен.
- И отвали, старик. Не до тебя.
Старик перебросил посох за спину и с размаху по большой дуге засадил прохожему в голову. Череп глухо треснул. И тот, кто видит всё, упал. Упал, упал. И умер. Совсем умер. Вот так.
- Папа!
- Ну, что?..
- Папа! Пошли играть!
Я посмотрел на Игнатика, подпрыгивающего от нетерпения, и начал приходить в себя, забывая о разном. Том разном, которое лишнее. И вспоминая, что зовут меня Алексей, что от роду мне тридцать два года, а живем мы с сыном уже третий день на даче одни, потому что наша мама уехала в город по делам. По каким именно делам - я уже не помнил. Но что вернется она только в пятницу, отпечаталось четко. И что сегодня еще среда. А ужин я не готовил. И обед - тоже. Но чем-то мы питались? Наверняка...
- Играть? Во что?
- Пошли, пошли...
Сын потянул меня за руку, и я нехотя оторвался от записей. Выбрался из-за раскладного стола, стараясь не зацепить неустойчивую конструкцию и не свалить ее на землю. Заодно я выбрался из тени на обжигающее полуденное солнце. Скошенная неделю назад трава подсохла, пожелтела на корню и чувствительно колола трубчатыми стеблями в подошвы старых тапочек. Игнатик завел меня за дом и остановился у обмелевшей ямы пожарного пруда. Вся его поверхность заросла ряской, и только у берега виднелся маленький пятачок свободной воды, очевидно очищенный Игнатиком: к его локтям прилипло несколько мелких растений.
- Вот! - он продемонстрировал пруд с гордостью созидателя.
- Пруд, - тупо сказал я.
- Да не он! - Игнатик сердился на мою непонятливость. - Смотри, какие корабли! Будем в морской бой играть!
- Ага, - только и смог я выдавить, подходя ближе и рассматривая флот.
Кораблики застыли у самого берега, а их мачты-палочки едва высовывались выше крутой кромки. Я наклонился пониже и разглядел, что корпуса чудо-кораблей сделаны из сосновой коры. Чувствовалось, что Игнатик старался, долго и упорно вырезая идеальные обводы кораблей, и теперь безумно гордился работой.
- Да... - одобрительно промычал я. - И что мы с ними будем делать?
- Как что? - удивился сын. - Устроим атаку на врага!
- И кто у нас будет враг? - усмехнулся я.
В этот момент я услышал вежливое покашливание со стороны улицы. Игнатик понял, что игра откладывается, и с унылым видом побрел вокруг дома. Я последовал сначала за ним, а потом к ограде.
Из-за забора выглядывал Петр, местный дебошир и выпивоха, демонстрируя недельную небритость, круги под глазами и мрачный взор.
- Алексей, привет!
- Привет.
Игнатик чуть отошел в сторону, чтобы не мешать важному разговору двух взрослых. Но не так далеко, чтобы не слышать. Я повернулся к забору, уже почти зная, что Петр будет выпрашивать денег на опохмелку, или промочить горло, или потому, что душа болит, а трубы горят. Однако, на удивление, Петр выглядел трезвым.
- Чем занимаешься? - спросил он, сбивая меня с толка.
- Пишу...
- О! Молодец! А что пишешь? Дозволь поинтересоваться?
Сегодняшняя его речь в корне отличалась от обычной, что внесло сумятицу в мой неокрепший после писания разум.
- Книгу пишу, - неожиданно для себя признался я. - Книгу того, что не будет никогда.
Петр помолчал. Нахмурился, пытаясь обмозговать мой ответ.
- Чего ж так? Все другое пишут...
- Кто - все?
- Ну, все. Люди, - Петр обвел рукой вокруг себя.
- Чего же они пишут?
Петр криво усмехнулся, придвинулся к забору и громким шепотом сообщил:
- Будто сам не знаешь. Все пишут книги о том, что их ждет. Книги. Понимаешь?
- Не очень... - признался я.
Быстро оглядевшись, Петр перемахнул через штакетник.
