Маркович Дан Семенович : другие произведения.

Лчк(любовь к черным котам)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Несколько слов от автора.
   Эта книга написана в 1984-1985 гг. Она издана в серии "Цех фантастов" за 1991г. Кир Булычев, взяв "ЛЧК" в сборник фантастики, конечно, понимал, что повесть не антиутопия, и к фантастике отношения не имеет.
   Что такое "ЛЧК"? Это моя первая повесть. Это книга о будущем, о развалинах империи, об увядании разума и культуры? Все так... но перечитывая ее, я вспоминаю только одну книгу - "Машину времени" - развалины, залитые теплым вечерним светом...
   Если гибель человечества неизбежна ( а я так думаю), то пусть она будет такой - тихое теплое место, природа безмятежна, живут звери и старики, пережившие все бури... Сон золотой. Пусть недолгий. Пусть нет разума и истины, но есть еще тепло сердец.

Д.Маркович

ФЕЛИКСУ ПОСВЯЩАЕТСЯ

...Даже в то время, когда исчезают си­ла и ум человека, благодарность и неж­ность продолжают жить в сердцах...

Г. Уэллс. Машина времени

   1. ВОЗВРАЩЕНИЕ
   Анемподист и Гертруда
   Я щел по узкой тропинке меж высоких стройных берез, перебрался через ручеек по бревенчатому мостику и оказался в городе. Прямо передо мной старое пятиэтажное здание с большими красными буквами "ЖЭК" над дверью. Внутри было пусто и тихо. Доска почета, объявления, приказы... На первой двери надпись—"Управдом". Я постучал, услышал голос за дверью—и вошел.
   За столом сидел сильно укороченный человек—безногое туловище с одной рукой, багровая клешня вместо кисти. Перед ним небольшой, размером, с портативную печатную машинку, пульт с зелеными и красными лампочками. Это был управдом Анемподист Бодров.
   — На поселение?.. А кто таков?
   — Вот бумаги.
   Он бегло просматривает ихразрешение... разрешение... писатель?..—посмотрел на меня, глаза оказались живые, хи­троватые:
   — Из каких писатель, кто пишет али нет?
   — Кто не пишет.
   — А, вот... да-да... И надолго к нам?
   — Не знаю еще...
   — А мне надо, чтобы надолго,—жилой фонд осваивать будем. У нас тепло, свет... пенсию дам, в виде вермишелевого супа с мясом...
   Он мне нравится, живой мужик.
   — А что от меня надо?
   — Огород выделю—десятую урожая мне, а дальше по­смотрим... писатель... Работу могу предложить, в ЖЭКе, но денег мало. Свиньи экономику подрывают. Это все Блясов, доберусь я до него...
   — Я согласен... Подумаешь, десятая, с супом и в тепле— проживу.
   — Только сначала зайди в сто седьмую, к Гертруде, он у нас главный по политике. А поселим тебя...
   — Нельзя ли в двадцатом?
   Управдом удивленно поднял брови:
   — Вот именно, в двадцатом, там все живут.
   — Как так—все? Он замялся:
   — Ну, увидишь, увидишь... пойдешь вниз, к реке, послед­ний дом и будет твой, панельный, квартира двадцать три. Я тебя сейчас подключу...—он подвинул к себе пульт и стал шуровать на нем красной клешней.
   Я вышел в коридор. Навстречу мне двигался огромного роста мужик в резиновых сапогах до паха. Голова его, лицо и руки обросли густым рыжим волосом, похожим на медную проволоку, левый глаз — маленький, заплывший, смотрел сви­репо и дико, правый—большой и неподвижный, сиял немыс­лимым лазурным светом. Рыжий человек с голубым стеклян­ным глазом был заместитель Анемподиста Гертруда, то есть "герой труда" в сокращении.
   — Заходи.
   Мы вошли в его комнату, заваленную странным ин­вентарем и перегороженную деревянным заборчиком. Ге­ртруда зашел за барьер и сел на табуретку перед грубо сколоченным столом.
   — Давай документ.
   Он стал внимательно читать мои бумаги, а я тем временем разглядывал комнату. Инвентарь, похоже, предназначался для ловли небольших животных... Над столом лозунг—"ЛЧК— великий источник счастья народов". А на столе книга в черном переплете с этими же тремя буквами—ЛЧК—на корешке...
   Гертруда прочитал документы, бросил их на барьер и ска­зал:
   — Ладно, живи. Не писать. Черных котов не держать, не кормить, выявлять вредителей и докладывать лично мне. Рас­пишись здесь и здесь.
   Я не глядя расписался там, куда он тыкал громадным пальцем, заросшим золотистым волосом, сказал: "Знаю все"—и вышел.
   Квартира
   Тот самый двадцатый панельный, в котором я хотел жить, а теперь просто обязан—такова воля указующей красной клешни начальника,— находился на другом конце маленького городка, около километра в диаметре, расположенного на вершине огромного, почти лысого холма. Город был забро­шен—никакого движения, ни белья на балконах, ни детских голосов—ничего. Вокруг домов громоздились кучи мусора, местами доходившие до уровня третьего этажа. Своевольный ветер теребил обрывки газет, гремели сухие пакетики из-под молока... Эта картина показалась бы мне совершенно беспрос­ветной, если бы не яркое весеннее солнце, новая трава, рас­тущая из хлама и грязи, вода, бегущая вниз, к реке, и смыва­ющая эту грязь—и ощущение, что я на высоком месте, где земли, в сущности, мало и много неба и света. И чем ближе я подходил к реке, тем светлей и просторней становилось, и наконец передо мной открылся необъятный простор. Внизу сверкнула полоска воды, за ней, вообще-то далеко, не менее двух километров, а казалось—совсем рядом, лежали поля, освобожденные от снега, воды реки наступали на них, затопи­ли прибрежные кусты, красноватые от почек... и рядом со мной пылали какие-то тоненькие веточки, они вытянулись из старых, толстых, и ликующий красный победил глухой корич­невый цвет. Небо, бледное и жидкое, отсюда, с вершины холма, казалось высоким и просторным, оно парило над голой черной землей, над кустами, первой травой, резко-зеленой, над всем этим странным оставленным городом, царством шоро­хов и мусорных куч.
   И панельный дом, в котором мне предстояло жить, был таким же, как все,— обшарпанный, в глубоких трещинах, с вы­битыми стеклами первых этажей. Зато дальше домов не бы­ло — он последний... перед окнами уютная лужайка, кусты, какой-то заброшенный сад, за ним спуск к реке, и река видна как на ладони, за нею лес зубчатой синей грядой до самого горизонта... а направо овраг, прорезавший себе путь в тяжелой бурой и черной глине...
   Квартира была на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошел. Две комнаты, окна выходят в сторону города, но я не привык выбирать... Не успел осмотреться, как в переднюю вошел невысокий человек.
   — Вы новый жилец? Не хотите обменяться квартирами?
   Почему он не занял ее раньше?.. Ах, да... я вспомнил пульт с лампочками и красную клешню на нем—здесь не было тепла и света, а теперь разрешено жить...
   — ...такая же, только окнами на реку...
