Письма
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ФЁДОР МАСЛОВ
"ПИСЬМА"
Роман в четырёх частях
Роман в четырёх частях
И говорили Ему: какою властью Ты это делаешь? и кто
Тебе дал власть делать это?
Евангелие от Марка. Глава XI, 28
Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил.
"Братья Карамазовы", Ф.М.Достоевский*** ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава 1. Надорванное сердце
Ранняя весна 2010 года в городе Х выдалась дождливая и ветреная. Мраморно-свинцовое небо, заморозки по ночам, обнажённые, с осиротевшим без листьев видом ветки на деревьях настойчиво напоминали об угрюмом ожидании холодов, какое бывает поздней осенью. И действительно, природа настолько истомилась в предвкушении солнечного света и тепла, что казалось и не будет вовсе в году сем безоблачного неба и безветрия, а придёт морозная, с обжигающими метелями зима, которая едва успела отступить. Лишь к середине апреля в город Х ворвались тёплые, хотя по-прежнему пасмурные дни. Запели птицы.
В первый тёплый весенний день того года у входа в университет разговаривали два молодых человека, два студента четвёртого курса, учившиеся в одной группе и знавшие друг друга с самого детства, поскольку и в школе они состояли в одном классе и пару лет даже сидели за одной партой. Оба были одинакового хрупкого телосложения, но разного роста. Шумилин, высокий молодой человек, громко, жестикулируя руками, рассказывал одногруппнику о своём недавнем походе в московский ночной клуб, который он посетил будучи неделей ранее в столице. Вёл он своё повествование с исключительной, крикливой эмоциональностью только лишь из желания дать понять кучке недалеко стоявших студенток младших курсов, что он был там, намекая тем самым, на то, с каким почтением к нему после этого следовало бы относиться. Сразу же, как они разошлись, кто куда (кто на занятия, кто по домам), на продолговатом лице Шумилина выразилось то спокойствие в упряжке с облегчением, какое бывает после завершения маловыгодной, но неизбежной и по одному лишь бессильному тщеславию обязательной работы. Ему не нужны были ни любовь, ни признания, ни вздохи этих студенток. Он всю жизнь мечтал только об одной девушке и желал завоевать лишь её. Всю свою речь он произнёс в надежде приобрести статус заядлого повесы и не более того. Он почесал свой длинный с горбинкой нос и, потупив взгляд, выдохнул:
- Вот так, дружок мой.
Максим Власов, тот, что был ниже ростом, стоял, заложив руки за спину, с опущенной головой и улыбался так, как это делает слушатель, который лучше и полнее знает то, о чём ему толкуют, и знает то, что и рассказчик об этом догадывается, но молчал, насмешливо и часто кивая головой с видом человека, который и сам когда был на месте нынешнего эмоционального оратора.
Максим вытянул шею, чтобы его лицо оказалось ближе к лицу Шумилина, и заглянул в его светло-голубые глаза.
- Да, всё это замечательно. - Не то слово!- Олег сильно поджал свои морщинистые губы. - А ведь тебе там не понравилось, дружок мой,- сказал Власов Шумилину и засмеялся тому в лицо. Тот немного отскочил в сторону.
Спустя мгновение лицо Шумилина исказилось от неприятной для него самого злобы. Он хотел повернуть русло разговора, но стал выжидать. Ему была противна мысль о том, что Власов догадается о его желании сменить тему беседы, поэтому Шумилин решил не торопится. Нужно было подождать несколько времени. И тогда всё должно было быть не так ярко выражено. Они смотрели по сторонам.
- Вечером выйдешь к нам?- наступило удобное для Шумилина мгновение.
- А кто будет?
- Мы и две наши дамы. Точнее, может быть, твои. Четверо нас будет,- усмехнулся Шумилин, как усмехаются над самим собой.
- С чего ты взял, что мои дамы?- наивная и в то же время требующая объяснений, в которых нет необходимости, интонация проскользнула в чистом мягком голосе Власова.
- Не подличай, хотя тебе это идёт. Потому и не подличай,- с мольбой в глазах посмотрел Шумилин на Максима, как на человека, от которого стыдно принять всё, кроме пощады.
- Ладно, приду,- сладостно улыбнувшись, отвернулся Власов, давая понять, что он, якобы, пропустил всё мимо ушей и наслаждается мгновением.
- Странный у нас квартет получается. Необычный. Не как у всех. Не правда ли?
- До вечера.
Власов пошёл в сторону дома. Он жил в двух кварталах от университета и всегда ходил на учёбу пешком. На Максиме были чёрные зауженные джинсы. Первый раз в этом году он обул белые кроссовки. Чёрная футболка выглядывала из-под расстёгнутой зелёной кожаной куртки, которая изысканно подчёркивала лучистый бархат его зелёных глаз. "Всё бы отдал за эту низость Шумилина,- думал он,- низость прежде всего в своих же глазах. Превосходство моей нынешней жизни над прошлой такое соблазнительное и прочное, но я не могу наслаждаться им. Я не могу восхищаться этим превосходством, я не могу восхищаться своим превосходством. Я не в состоянии познать удовольствие в полной мере, я слишком пренебрегаю своим прошлым. Всё бы отдал за омерзение и надежды Шумилина. Всё бы отдал, чтобы чувствовать, что есть впереди нечто более яркое, чем то, что было сзади".
Странно, но работа мысли Власова в какой-то момент прекратилась. Он неспешно шёл, удивляясь тому, что не нужно торопиться домой из-за плохой погоды, что не нужно глотать воздух жизни с презрительной жадностью, так как он был полон и успокоен ею. Он глубоко вздохнул и вновь задумался.
"Мне всегда казалось, что я достигал высшей точки бытия, чувств, равнодушия. Один шаг к прошлому или будущему, к злу или добру безвозвратно отделял меня от этой точки. Застыть, замереть на этой точке и всё. Не это ли конец? Как глупо. Как пошло. Нет, не конец это. Это не суть смерть, смерть не есть высшая точка, конец это не высшая точка. То, что это так, могут думать лишь подобные Шумилину, потому что никогда они не достигали этой точки".
Максим подходил к девятиэтажному дому. Возле его подъезда в кружок стояли жившие в нём старушки. Они прервали оживлённый разговор, увидев слышавшего их Власова. Заметив карету скорой помощи возле своего подъезда, чувство тревожной неопределённости обняло Максима. Он приобрёл задумчивый вид, не пожелав доставить старушкам удовольствие выказать ему своими вздохами, тихими прискорбными приветствиями мрачно-предупреждающее сочувствие.
Власов вошёл в подъезд и поднялся на третий этаж. С полминуты в тупом ожидании он стоял напротив двери и не осмеливался позвонить. В глубокий холодный омут его души просачивались потоки безудержного страха, но Максим и не пытался устраниться от него; какое-то сладостное предвкушение опьянения затуманивало его рассудок, точно он уже ощущал запах хмеля, которого он ещё не опробовал, но уже чувствовал всю его крепость и соблазн. Он выдохнул и позвонил.
Дверь открыла женщина c тёмно-русыми волосами, его мать, Ирина Фёдоровна, широко открытыми глазами и глубокими вздохами выражавшая скорее тревогу, чем замешательство.
- Отец?- громко, не скрывая догадок, спросил Власов.
- Да,- закрыв глаза, шёпотом ответила ему мать.
- Что такое?
- Инфаркт,- тем же шёпотом ответила Ирина Фёдоровна.
Максим разулся и прошёл. Не входя в зал, он увидел лежащего на диване отца, вокруг которого хлопотали сорокалетний лысый врач, молодые медбрат и медсестра; пахло лекарствами. Делались уколы в вену и, по всей видимости, только что была собрана капельница, стойку которой бережно укладывала в чемодан пухленькая медсестра.
Власов поздоровался и подошёл к дивану. На белоснежной простыни лежал Алексей Михайлович. Его порой раздражительная для других страсть к чистоте не могла проститься с ним даже в его самом болезненном и слабом состоянии. Лицо Алексея Михайловича, как всегда было смуглым, но впервые Максим приметил выражавшееся на нём покорное, равнодушное отчуждение. Медленно закрыв и затем вновь открыв глаза, отец поздоровался с сыном. Максим хотел было выйти из зала, но нечаянно столкнулся с медсестрой, стоявшей сзади него и уже сложившей капельницу. Она вблизи увидела его зелёные глаза, мелкие красивые черты лица и, естественно, осознавая, что их первая встреча может оказаться и последней, решила осветить Власова улыбкой, не скрывающей впечатления и неотступности намерений. Казалось бы, вследствие тяжелого недуга отца Максим не должен был видеть ничего и никого вокруг себя, но он вполне различал блестящие смолистые волосы медсестры, её томно-алчущий взор, немного мясистый нос и тонкие, изящно сомкнутые губы, но он смотрел на неё, не говоря ни слова, молчанием издеваясь над её ожиданием. Девушка осознавала ясность взгляда Власова, и это ещё больнее её оскорбило. Утратив надежду покорить внешностью и сблизиться с молодым человеком, она решила оставить-таки хоть какую-нибудь память о себе, взяв за орудие знание того, в чём Максим должен был быть перед ней послушным и покорным.
- Молодой человек, отойдите. Вы только мешаете нам,- сказала она, подошла к лежавшему на полу чемодану и присела на корточки.
- Извините,- робко проговорил Максим, но робость эта в его голосе относилась не к своей беспомощности и ненужности в деле медицинском, а к надвигавшейся будущности, неразличимой, но такой манящей тучей приближавшейся к былой нерушимости его мироощущения, пусть уже и многократно перевёрнутого и исковерканного.
Максим направился в свою спальню, вошёл в комнату и с отчаянием сорвал с себя куртку и бросил её на пол. Осознание своей ничтожности перед чем-то могущественным и неизбежным иголками бешенства протыкали его сердце. Он очень испугался. Но в наружности никак это не проявлялось. Сильнейшая странность свойства его характера была помещена в том, что Власов мог заплакать или засмеяться в любой момент, но не делал это по причине своего желания проявлять в полной мере эмоции лишь самые сильные и неповторимые. Неоднократно возникали ситуации, когда Максим оказывался почти вровень с краем той пропасти, падение в которую вызвало бы мощнейшую любовь или ненависть, уважение или презрение, откровение или ложь, однако, ему всегда удавалось останавливаться и открывать себя для других людей лишь отчасти, ибо встретиться с сильнейшими чувствами и эмоциями он предполагал в будущем; одно будущее сменялось иным, иное сменялось третьим, третье сменялось четвёртым; именно будущее было для него чем-то самым властным и именно будущее было тем хмелем, от которого жажда не уходит, а возрастает каждый раз с новой силой; именно в будущем он видел тот момент, когда он был в состоянии полностью раскрыть все самые гадкие и лучшие грани своей натуры и осветить тем самым всё вокруг себя.