- Ты парень ничего, нормальный. Сколько раз помогал. Петр такого не забывает. Петр всё помнит. Петр скажет... - забормотал он скороговоркой, цепко ухватив меня за локоть и направив к дому. - Да. Скажу-расскажу. Как есть. Пацана забери. Не место ему на улице.
Петр почти тащил меня, хотя я и не упирался. Разве что от неожиданности не очень спешил, пытаясь понять, что же всё это означает.
- Игнатик! - позвал я, выворачивая шею в поисках сына. Непонятное беспокойство начало охватывать меня. Хотелось укрыться в надежном месте и переждать. Дом представлялся именно таким местом.
Сын появился с другой стороны. Он уже поднялся на крыльцо и с растерянной улыбкой держался за ручку двери.
- Пошли в дом, - твердо сказал я, надеясь, что не придется полчаса уговаривать неугомонного ребенка.
- Не могу, - Игнатик пожал острыми плечами, чуть не выскользнув из белой майки, заляпанной землей, сажей и травяной зеленью. - Заперто.
- Почему заперто? А ключ где?
- Не знаю...
- Вот как! - глубокомысленно заявил Петр, отпуская мой сразу заболевший локоть. - Опоздали, стало быть. Ну, ребята, вы и попали...
- Куда попали?! - я начинал злиться. - Вот что?
Все эти недомолвки, глубокомысленные фразы, понятные только тому, кто их произносит, невыносимо раздражали. Мне захотелось взять Петра за грудки и чуть-чуть потрясти, чтобы он начал нормально изъясняться.
Петр сел на ступеньки, стянул с головы платок, завязанный на четыре угла, и шмякнул его рядом с собой.
- Началось, - сообщил он еще более туманно. - Теперь и мне с вами. Значит.
- Ты нормально объясни! - повысил я голос.
- Да куда ж нормальнее? - Петр вдруг противно захихикал. - Если б ты, как все люди, писал о том, что тебя ждет, ничего б и не случилось. Понимаешь?
- Нет, - сказал я.
- Нет... - тихо прошелестел Игнатик. - Папа, давай, я в окно залезу и дверь отопру!
Петр покрутил головой, надеясь убедить меня в моей полной несостоятельности, как разумного человека.
- Я ж те русским по белому! Объяснил! Словами!
- Не объяснил, - вклинился я.
- Помолчи, - болезненным тоном прервал меня Петр. - У нас как заведено? Приходишь вечером домой, достаешь книгу и пишешь то, что нужно назавтра сделать. Корову, там, подоить. Траву скосить. Картошку окучить. Избу подновить. В лес за грибами сбегать. Дела. Ну, и про развлечения не забываешь.
Петр подмигнул, и я сразу представил, какие у него могут быть развлечения. Или были.
- Зачем писать? Чтобы не забыть?
- Чтобы случилось! Дурья башка! Нет, вы на него посмотрите... - Петр указал на меня рукой, будто представлял большому собранию.
- И оно случается? В точности, как и написали? - абсурдность предположения пробила меня на истерический смешок.
- В точности, - подтвердил Петр.
- Здорово! - засиял Игнатик, - Можно я напишу, что ты мне купишь модель корабля на радиоуправлении?!
- И что, все так делают? - спросил я Петра, игнорируя поползновения сына на семейный бюджет.
- Кто не делает, потом раскаивается. Если сам не написал, что тебя завтра ожидает, то кто-нибудь напишет за тебя.
Взгляд Петра цепко ухватил меня в прорезь зрачка и уже не отпускал.
- Да ну! Ерунда какая! - отмахнулся я. - Не бывает такого! А если б и было - это ж скучно - каждый день одно и то же писать. Ну, или не одно и то же, но всё равно - скучно.
- А ты открой дверь, - со смешком ответил Петр.
Я подергал за ручку. Дверь не шелохнулась. Не то, что бы ее держал замок. Казалось, она прилипла вдоль всей кромки. Я провел пальцем, пытаясь залезть в щель между полотном и косяком. Не получилось. Палец упирался в гладкую поверхность, и казалось, будто проем отсутствовал напрочь.
- И чего теперь делать?
- Ждать. И мне ждать. Делать, будто, нечего! - Петр повертел головой и опять нахлобучил на макушку платок.