   Я не раздумывая пошел за ним. Он толкнул дверь соседней квартиры, вошел, а я задержался на пороге, долго вытирал ноги о старую мешковину... Ну что ж... квартира как квартира, и даже обжитая, и окна смотрят не на мертвые дома, а на простор, в поля и леса...
   — Анемподист не будет против,—сказал мой новый знакомый, его звали Крылов. Сухой остроносый старик, на удивление аккуратно одетый, с длинным пробором, разде­ляющим гладкие, плотно прижатые к голове волосы... серые умные глаза...
   Я снял телогрейку, было тепло-тепло, и сел на стул у окна. Он ходил по комнате, понемногу собирал свои вещи, книги и говорил:
   — Не-ет, здесь невозможно работать... каждый вечер из подвала какой-то рев... видите ли, они поют песни... И эти коты! Я против варварских методов, но, согласитесь, разум­ный отлов совершенно необходим...
   — А что коты?
   — Ну, знаете... заглядывают в окна, смотрят нагло... и ведь вонь какая, инфекция... А вы, простите, кто по профессии?
   — Был художник... писатель... из забытых давно.
   — Я в некотором роде тоже — историк, пишу историю нашего времени.
   — Вам разрешено?
   — Выпросил разрешение на год, а они здесь забыли или не поняли... читают еле-еле... А вы?
   — Мне запрещено.
   — Какая дикость...— Вдруг он подбежал к окну:— Вот полюбуйтесь, на балкон выйти невозможно!
   Я ничего не успел заметить, только мелькнула какая-то тень за стеклом.
   — Мне коты не помешают.
   А он уже говорил о другом:
   - ... привычный порядок исчез... дело не в разрухе... это шок...
   Я очень устал и был растерян, его слова доходили до меня с трудом...
   — ...двести лет провисели на священном заборе... "у гра­ницы тучи ходят хмуро...". Ждали неприятностей извне, а тут свои противоречия...
   Наконец я немного пришел в себя и стал смотреть по сторонам. Почему-то трудно дышать... что он там несет?.. неурядицы, противоречия... даже с глазу на глаз—привыкли... Первыми я увидел картины, они висели на всех стенах, грубые самодельные рамы в пыли...
   — Откуда они?
   — А,что?
   — Картины эти...
   — Не знаю, говорят, здесь жил какой-то художник, давно, то ли уехал, то ли исчез, одним словом, бросил все, а картины никому не нужны—висят... Так вот, что сейчас важней всего? Построить теорию, что-то вроде старой теории катастроф, но на новом основании. Я уверен, этот скачок в пустоту—фазо­вый переход третьего рода...
   ...Ученый человек, ученый... такие все вам объяснят, хоть небеса разверзнись и просунься оттуда рука...
   — ...важно, в какую точку истории мы откатились... как вы считаете?
   — Не знаю, по-моему, это зависит от людей...
   Он, кажется, возражал, говорил о какой-то объективности, а мне было не до него. Из темной рамы, из пыли и теплого сумрака смотрела на меня девочка в красном платье. Лицо у нее бледное, печальное, что-то ей надо было сказать... Она прижимала к груди черного кота, а кот не сомневался в жизни, смотрел на всех свысока, желтые глаза светились... Какая теплая пыль у нее под ногами... такая бывает в южных горо­дах. Я всю жизнь любил эти города—за свет, за тепло. Вот наберусь сил—может, найду себе дом среди теплых песков, рядом с южным морем...
   Я встал и выглянул на балкон. Там стояло кресло, обычное кресло, обитое материей, потерявшей цвет. На сиденье клочья шерсти, черной с коричневым отливом, и мно­го белых—седых волос...
   Крылов позвал меня, он собрал наконец вещи, я помог ему перебраться, вернулся, с облегчением снял ботинки, лег, на­крылся рваным, но теплым одеялом, которое он оставил мне,—и остался один. Кровать мягко опустилась и обхватила меня с боков. Совсем как в детстве, на раскладушке—безопас­но и тепло... Вот и вернулся. Никто не узнает меня, слишком много времени прошло. Девочка эта совсем взрослая, живет далеко, а кот... кот давно умер, они ведь столько не живут... Отсюда был виден угол оконной рамы и кусочек выцветшего, синего с белилами неба. Злоупотребляем белилами. Что по­делаешь—север... А небо становилось все светлей, и на нем отчетливо проступил зубчатый след. Шов на коже... такой хорошенький ровный шовчик. Медичка сказала: "О, как зажи­ло!" Это в первый раз, потом заживало не так. Нет, это не шов, а молния, и небо—не небо вовсе, а голубоватый ситец, как на том кресле, на балконе, которое я помнил с детства. Молния бесшумно расползлась, из прорези вылезла большая рука, поросшая рыжим волосом, согнула корявый палец, и ве­жливый хрипловатый голос сказал:
   — Ну, ты, иди-ка сюда... нет, подойди, падла...
   Это уж точно мне. Вставать или не вставать? Сил нет, а не встанешь—все равно поведут. Я с трудом вылез из мягкой люльки, всунул ноги в растоптанные ботинки. Шнурки?.. За­чем, наверное, идти недалеко...
   — И душу, душу свою возьми,—сказал тот же голос. На столике лежала коробочка из-под рисовального угля, обтяну­тая резинкой. Там была душа, я взял ее и вышел.
   Идти было недалеко. У парадного стол, накрытый зеленой тканью, за ним сидели двое. В большом кожаном кресле расположился декан Лунц, старик с лицом ученой свиньи, которая в молодости освоила несколько трюков и возомнила себя человеком. Слева от ученого на подлокотнике сидел тоненький белокурый мальчик, наш комсомольский вождь студент Белов. А, вот и Белов здесь. Толстая лапа декана поглаживала бедро студента. Ого, этого за ними я не знал... А за креслом стоял Подлинный, парторг факультета, человек с лицом боксера и улыбкой сводника. Он даже декана несколько смущал и после очередной оргии исчез, а через несколько лет объявился в столице, советник знатного вельможи, светло-серый костюм, золотые очки... С деканом и парторгом у меня были ясные отношения, а вот Белов удивлял. Талант, ученик знаменитого Лотмана, как же так?..
   Мои размышления прервал Лунц:
   — Дайте ваша дуща,—он брезгливо взял коробочку и стал ее простукивать.
   "Перкуссия,—подумал я,—душа забьется в угол, и ничего он не услышит..."
   Но простукивание удовлетворило ученого:
   — Положите дуща во-он туда,—он указал под дерево. Там стоял большой фанерный ящик для посылок, в нем уже лежало несколько десятков коробочек, также обтянутых резинкой. А как же надпись? Коробочка-то не надписана...
   — Ну, всё?—нетерпеливо махнул рукой Лунц. Я накло­нился—все не надписаны... ну и ладно—и положил свою душу в ящик...
   Вокруг было пусто, ни волнения, ни очередей, никто не спешил сюда.
   — Что вы еще хотите?—с некоторым уже раздражением спросил декан.
   — Я?.. ничего, вы сами меня вызвали...