На его взгляд, ощущения, сопутствуемые величайшему горю, он должен был воспринимать острее, чем ощущения во время величайшего счастья. Он наверняка знал, что и то, и другое не посторониться его, но ожидание и неизвестность истомили всю его душу, и Власов в какой-то момент стал представлять себе, как, когда, где и при каких обстоятельствах на него обрушатся сильнейшие несчастья. Долгое время он не мог определиться, что же именно способно было доставить ему самую невыносимую боль. Разбросанность ожиданий Максима на тот момент его жизни составляла прочнейшую основу его психопатологии. Он мысленно рисовал картины несчастий с мельчайшими подробностями оных и с неизменным условием, что он есть свидетель, участник или причина каждого из них. Первое, что пришло Власову в голову, это смерть самого близкого человека, смерть, случившаяся на его присутствии, смерть, вынудившая его смотреть в глаза умиравшему, видеть, как тот закрывает веки, слышать его последний вздох, подхватывать безжизненное тело и укладывать его на пол, жалостно прощаясь с усопшим, гладить того по волосам. Он понимал, что по силе ощущений ожидание не может вести борьбу с реальностью, но, тем не менее, смерть любимого человека не доставляла ему ничего, кроме сожаления. Как человек, который укусил ещё не совсем спелый плод, он был в жадном поиске чего-то более сочного и спелого. Вот что ему представлялось: 1) продолжительная и неизличимая болезнь на глазах у любимого человека, 2) продолжительная и неизлечимая болезнь любимого человека на его глазах, 3) он есть убийца любимого человека, 4) любимый человек есть убийца его, 5) самоубийство Максима, причиной коего стал любимый человек, 6) самоубийство любимого человека, причиной коего стал Максим. Все эти картины живо и сочно ему представлялись до тех пор, пока он не вернулся к самой первой,- к мгновенной смерти любимого человека. Вся прелесть сего горя была в его банальности. Власов жаждал чего-то наиболее красочного и необыкновенного, и только самое банальное горе могло стать для него самым невыносимым, невыносимым в виду своей обыденности и мелочности, невыносимым из-за того, что он мог пройти и через более редкое страдание, невыносимым, потому что он сознательно жертвовал исключительностью этого страдание ради его же тривиальности. Настолько много картин он нарисовал в своём воображении, что ему казалось, хоть что-то из этого обязательно сбудется, и не нужно даже будет рассуждать о пророчестве. Эти ожидания мук уже давно привносили в жизнь Максима заботу и бешенство, но только сейчас, когда за стеной лежал тяжело больной отец его, он ощутил сладость возврата к справедливости страдания и на мгновение почувствовал, как его разум одурманен каким-то едким, но в то же время приятным смрадом. На миг он поверил в обман. Быстро он вернулся к мысли об отце, разраставшаяся мощь коей усиливала в нём благоговение перед самим собой и проклинание всех остальных. Жажда вины за это истощала его, но Максим и не сопротивлялся. Он торжествовал. Ликовал он ещё и потому, что не в этом он был главным виновником. Главным виновником он был в том, что эта жажда вины стала для него одной из целей существования, и в том, что он сам и есть её первопричина. В моменты сильнейшего ожидания для Власова жажда вины перерастала в тоскливое, меланхоличное равнодушие к греху. Настолько этот человек был нетерпелив и беспощаден. Максиму был двадцать один год, и к этому времени он не раз менялся в глазах своего отца. В шестнадцатилетнем возрасте сын являлся ему воплощением его самого, таким желанным и таким отрадным; затем Алексей Михайлович ощутил тревогу,- Максим стал дерзким и скрытным; за сим насмешки и даже унижения отца стали для Максима настоящей отдушиной, которая доставляла ему самому нестерпимую боль и возбуждение. В последнее время, непосредственно перед инфарктом Алексей Михайлович увидел в сыне перемену, какой ещё никогда в нём не отыскивал. Это его и влекло, и беспокоило одновременно. Он чувствовал, что их отношения вплотную подобрались к состоянию бесконечной и долгожданной неизменчивости.
Когда Максим усиленно думал, негодовал или тревожился на лбу под тёмно-русой чёлкой появлялись две морщинки. Иногда он слишком высоко поднимал брови. Сейчас Власов размышлял о двух вещах, составлявших одну патологию. Он думал о том, что пережил, и о том, что ему пережить предстоит. Прошедшие события стройным рядом мелькали у него перед глазами, так ночью в окне поезда проплывают равномерно огни фонарей вдоль железной дороги; Максиму становилось больно. Но подготовка к будущим страданиям ещё мучительнее простиралась по просторам его души,- никогда ведь не знаешь, придут ли они в действительности и придут ли они такими, какими их желается встретить. На лбу Максима выступили две морщинки: одна - довольно сильно различимая, другая - тоненькая, едва заметная.
Власов опять пошёл в зал, там было всеобщее шевеление и участие. Все обернулись на него и замерли. Власов имел вид человека, от которого всё зависело, который в нужный момент должен был разрешить все недоумения и который нарочно заставил других поверить в то, что никогда уже не явиться и не скажет своё решающее слово, и вдруг этот момент наступил. Ирина Фёдоровна стояла с заплаканными глазами. Когда вошёл Максим она обратилась к мужу:
- Алексей, тебе необходимо в больницу. Послушай хотя бы сына,- она вновь повернулась к Максиму и протянула руки.
- Никуда не поеду. Если человек сам не может справиться со своей болячкой, то ему только один выход - тюльпаны снизу подпирать,- недовольно сказал Алексей Михайлович и отвернулся к лицом к стене.
- Доктор, ну почему вы молчите?- всплеснув руками, она придвинулась к врачу.
- А что я могу сказать? Я вам уже всё сказал. Нужна госпитализация. Оставаться дома ему слишком рискованно.
- Ну госпитализируйте тогда. В чём дело? Сколько можно меня мучить?
- Как я его могу госпитализировать, если он не хочет? Здесь только добровольно.
- Никуда не поеду! Слышите? Не поеду!
Ирина Фёдоровна зажмурила глаза.
- Максим, ну ты хоть скажи ему. Может быть, он тебя послушает,- робко вымолвила она.
Все расступились, и Максим подошёл к дивану.
- Я сейчас решу. Я послушаю, что скажет сын, и решу. Давай, говори. От тебя всё зависит. Говори, и я буду решать,- сказал Алексей Михайлович и видимо напрягся, стиснул зубы, щёки его затряслись.
- Отец, не противься. Тебе надо ехать в больницу,- Максим слышно сглотнул. Глаза его заблестели, ему с трудом удавалось не расплакаться. Боль и сострадание изображало его лицо.
Алексей Михайлович ненадолго слабо улыбнулся.
- Гм,- звонко послышался его голос. Он принял задумчивый вид, полуухмылкой показав, что решение уже принято. Он продолжал молчать. Поразительно, но словно радостные, всё освещающие и всё одобряющие лучи начали исходить из глаз его.
- Всё. Я принял решение. Решено. Я остаюсь. Никуда не поеду. Буду дома.
Максим покорно и не без огорчения опустил голову. Ещё немного он так постоял и, со злостью резко развернувшись, покинул зал, опять отправившись в свою спальню.
Ирина Федоровна тяжело охнула. Она с повиновением судьбе в голосе сказала врачу, что ничего не может поделать. Чересчур легко она рассталась с докторами, но на то была причина. Ей казалось, что без посторонних глаз будет проще уговорить мужа ехать в больницу. Теперь она не боялась быть стеснённой посторонними взглядами, и была уверена в успехе использования всех возможных способов убедить Алексея Михайловича в необходимости госпитализации. Ей также думалось, что и мужа присутствие посторонних могло смущать, что он был слишком горд, чтобы в их окружении так легко и малодушно согласиться уехать из дома, что он сам был не против лечения в больнице, но его ещё нужно поуговаривать. Так казалось и Максиму. Подождав в спальне, пока отбудут медики, он опять вернулся в зал.
Ирина Фёдоровна уже стояла, ломая перед собой руки, над диваном. Максим стал сзади неё, как бы ожидая своей очереди.
- Пожалуйста, прошу тебя, собирайся в больницу,- взмолилась Ирина Фёдоровна.
- Нет. Я, что, клоун, чтобы сто раз одно и то же повторять? Если я сказал, что не поеду, значит, не поеду,- голос отца заметно ослаб и почти дребезжал.
- Ну что тебе стоит? Не хочешь для себя, так ради нас сделай это. Пожалей хотя бы нас.
- У тебя муж тяжело болен, а ты думаешь о том, как бы вас кто-нибудь пожалел. Кто же меня-то пожалеет?
- Перестань. Умоляю тебя, давай собирать вещи. Что ты за человек? Не надоело меня мучить? Ещё немного и я умру от слёз.
- Нет. Не правда. Не умрёшь. Ты меня будешь хоронить. А не я тебя.
Ирина Фёдоровна ахнула, всплеснув руками. Ей показалось ужасным и непоколебимым спокойствие, с которым говорил муж.
- Совсем меня не жалеешь?
- Ты не бойся. Чего ты так испугалась? Я же не сказал, что недолго до этого осталось,- и в первый раз за всё это время он улыбнулся, нежно и натужно, словно не пожелав выдавать всю глубину своих чувств. Ненадолго эта улыбка заморозилась на его лице и исчезла; Алексей Михайлович перестал улыбаться, но глаза его оживились и воспламенились весёлой радостью. Было заметно, как нечто забавное пришло ему в голову. С серьёзным выражением лица и с сильно нахмуренными бровями, что говорило о том, насколько неестественен был этот серьёзный вид, он обратился к жене:
- А ведь мы не можем утверждать, что я ещё долго буду жить. Вдруг я скоро умру? Просьба одна к тебе будет.
- Не надрывайся, хотя бы полежи спокойно. Можешь не говорить?
- Просьба моя вот в чём: похорони меня рядом с твоим братом. Тебе же легче будет. За один раз двоих посетишь. В разные места не надо будет ездить,- он даже засмеялся, при этом как при чахотке, раскашлявшись.
- Всё решено. Окончательно. К брату твоему пойду. Только к нему,- его смеющийся рот плавно перешёл в улыбающийся.
- Сил моих больше нет,- Ирина Фёдоровна подкатила кверху глаза, но вид она невольно приняла более спокойный; казалось, она смирилась с положением дел, как смиряются родители с буйным нравом своих уже повзрослевших и не могущих исправиться детей. Так и Ирина Фёдоровна выглядела хоть и более спокойной, но как будто с вечным грузом на сердце.
Вдруг Алексей Михайлович стал пальцем указывать в угол комнаты и сказал: - Смотри! Смотри! Женщина в чёрном плаще с чёрным капюшоном закружилась. Вон там она! К выходу пошла!
Ирина Фёдоровна в страшном испуге повернулась и, ничего не увидев, вновь уставилась на мужа.
- Недолго осталось. Точно недолго осталось,- опять засмеялся он, хотя было видно, как ему тяжело это давалось.
В очередной раз жена начала рукавом халата вытирать слёзы. Она, расплакавшись, покинула зал. Максим не стал подходить ближе и закинул руки за спину.
- Не поедешь?- грубо спросил он тем тоном, которым спрашивают при последней попытке добиться желаемого, возвышая к концу фразы голос, исполненный утерянной надежды на успех и уверенностью в отрицательном ответе.
- Нет.
- Почему?