- Может, написать, что дверь открылась?
Идиотизм ситуации толкал на неадекватные поступки. Неужели я поверил во всю эту белиберду с книгами? Да и сам тоже хорош - ляпнул сдуру про книгу о том, что никогда не будет. Но если все пишут о том, что с ними случится, то и моя писанина, по идее, должна осуществляться. Я вздрогнул, представив, что сбывается то, о чем я писал. И сбываться со мной в главной роли.
Петр прервал мои размышления:
- До вечера далеко. Пиши, не пиши - не исполнится. Вечером писать надо. Назавтра и дверь открыть сможешь, и вообще всё, что сегодня захочешь. А вчера ты что хотел? - вдруг забеспокоился он.
- Вчера... Вчера...
- Папа! Ты же утром вслух читал! Про этого, который всё видит. Или не видит. Я не очень понял.
- Понимаешь, Игнатик, я же про себя писал. Это же я - тот, кто видит всё.
- Ну, смотри, - Петр усмехнулся уголком рта, - чего видишь?
И я увидел.
Первая волна наступавших немилосердно пылила, спускаясь по склону пожелтевшего холма, выжженного летним солнцем. Ветер относил пыль назад, и я не видел - есть ли воины там, в глубине, и сколько их. Я знал. Идет полный легион: велиты, гастаты, принципы, триарии. Пехота. Их послали усмирить мятеж варваров. Враг впереди. Это мы. Именно нас они собираются подавить. Зачинщиков - распять для острастки, остальных - продать в рабство. Но сначала - убить мужчин, защищающих свои семьи, изнасиловать женщин, ограбить и сжечь дома. Суровые будни ветеранов, надежды юниоров. Так и будет.
Ветер из-за спины ударил пылью, и я обернулся. С той стороны набегали неровные ряды варваров, одетых в косматые шкуры, вопящих и потрясающих секирами на длинных древках. Дом, на крыльце которого мы расположились с Петром и Игнатиком, находился в низине, как раз между первыми рядами атакующих. И встретиться им было суждено здесь. Игнатик широко раскрыл глаза и ошалело переводил взгляд с одних на других, Петр неразборчиво бубнил, а я дергал дверь, в тщетной надежде ее открыть.
Камень из пращи ударил в стену дома, второй расщепил перила крыльца, а третий просвистел рядом с ухом Петра. Я бросился к сыну, увлекая на землю, по дороге пнул Петра, чтоб тот не засиживался, и на карачках пополз вдоль стены. Несколько дротиков вонзилось в землю совсем рядом, и я добавил скорости.
- Ты куда? - прохрипел Петр.
- В доме укроемся, - я мотнул головой вперед. - Окно открыто.
- Нельзя... - донесся хрип позади на фоне стука камней о дерево.
- Теперь - можно.
Я подсадил Игнатика, на мгновение удивившись его черным коленкам, подтолкнул Петра, ухватился сам за нижнюю раму и тяжело ввалился в комнату, больно ударившись локтем.
Сразу стало тихо.
Я только сейчас осознал, как давили на уши топот и крик многотысячного войска. Еще минуту, другую, и воины сойдутся в смертной битве. А потом победитель увидит наш дом. Захочет узнать, что там, внутри. Возжелает добычи. И вот тогда они войдут. Если их впустят.
- Нужно запереть дверь! - заорал я, тут же вспоминая, что мы сами только что не могли зайти. - И окно! - уже тише добавил я.
- Опоздал, - донеслось с пола. - Делай, что хочешь, а я отсюда не сдвинусь. До утра.
Петр лежал, зажимая уши ладонями и прижав локти к коленям. Я пожал плечами, не понимая его реакцию. Боится он, что ли? Чего бояться? Дом, как дом, мы тут месяц уж как живем. Стены с обоями в веселенький цветочек, деревянный потолок, крашеный пол из струганных досок, печка, окна с занавесками, две кровати, стол. Обычный пятистенок с пристроенной верандой.
- Папа! А что там за коридор?
Я повернулся. Слева за рукомойником виднелся проход, которого раньше не было и быть не могло: с той стороны находилась наружная стена.