   Подлинный наклонился и что-то зашептал Лунцу на ухо, с другой стороны к нему склонился мальчик Белов... Я отошел в сторону. Небо осталось расстегнутым, руки не было, за разрезом виднелась стена, красная, кирпичная, с высокими зубцами...
   — Подойдите,—сказал декан. Он протянул мне коробоч­ку, на ней печатными буквами было написано: "Возвращается. Невостребовано адресатом".
   — Так быстро?..
   — У нас все быстро,—самодовольно сказала свинья, как будто демонстрировала свой лучший трюк.
   Ящик стали заколачивать—тук-тук-тук... а я уже был где-то в другом месте, в сумерках, в тепле, и передо мной маячила странная фигура, расположена она была перпен­дикулярно моему телу... Сознание медленно возвращалось—и я понял, что лежу на старой, продавленной кровати, а передо мной стоит человек:
   — Ты новый жилец? Я суп приволок от Анемподиста—это тебе пенсия...
   Я вспомнил, что управдом обещал мне суп. Когда-то город осчастливили огромной партией сухого вермишелевого супа с мясом. Потом не стало жителей, разъехались или исчезли, и нескольким старикам этих пакетов хватит на много лет, но, пожалуй, они умрут раньше, а суп останется... Ящик с пакета­ми притащил Коля, он жил надо мной на четвертом этаже. Коля бегал по всему дому без обуви, в толстых шерстяных носках, и мог появляться неожиданно и совершенно бесшумно. Лицо у Коли широкое, с маленькими, косо посаженными глазками, спрятанными под стеклами очков, толстых, как линзы телескопа, с оправой, замотанной шерстяной ниткой... А нос интересный — огромный, распластался по лицу, с битой-перебитой переносицей, с вялыми сизыми лопухами ноздрей. И голова у Коли необычная—сплющена в висках, как бывает у младенцев, которых силой вытягивают на свет Божий. И штаны у него непростые, вообще не застегиваются, не сходятся, и из широкой прорехи торчит Колин живот, обтяну­тый снизу трусиками в белый горошек. Потом я часто встре­чался с этим необычным Колей, и будет время рассказать о нем. А пока он ушел, я встал и вышел на балкон.
   Солнце приближалось к горизонту. Склоны оврага в поло­гих местах и многие поляны были расчерчены заборами и из­городями из проволоки. Я заметил несколько одиноких фигур и вспомнил слова Крылова: "Здесь было двадцать тысяч наро­ду и Институт искусственной крови—гигант, а теперь раз­валины и десяток стариков... овраги—дна не видно, ползут, вгрызаются в-землю, а под нами озеро опустошенное—про­пасть под холмом. Вот и кончилась утопия..."
   В передней стоял ящик, в нем полсотни пачек супа. В кухне я нашел электроплитку, был чайник, из крана текла вода... котелок, тарелка, что нужно еще? Неплохо бы хлеба... Вместо хлеба я обнаружил пакетик картофельных хлопьев, вскипятил воду, сварил себе суп, медленно ел его, в наступающих сумер­ках, на кухне, перед окном, обращенным в сторону реки и леса смотрел на деревья, на темнеющее небо, потом долго пил кипяток... Хорошо. Есть еще радости, доступные мне... Я вспо­мнил Колю—бесшумный мужик. Перед уходом он вплотную приблизил ко мне лицо, черные глазки смотрели куда-то сквозь меня:
   — Слушай, я летом буду рыбу ловить, понимаешь— р-рыбу!.. наловлю много—и повялю... и для тебя повялю... дай три рубля...
   — У меня нет...
   — Тогда рубль дай.
   — И рубля нет.
   — Ну, извини...
   — Ничего, ничего...
   — Нет, извини, извини...—И он так же бесшумно, как пришел, исчез.
   Поев, я стал осматривать квартиру. Крылов занимал одну комнату—заднюю, а через первую проходил на кухню, и в этой, проходной, почти все сохранилось, как было раньше! Я ходил от одной вещи к другой и везде узнавал прежнюю жизнь, она пробивалась сквозь мусор и наслоения последу­ющих безумных лет. Я знал, что эта жизнь когда-то была моей, но не верил, не узнавал ее...
   У окна расположился столик с принадлежностями худож­ника. В потемневшем стакане кисти—новые, с цветными на­клейками, тут же — несколько побывавших в работе, но акку­ратно промытых и завернутых в папиросную бумажку. Я осто­рожно потрогал—щетина была мягкой—отмыты хорошо... В другом стаканчике, металлическом, стояли неотмытые ки­сти... я представил себе, как масло высыхало на них, постепен­но твердело и наконец сковало волос щетины так, что он превратился в камень. Одна кисточка оказалась в отдельном маленьком стаканчике—белом, фарфоровом, с черными пят­нами от обжига,— воткнута щетиной в бурую массу, каменис­тую на ощупь, видно, здесь он промывал совсем грязные кисти и оставил, забыл или не успел... Рядом со стаканчиком лежало блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край почему-то остался чистым—синим с желтыми полосками. На блюдце находился крохотный мандаринчик, высохший,— он сократил­ся до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными уса­тыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюд­цем пристроился другой плод, размером с грецкий орех, он по-иному переживал текущее время — растрескался,— и из трещин вылезали удивительно длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде не было, и вот только этот плод ей почему-то полюбился. Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, и даже сквозь пыль было видно, что масло это по-прежнему живо, блестит желтым сочным цветом и время ему ничего не сделало, а может, даже улучшило... Повсюду валялись огрызки карандашей: были среди них маленькие, такие, что и пальцами ухватить трудно, но, видно, любимые, потому что так долго и старательно художник удерживал их в руке... и были другие, небрежно сломанные в самом начале своего длинного тела, и отброшенные—не понравились... и они лежали с довольно печальным видом... Стояли многочис­ленные бутылочки с тушью, конечно, высохшей, с крошками пигмента на дне, они нежно звенят, если бутылочку встрях­нешь... и еще какие-то скляночки с красивыми фигурны­ми пробками—стеклянными с матовым шлифом... И все эти вещи составляли единую картину, которая ждала, тре­бовала художника: вот из нас какой натюрморт!—а худож­ника все не было...
   Я тронул пальцем мохнатую пыль на блюдце. Вымыть, вычистить?.. Зачем?.. Я не мог уже нарушить ход жизни этих вещей, которые когда-то оставил. И чувствовал непонятную вину перед ними... А дальше стоял большой мольберт, к нему приколот рисунок—два яблока, графин... и рядом на стуле действительно примостился графинчик, кривой, пузатый, с мелкими капельками воздуха в толще зеленоватого стекла...
   На стене напротив окна висела одна картина—девочка в красном и ее кот смотрели на меня. На других стенах было пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, с зонтиком в руке, а за ней вечернее небо и силуэт дерева у дороги. На другой картине стоял странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у не­которых африканских антилоп. Этот бык ничего не делал, не жевал траву, не шел куда-то—он просто стоял боком и косил глазом—смотрел на меня... за ним какие-то холмы и больше ничего. А дальше был снова подвал, но очень высокий, откуда-то сверху шел свет и спускалась лестница, которая висела в воздухе, не опираясь ни на что, на ней стоял толстяк со свечой в руке и, наклонившись, рассматривал что-то внизу. Там, на дне подвала, под слоем пыли, угадыва­лись две фигуры—мужчины и женщины, они сидели у стола, на котором тлела керосиновая лампа, были отделены друг от друга темнотой и погружены в свои мысли... Печальные кар­тины, печальные...
   Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни... Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново—ведь меняемся мы... Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое— все в нас слитно и спаян­но, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир... Парим... И вдруг оказывает­ся, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться...
   В углу у окна стояло кресло. Я сел. Здесь была лампа... И действительно, лампа оказалась на столике рядом. Я риск­нул включить ее, она медленно разгорелась тусклым красным светом—Анемподист много не давал. Когда-то институт пи­тал весь город от своих реакторов, и с тех пор какой-то маленький работал в развалинах, почти вечный, его достаточ­но для нескольких домов...
   Я посмотрел в окно. Тогда на улице горел фонарь и светил прямо в лицо... Вот и он, сгорбился, темен и пуст Сидеть было удобно, но дуло от окна. Я принес одеяло и устроил теплую нору в этом кресле и вспомнил свою детскую страсть устраивать везде вот такие теплые и темные потайные норы— под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину. Давно мне не удавалось устроиться так, чтобы не дуло, а теперь повезло...
   И все-таки беспокойство не оставляло меня. Я все время чувствовал, что кто-то наблюдает за мной, но отгонял эту мысль—никого здесь нет, никого. В мутных окнах чернота, впереди нет жилья, заброшенный сад, внизу течет река, за ней на километры простираются леса—пустота и молчание... И вдруг я увидел два глаза, которые не мигая рассматривали меня из-за стекла. Казалось, что, кроме глаз, там ничего не было! Один глаз—желтый, круглый и печальный, он слабо светился, зато другой—зеленый, светился бешеным светом, как будто в нем горело маленькое пламя. Я подошел и увидел за окном кота. Он стоял одной лапой на ящике, в котором когда-то выращивали цветы, вторая его передняя лапа висела в воздухе, а задние лапы были неизвестно на чем—кот заглядывал в окно, и этих лап я не видел. Вот так, страшно неудобным образом, он стоял и смотрел на меня. Он был совершенно черным, и потому я не увидел сразу ничего, кроме глаз, смотрел уверенно, не мигая и не отводя взгляда. Я начал открывать окно, чтобы впустить его, но он тут же каким-то чудом повернулся, спрыгнул на балкон и исчез в темноте. Мне показалось, он недовольно буркнул что-то. Надо было скорей позвать его... Внизу мелькали тени, слы­шались шорохи, шла какая-то оживленная возня, в то время как днем все было мертво.
   В ванной, в полуразбитой раковине, стояли старые сапоги, на одном из них сидел большой черный таракан и безуспешно старался смахнуть со спинки серую пыль и следы известки. Он сделал вид, что не заметил меня. Я, не подумав, смахнул его в рядом стоящую ванну, он попал в лужу мыльной воды, бурой от ржавчины, стал барахтаться—и упал в сливное отверстие. На стене сквозь подтеки проглядывала картина, написанная по известке,—песок, палящее солнце, какое-то фа­нтастическое дерево в этой пустыне... Пока я рассматривал пейзаж, таракан вылез из сливного отверстия и побежал вверх по отвесной стене. Выбравшись на край ванны, он возмущенно оглянулся на меня: "у нас так не поступают"—и благоразум­но скрылся в трещине.
   Я лег на кровать, к которой уже успел привыкнуть. Тонкие стены пропускали звуки, и через некоторое время стали слыш­ны какие-то движения, шорохи, бормотание, а потом кто-то громко захрапел совсем рядом. Старый дом жил, и скоро я узнаю, кто эти люди...
   С потолка стал спускаться большой серый паук. Он повис прямо надо мной и долго думал, что же делать, потом быстро полез обратно, спустился подальше от меня и побежал через всю комнату в угол у окна, где на желтой бумаге лежало несколько подгнивающих картофелин. Я успел за­метить, что над ними роились маленькие мушки, которые назывались фруктовыми, а теперь, видно, питались овощами. Неплохая добыча для одинокого пожилого паука, подумал я, и заснул...
   Проснулся я на рассвете от шороха: толстая мышь тащила через комнату картофелину, лишая паука надежды на сытую жизнь. Я пошевелился. Мышь бросила картофель и уставилась на меня... Давно нет вивария, а белые мыши все рождаются. Правда, у этой, белой, одно ухо черное... как у Бима, о кото­ром говорил Крылов. Пес долгие годы сторожил дом хозяина, в свирепой схватке одолел двух волков, но умер от ран. Вернулся хозяин, Анемподист, и захотел поставить памятник своему другу. На высоком холме вырастет гигантская фигура Бима, отлитая из серебристого металла, и будет задумчиво смотреть пес в ясные воды реки, текущей по-прежнему с восто­ка на запад, досадное упущение тех, кто повернул многие реки и оросил пустыни. Ради Бима Анемподист, главный началь­ник, устраивает субботники, расчищает площадку перед ЖЭКом, а его зам Гертруда настаивает на совсем другом памят­нике—первому теоретику-кошкисту, он жил в прошлом веке. Тогда упорно искали виновных в кризисах и разных неуряди­цах, а ученый этот в два счета доказал, что все дело во вредоносном поле, которое излучают черные коты. Наука подтвердила наконец древние догадки, и стали понятны причи­ны неудач и неурядиц... Что стало с ученым—не знаю, а вот учение его живет, и труд не пропал, лежит на столе замести­теля управдома. Рыжий зам был уполномоченным по ЛЧК, то есть ведал делом Ликвидации Черных Котов и, конечно, до­бивался памятника первому вождю...
   Я лежал себе, передо мной проплывали обрывки вче­рашних событий и разговоров, а мышь и не думала уходить, смотрела и смотрела на меня крохотными любопытными глазками. Ну и толстуха... впрочем, от картошки действи­тельно пухнешь... Я вспомнил—Крылов говорил о новом вирусе, от него перестали сбраживаться как надо картофель и прочие продукты, не дают алкоголя, чем безмерно огорчают соседа Колю... Я заснул, а утром картошки не было, и мыши, конечно, тоже. '
   Было совсем светло. Я подошел к окну. Огромный толстый старик толкал перед собой тележку—на колесах от детской коляски стоял грубо сколоченный деревянный ящик, в нем две кастрюли с картофельными очистками и прочими остатками еды. Толстяк двигался в сторону оврага, коляска скрипела и угрожала развалиться, но не делала этого, и пока у них все шло хорошо. Удивительная прочность детских колясок всегда восхищала меня: я видел, как на них везли два, а то и три мешка с картофелем огромную тяжесть... Из кустов вышел черный кот и пошел за толстяком. Кот шел не спеша, на расстоянии нескольких метров—соблюдал дистанцию. Тол­стяк оглянулся, что-то сказал и хотел развести руками, но вовремя вспомнил про коляску, схватился покрепче и поехал вниз, в овраг, с трудом сдерживая тяжесть груза. Кот остано­вился, посмотрел ему вслед—и повернул налево, исчез в заро­слях. Похоже, это тот самый кот, который разглядывал меня...