Алексей Михайлович лёг поудобнее, заговорил с видимым удовольствием и ненастойчивым вызовом:
- Скажи мне, сынок. Кажется ли тебе сейчас иногда, что ты не двадцатиоднолетний юноша, а самый настоящий старик; старик, который устал от жизни, который чувствует себя одним во всём мире, тот старик, которому стукнуло лет шестьдесят, и ничего в жизни ему уже не светит?
- Кажется,- с тяжестью громадного валуна во вздохе сказал Максим, опустив глаза.
- Кажется. Я вижу, что кажется. А я себя никогда таковым не ощущал, несмотря на все мои желания и старания. Если человек ждёт чего-то от будущего, если он хочет ещё чего-то получить от жизни, значит жизнь его была лишена чего-то, значит не было в ней полноты. Захотел ли бы ты три-четыре года назад, захотел ли бы ты, будучи семнадцатилетним парнем, чтобы я уехал в больницу, если бы у меня был сердечный приступ? Не захотел бы. Не говори ничего. Молчишь и правильно делаешь. Не захотел бы, потому что ты был тогда почти то же самое, что и я теперь. А сейчас ты, став другим, тем, кем я хотел быть и не желал бы, что бы ты был таким, хочешь, чтобы я поехал. Ты не думай, что завидую. Нет. Я очень благодарен.
- Убедительно. Но не сегодня. Подумай о нас. Ты ставишь несбыточность своих мечтаний выше нас. Жить для себя проще всего, ты поживи для других. Не видишь смысла в своей жизни, живи для нас.
- Я только сегодня увидел в чём смысл моей жизни. Я увидел, что мне дано то, чего я даже не желал. И я благодарен. Ты стал таким, каким я хотел быть, и после этого ты захотел, чтобы я поехал в больницу. Потому и не еду. Могло быть по-другому?- с искренней и нескрываемой нежностью спросил отец.
- Эгоист! Ты эгоист.
- Сынок, разве это я думал от тебя услышать? Знай одно: ничто не уничтожит моей благодарности,- ласково проговорил Алексей Михайлович.
- Ты эгоист. Ставишь всё, что касается твоих мыслей и надежд, выше своих родных. Смертью своей хочешь усилить к себе любовь? Хочешь запомниться поярче? Ты нас мучаешь своим эгоизмом. Как так можно? Почему ты нас не жалеешь? Ты эгоист. Тщеславием захлебнулся своим! Эгоист!,- вскричал Максим.
- Всё. Кончился я. Здесь буду лежать,- вяло махнув рукой, спокойно проговорил Алексей Михайлович.
- Слышать тебя больше не желаю. Больше мне сказать нечего,- с искривившимся от негодования лицом сказал Максим и вышел.
*** Глава 2. История болезни.
"Мы и две наши дамы". Так говорил Олег Шумилин Максиму, отвечая на вопрос, с кем тем вечером они собираются встретиться (то был четверг). Одну из них звали Лина Логанова. О второй речь пойдёт далее. Логанову-то Шумилин и любил с детства и был убеждён в вечности этого к ней чувства. Это было нескрываемо в продолжении всего их знакомства. Власов, Шумилин и Логанова учились в одном классе, так вышло, что и в университет поступили на один и тот же факультет и являлись одногруппниками.
Неизвестно, стоит ли верить тому, что веснушчатые люди непременно справляют свои дни рождения весной. Логанова, к примеру, чьё красивое круглое лицо было усеяно веснушками, родилась летом, и в июле 2009 года ей стукнуло двадцать лет. Впрочем, веснушки её были не сильно заметны. Скажем, даже в пасмурную погоду, не говоря про сумерки и ночную темноту, их невозможно было разглядеть. Но в ясный день они придавали лицу Лины особую привлекательность. Быть может, она была единственной девушкой в мире, чьё очарование не только не заслонялось россыпью веснушек, а напротив, приобретало лишь ей присущую по-детски шаловливую пикантность.
Ещё в шестнадцатилетнем возрасте страстными взглядами ровесников, завистью подруг, вздохами поклонников, восторгами родственников, своим дерзким и порой нахальным поведением она безвозвратно была погружена в статус склочной, взбалмошной юной красавицы. Твёрдо убедившись в непоколебимости этого статуса, она с жадностью принялась за то, что ей уже давно хотелось делать. Логанова ждала, пока все убедятся в её природной красе, и когда, она вполне была уверена в этом, то в ней всплыло в ещё более молодой возрасте созревшее желание удивлять разнообразием своей прелести. Её длинные волосы были рыжего цвета, как и у многих веснушчатых людей.. Нельзя сказать, что цвет этот ужасно ей надоел. Лине нужно было, чтобы все видели, что она хороша и рыжеволосой, и блондинкой, и брюнеткой, и шатенкой. В скором времени она сбилась со счёту, сколько раз красила волосы в пепельно-жёлтый цвет, сколько раз в чёрный, сколько раз в каштановый. Лина нежилась в волнах наслаждения от осознания того, что её красота не угнеталась зависимостью от цвета волос. И действительно, её маленький остренький нос, аккуратный, с немного приподнятыми кверху уголками рот, её тонкие, изящно изогнутые брови ослепляли одинаково неотступно, не взирая на то, в какой цвет были окрашены волосы. Удивительная данность: Логанова могла утром на занятия в университет прийти брюнеткой, а после оных к вечерним гуляниям она шла в салон красоты прихорашиваться и перекрашивать волосы в светлый тон. Мнимое непостоянство её относилось и к одежде. Часто бывало, что Логанова приходила на вечеринку в одном платье, а спустя немного времени она ехала домой переодеваться в другое, и с новыми оттенками в настроении возвращалась на вечеринку. Суета непонимания и завистливые насмешки кружились вокруг цвета её глаз. Кто-то уверял, что Лина была девушка светлоокая. Кто-то говорил, что кареглазая. Единственное, в чём были прочно убеждены те, что наводили эту суету, это в том, что только сама Логанова знала настоящий цвет своих глаз. Настолько всем нравилась идея о том, что лишь она могла поведать о том, какие у неё глаза от рождения были даны, что никто и не желал раскрывать эту тайну и Логанову не тревожили назойливыми расспросами. Народ забавляла мысль о том, что каждый раз она пользовалась разными линзами, чтобы поменять цвет глаз. Но это было не так. Трудно определённо говорить о настоящем цвете её глаз. Очи её как раз находились в области зависимости. В плохо освещённом помещении или в пасмурную погоду на свежем воздухе глаза Лины были насыщенного, яркого, тёмно-зелёного цвета. В более или менее светлую погоду они становились каре-голубыми. Если солнце горело чересчур ярко, то этот цвет оборачивался в голубой, теряя примесь карего оттенка, делая глаза почти лазурно-прозрачными. Чем ярче светило солнце, тем прозрачнее были глаза Логановой.
Безусловно, странна была особенность её глаз менять цвет, но это, по правде говоря, не такая и редкость. Те, кто заполнял своё время пересудами о Логановой, знали это, но не признавались сами себе в том, что ошибаются, считая, что она пользуется линзами. Среди многих студентов стало модным обсуждать Лину, и если кто-то пренебрегал этим или говорил об этом с видом усталого презрения, то тут же выбрасывался из круга взаимопиетета. Для этих людей настолько очевиден и привычен был их самообман, что они и не скрывали этого друг от друга, естественно, не переставая судачить про Лину. Она стала неотделима от их представления о прелести студенческой жизни. Слишком много времени они ей уделяли, чтобы вслух говорить о том, что они обманывают и себя, и друг друга. Им необходимо было убеждать каждого в исключительности Логановой, иначе они бы упали в собственных глазах,- до боли им не желалось, чтобы предмет их пересудов был без примеси редкости и необычайности. Чересчур они не хотели упасть до того, чтобы сплетничать об обычном человеке.
Самой Лине все эти пересуды ужасно льстили, хотя она и делала вид, что ничего не замечала. Перекрашивание волос и частая смена одеяний были лишь из желания оставаться обсуждаемой. Это черта сильного человека, стремящегося казаться слабым. Ослеплять и пленять красотой она могла и с рыжими волосами и, годами одеваясь в одно и то же платье. Она наслаждалась сомнительностью удовольствия быть обсуждаемой. Когда о ней говорили громко настолько, что она могла это слышать, то Логанова и не оборачивалась на голоса, светясь улыбкой, которая словно разъясняла, что нет необходимости её благодарить за то, что Лина являлась неотделимой частью жизни тех, кто её обсуждал. Те люди, которые вели о ней разговоры, понимая, что они для неё, в свою очередь, начинали ещё громче говорить таким тоном, как будто беседуя о ней, они делали ей одолжение.
Страсть к эпатажной внешности была у Логановой всегда. С детства она чувствовала в себе тягу к изменению наружности, но большая перемена в её жизни произошла после того, как Лина в полной мере осознала своё право перекрашивать волосы, менять стиль одежды, наносить яркий макияж и проч. Тогда, в шестнадцать лет, в Логановой и случился перелом, которого она ждала, к которому готовилась, всю силу водоворота которого понять она ещё не могла. В семнадцать лет Логанова почувcтвовала, как жизнь её набрала космические обороты; события, перемена эмоций, мировоззрения сменялись с ужасающей быстротой. Иногда ей казалось, что все истории, с ней произошедшие, слились в один длинный, упоительный день. К семнадцати годам она до дна познала ту жизнь, которую многие лишь начинают осязать в гораздо более старшем возрасте и не факт, что не остановятся в самом зародыше пути в силу скромности, страха, быстрого насыщения чувствами, накопленной от вихря молодых лет усталости или чего-нибудь ещё. Её пьяные дебоши в ночных клубах настолько быстро стали известны всей городской молодёжи, настолько часто они случались, что это уже перестало кого бы то ни было удивлять. Очень скоро даже сплетничать об этом стало старомодно. В некоторых клубах Лине грозили чёрной картой. В припадке внезапно нахлынувшего плохого настроения она била бокалы и ругалась с барменами и охранниками. Однажды во время какого-то конкурса на лучшую девушку вечеринки она вышла на сцену, с наивным и безобидным выражением лица взяла у диджея микрофон и начала в непристойных словах говорить о своих чувствах к его "деревенским, ничтожным" (это самые литературные из них) способностям. Её, с трудом стоявшую на ногах, однако, не так легко и скоро смогли от микрофона оторвать охранники. Потом ещё и им досталось от Логановой. Не счесть случаев, исключительно похожих друг на друга: Лина подходила к незнакомой ей молодой паре, завязывала разговор сначала с девушкой, потом с парнем, вскоре своим шармом ей удавалось отбить парня у девушки, некоторые из которых тут же бросались в расстройство и даже в слёзы и убегали; Логанова же, постояв с молодым человеком ещё несколько времени, начинала презрительно и с ухмылкой на губах указывать на того пальцем и была такова. Наиболее же громко зазвенело её поведение в ночь, когда она объездила все клубы города. Лина (она уже тогда была "известной дамой" в кругах молодёжи) подъезжала ко входу в заведение и зычно так, чтобы охранники и вся толпившиеся вокруг них с надеждой войти в клуб молодёжь слышали, почти кричала, что ничего толкового там не будет в данный вечер, и вся молодёжь вслед за ней разъезжалась кто куда, оставляя персонал клуба в истерическом раздражении. Лина за ночь успела проделать это при входе в каждый из ночных клубов города.