- Это не коридор, это - зеркало, - ответил я, помотав головой.
- Да?!
Игнатик шагнул в зеркало-проход, и я автоматически дернулся за ним, стараясь ухватить за плечо и удержать, чтобы он не ударился лбом и не разбил стекло.
То, что это оказалось не зеркало, а всё-таки проход, меня, почему-то, нисколько не удивило. Удивило другое. Там, куда мы с Игнатиком ввалились, оказалось точно такая же комната, какую мы покинули. Разве что на полу не лежал Петр, а входных дверей оказалось три. Я ничего не успел понять, как сын с радостным воплем бросился к средней, открыл ее и выбежал наружу. Я успел заметить, как с той стороны мелькнул солнечный день, знакомый забор и несколько человек, один из которых показался смутно знакомым.
Дверь захлопнулась и сразу исчезла. Остались две. Они сдвинулись к центру, словно защищая павшего товарища, брошенного на землю метким броском дротика.
- Вы чего? Где Игнатик? Где?!
При этом я понимал, что двери не ответят и не откроют, а если откроют, то я окажусь совсем не там, где оказался мой сын. Я не стал бессмысленно барабанить по филенкам, дергать за ручку или ковырять ножом возле замка. Я сел на подвернувшийся табурет и принялся мрачно наблюдать, как двери превращаются в акварельный рисунок, который быстро выцветает, коробится и разлетается бумажной пылью по комнате. А потом я ушел.
Мне не страшно. Тягостная уверенность неизбежного наполняет меня. Неизбежного и плохого.
Некая сущность выходит из стены, которая тут же начинает дрожать за ней. У нее нет тела, нет головы, нет ног и рук. Туман - его плоть. Тьма - его сущность. Это - призрак. Он живет здесь. В этой комнате. И он не рад гостю. Мне.
- Ты тот, кто видит всё? - спрашивает он.
- Да, - признаюсь я. Может быть, я вру или возвожу на себя напраслину. Но иначе ответить не могу.
- И что ты видишь сейчас? - ухмыляется призрак, показывая несколько рядов зубов.
"Так не бывает! Так не бывает!" - твержу я про себя, пытаясь не завыть, упав на колени. Надо ответить.
- Вижу тебя. Вижу стену сквозь твое тело. Вижу книги на полках. Много книг.
- Это книги судеб, - сообщает призрак. - Найди свою и спасешься.
- Сколько их?
- Много! - призрак начинает смеяться. - Очень много! Всей жизни не хватит. Но запомни, - он внезапно оказывается вплотную ко мне, дыша могильным холодом изо рта. - Запомни. Спасутся лишь чистые душой.
Он исчезает, оставляя меня перед бесконечными полками уходящими влево, вправо, и вверх. Они теряются в темноте. И я не вижу им конца.
Надо искать.
Чуть в стороне находится стол, скрипящий стул перед ним и зажженная лампа. На столе лежит чистый лист бумаги и вставочка со стальным пером. Стоит чернильница. Всё для удобства того, кто начнет писать. Не важно - что. Важно - начать.
А мне важно именно "что". Подозреваю, что именно от этого "что" зависит дальнейшее. Может быть, у меня есть время, чтобы подумать. Может, и нет. Но думать надо.
Я сажусь. Стол мелко дрожит, и вставочка подкатывается к руке, намекая: возьми, возьми меня. Ладно, уговорила. Что писать? А вот это и напишу: как сижу здесь, вывожу буквы, смотрю на лампу, на книжные полки, на старинные часы с маятником, которых я раньше не заметил. Тихо, спокойно. Утром я выйду из дома, встречусь с Игнатиком и Петром, который наверняка попросит денег, чтобы промочить горло, а на следующий день приедет жена. Будет долго ругаться, что я так ничего и не сделал по дому из того, что она поручала. Что не наколол дров, не истопил баню к ее приезду, не поправил забор, а дверь калитки до сих пор скрипит. А Игнатик будет носиться вокруг, пытаясь обхватить нас обоих, рассказывать о кораблях, о купании на речке, о толстом шмеле, который укусил его в коленку, - "правда-правда, прямо сюда, а я совсем и не плакал!" - пока Инга не подхватит сына на руки и не закружится вместе с ним по двору...