   Все еще впереди—началась новая жизнь, неожиданный по­дарок судьбы, не жалевшей меня много лет.
  
   2. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ БЛЯСОВА
   В тот же день после обеда я сидел в кресле и читал. Кто-то бухнул в дверь кулаком, она распахнулась, и в комнату вошел огромный толстяк в галифе и сапогах, в легкой рубашке с короткими рукавами, без нескольких верхних пуговиц, так что видна была розовая грудь, поросшая седыми волосами. Седые, торчащие во все стороны усы придавали ему сходство с большим светлым котом, правда, глазки—маленькие, ост­рые, серые—отличались от кошачьих. Это его я видел утром с коляской...
   — Здравствуйте, я Блясов Роман,—вежливо и тихо сказал толстяк, на это его хватило—и тут же он заорал во весь голос:—Ты что же это, живешь не живешь, не ешь не пьешь, что ли?.. Купи полсвиньи, недавно зарезал.
   Я ответил, что денег нет и пока буду обходиться супюм и немногими овощами, которые росли сами по себе на окре­стных полях.
   — Денег нет—вещи я тоже беру.
   — И вещей нет.
   — Тогда помоги мне как-нибудь с травой или с очистками, и будем в расчете. Вот варить надо, Аугуст не справляется один...
   Моя бедность и нежелание что-то сделать, чтобы жить получше, были ему непонятны, но он не злился, что я совер­шенно бесполезное для него существо, а стоял и разглядывал меня серыми заплывшими глазками.
   — Ты как здесь оказался?
   — Поменялся с Крыловым.
   — А! Наш научник сдрейфил, все жаловался— кот тут один, Феликс, приходит и смотрит на него.
   — Его зовут Феликс?
   — Ну да, здесь все его знают.
   — И что, он приходит... смотрит?..
   — Не знаю... но он может...
   — Уж не он ли шел за вами утром?
   — Он и есть. Видишь, недовольны они, довели до сведе­ния — овраг твои хрюшки подтачивают и ночью визжат, плохо кормишь, значит.
   — Кто недовольны?
   — Кто, кто... ясное дело, коты. А хрюшки-то ни при чем: вода стала—не вода, и земля—не земля, и овраг сам по себе растет, а коты все свое—твои свиньи... то хрустят по ночам, то визжат, то подрывают. Попробуй им объясни, они нашей жизни понять не могут... Ну, да ладно. Приходи в суббогу вечером, день рождения у меня. Я здесь под лестницей, в под­вале, живу.
   — Отчего же в подвале, когда квартиры пусты?
   — Гертруда, подлец, Анемподисту наплел, а тот: "Света не дам, тепла не дам... наживаешься..."—а сам свининку жрет ничего себе, даром что инвалид. И не дал, выжил из квартиры. Хорошо, котики в подвал пустили.
   — Могли и не пустить?
   — Они народ особый: поругаешься—и что-нибудь свалит­ся на голову... или недавно—пошутил ведь только!—и ось сломалась, а где новую тачку возьмешь? Вот с детской коляс­кой теперь... слезу утираю.
   — Это вы серьезно. Роман?
   — Ну уж и пошутить нельзя. Однако береженого Бог бережет. Может, и есть что в этих, черных... Будь здоров, приходи.
   Он хлопнул дверью и тяжело затопал вниз.
   За столом
   Когда я пришел в подвал, гости уже были в сборе. Помеще­ние согревалось и освещалось огнем факелов и огромным пламенем в очаге, который сложил сам Блясов. Собрались почти все жители нашего подъезда, люди и коты, не было только Крылова он не ел свинины и не любил песен, таинст­венного кота Феликса и Люськи, кошки, которая жила у Коли. Про Крылова кто-то заметил, что наш книжник, видимо, занят, все пишет, о его нелюбви к свинине и песням промол­чали, где Феликс, никто не мог сказать, а Люську Коля не взял с собой, да и она сама бы не пришла, если б знала, что будут два черных кота—Крис и Вася-англичанин, с которыми у нее были весьма сложные отношения. Люська не выносила мужи­ков—ни людей, ни собак, ни даже котов, и ни разу в жизни не родила ни единого котенка. Ее покровитель Коля дважды в день спускался ко мне в своих бесшумных носках—потолко­вать о "р-рыбе", о жизни в Сибири, где, говорят, не слыхали еще о нынешней власти, хотя ей скоро уж триста лет, о погоде и этих проклятых микробах, которые разучились сбраживать "продукт". За Колей шла Люська, просовывала в дверь свою симпатичную мордашку, брезгливо нюхала воздух и пробо­вала лапкой пол... после этого она пятилась и уходила...
   Колин интерес к процессу брожения был не бескорыстным — он доставал выпивку, говорили, что у ЖЭКовцев. Возвращаясь к своей Люське пьяный, Коля обязательно падал с лестницы, и тут верную службу служили его нос и вся голова, которые брали на себя удары. В непрочных стенах оставались вмятины, похожие на следы от пушечных ядер. Я видел, как летит Коля и врезается в стену. После удара он лежал тихо, глаза были открыты и не мигали. Я наклонился над ним—кажется, все... Тут он еле слышно прошептал: "Очки, очки..." Рядом лежали очки, ничего им не сделалось, их напялили на разбитый нос алкаша. Коля сразу ожил, как будто и не падал. Рассказывали, правда, что после этого он крепко спит день или два, а потом снова ходит по лестницам, говорит о "р-рыбе" и вольных сибирских поселенцах... Соседи называли его "дядей" и вот почему.
   Несколько лет тому назад к нему привезли на лето род­ственницу, девочку лет шести. Родители, узнав про запасы мясного супа, просили подкормить девчонку. Коля перестал пить, бегал счастливый по этажам, стирал крохотные детские носочки... Пришла осень, девочку увезли. Коля бродил по дому и рассказывал всем, что его ждут, и он бы, конечно, уехал отсюда — "не город, а кладбище" — да вот не с кем оставить эту бешеную Люську, с ней никто не справится, кроме него... Девочка звала его дядей, и с тех пор так и пошло—дядя и дядя...
   Теперь "дядя" сидел тихо, следил жадными глазками за Блясовым, которого все звали Блясом, а Бляс крутился вокруг огромной свиньи и не давал ей покоя, свинья, в свою очередь, поворачивалась над пламенем, но не сама, а как хотел этого толстяк Бляс.