Такое поведение и образ жизни озаботили отца Логановой и испугали мать. С Линой начались дома серьёзные разговоры. Их инициатором была мать. Отец Лины страстно желал иметь сына, к воспитанию дочери относился холодно, считая, что любая дочь есть продолжение матери, а он своего продолжения был лишён, потому отец не должен опускаться до растолковывания "девичьих" принципов. Но от этого любил он Лину не меньше, чем мать свою дочь. Пренебрегать участием в воспитании Лины он продолжал и после вышеперечисленных событий. Он боялся за свою дочь. Ему было тяжелее, чем жене; та хотя бы выплёскивалась в длительных разговорах с Линой, немного тем самым отвлекаясь и успокаиваясь видом смиренного понимания и покорности, которые выказала в беседах Логанова-младшая. Отец избегал этого отступления от своих убеждений даже при таких мрачных обстоятельствах. Он держал всё в себе, и ему было больно от этого и грустно.
Как ни расстроены были родители поведением Лиины, они так же её берегли, лелеяли и баловали. На совершеннолетие дочери они подарили ей автомобиль. Он был чёрного цвета и Логанова тут же перекрасила из светлого цвета в чёрный. Она приняла вид задумчивый и спокойный. Когда она была за рулём в её взгляде начала маячить какая-то тайна, которая словно не хотела быть таковой и тяготилась тем, что она тайна. Вскоре после безрассудной радости от любви к подарку Лину охватила тревога за себя и страх за родителей, жалость к ним. Спустя неделю после того, как ей вручили ключи от автомобиля, она была задержана за превышение скорости в нетрезвом виде. Логанова с пониманием и одобрением подписала протокол, не буянила, хотя была довольно сильно пьяна, даже не помня куда и откуда ехала. На год её лишили водительских прав. С робким упрёком в глазах она смотрела на родителей, как будто они всё подозревали и, тем не менее, подтолкнули её на преступление.
Уже тогда в Логановой была явно вскрыта страсть к наркотикам. Родители чутко ощущали каждую, даже самую незначительную перемену в своей дочери, а тут и этого не требовалось. Лина стала растерянна, часто не слышала, что её спрашивают, выглядела временами заторможенной и сонной, беспричинно могла кинуть на кого-нибудь обиду, часами не выходила из комнаты и совсем мало ела, более всего страшилась того, что кто либо родителей зайдёт в её комнату и ежедневно грозилась поссориться, если они это сделают. Было видно, что она боится и в то же время довольна этим. После тайных совещаний с мужем мать употребила родительское право и, когда Лины не было дома, начала искать (к тому времени Лиина уже была лишена водительских прав). В гуще лежавшей в шкафу одежды дочери она нашла пакетик с белым порошком. Трудно описать, что было с матерью. Вкратце, она весь день плакала, молилась и не разговаривала с мужем; тот, естественно, обо всём догадался. Она никак не решалась объясниться с дочерью. Лина с родителями себя ставила так, что они боялись упрекнуть её в чём бы то ни было, и так завелось с самых ранних её лет. Она угрожала тем, что своей навязанной хлопотливостью они добьются того, что она закроется и устраниться от них; а это было для родителей больнее всего. Лишь через пару дней у матери состоялся с ней разговор. Лина не стала отпираться и говорить, как делается в таких ситуациях, что это не её, что она хранила не для себя, что не догадывается, как это у неё оказалось, а просила прощения и искренно раскаивалась. Родители решили отправить дочь в реабилитационный центр в Москве, как ни скорбно им было признаться в серьёзе и гадости того недуга, который постиг их ребёнка. Пробыв под присмотром врачей несколько месяцев, Лина вернулась.
И до, и после лечения Логанова с лёгкостью заводила знакомства с юношами. Поначалу делала она это не без тяги к осторожности. Едва ворвавшись в новую для себя жизнь, она не знала, есть ли в ней самой способность к расчёту, которая ей была необходима для отношений с молодыми людьми, отношений, пролегавших в пространстве между дружбой и интимом, в том пространстве, где держит власть кокетство из желания девушки пофлиртовать. В первую очередь, это желание Лины было устремлено на задержку времени. Как неотступно и долго её любил Шумилин, так же неотступно и долго она любила Власова; с какой увлечённой страстью не скрывал своей любви Шумилиин, с таким же сатанинским ужасом она боялась раскрыть своё чувство к Власову. Лина знала, что момент определённости в их отношениях с Максимом когда-нибудь наступит (всегда случалось то, чего она боялась и желала одновременно; в нравственной борьбе её рассудок всегда подчинялся желанию, не по слабости, однако, своей) и ей только нужно было ждать, не теряя связей с другими юношами и не ослабевая их надежд на неё. Лину пугало то, что Максим по своей гордости мог окончательно от неё отказаться, если бы она сплела бы с кем-то другим чересчур прочную паутину связи. Но и без абсолютно всяких, пусть и пустых, сношений с юношами тоже было нельзя. В случае инициативы со стороны Власова Логановой жаждалось помучить его тем, что ей было из кого выбирать. Кроме того, Лина всё глубже погружалась в возбуждённое от наслаждения состояние, в котором даже оборачиваться назад становилось для неё кощунством: самых приятных молодых людей Логанова не подпускала к себе близко, давая понять, что есть кто-то несравненно лучше, и получала удовольствие от нетерпения окружавших её взглянуть на этого человека; её друзья, враги, все томились и проклинали загадочность Логановой. А она, как будто над ними смеялась и не считала их достойными видеть того, кто ей нужен. На случай неудачи с ним, с Власовым, она проложила для себя чёрный ход. После вероятного фиаско она должна была выбрать того, кто будет готов для неё на всё и заявит об это не только ей, но, что самое главное, всем.
На сближение с Власовым по своей воле Лина не шла по двум причинам. Во-первых она не могла догадываться о его реакции. А во-вторых, как человек, имеющий слабость привязываться ко всему, что понравилось при первом же впечатлении, с трудом могла отказаться от наслаждения чувствовать себя девушкой, не вкусившей горечь неудачи. Как человек ненавидящий свои пороки, в отличии от человека, в свои пороки влюблённого и который знает других людей лучше, чем самого себя, Логанова изучила свою натуру, лучше чем натуру кого бы то ни было, и чётко представляла унизительную гордость, всё своё бессилие перед тем, чем может для неё обернуться возможный крах чаяний в отношении Власова, даже если бы об этом крахе никто, кроме неё, не мог бы иметь понятия. Она бы перестала ощущать в себе полномочие проявлять презрение и высокомерие, если бы Максим её не любил (а быть с ним Логанова могла только, если бы он её любил). Она вынуждена была бы отказаться от всего того, что ею было давно завоёвано и за нею закреплено. О том, что ей грозило, если бы об этом узнали другие, она думать не сторонилась, хотя боялась огласки своей неудачи безмерно; она постоянно об этом думала только лишь по её стойкому убеждению в истинности следующей зависимости: чем больше она думала о том, чего смертельно боялась, тем выжидательнее и осторожнее она себя вела. В её воображении образовывалась почти кровавая картина. Если бы все узнали о её неудаче, она бы не могла больше томить других своей таинственностью, она бы не могла с пренебрежением относиться к разговорам о себе, она бы не могла скандалить в клубах, она бы не могла перекрашивать то и дело волосы; если бы её неудача перестала бы быть тайной, все бы рассудили, что она что-то делала не так, идеал её существа разрушился бы; все бы стали смеяться над её прошлым и с равнодушием принимать её настоящее и будущее,- никто бы не захотел ей подражать, никто бы не стал о ней говорить, никто бы не стал держать её за человека, который всегда знает, что как правильно себя вести; Лина бы потеряла частичку безумия от поклонения, которое выказывалось всему её существу. Может быть, она бы потеряла одну сотую сего безумия, но и этого было достаточно. Ей нужно была или совершенная полнота этого безумия, или совершенная пустота его. 99% Логановой было мало, 1% - перебор, 0% было то же, что и 100%. Она не могла восторгаться собой и никем, она не могла презирать себя и никого. Она не могла любить и не плакать, она не могла ненавидеть и не смеяться.
Лина боялась, что Власов узнает о её любви, сильнее, чем впервые укравший что-то вор боится каждого шороха в помещении, где, кроме него, никого нет. Было необходимо Максиму доказать, что она не думает и рассматривать его как своего возможного кавалера.
В одну из субботних ночей Лина по обыкновению гуляла в клубе. Несмотря на довольно сильное опьянение, она ясно мыслила и прекрасно себе представляла, в каком виде она находилась. Она вышла на улицу и позвонила Власову. Ход мыслей был таков: девушка, которая надеется заполучить молодого человека, не станет показываться в настолько пьяном и безобразном состояние; так думала Логанова с уверенностью в совпадении её собственных мыслей с мыслями Максима. В миг отупления от хмеля в первую очередь попросишь помощи от самого верного друга и в последнюю очередь от того, кого любишь и перед кем боишься быть опозоренным ужасной и пьяной наружностью. Примерно в таком ключе рассуждала Лина, жаждой любви склеивая алкоголем разбросанные осколки своих мыслей.
Она позвонила Власову и сказала с интонацией человека, который доставляет другому неудобство, но этим неудобством приносит радость и, подчиняясь воле обстоятельств, наконец, обнадёживает:
- Забери меня отсюда, пожалуйста. Я пьяная. Я абсолютно не в состоянии ничего сама сделать. Увези меня.
Максим спал дома, когда она ему позвонила.
- Ладно. Сейчас. Скоро приеду,- сказал он, пробуждаясь ото сна.
Подъехав на такси к клубу, он увидел стоявшую у входа и курившую Логанову. Она очень много курила. В день Лина выкуривала по пачке сигарет, а когда выпивала, за ночь могла скурить и полторы. При виде Максима она оживилась. Докурив сигарету, Логанова бросила её на асфальт. В присутствии Власова Лина часто и вычурно (невольно для себя) переступала с уныния на бравурность (эти перемены при появлении Максима были слишком заметны и даже ставили тех, для кого это было непривычно, в высшей мере неловкое и возмутительное положение). Впрочем, какому-нибудь одному состоянию души она долго не покорялась. В обществе Власова смена её настроения производилась регулярно,- Логановой виртуозно это удавалось делать, она не стеснялась самой себя этим заниматься, чтобы путать Максима и не давать ему возможности ловить её на противоречиях.
Власов вышел из такси. Она ждала, пока он к ней подойдёт.
- Ну, иди сюда. Я уставшая какая-то,- растягивая слова, сказала она, так как это делают, когда грозят обидеться из-за мелочи с намёком на то, что сие никогда не произойдёт. Логанова надвинула нижнюю губку на верхнюю и нахмурилась.
Она взяла подошедшего к ней Власова под руку и они пошли к автомобилю.
- Ну, как там?- спросил по пути Максим.
- Скука.
- Почему же?
- Тебя не было,- как бы в шутку смеялась Лина, пока Власов ей вяло не улыбнулся.