- Так - хорошо?!
Не хорош-ш-шо... - шипит по углам.
Дрянь, дрянь, дрянь, - стучит маятник.
Я один. Нет ни Игнатика, ни Петра. Они не слышат, как дом нашептывает мне в уши всяческие мерзости, от которых я отмахиваюсь. Не видят, какие картины разворачивает он передо мной. Не чувствуют вкуса тлена и плесени, пропитавшего воздух. Их не трогают мягкими лапками, не скребут острыми коготками, не облизывают липкими болотными языками. Им не бьет в нос запах горелого мяса, мокрого карбида, сероводорода и гниющего мусора.
Не знаю, где они. Не здесь.
Я комкаю лист бумаги и кидаю его изо всех сил в темень, куда не достигает свет лампы. Пусть пропадет. Пусть моя жизнь пойдет под уклон. Пусть она станет никому не нужной, а обо мне забудут, будто меня и вовсе не существовало на этом свете. Я могу пожертвовать собой. Если будет польза.
Слова призрака до сих пор стоят в моих ушах.
"Спасутся чистые душой".
Чист ли тот, кто крал, убивал, мучил людей, а потом раскаялся? Или тот чист, кто не творил зла, но в мыслях своих желал ближнему плохого? Или только тот, кто и не творил, и не желал, кто даже не мыслил о плохом? Есть ли такие люди? И к стыду своему я вынужден признать, что есть. Есть, но я не из их числа.
И что это означает? А то, что я так и останусь здесь, в этом доме. Буду бродить по его коридорам, буду бояться и ждать конца. А когда устану - лягу и закрою глаза, чтобы больше никогда их не открыть. И не видеть.
Убог путь того, кто видит всё.
Я снова беру ручку, макаю кончик пера в чернильницу и вывожу первую букву. Слово. Фразу. Абзац.
Я вижу, как написанные строчки поднимаются над листом, свиваются в клубок черных нитей, вспыхивают, шумно взрываются и рассыпаются серебристо-синими искрами, бросая тень на пол.
Да. Это оно.
Фейерверк в этом году Гельмут устроил замечательный. Он готовился к нему полгода. Едва заколосилась пшеница, Гельмут отправился на базар во Фритьоф. Купил там черного пороху и разной металлической стружки. В сарае за домом растворил стружку в различных кислотах, а потом осторожно выпарил осадок. Разложил в картонные цилиндрики, смешал с порохом и вставил фитили для поджога. Гельмут уже не первый год составлял фейерверки и знал, какая соль дает красный цвет, какая - зеленый, желтый, фиолетовый, искрящийся белый. Он подбирал порядок ракет, расставлял их то так, то этак, высчитывал время, за которое ракета взлетит на нужную высоту...
Да, это был замечательный фейерверк. Ребятишки смотрели в небо, раскрыв рты. И даже взрослые радовались, как дети, когда ослепительные огненные хризантемы распускались на темном зимнем небе.
И я видел. Я - тот, кто видит всё.
Входит старик.
Он появляется в круге света от лампы, и сначала виден подол длинного плаща, затем - широкие рукава, рука, держащая тяжелый посох, и коричневый капюшон, затеняющий лицо. Старик поднимает голову, нетерпеливым движением сбрасывает капюшон, и я вижу выражение лица, которое не хочу видеть.
Не хочу. Но должен.
Я знаю этого человека. Если, конечно, он человек. Я не желал встречаться с ним - он пришел сам.
- Поговорим, - начинает он запросто.
"Нет", - мотаю я головой. Напрасно. Старик не станет слушать. Он всегда добивается своего. Таким его сделал я. Тщательно формировал образ, не упускал деталей, оживлял это чудовище. Чтобы столкнуться с ним лицом к лицу. И не знать, есть ли оружие против него.
- Уйди, старик. Я найду свою книгу судеб.
- И что? Что дальше? Каков план, Алексей?
У меня нет плана, тут он прав. Я пытаюсь вспомнить, чего же всё-таки хочу. С чего всё началось. С того, что я поступил неверно? Или с вопросов, не вовремя заданных?