   О Коле и Люське я говорил много, так что пора описать остальных. Рядом с Колей разместились друг подле друга двое муж и жена, старик и старуха. Он—маленький, худой, с безносым лицом, изрытым шрамами. Она—большая, тяже­лая, с грубыми руками, лицо длинное, мужеподобное, пакля светлых волос свешивается на плечи. Маленький человек— наш дворник Антон, а его жена—Лариса, художница. Их кот Вася сегодня рядом, и Лариса счастлива, что наконец вся семья в сборе. Антон давно не отходит от нее, а приручить Васю ей все не удается—он своевольный и независимый кот, то и дело куда-то исчезает, потом появляется как ни в чем не бывало, поест и снова убегает. Вася не похож на местных котов, и потому его прозвали англичанином. Он совершенно черный, только в ушах серебристый пух и глаза голубые, очень тонкий, а когда выгибает спину, то кажется совсем плоским, держится с большим достоинством, все время молчит. Когда он дома, то обычно сидит на балконе, на перилах, и молча смотрит вниз. Лариса стонет—"Бесчувственный какой, на меня не взглянет, поест, поспит—и опять на перила, а потом и вовсе удерет на неделю..." Антон понимает Васю и не пристает к нему. Он убирает вокруг дома и в подвалах, а Лариса собирает разный пух и перья и наклеивает их на картон—получаются своеобразные картины, никому они не нужны и висят у них дома. Антон—бывший ученый... но это было давно... Напротив меня старый эстонец Аугуст, с морщинистым загорелым лицом и светлыми упрямыми глазами. У Аугуста отрублена кисть правой руки. Он еще крепкий старик и помогает Блясову ухаживать за свиньями. Рядом с Аугустом его жена Мария, с красивыми восточными глазами старуха, с ней падчерица Анна, женщина лет пя­тидесяти, полная блондинка, и тоже видно, что когда-то красивая женщина. На коленях у Анны Серж—аккуратный, черный, с белым галстучком, немного скучный, но добрый кот. Около Марии сидит Крис. Это черный без изъяна могучий зверь, забияка и крикун, от возбуждения он зевает, поглядывает на тушу—ему не терпится отведать свининки. Его розовая глотка вызывает у меня зависть... и зубы тоже, и зубы!.. А серого кота Аугуста давно нет, с ним у старика много огорчений, он где-то шляется или, как говорится здесь вежливо, странствует... Мясо готовилось, шел ленивый разговор.
   — Бляс, не боишься в подвале, крысы сбегутся?..
   — Не-е... нас вот кот бережет... кот—бережет—стихи, а?..
   — Ты Феликса, что ли, мясом купил?..
   — Феликса не купишь...
   — Ну, Криса...
   — Крис у них голоса не имеет, Феликс все решает... Блясов ткнул свинью огромной двузубой вилкой и зары­чал: "А-аа, вот и мясцо..."—взял тушу за ножки и бережно, как ребенка, легко перенес на огромное блюдо на столе. Нача­лась еда. Хрюшки у Бляса много гуляли по оврагу и были сухопары, настоящие горные свиньи, а это мясо самое вкусное. Бляс упивался:
   — Это вам не вермишель в пакетах—сушеные черви, это животное свободное, ешь—будешь пьян без вина...
   — Бляс, не жмоться, налей,—прохрипел Коля, глаза его налились кровью.
   — Молодец, Бляс...
   — Да я таких слабаков могу прокормить сотню, навались, ребята...
   — Да-а, завтра у тебя не допросишься...—канючил все тот же Коля.
   — А ты отработай—и будет все, поработай, "дядя"... Эх, забываю я, что с вас взять, кожа да кости—старики. И сам я туда же смотрю... все вокруг истлело, кончается... пустыня наша жизнь...
   Когда-то Роман, Мария и Николай перебрались сюда из окрестных деревень, чтобы строить институт и город. Сначала жили в бараках под горой, потом получили квартиры вот в таких панельных домах. Мария тогда была красавицей, и ее любили многие, вот и Бляс был влюблен, и с Гертрудой у нее что-то было, а потом приехал Аугуст из далекой Эстонии и застрял здесь—тоже влюбился, а потом появилась стена, и он остался навсегда...
   Над лежанкой хозяина висел дорогой ковер, на нем длин­ноствольный пистолет с рукояткой, отделанной желтова­той костью. Бляс перехватил мой взгляд и сказал с гор­достью:
   — Старинный... из такого вот поэта Пушкина убили, слы­хал?.. Вот послушай, как он сказал.
   Он проглотил кусок и встал, надулся, покраснел—пригото­вился читать... и вдруг сморщился, согнулся, как будто его кто-то ударил в живот, сел—"нет, не могу..."—и тут же торопясь выкрикнул высоким голосом:
   — Выхожу! один! я! на дорогу!—и заплакал, почти шепо­том ругаясь: — Ах, ты, бля... представляешь—выхожу!.. я?.. один... на дорогу... а дальше забыл... эх, какая тут дорога...
   — Бляс, не жмись, налей,—умолял Коля.
   — Ах, ты, пропойца... завтра отработаешь?.. Коля был готов на все—"да, да, да...". Блясов полез куда-то в угол и вытащил на свет, мерцающий багровый свет факелов, огромную бутыль, на дне которой плескалось неско­лько литров темно-коричневой жидкости.
   — Пустырник!—ахнули все восхищенно. Остатки былой роскоши, изрядно потрепанные в течение зимы запасы. Коля получил авансом полный стакан, остальным в честь дня рож­дения разлили по рюмкам. Я смотрел на этих людей в мрач­ном низком подвале с фантастическим средневековым освеще­нием, на их радость и думал—как мало нужно человеку, чтобы воспрянуть душой... вот—немного тепла, и опять люди как люди...
   — Ты что не пьешь, -заорал Блясов,—ты что именинника обижаешь?..
   Я выпил.
   Разговор оживился. Каждый почти из присутствующих имел свою теорию, объясняющую те события и явления, кото­рые беспокоили его. Теория Блясова касалась неохотного про­израстания злаков и всякой всячины, пригодной для еды. Бляс считал, что все дело в многочисленных сотрясениях почвы, неизбежных при военных действиях. От них теряется прежнее устройство земли, и растения бесполезно ищут покоя и нуж­ного им питания, которое "аннулируется", потому что почва "сворачивается от мелкой тряски"—слипается и не выдает своего добра прорастающим семенам. На этой почве они схватились с Ларисой, которая утверждала, что все дело в из­менениях свойств воды—из-за поворота рек в обратную сто­рону, под влиянием человека или самовольно, по причине каких-то непонятных нам недовольств природы. У Коли была теория, объясняющая таинственное нехотение разных ничтож­ных тварей сбраживать "продукт"—производить спиртное. Он видел в этом явную контрреволюцию и саботаж, распрост­ранившиеся на микромир. У Аугуста была своя точка зрения на все социальные катаклизмы—он объяснял их нежеланием людей работать добросовестно, вследствие чего у них освобо­ждалось время на революционные и прочие глупости. "Рапо-о-тать на-а-та",—говорил он, округляя свои прозрачные гла­за. "Во-о, работать",—поддакивал ему "дядя", имея в виду суматошных микробов. А у Марии теорий не было, вернее, когда-то у нее была теория—как вести себя с мужчинами, но она настолько не вязалась с практикой, что к середине жизни забылась, а теперь потеряла всякое значение—рядом был верный Аугуст, наконец Мария оценила его... а может, просто никому больше не была нужна...