Они сели в такси на заднее сиденье. Логанова начала рассказывать кого и что видела в клубе, разговаривая нарочно развязно, показывая этим, что находится в том состоянии опьянения, когда безрассудно тянет к противоположному полу. То одного парня подробно она описывала Власову, то другого, однако, при этом, к нему самому даже не приближаясь.
- Они рано уехали. А мне так хотелось с кем-нибудь из них остаться. Как ты думаешь, с кем мне будет лучше? Кто из них лучше?,- поинтересовалась она так, как спрашивает девушка у единственного молодого человека, на которого не имеет видов.
- Лина, я не знаю,- ответил Максим своим привычным, гладким, мягким голосом.
- Ни с чем к тебе обратиться нельзя,- Логанова продолжала говорить, хихикая, словно в шутку, чтобы исключить контраст между её этим видом и тем, с каким она сказала Власову: "Тебя не было". Она всё не приближалась к нему. Не могла Логанова растоптать мысль о том, что необходимость показать Максиму своё к нему безразличие даже в таком состоянии, когда, казалось бы, это чувство истреблено по отношению к любому молодому человеку, была обязательна, неизбежна и соблазнительна, а стремление не избавляться от неё полезным.
Когда автомобиль подъехал к её дому, она попросила таксиста сделать музыку потише.
- Ещё,- Лина возвысила голос,- потише. Вот так. Слушай, Власов. Мне так неудобно перед тобой. Спасибо, что забрал. Я очень тебе благодарна. Спасибо.
- Не за что. Иди спать.
- Как не за что? Спасибо тебе. Огромное спасибо. Я так тебе благодарна. Громадное тебе спасибо,- Логанова так горячо и искренно, как будто вовсе без влияния алкоголя, благодарила Власова, с таким жаром и навязчивостью она это делала, чтобы тот ещё непременно должен был почувствовать себя ей чем-то обязанным.
- Хорошо. Принимаю твою благодарность.
Она быстро поцеловала Власова, еле прикоснувшись губами к его щеке, давая понять, что, несмотря на неизбежность такой благодарности, она не хочет, чтобы он успел вовлечь самого себя в обоюдную нежность. Лина улыбнулась ему обычной хмельной, беспричинной улыбкой и, чрезвычайно довольная, помахала Максиму ручкой, резво пошевелив тонкими, с золотыми кольцами пальчиками, и вышла из такси.
Через неделю Логанова вновь могла садиться за руль. В этот знаменательный для неё день она с двумя подругами гуляла в клубе, приехав туда на своём автомобиле и сказав, что не будет выпивать. Слово своё она не сдержала и. когда они втроём уезжали домой из заведения, попала вместе со своими спутницами в аварию. Автомобиль Лины, которая не справилась с управлением, съехал с проезжей части и ударился в дерево, она чудом избежала травм. На это раз её лишили прав на три года, но главное было в том, что родители заявили Логановой о своём твёрдом намерении никогда ей больше не позволять садиться за руль.
После того, как Власов забрал её из клуба, Лина, не зная, что получит в такси удовольствие от предвкушения, которое плюс к этому окажется с желанием быть свергнутым ещё более сильным наслаждением от ещё более томительного ожидания, неожиданно для себя плотнее сблизилась с Шумилиным, с которым она всегда тесно общалась с младших классов. До известного случая её связь с Олегом была связью по инерции, как дань прошлому, как дань приятным воспоминаниям о детстве, как дань человеку, который первым не стал скрывать к ней своих чувств и который взамен получил лишь сомнительную дружбу, сомнительную потому, что Логанова всегда относилась к нему с презрительным пренебрежением. В душе она хотела прекратить с ним всякое общение, но не могла этого сделать из уважения к долговечности чувств. Недавно Шумилин ужасно стал её раздражать, тем, что такой невзрачный молодой человек осмеливается не скрывать к ней своего чувства. Лина почти ненавидела его за то, что Олег с самого детства занимался отыскиванием подлых и низких черт в характере Власова, и ещё более за то, что она видела в нём что-то общее с самой собой.
Логанова особенно запомнила случай, который произошёл, когда ей и Шумилину было по четырнадцать лет. Лина вместе с Олегом выходила из школы. Они спускались по ступенькам, и Логанова споткнулась и упала. Она в ожидании снизу вверх смотрела на Шумилина, но тот и не собирался ей протянуть руку; он лишь притворно-дерзко засмеялся и прошёл мимо Логановой. Она прекрасно понимала, отчего он так поступил. Олег хотел уязвить Лину, чтобы было легче её завоевать, да и самолюбие своё желалось успокоить. В тот момент и вылупилось её презрение к Шумилину. В Логановой, ещё не находя применения, уже зародилось страсть унизить того, кто ей более всего дорог, выказать к нему равнодушие, задавить насмешками, чтобы затем, когда тот узрит всё её над ним превосходство, покориться его любви и объятиям, сделав это с невероятно изнемождённым видом и, как будто в силу усталости от постоянных уговоров, сломиться под настойчивостью возлюбленного и перестать сопротивляться его чувству только лишь из-за того, что, она словно готова на всё, только бы больше не ощущать на себе надоедливость его привязанности и признаний.
*** Глава 3. Как Маша стала Марией
Алексей Михайлович и Ирина Фёдоровна, родители Максима, справили свадьбу спустя месяц после своего знакомства. Дело было в августе. А уже через год Ирина Фёдоровна родила девочку, Машу, старшую сестру Максима. В первые дни её жизни врачи опасались. Девочка, действительно, была болезненная. После выписки из роддома своей жены и ребёнка Алексей Михайлович не находил себе места. Маленькая Маша выглядела чересчур слабой и бледной, почти не плакала и не кричала.
- Не выживет. Почему же такая слабенькая? Ой, не выживет,- всё твердил отец, держа на руках и осматривая младенца.
- Перестань. Хватит чепуху нести,- обрывала его Ирина Фёдоровна, хотя сама боялась, и просила молчать мужа только лишь, чтобы её собственный страх не укреплялся страхом другого человека и, тем более, ещё сильнее не возбуждался бесконечными опасениями Алексея Михайловича.
Прошло полгода после рождения Маши, а отец всё так же продолжал причитать.
- Не выживет. Ой, не выживет,- он держал на руках девочку, не отрывая от неё глаз и почти плача.
Ребёнок, однако, окреп, и тревоги в душах родители постепенно стихли. Весьма сильно этому поспособствовало радостное событие: под Новый Год вышла замуж младшая сестра Алексея Михайловича, которую он сильно любил и был для неё больше другом, нежели братом. В первые же месяцы супружества она с головой ушла в развратную, разгульную жизнь, сразу заимев кучу любовников, чем очень была горда и беспрестанно хвалилась. Мать их, уже на тот момент довольно старая женщина, поначалу с радостной и доставлявшей ей удовольствие доброжелательностью относилась к Ирине Фёдоровне. Так было лишь в первые полгода, до замужества её дочери (в начале 2000-х годов она пропала без вести; в среде её знакомых кружились слухи, будто она была случайно убита во время пьяной драки и закопана в лесу). Несмотря на то, что старушка искренно полюбила Ирину Фёдоровну, в чём и признавалась сама себе, она не могла к ней не чувствовать зависти, она иногда даже сознательно напускала на себя это чувство, ощущая себя виноватой перед дочерью за свою любовь и уважение к Ирине Фёдоровне. В отличии от сестры Алексея Михайловича она была примерной женой и хозяйкой.
Вскоре после замужества дочери бабушка Маши поставила перед сыном жёсткое условие, что ей будет поручено воспитание девочки. Старушка была человеком не без мужского фундамента в характере и исключала всякую вероятность оспаривания её мнений. Чувство зависти переросло в ней в безмерную злобу и к Ирине Фёдоровне, и к дочери, и к силе своей материнской любви. Из жажды мести к добродетельности невестки в её душе быстро распустился бутон замысла, который вскоре был исполнен.
Его претворению в жизнь предшествовало следующее: когда Маше было полтора года, у Ирины Фёдоровны погиб старший брат. Он праздновал свой день рождения в ресторане. Оттуда наикратчайший путь к дому лежал через железнодорожные пути. Число несчастных случаев на этом участке полотна было громадно. Чтобы сократить дорогу домой люди, в основном пьяные, проползали под вагонами, некоторых переезжал поезд, многие лишались рук или ног. Забаву в этом находили дети и подростки. Они, убежав из-под присмотра родители, проползали под вагонами ради веселья и доказательства взросления. И Ирина Фёдоровна, будучи старшеклассницей, не обошла стороной сие занятие. Однажды она стала свидетельницей, как колёса внезапно поехавшего вагона лишила ног её подругу. С братом её случилось иначе. Или он хотел, чтобы случилось иначе? Этого никто не знает. В ресторане на праздновании собственного дня рождения он напился и поссорился со своей невестой, которая не была замечена на похоронах и после гибели жениха из его родственников её никто не видел. Заявив, что идёт домой, брат Ирины Фёдоровны вышел и направился к железнодорожным путям. Поезд переехал его тело, разрезав его пополам. в районе живота. В свидетельстве о смерти причиной оной было указано размозжение брюшной полости.
Мать Ирины Фёдоровны, уже тогда плохо слышавшая и лишившаяся мужа, до полуночи простояла на улице, материнским инстинктом предчувствуя беду. Зная, что сын может пойти через железнодорожные пути, она не удержалась и направилась к полотну. Бабушка Максима подошла туда в тот момент, когда то, что осталось от её сына, погружали в карету скорой помощи. Она начала хрипло кричать и падать на носилки рядом с сыном. Врачам с трудом удалось оторвать её от трупа.
Опознавать тело пришлось Ирине Фёдоровной. Её мать сама была при смерти, и полагалось, что может не пережить этого горя. Она, однако, выдержала. В морге с недоумением глядели на Ирину Фёдоровну.
- Девчонку совсем молодую прислали. Больше некого что ли, а? Как же ты это перенесёшь? Брат родной, да? Совсем молоденькую прислали! Девчонку прислали!
Ирина Фёдоровна обезумевшими глазами смотрели на располовиненное, посиневшее тело своего брата.
- Надо же, девчонку прислали! Да ещё сестру родную!
Со всех сторон раздавались возгласы, пока она, открыв рот, смотрела и не понимала, что видела. Только спустя много времени Ирина Фёдоровна осознала, через какой ужас ей пришлось пройти, и ей неоднократно представлялось, что ежели бы фантастическая машина времени перенесла бы её назад, к этой кошмарной картине, то её сердце разорвалось бы на части.
Первые дни после гибели брата были для Ирины Фёдоровны самыми тяжёлыми. Впоследствии она, мысленно возвращаясь к тому времени, спрашивала себя, что она делала, что ела, что одевала, во сколько ложилась спать и не могла ответить, потому что ничего этого её память не сохранила. Кто-то иной прожил за неё эти дни. Ей будто удалось перепрыгнуть через определённый промежуток времени и вернуться к сознательной жизни.