- Зачем всё это? - спрашиваю я, устало проводя рукой по полкам. - Кому нужны твои книги судеб?
- Не тебе решать, - старик хмурится. - Они уже существуют. От этого факта никуда не деться.
- Это надо тебе, не им, - я пытаюсь разговорить старика. Может, у него есть слабые стороны, о которых я не знаю?
- Каждый творец своей жизни? Ты хочешь сказать именно это? О, да, они натворят. А потом прибегут плакаться: "спаси, сбереги, я исправлюсь!" Надоедает. И не всех услышишь. Тогда они обижаются, проклинают меня и уходят. Я теряю их. Мне это не нравится.
- Разве ты не всеведущий? - удивляюсь я.
Старик смеется.
- Сам придумал? Ну, да, сам. Ты же не веришь в такое. Ты - материалист. А мне приходится довольствоваться тем малым, чем ты меня наделил.
- Даже малое идет во благо, если стремишься к нему.
Старик поддергивает рукава плаща, словно собираясь набить мне морду после всего, что я с ним сотворил.
- Что есть благо? Для тебя оно - одно, для меня - другое, для деревенского мужика - третье. Дать ли всем то, что они заслуживают? И сгинуть, выслушивая претензии от всех и каждого? Смешное предложение.
- Дай, - говорю я. - Заодно пропиши каждому, что он должен сделать за свою жизнь.
Я пытаюсь вложить сарказм в слова. Не получается. Старик серьезен.
- Написать судьбу каждого? Думаешь, это интересно? Ты ошибаешься. Да, я нанял помощников. Их много. Им нет покоя. Бесконечная работа - каждый день, каждый час, каждую минуту. Писать, писать, писать... Исправлять, зачеркивать, подтирать. Проверять. Даже проверять неимоверно скучно. А ты говоришь - личная судьба.
Я молчу.
- Поэтому я решил сделать проще. Зачем мне сочинять ваши судьбы? Зачем, если вы сами в силах это сделать? Пишите. Я разберусь. Не надо писать каждому. Устроить несколько мест, дать указания - и всё. Идеальная схема. Конечно, поначалу все пишут что попало. Тогда происходят войны, завоевания, нашествия, революции. Наиболее рьяные уходят. Их сменяют спокойные, деловые, уверенные в себе и в своих силах. Которые всё делают для себя: меняют мир, меняют людей, меняют общество. И тоже уходят. Остаются те, кто не хочет ничего нового. Стабильность, забвение, гомеостаз. И если не приходят враги или те, кто хочет нового, так продолжается вечность. Ты понимаешь, - вечность!
- Да пошел ты, - грубо говорю я.
Старик подсаживается с противоположной стороны стола на такой же шаткий стул, как у меня, прислоняет посох к полкам и упирает локти в столешницу. Он - сама любезность и сочувствие.
- И вот пришел ты. Поселился в моей деревне, мараешь бумагу. Пишешь против всех. Зачем, почему... Мне плевать. Ты влез, куда не должен был влезать. А теперь всё. Ничего не изменить. Это уже есть - все те осколки, выплеснутые тобой на бумагу. Они существуют, выгляни в окно, - старик кивает мне за спину, и я оборачиваюсь.
Кроме темноты, там ничего нет.
- Ты веришь. Даже сейчас. Веришь во всё, что не может быть. Поэтому оно теперь и есть. И это интересно. Необычно, ново, захватывающе. А не та тягомотина, которую пишет мужичье из деревни. Пусть это небольшие частички, но я верю, что ты сумеешь их склеить воедино. Постараешься. Для меня, для себя, для родных и близких. Для мира, в конце концов.
- Как же я допишу? Ты спрятал книгу. Я умру здесь, но не найду ее. Я не вижу ее. Единственное, чего не вижу.
Слышно, как ветер свистит между книжных полок, шелестит страницами, шуршит одеждами. Ждет наших слов.
- Ты сам придумал себе имя? Это ж надо додуматься - "тот, кто видит всё"! Ты - слеп. Ничего, что находится дальше вытянутой руки, не существует для тебя. Смотри, вот твоя книга! - старик жестом провинциального фокусника достает из рукава небольшую книжку в твердом переплете. И тут же прячет обратно.