   А вот Антон молчал. И все поглядывал на Ларису, кивал головой—во всем соглашался. Иногда он улыбался ей, хотя трудно было назвать улыбкой то, что происходило на его лице, и все же как-то светлело над этой изрытой воронками пустыней... Что он за человек, как попал сюда? Пусть эти славные люди еще поспорят, им есть о чем поговорить, а мы расскажем об Антоне... и о Ларисе, потому что отдельно говорить о них просто невозможно.
   Антон и Лариса
   Полвека назад молодой человек, бывший студент-физик Антон Бруштейн, приехал в столицу из Чебоксар. Здесь он написал диссертацию по каким-то вопросам биологии, в кото­рую физики тогда несли свет, опьяненные своими успехами в области молекул малых и неодушевленных. Все оказалось сложней, физики скоро отвалили, и в биологии остались по-прежнему биологи, правда, немало почерпнувшие от наглова­тых пришельцев. Антон в столице не удержался, уехал в ма­ленький новый город, выросший вокруг гигантского Института искусственной крови. С пылом он принялся за работу, трудился день и ночь и преуспел сначала, а потом его странная фамилия стала мешать продвижению... и город начал хиреть, и люди, работающие в институте, старели, а новых все не было, и денег не стало никаких, и оборудования... В конце концов делать эту кровь оказалось совершенно невыгодно и решили покупать японскую —за нефть, так что все здесь пришло в упадок. Антон пытался что-то делать, а потом махнул рукой, получал зарпла­ту и отчитывался кое-как в конце года.
   А жаль... Он был человек довольно умный и тонкий, талан­тлив в науке—умел связывать между собой далекие явления, находить аналогии. Кроме того, у него было пристрастие к перевертышам—стихам и предложениям, которые читаются одинаково с обеих сторон, и он неустанно выдумывал и писал такие стихи. Некоторые его предложения были своего рода шедеврами, и была даже небольшая поэма, в которой он описывал город и институт.
   Все это хотя и важно, но не главное об Антоне, а главное вы начинали понимать сразу, как только подходили к нему поближе. Когда он стоял рядом с вами, то постоянно тонко вибрировал, наклонялся, пританцовывал, всплескивал коро­тенькими ручками и все время старался угадать ваши даль­нейшие слова и движения и весь последующий ход вашей мысли, чтобы никак ему не противоречить. Сама мысль о воз­можности противоречий была для него настолько мучитель­ной, что он отточил свои органы чувств до невиданной тонко­сти именно в направлении угадывания, о чем хочет сказать или даже подумать его собеседник. Разговариваешь с ним—и как будто прорываешься в пустоту, встречаешь постоянное одоб­рение, кивки—"да, да, да...", но стоит ему удалиться или просто зайти за угол, как его подхватывает следующий прохо­жий человек, и снова начинается—"да, да, да...". Так уж он был устроен. Не то чтобы давить на него—просто трогатьсловами было невозможно, да и не только словами—взгля­дом, самим присутствием... Так и чувствовалось, что простра­нство вокруг него искривляется и он находится под влиянием невидимых никому силовых полей, его тело изгибается слож­ным образом, а потом по-другому—и так всегда... А с виду он был неплох, такой небольшой, хорошо сложенный худощавый котик, мужественное лицо с карими глазами, лоб Карла Марк­са, чем не мужчина...
   Вот такие, если мягко сказать, неопределенность и страх перед противоречиями в сочетании с умом и порядочным воспитанием причинили нашему герою немало неприятностей. Может быть, так было бы в любое время, ведь все наши беды мы носим в себе, и все-таки многие вопросы решились бы по-другому, если б жизнь была чуть помягче к людям... про­сьба загадочная, конечно, но, по сути, довольно простая. Не до этого было—третье столетие великой утопии за окном, ми­тинг следовал за митингом, одна революция сменяла другую, но главное не менялось, потому что укоренилось в людях: насилие из средства сделать людей счастливыми давно уж превратилось в форму и суть жизни. Никто не понимал, что надо жалеть друг друга, не выкручивать руки, не переделывать человеческую природу, чего-то там лепить новое из людей... а просто помогать им жить, чтобы лучшее в них проявилось, к этому уже никто не был способен. Лихорадочно искали виновных, клялись в верности, восторгались своей решитель­ностью и непреклонностью. Те немногие, кому это было про­тивно, прятались в свои норы, становились нищими, юродивы­ми, уходили на самые простые и грязные работы...
   Антона, зная его постоянное "да, да, да", редко замечали, но иногда и его начинали допрашивать с пристрастием, верит ли он в то, во что нужно было верить, и, странное дело, тогда он напрягался и, весь дрожа, в поту, с туманом перед глазами, начинал плести весьма неглупо о том, на что похоже одно и на что другое, с чем можно сравнить это, а с чем то... а припер­тый к стенке, вздыхал—и снова говорил о том, к чему это все относится, какие имеет черты, и близкие и далекие... Мало кто мог дослушать до конца, и его оставляли в покое, считая полупомешанным теоретиком. Такие разговоры дорого ему обходились, он, обессиленный, приползал домой и долго по­том прислушивался к ночным шагам... Он уже подумывал о месте вахтера или дворника, нашел за городом кусочек ничейной земли и стал выращивать овощи. Вечерами он сидел дома и читал.
   Лет до двадцати пяти он женщин не знал и боялся, хотя мечтал о них. Он тайно хотел, чтобы они сами укладывали его в постель и сами уходили, когда ему захочется остаться одно­му. С Ларисой он был знаком с незапамятных времен, она влюбилась в него еще в Чебоксарах, где он выступал с лекци­ями,—столичный аспирант, перед студентами художественно­го училища— о современных достижениях его новой науки. Лариса бросила все и последовала за ним, работала худож­ницей в институте, иногда приходила к нему в гости, а он, как всегда, был робок и вежлив... и все тянулось годами совершен­но без надежды на будущее...
   Эта Лариса была костистая крупная девица с длинным унылым лицом, вялыми космами волос, всегда нечесаных, при этом у нее была тяжелая крупная грудь и большой зад, что сыграло значительную роль во всей истории. Она была нераз­вита, некрасива, с туманными речами, ее вид наводил тоску на Антона. Она смотрела не на человека и его живое лицо, а в гороскоп и верила слепо книгам, предсказывающим судьбу, она не понимала никаких тонкостей и подменяла их путаными длинными умозаключениями. Она была—Весы, и он был— Весы... он был ее судьбой—и не понимал этого, потому что не был до конца духовным человеком, она так говорила и во время своих приходов старалась его как-то воспитать и об­лагородить... а ему хотелось, чтобы она скорей ушла...
   И тут случилось событие, которое сломало медленный ход истории. Кто-то познакомил Антона с гречанкой Миррой, пылкой южной женщиной. Мирра пришла к нему как-то вече­ром, обняла и потянула на себя —и он покорился, подчинился ее страсти, а через некоторое время сам завывал и скрежетал зубами, подражая ей... Мирра вытеснила всю его тихую жизнь, поселилась у него, притащила кастрюли, страсти чередовались со скандалами—она выгоняла его из собственной квартиры... потом тоненьким голосочком—по телефону—звала обратно, он бежал, барахтался в ее объятиях... и так прошло несколько лет... Потом он надоел Мирре, и в один день она исчезла, оставив ему кастрюли и тарелки, и он больше никогда не видел ее.