В те трагические дни забытья Ирина Фёдоровна ни разу не держала на руках дочь. Муж стал заваливать её за это бесконечными упрёками и недовольствами, пока она вновь не принялась принимать участие в уходе за ребёнком. Делала она это со слезами и плачем, но тревога за супруга постепенно покидала Алексея Михайловича. Он чувствовал, что уход за первенцем должен был быть тем предметом, который стал бы оправданием возврата Ирины Фёдоровны к прежней жизни. Она и сама понимала, насколько сильна её любовь к ребёнку и что слишком скоро подошла к готовности вернуться к условиям сознательного бытия, но Ирина Фёдоровна не могла сама к ним вернуться, ей нужен был кто-то, кто бы подтолкнул её к этому. И этим человеком был Алексей Фёдорович, который очень тонко чувствовал душевное состояние жены и имел настолько мало самолюбия и тщеславия, что не давал ей понять, что он это чувствовал.
Сокрытие того, что он сознавал все перемены в климате души Ирины Фёдоровны, отнимало все его силы. За месяц, прошедший со дня трагедии, Алексей Михайлович достиг полного нравственного истощения. В присутствии жены он с трудом не выдавал всего того, что в нём накопилось,- прозрение её чувств, собственное горе (он очень сдружился с братом супруги), кощунственное осознание превосходства тяжести своего положения над её состоянием, уход за оказавшейся между жизнью и смертью тёщей, естественный для молодого человека, впервые кого-то хоронившего, стресс, боль от постоянных воспоминаний тех трагических мгновений, сокрытие мучительности дум,- многое из этого могло выплеснуться наружу при малейшей, самой ничтожной трудности, как жидкость, существенная часть которой выливается из наполненной до краёв чаши после попадания на её поверхность единственной и несопоставимой по объёму расплескавшейся субстанции капли.
Мучительнее всего Алексею Михайловичу было сокрытие тягостей своего душевного состояния. В нём утвердилась надежда на то, что в отсутствии жены они растают, и он больше не будет угнетаться их маскировкой. Под предлогом необходимого отдыха он отправил Ирину Фёдоровну на неделю к её родственникам в Х-ский край. Под плёнкой отсутствия невестки и созрело время для исполнения замысла матери Алексея Михайловича.
На пятый день после отъезда Ирины Фёдоровны муж её собирался на день рождения к своему приятелю и попросил мать посидеть с Машей.
- Посижу, посижу. Иди, иди, развейся. А заодно и полечу её,- говорила бабушка (ребёнок довольно сильно кашлял в тот день, что ещё сильнее подстёгивало старушку).
Когда сын ушёл, никого кроме неё и Маши дома не было. Она поставила на огонь картофель с водой, подождала, пока вода закипит, и взяла девочку на руки. Долгое время старушке не хотелось совершать что-то страшное, она собиралась это делать, потому что так надо было, но чем быстрее приближался момент исполнения, тем сильнее её охватывало чувство мщения, и теперь она действовала уже вполне по направлению своего желания.
Старушка качала Машу на руках перед газовой плитой и приговаривала:
- Не всё же мне. Пусть узнает, что значит ненависть к собственному ребёнку. Она больше этого узнает. Она узнает, что такое ненависть ребёнка к родителю. Не всё же мне. Пусть узнает. Не всё мне.
Она поднесла ребёнка к плите, и Маша спинкой упала на кастрюлю, полную кипятка и горячего картофеля.
Алексей Михайлович обо всём узнал, когда Машу оперировали в больнице. Он хватался за голову и вцепился пальцами в волосы.
- Что ты наделала? Зачем? Зачем ты её поднесла?- сквозь плач он спрашивал у матери.
- Я вылечить хотела. Горячий картофель помогает от кашля. Я только её поднесла, и она выскользнула из рук. Ножками сильно дёргала. Я не удержала,- равнодушно говорила его мать грубым, каким-то барабанным голосом старой полной женщины.
- Ох, я не вынесу. Я не вынесу. Зачем? Зачем?
Он открыл окно и в слезах стал кричать прохожим о своей беде.
- Позвони Ирине. Скажи ей. Я не могу сам,- попросил он мать, когда иссякли его рыдания, после чего закрылся в спальне и целые сутки пролежал без сна, без мыслей, без шевелений души, как труп с открытыми глазами, уткнувшийся лицом в подушку.
Через два дня приезжала Ирина Фёдоровна. Алексей Михайлович скурил полпачки сигарет, ожидая её на вокзале (до этого он ни разу не курил). Жена его, посвежевшая и бодрая, вышла из вагона и робко, нежно улыбнулась. Она поцеловала мужа и улыбка её медленно и пугающе таяла.
- Лёша, что с тобой? Ты весь зелёный,- сказала Ирина Фёдоровна, уставившись в почти помертвелое лицо супруга.
- Как что?- спросил он.
Они в недоумении и ожидании смотрели друг на друга.
- Тебе не сообщили? Ты ничего не знаешь?
- Что случилось?- выдохнула Ирина Фёдоровна, положив руки на грудь.
Рассказ мужа привёл её в отчаянное и злобное исступление. Она начала стонать, как от физической боли. Она узнала, что операция Маши была наисложнейшая и длилась одиннадцать часов. Шансы на то, что она выживет, испарялись практически с каждой минутой. Состояние было близко к безнадёжному. Ожог распластался по всей спинке ребёнка.
- Это всё ты! Ты виноват. Я-то думала, что ты мне поможешь, что я забуду всё. А на тебя ребёнка нельзя было оставить,- рыдала и всхлипывала на перроне Ирина Фёдоровна.
- Я этого и боялся. Я на мать её оставил. Я боялся, что ты меня винить будешь. Пожалуйста, не проклинай меня. Я не заслуживаю. Я думал, я тут с ума сойду.
- Я оставила ребёнка на тебя, а не на матушку твою проклятую,- Ирина Фёдоровна вскрикнула и сама испугалась той жестокости, которая струилась в её голосе.
Покинув вокзал, они сразу же отправились в больницу, где провели почти полсуток. Всё это время Ирина Фёдоровна плакала, плакала безудержно и однообразно, плакала так, чтобы доставить боль своему мужу. Казалось, что она рыдает из одной лишь тяжести ожидания, что при любом исходе рыдания её прекратятся и она успокоится. Алексей Михайлович молил о быстром разрешении, как ни больно было сознаваться, но приходили такие минуты, когда ему было уже всё равно, выживет Маша или нет, слишком затянулась неопределённость, он молил, чтобы больше не мучиться от страданий своей жены и начать плакать самому.
Как только Алексею Михайловичу удалось уговорить жену поехать домой и отдохнуть, сменить обстановку, к ним вышел совсем ещё молодой врач и, заявив о нежелании строить предположения, всё же сказал, что за последние часы состояние Маши значительно улучшилось, и она, скорее всего, выживет. Власовы так радостно разволновались, что, задумав идти домой, пошли не в ту строну. Девочка, и вправду, выжила.
Единственным наглядным напоминанием о тех страшных днях был огромный, почти во всю спину Маши ожог. Ни Ирина Фёдоровна, ни Алексей Михайлович, когда купали или переодевали ребёнка, не могла не отводить глаз, если их взгляд падал на это страшное увечье их первенца. Они пытались избегать этой боли страдания, как будто желая сохранить силы перед наступлением следующего, как будто они чувствовали, что могут не вынести его, если не накапливать эти нравственные силы.
Мать Алексея Михайловича принимала в воспитании девочки самое щепетильное участие. Она водила внучку сначала в детский сад, потом в школу, проверяла домашнее задание, причём делала это с особым вниманием. Маша, благодаря такой опеки бабушки, слыла одной из лучших учениц в классе. В какой-то момент Ирина Фёдоровна поняла, что лучше свекрови воспитывать ребёнка у неё не получится и устранилась. Продолжалось это, пока Маше не исполнилось четырнадцать лет. Старушка определила сей возраст, как начало наступления взрослой сознательной жизни каждого человека. Тут и продолжилось её возмездие. Всё меньше было разговоров о школе, всё больше о жизни.
- Ох, Машенька, я тебя, конечно, люблю,- повторяла она,- но мать твоя бессовестная. Не могу же я одна тебя воспитывать. Я и так в одиночку тебя вырастила, но сейчас я так устала. А она даже и не хочет помочь мне. Да что о мне говорить? Она о тебе-то никогда не думала. Обо мне, что ли, она думать станет?
Пока родители Маши были на работе, она с бабушкой часто оставалась дома одна. Девочка садилась подле старушки и внимательно слушала её, как единственного человека, который всегда с ней рядом и потому всегда прав.
- Знаешь, что? А ты не ходи сегодня в школу. Ничему хорошему там не научат, только голову забьют ерундой всякой. Лучше меня послушай. Вот что я тебе скажу. Я же тебе только хорошего желаю. Ты не давай себя в обиду, матери своей не давай управлять собой. Она сейчас прохлаждается где-то, а ты у меня, у старого человека на руках. И ей до тебя никакого дела нет, и так было всегда. Она на тебя не смотрит, и ты на неё не смотри. Она непонятно где сейчас, и ты начинай гулять. Гуляй так, чтобы она не знала, где ты, так, чтобы ей, наконец, больно за тебя стало. Ты это заслуживаешь, и она этого заслуживает.
Маша с грустью в знак согласия кивала головой и приободрялась. Мысль о том, что можно не ходить в школу и гулять как взрослой радовала её всё больше и больше, по мере усиления настойчивой назидательности бабушки.
- Никогда ты ей не нужна была. Всегда было так, что она оставляла тебя одну, никогда не купала. Если бы не я, ты бы неделями в грязном платье ходила бы. Да речь не обо мне. Я своё отжила и мне нечего стыдиться,- останавливалась говорить она, с трудом переводя дыхание, чтобы внучка почувствовала, что ей больно было ей рассказывать о жене своего любимого сына.
- Ну так вот, слушай дальше. Я, может, скоро умру, так кто же тебе тогда расскажет правду? Я не могу позволить, чтобы тебя и дальше обманывали.
Внучка с видимой болью закрывала глаза, ещё сильнее возбуждая аппетит своей бабушки. Пока Маша тогда утверждалась в том, что все её вокруг обманывают, кроме человека, который не стесняется говорить горькую правду (если есть желание непременно убедить собеседника в собственной правоте, в ничтожности и враждебности окружающих его даже самых близких людей, лучше всего в этом случае действуют слова, которые больнее всего бьют в душу; в противном случае, если уверять в том, что жизнь есть одно только добро, для легкомысленных и наивных людей это будет выглядеть как ложь и лицемерие, в жестокость жизни поверить гораздо легче, чем в её милосердие, так что убедить в том, что эта жизнь есть зло, а все окружающие люди враги и завистники, проще простого), тогда утверждалась во мнении о всеобщем подвохе, потому что так было легче всего, потому что так было всё ясно и не нужно искать причины всех бед в себе, не нужно искать решения в себе; бабушка незаметно для девочки завлекала её в свой мир.