- Сам понимаешь, ценная вещь, - говорит он. - Нужно беречь. Это же целый мир! Между прочим, твой.
Как он мне надоел с нравоучительностью, пафосом и непробиваемой уверенностью в собственной правоте! Всё, что он говорит - истина! Истина? Бред!
- Моя книга. Мне ее дописывать. Или пере-писывать. Буду спасать мир, - я хочу вывести из себя старика.
- Ты не спасешь мир. Ты - мошка под колесом телеги, влекущей Вселенную. Книгу не переписать. Поздно, Алексей. Нет шансов, - старик улыбается, опираясь на посох и собираясь встать.
- Будет книга - будет мир. Не станет книги - и его не станет. Я правильно понимаю?
- Правильно, Алексей. Только тебя не станет гораздо раньше. Не станет того, кто видит всё.
- Я закрою глаза. Не стану смотреть. И ничего не увижу. Кто не видит - не знает. Отдай книгу.
На удивление, старик легко отдает книгу, снова доставая ее из рукава. Даже с какой-то охотой, что наводит на мысли о подвохе. Странно держать в ладони собственную жизнь. Которую сам же и написал. Стоп. Но я писал совсем не об этом. В этой книге нет ни слова обо мне настоящем, только о том, кто видит всё.
- Читай, - говорит старик. - Создавай стеклянное чудо слов.
- Рано, - возражаю я.
Главное, всё делать не торопясь. Я выдираю желтый лист из книги, приоткрываю стекло на лампе и подношу бумагу к огню. Кончик начинает обугливаться, а потом вспыхивает ярким желтым пламенем, бросая кривые тени на книжные полки.
Старик вздрагивает.
- Глупо, - говорит он. - Это твоя жизнь. Теперь ты проживешь на месяц меньше.
Наверно, он прав. Даже наверняка. Стоило же попробовать? Стоило. А теперь - решающий опыт. Я разрываю переплет, отрываю от пачки первую страницу и сую ее в огонь. Она горит. Весело и ярко. Старик в ужасе смотрит на меня, но не препятствует. А я уж думал, что он тут же расправится со мной знаменитым ударом посоха в голову. Нет. Он делает шаг назад. Второй.
Страница догорает, и я поджигаю следующую. Горит. Горит тот, кто видит всё.
Столб стоял в центре лобного места. Куда же еще его ставить? Высокий, тяжелый, толщиной в обхват, вкопанный глубоко в землю и укрепленный камнями. Нет силы, что сдвинет его. Некому выдернуть.
Вокруг столба с утра набросали вязанки хвороста, подперли смолистыми дровами, проложили стружкой, сделали продухи для лучшей тяги. А теперь привязали человека. Хотя, почему человека? Специальный указ магистрата гласил, что "... оный преступник, называющий себя "тот, кто видит всё", лишается званий, привилегий и статуса человека, то есть члена общества, и приговаривается ко сожжению на лобном месте в присутствии граждан города..." В указе подробно перечислялись прегрешения преступника перед городом и стояли подписи членов магистрата. Всё по закону. По суду.
А то, что преступник не отвечал на обвинения, - не важно. Никто ему не запрещал говорить. Ну, да, перед разбирательством ему отрезали язык, так это ж общеупотребительная практика. А вдруг, как нашлет проклятие. Вдруг, дрова не загорятся. Конечно, если обвинение ложно, его отпустят - пусть уходит. На сломанных ногах. Пусть подпишет согласие с приговором сломанными пальцами. Не может? Тогда назначим помощника, который всё сделает за подсудимого. Правильно и без ненужного промедления.
В костер ткнули факел, и огонь сразу взлетел выше головы. Головы того, кто видит всё.
Всё.
Я лежал лицом вниз, уткнувшись щекой в жесткие стебли скошенной травы.
- Папа, вставай! Папа! - билось над ухом.
Мне удалось подтянуть руки, повернуться на бок и разлепить глаза. Солнце садилось. Стоял наш дом, такой знакомый и нестрашный.
А с неба падал серый пепел. Серый пепел сгоревших страниц.