- Ты и тогда ей,- продолжала старушка,- не была нужна. Она и в больницу к тебе не ехала, тут всё сидела. Я уж и не знала, как ей сказать, чтобы она поехала. До того я была зла на неё. А уж когда врачи сказали, что ты не выживешь, так она, вообще, такое начала нести. Тут такое началось. Она сказала мне, что ни за что не поедет в больницу, что если ты умрёшь, так тому и быть. А ехать туда, только лишний раз расстраиваться. Ни за что не ехала. А когда ты поправилась, кричать начала, что такой ребёнок ей не нужен, что ей не нужен ребёнок-инвалид. Ох, я не знаю, как мы с Алёшей уговорили её не бросить тебя.
В течение почти года подобные разговоры формировали мировоззрение Маши, концентрируя всё самое негативное, что в ней было, на одном единственном пункте. Всё это время ей казалось, что она злая, но злая недостаточно, и нарочно, сознательно, искусственно источала злость, даже там, где этого не требовалось, и где она и не злилась вовсе. Незадолго до пятнадцатилетия внучки сразу после смерти мужа бабушка заметно ослабела (с пожилыми людьми часто случается так, что они слабеют и хиреют тут же после потери супруга), побледнела и слегла. Просуществовав месяц в постели, не вставая, она умерла от рака лимфоузлов. Страх Маши перед странной и непонятно откуда взявшейся смертельной болезнью скрадывал горечь потери старушки. Девочка очень боялась, что этот страшный недуг передастся ей по наследству; ещё больнее, чем боялась, она была уверена, что он её не минует. Это тот смешной страх, который не позволяет относиться к человеку не иначе, как к ребёнку. Она боялась слепо и безнадёжно. Так боится дитя, оказавшееся без родителей в тёмной комнате; боится не одиночества, а темноты.
В семнадцать лет Маша стала Марией. Какое-то время ей понадобилось для неразрывного соединения с мыслью о том образе жизни, который навязывался бабушкой и к которому она и без того притягивалась. Она любила погулять, но делала это нечасто. И на то была причина. Отец, Алексей Михайлович, хоть и был человек невспыльчивого рода, но в моменты крайнего раздражение, непонимания и безудержной злости мог и руки пустить в ход, чего ужасно боялась Мария.
И к двадцати пяти годам страх этот не прошёл (в апреле 2010 ей было двадцать пять). Редко, но всё же такое случалось, Мария не ночевала дома; компенсировала она это напыщенным дружелюбно-приветливым тоном общения с отцом, что действенно было всегда и не доводило его до той точки бешенства, от которой назад пути уже не прослеживалось. "Лишь бы,- думала она,- отца не разозлить. А то он и ударить может, а как я буду с синяками ходить? Кому я буду нужна такая? И так-то никому не нужна. А если кто увидит с синяками, то уж и показываться потом на глаза стыдно будет; не смогу. Братец хоть словом бьёт. Это больнее, но зато незаметно с виду. Синяков от слова не бывает. Удар слова бесследный. Хорошо бы только этот удар был. Лишь бы не руками. Вдруг сегодня отец меня ударит, а завтра моя судьба мне встретиться, а я с синяком? Так и проморгаю судьбу свою. Нет, всегда надо быть осторожной, не злить отца! Я готова унижаться, пусть будет брат меня унижать, только лишь бы отец не бил. Надо готовиться к этому завтрашнему свиданию. Может, оно и не завтра будет, но когда-нибудь будет".
В тот четверг днём мать сообщила Марии, что у отца случился инфаркт, и она спешила домой. Власова повернула во двор и увидела высокого молодого человека с тупым, идиотским выражением лица и вечно открытым ртом, как у людей, которым задают наипростейшие вопросы и которые в беспорядочной суете пытаются и не могут на них ответить. К примеру, у такого человека интересуются, лето наступило в данный момент или же зима, а он открывает рот и молчит, как будто этим своим идиотским видом желает заставить вопрошающего забыть о том вопросе, который он задал, чтобы не опозориться своим незнанием предмета.
Мария бросилась к нему в объятия, и они пару раз поцеловались.
- Ты когда вышел? Я и не знала. Когда тебя отпустили? Почему не сообщил?- спросила она.
- Я? Я...недавно совсем...Вот только что...почти.
Это был Плагин, молодой человек двадцати двух лет от роду, три года отсидевший в тюрьме за грабёж и несколькими днями ранее выпущенный на свободу. С Марией они вместе выросли, и он был первым человеком, с которым она пыталась завязать в известном смысле близкие отношения. Но получилось так, что чуть более трёх лет назад Плагин выбрал другую и женился на ней. До этого долгое время он метался между двумя вариантами, пока не определился. Вскоре после этого его будущая жена забеременила от него и спустя пару месяцев Плагин был арестован за грабёж. После вынесения приговора его родителями было решено, что если он распишется с будущей матерью своего ребёнка, то это может стать поводом для амнистии, но из хитрости этой результата не вылупилось.
Выйдя из тюрьмы, Плагин переехал к своей жене в довольно дорого обустроенную и богато меблированную квартиру. Супруга его работала женщиной для известного рода развлечений и сразу же оповестила мужа об этом факте, скрыв, однако, что занималась этим ещё и до его лишения свободы. Она с гордостью сообщила, что может позволить обеспечить достойную жизнь всей семье, так что бедному мужу можно ни о чём и не беспокоиться, что невероятно обрадовало Плагина, и он быстро решил, что не будет и начинать мучиться поиском работы. Его законная жена зарабатывала тем, что на время становилась женой незаконной, давала ему часть своих денег, и он был доволен, горд и смирен.
Об освобождении он не сообщил Марии, потому что ждал с ней якобы cлучайной встречи, при которой хотел показать, что не думал о ней и забыл оповестить,- после, как он считал, незаслуженной кары, он искал и нашёл предмет, который он мог обречь на такое же незаслуженное наказание. Он нарочно прохаживался возле дома Марии, чтобы с ней встретиться.
- Давай поболтаем, посидим. Столько не виделись,- радостно заговорила она.
- Я не знаю, если только вечером. Я сейчас спешу. Сейчас не время. Давай после,- своим тоном Плагин вступал в противоречие со словами, как бы задумавшись, растягивая и подбирая выражения мыслей.
- Давай вечером у нас во дворе. На старой лавочке
- Ох, не знаю. Может быть,- Плагин выдохнул тяжело, как бы отдаваясь во власть обстоятельств, а не своего желания.
- Буду ждать. Ты знаешь, ты очень постарел. Я о тебе только сейчас вспомнила, а так даже и не думала всё время. Вспомнила только, когда встретила,- солгала Мария. Плагин нисколько не постарел, и она постоянно о нём думала. Мария имела удивительную склонность лгать человеку в глаза о таких вещах, о которых он наверняка знал, что сие есть самая смешная и глупая неправда. Она лгала о своих чувствах, о которых человек догадываться не мог, но лгала о них абсолютно без боязни быть разоблачённой. Мария врала так нагло и гнусно, что люди ничего не отвечали на эту ложь только потому, что словно теряли дар речи от такой наглости или же от смеха, вызванного ею, или же из высокомерного желания не унижаться опровергать такую безумную своей гнусностью клевету, в коей, как это ни редко бывает, не имелось и мизерной примеси правды. Говоря ложь, обычно не кричат и не выказывают визгливого остервенения,- совесть не позволяет; лжец, как правило, спокоен и надменно-безмятежно насмешлив. Здесь же было наоборот. Мария кричала с такой наивностью и без смущения, что будто могла захлебнуться волной подступившей и негодовавшей откровенности. Бывало иногда, что люди, на коих она гнала эту волну, открывали безумно рты, не находя слов против этой возмутительной лжи, и окружающим казалось, что Власова действительно говорит правду, а не клевещет. С обоюдным холодком во взглядах Мария и Плагиным расстались, она с надеждой на предстояющую встречу, Плагин с уверенностью в ней. Несмотря на свой расчёт провести свою первое после освобождения свидание со старой знакомой именно в таком течении, в котором оно и было проведено, он чувствовал, что холодок в его взгляде был чересчур жестоким, что можно было немного отдаться тёплому чувству, всегда возникающему после долгой разлуки, что можно было дать волю горячности в словах, но последнее являлось ошибкой,- после расставания и не следует уповать на обильность и красочность слов, оно должно заменяться теплотой молчаливого объятия.
Придя домой, Мария убедилась, что отец был слаб; взгляд его был какой-то потухающий, бледность ещё недавно смуглого лица настораживала и пугала. Сердце её тревожно забилось. Мария подошла к зеркалу и, взглянув в него, успокоилась,- её уже привычной желтизне лица она теперь приписала испугу за Алексея Михайловича. Она улыбнулась в отражение для пущего убеждения в нормальном порядке вещей.
Отойдя от зеркала и оставив помыслы о самой себе, она перекинула клубок мыслей на отца и вновь встревожилась. Не вовремя, как оказалось, встретившийся ей Плагин, заплаканное лицо матери, слабость отца, проявлявшаяся в состоянии сильной обеспокоенности внешнее равнодушие брата сковывали её возбуждённое благодушие. Есть люди, которые только в условиях страха приближения или наступления беды могут быть дальновидными и расчётливыми. Не болезнь и возможная смерть отца, не терзания матери, не раздражающее и высокомерное равнодушие брата, не сама тяжесть горя, а, скорее, неудобства (траур, необходимость носить чёрную одежду, хлопоты до и после похорон) и вынужденный простой в развитии отношений с Плагиным по-настоящему пугали Марию. Ей казалось, что только сегодня он может связать своё будущее с ней и больше никогда. Когда Власова заговаривала с молодым человеком ей всегда так казалось. И вот сегодня, в тот день, который, по её мнению, решит её судьбу, томностью ожидания она была заперта в нравственную клетку беды, пусть и не неизбежной. Неужели вечер, который она должна была посвятить избавлению от собственной неустроенности, ей придётся провести дома, наблюдая за больным отцом?
Пугала ли её сама смерть отца? Да, пугала. Но она понимала, что страх этот не настолько силён, как страх перед неудобствами, которые могут последовать за кончиной родителя. Не только полюбившаяся ей монотонность ожидания судьбоносной встречи могла быть уничтожена, но могла быть разрушена и сама сладость этой встречи, могло быть разрушено всё счастье Марии. Её благодушие нахмурилось и помрачнело. Скорбь по отцу, похороны, возвращение к привычной жизни непременно отложили бы её участие в собственной судьбе. И даже после возврата Марии к привычным условиям жизни и счастливого конца её чаяний, счастье это было бы неполным, ибо она считала, что каждая потерянная минута лишала её всей сладости, безоговорочности и удовлетворительности успеха.
Мария обхватила лицо руками. Надув щёки, она глубоко и протяжно выдохнула и пошла к дивану, на котором лежал отец.
- Папочка, давай в больницу. Ты очень слабо смотришься.- сказала Мария и облегчённо посмотрела ему в глаза.
- Да отстаньте же вы от меня. Я сказал же, что не поеду. На себя лучше посмотри. Хуже меня выглядишь. Сходила бы к врачу, проверилась бы,- со злостью крикнул писклявым от недуга голосом Алексей Михайлович, впервые за день.
На шум в зал вбежала Ирина Фёдоровна.
- Не кричи ты. Господи, скорее меня в больницу заберут, чем тебя. Не жалеете меня совсем. Почему ты на неё кричишь? Она, что ли, во всём виновата?- жена провела ладонью по лбу, будто отгоняя плохие мысли и усталость.
- Неужели ты не видишь, как она выглядит? Она же бледнее меня. По ночам гулять, плохо ли дело? Бледная, просто ужас. Вместо того, чтобы шляться, лучше бы к врачу сходила. Ты, мать, вот бы о ком заботилась.
- Так она за тебя переживает. Вот и бледная. Ты её довёл.
- А то, что она прохлаждается непонятно где и с кем, это, по-твоему, нормально? Не это, по-твоему, причина? И есть ли тут, вообще, причина в одном человеке?- спросил он уже у себя, спросил тоном, не позволяющим Ирине Фёдоровне отвечать, спросил, заранее негодуя перед слепотой её ответа.
- Не из-за того она так выглядит. Не так уж и часто она гуляет.
- Защищаешь её? Ну, защищай, защищай, адвокат. Получишь за свою защиту. Получишь за своё добро. Сейчас защищаешь, а дальше что будет? А дальше получишь от неё. Обязательно получишь за свою защиту. Защищай, защищай.
Мария начал звать брата, криком пытаясь заглушить голос отца:
- Максим! Макс, где ты? Максим, иди сюда! Скорее иди! Ты хотя бы скажи ему, уговори его, в больницу надо, скажи!
- Он меня заставил с ним больше не разговаривать,- выйдя из своей спальни сказал Максим, пролетая по коридору и не заглядывая в зал.
- Я ухожу,- выкрикнул он, на ходу накинул зелёную куртку и вышел в подъезд. Было уже под вечер.
Солнце село за крыши домов, и в зале потемнело. Глаза Алексея Михайловича, казалось, в этой сумрачной комнате заблестели новым, живительным и оживляющим блеском, но дочь его этого не заметила; она уже была увлечена состоянием спокойствия, которое осветило её душу. Мария вышла в коридор. Она сказала отцу, что тому надо в больницу, попросила брата уговорить его. Что ещё нужно было? Очистившись перед совестью, Мария обнадёжилась и тяжело выдохнула, как единственный человек, который хотя бы попытался сделать всё от него зависящее и который вследствие этого есть единственное лицо, имеющее право на проявление слабости в тот момент жизни, когда другие на это права не имеют.
*** Глава 4. Смирение Чертогаевой.
Логанова и Шумилин подходили к скверу подле университета, обычному месту встреч с друзьями, где на скамейках под густой сенью будто довлеющих ив без забот и тревог можно было провести вечер, выпивая, смеясь и громко беседуя.
Они шли чуть поодаль друг от друга, вернее, Лина шла так, чтобы прохожие не заподозрили между двумя молодыми людьми каких-либо других отношений, кроме дружеских. Недавно она перекрасила волосы в тёмно-каштановый цвет. Под расстёгнутой кожаной курткой с засученными почти по локоть рукавами виднелась белая футболка, чёрные джинсы плотно облегали худые, стройные ноги. Логанова шла своей привычной быстрой, подпрыгивающей походкой, какой-то решительной, задорной и отчаянной. На ветру развевались её словно взволнованные лёгкой завивкой шёлковые волосы. Логанова энергично-раскованно махала руками, невольно слегка занося их за спину.
Шумилину и неловко, и стыдно, и завистливо было идти рядом с Логановой,- он, как всегда, оделся серо и неуклюже. Старые, чёрные, массивные ботинки, брюки и тёплый свитер составляли о нём впечатление, как о человеке без заботы о своей наружности. На самом же деле, о ней он пёкся не меньше, чем иные модники! Но он не мог отступить от однажды принятого решения одеваться дёшево и без вкуса. В отличии от него Власов всегда носил деликатесные вещи, выглядел стильно, даже дерзко стильно. Шумилин понимал, что при всей силе своего желания, он не сможет превзойти Максима, а выказывать необоснованную претензию на соперничество с ним было для Олега стыдливо.
- Я никогда,- сказал он как-то в присутствии Максима и Логановой,- не буду покупать дорогих вещей. Мужик не должен заботить о том, как он выглядит. Он должен быть таким, каким он есть, без притворства и без прихорашиваний. Это же унизительно, в конце-то концов. Нельзя нам только и думать о том, как бы выглядеть получше.
С той поры Шумилин, когда выходил из дома, злился на себя за то, что не мог элегантно одеться и аккуратно причесаться, хотя этого ему хотелось более чем самому Власову. Он твёрдо занял стойку презирающего новейшие течения моды человека, и конечно, не мог от этой стойки отказаться. Олег злился на самого себя, уничтожал себя собственной чрезмерной гордостью, и был взбешён этим.
В нём боролись любовь к Логановой и стыд за самого себя, и, как это всегда бывает, любовь побеждала. Как ни неприятно ему было встречаться с Линой, он не мог не видеться с ней. Раздражение от стыдливости со страстью к Логановой не могли расстаться, как два ненавидящих супруга, связанных обязанностью воспитания ещё малых детей и избавлением их от горьких воспоминаний о разбившейся семье. Шумилин и теперь, подходя к скверу, одновременно бесился на злость на самого себя и на любовь к Лине. По-другому, без злости, он уже её любить не мог.
Лина и Олег часто вливались в собравшееся общество молодых людей вместе. Они оба чувствовали себя брошенными и оскорблёнными Власовым. Только вместе Логанова и Шумилин не ощущали того уничижения, которое их постигало порознь. Если бы они появлялись при Максиме поодиночке, то его равнодушие к ним в полной мере осыпалось бы на каждого из них, а так, словно безразличие Власова поровну распределялось между ними, и им становилось легче не от неполноты этого безразличия, а от осознания того, что оно делится с ещё с кем-то. Только в созерцании их общей ничтожности они чувствовали себя отмщёнными перед Власовым. Логанова и Шумилин были словно укушенные одной и той же ядовитой змеёй, которые ждут, у кого быстрее начнётся действие этого яда, и кто быстрее умрёт.
Допустить предположение о том, что было бы, если бы Власов вдруг исчез, являлось страшнейшим малодушием и для Лины, и для Олега. Из его отсутствия произросла бы главная их потеря.- потеря приятной для обоих неловкости, вызванной подобострастием одного и любовью другой, неловкости ещё более приятной оттого, что она вызвана подобострастием скрываемым настолько же сильно, насколько и любовь. Временами неловкость сия была невыносима и нестерпима, особенно когда они находились в присутствии грустного и печального Власова. Между тем, друг без друга они не могли представлять себе свою жизнь. Взаимное ощущение их близости и миражным равнодушием Максима было для Логановой и Шумилина противоядием от смертельной отравы, своим нравственным гнётом парализующей всё их самолюбие и самоопределение.
Шагах в двадцати от скамейки, к которой они направлялись, Логанова вдруг остановила Олега, рукой ему преградив путь.
- Посмотри, кто сидит. Тьфу, противно,- тонко усмехнулась Логанова,- глаза б мои не глядели. Глянь, ждёт принца своего, только принц-то этот не ей принадлежит. Кому же он принадлежит? А эта сидит, ждёт. Красоту навела и ждёт, когда её оценят. Ну-ну.
Лина головой кивнула в сторону скамейки, где и сидела их одногруппница. Они вновь направились к ней. Взгляд Логановой потускнел и омрачился презрением.
Их одногруппница, Катя Чертогаева, не видела, как они к ней подходили. Лина подкралась к ней сзади и одновременно ущипнула её за спину и крикнула:
- Кто здесь?
Катя не испугалась, как того ожидала Логанова. Она лишь встала и добродушно улыбнулась, тут же, впрочем, поджав губы, словно укоряя себя за такую улыбку.
- Ты не испугалась? Ну ты даёшь! Вот человек! Человечище! Ты даже пугаться не можешь. Что нам с тобой делать?,- Логанова в каком-то поспешной раздражении, прикрытом ласковостью искусственного, нежного голоса-ручейка, подводила глаза к небу. Она была в том состоянии нетерпеливого ожидания, в котором люди лишь одним таким видом пытаются вызвать ответное агрессию. Поняв что этого не последует, она похвалилась единственным, что у неё осталось от самой ранней юности,- задорной, шаловливой, какой-то даже подростковой улыбкой; улыбкой освещавшей всё её ставшее за последнее время желтоватым лицо; улыбкой, при которой уголки рта привычно приподнимались, делая на щёках ямочки.
Многое, действительно, изменилось в Логановой. Цвет лица пожелтел, глаза Лина очень часто щурила, как будто мучительно пытаясь удержать рвавшиеся наружу слёзы, голос огрубел. Улыбка с глубокими ямочками на щеках составляли одну цельную прелесть её усталого лица. С её красотой случилось то, что происходит довольно редко,- она не исчезла; она просто-напросто перешла в другой возраст. Логанова была так же мучительно красива, но красива немного по-иному. Она снизу вверх посмотрела на Чертогаеву (Катя была весьма высока, на её фоне Логанова смотрелась чересчур уж маленькой). Так смотрят добрые и жизнерадостные руководители на подчинённых, когда сидят в кресле, а те стоя делают доклад, показывая, что изо всех сил стараются этим своим взглядом снизу вверх сократить расстояние, разделяющее их в социальной иерархии. Девушки медленно окинули друг друга одинаковыми взорами, оценивая внешность без претензии на то, что можно найти в ней какие-то изъяны, но лишь с желанием подцепить что-то новое и доселе неизвестное. Обе красавицы всегда о чём-то спорили: об учёбе, о ночных заведениях, о друзьях, но не никогда не спорили о том, о чём им больше всего хотелось,- о том, что есть красиво и некрасиво. При каждой встрече они находили друг в друге какую-нибудь новизну: что-то только недавно появившееся в голосе, интонациях, манерах, взгляде; с достоинством и одобрением оценивали всё это, но ничего не перенимали, как будто воровство могло быть признанием поражения, как будто что-то из чужой прелести могло испортить их собственную.
- Хорошо, что ты здесь,- сказала Логанова так мягко, как говорят девушки только тогда, когда желают отмести от себя подозрения в ревности. - Власова ждёшь?- спросила она Катю своим привычным, прокуренным, низким с надломленностью голосом.
- Да, жду.
- Не против, если я сяду на твоё место?
Логанова взглядом вынудила отодвинуться Катю.
- Спасибо,- не дожидаясь ответа, Лина села на скамейку, запрокинув ногу за ногу и подкуривая сигарету.
Логанова приняла такое выражение лица, который намекает на то, что уйти мыслями в себя гораздо привлекательнее, чем разговаривать с присутсвующими, несмотря на такой вечер, взывающий к откровенностям и болтливости. Шумилин, всё это время стоявший в стороне, словно не желая мешать чему-то, подошёл к скамейке и положил рядом с Линой большой пакет с тремя бутылками шампанского и пластиковыми стаканчиками.
- Будешь?- Лина спросила Чертогаеву таким тоном, который будто запрещает ответить утвердительно, который делает согласие унизительным и неприятным., который заставляет отвечать: "Да!", потому что понимаешь, с какой начинкой был брошен вопрос и желаешь пойти наперекор.
- Буду,- с вызовом кинула Катя.