   После этого нашествия Антон прибрал свою квартирку, ежедневно мыл пол, снова полюбил тишину... одинокая чистая жизнь—это так прекрасно... Но прошло немного времени, и он с ужасом обнаружил, что женщина все-таки нужна. В кон­це концов он как-то устроился, стал ездить в райцентр, прогу­ливался по вокзальной площади, здесь его находила какая-нибудь добрая женщина и вела к себе. Он приезжал домой на рассвете, в трепете—страшно боялся заразы—тщательно мылся и ложился спать...
   Лариса нашла его и одолела удивительным образом. Он был дома и мечтал об очередной поездке, последние дни эти мысли не давали ему покоя и подавляли страх перед инфекци­ей. И тут, уже в сумерках летнего дня, он увидел на балконе... Ларису?.. Нет, какую-то совсем новую для него женщину, со страстными, горящими от возбуждения глазами... прильнув к стеклу, она наблюдала, как он в трусах, почесывая редкую шерсть на груди, перемещается по комнате. Он увидел ее и застыл... Как она попала туда, взобралась на седьмой этаж?! Остолбенело он смотрел на высокую грудь под слабым летним платьем, на толстые оголившиеся ляжки... Как это кстати...
   Утром через головную боль проник ужас—она спала на его чистенькой кроватке, высунув из-под одеяла толстую ногу, раза в два толще его ноги. Она повернулась—и он со страхом и отвращением увидел ее широкую спину и тя­желый зад, рядом с ним—тонким, хрупким, нервным... Он скатился с кровати, она и не пошевелилась. Как вытурить ее, как изгнать?.. Он придумал страшную историю с гибелью друга где-то в Сибири, а сам уехал в столицу и отсиживался у знакомых несколько дней, потом вернулся, тайно пробрался к дому... В окне горел свет—она здесь! Он ждал целый день на улице и, когда она вышла куда-то, забрался в квартиру и заперся. Она пыталась открыть дверь ключом—он нажал на собачку. Тогда она снова залезла на балкон и бесновалась там, пока не выдавила стекло. Пришлось звать на помощь соседа-алкаша, который, несмотря на обещанные две бутылки, как-то нехорошо улыбался...
   Лариса исчезла, но почти сразу же появилась Рива. Умная, с красивой маленькой головкой, она на все знала ответы, была холодна и тщеславна. Случайно заехала в провинцию, столич­ная художница, и этот красивый и молодой талантливый ученый, занимающийся чем-то сложным и непонятным, уда­рил Риву по тщеславию—ученых у нее еще не было. А он трепетал от каждого движения ее бровей—и отчаянно устал от собственного трепета, что с ним редко случалось. Наконец она убедилась, что за мужественной внешностью какая-то бесформенная масса, немного побесилась, помучила его—и исчезла через три месяца, не оставив даже адреса и забыв хорошую книгу Фромантена "Старые мастера", которую он потом долго читал и перечитывал, лежа в ванне, пока один раз не заснул там—и книга превратилась в слипшийся ком, при­шлось ее выбросить...
   Теперь его чистенькая квартирка постепенно зарастала гря­зью. Сначала он складывал мусор в пакетики и выкидывал их в мусоропровод, который был рядом, на лестнице, но потом эти пакетики стали его раздражать, и он начал сбрасывать мусор прямо на пол и ногой сгребал его в кучу. Такие кучи в полметра и даже метр высотой стояли на кухне, как муравей­ники. Он рассеянно перешагивал через них, по пути смахивал со стола неизвестно как попавший туда сапог, носки лежали рядом с недопитым стаканом чая... Постепенно он перебрался в комнату, стал там есть и пить, сначала стыдился редких гостей, а потом привык и обнаружил, что так жить ему гораз­до приятней. Объяснить такую склонность, наверное, можно недостатком воспитания и тем, что ребенок видит в родительс­ком доме. Интересно, что более поздние навыки и привычки в какой-то момент как ветром сдуваются... Но думаю, что могло получиться совсем по-иному — видя вокруг себя чистую спокойную жизнь, он нашел бы смысл в чистоте у себя на кухне и во многом другом... но что об этом говорить... Он сидел, пил чай среди мусорных куч—и думал о женщинах...
   Но он боялся пуще прежнего. Он трепетал перед Миррой, потом его одолела Лариса, потом Рива... и вот, напуганный постоянным насилием, он стал все же думать... о Ларисе. Он не был по-настоящему нужен ни Мирре, ни Риве, а Ларисе-то он был нужен, он это знал—и чувствовал себя уверенней с ней, мужчиной, эдаким котом отчаянным... это теперь он так себе представлял. Но он помнил и ее унылые космы, занудство, гороскоп, странные спутанные речи... и все эти безумства с лазаниями по балконам... Ему было стыдно за нее перед немногими приятелями, и он многократно предавал ее—на­смехался над ней в угоду им, и все это накопилось... И все-таки в этих лазаниях по балконам и в дикой страсти, которая совершенно преобразила ее, было что-то притягательное... он вспоминал грудь и толстые ноги, тогда на балконе, и потом... и забывал про свой ужас утром следующего дня...
   Потом страх снова пересиливал. Подходя к своему дому, он оценивал высоту окон—седьмой этаж!—и пытался пред­ставить себе, как она лезет в его окно. Ему казалось, что она превращается в серую кошку и, цепляясь длинными когтями, ползет вверх по водосточной трубе... И он поспешно устре­млялся в свое убежище, где один, среди мусорных куч, раз­бросанных повсюду книг, со своими мыслями, перевертыша­ми, далекий от институтских дрязг, от лозунгов и собраний, он чувствовал себя в безопасности, что-то писал свое, пил чай, жарил картошку, бережно доставал из конвертика пластинку любимого Баха, сидел у окна, смотрел на закат, а потом ложился, долго читал, лежа на спине, и никто не говорил ему, что это вредно, повторял строки Бодлера и Мандельштама, которого особенно любил, - и был счастлив...

* * *

   Но мысль о Ларисе не исчезла, а лишь коварно притаилась и ждала своего часа. Он не мог никого завоевывать, добивать­ся, делать какие-то усилия — прибрать, выкинуть мусор, при­гласить женщину, очаровать умными речами или мужествен­ным приставанием... Он не мог — и как бабочка с хрупкими крыльями, порхал, порхал... а потом взял да и полетел в огонь... А Лариса, оказывается, по-прежнему жила рядом, снимала крохотную комнатку, работала художницей... Он лег­ко нашел ее среди примерно такого же мусора, как у него. Она была, как всегда, полуодета, что-то малевала большой щети­нистой кистью... отбросила кисть — и они упали тут же на пол... пока не раздался настойчивый стук — стучали по трубе сверху или снизу — стол, к ножке которого она привалилась, таранил и, таранил стену...
   В тот же вечер она притащила к нему свою раскладушку и поставила на кухне — чему-то она научилась за эти годы и старалась не нарушать его жизнь... а он на следующий день уже с ужасом смотрел на эту раскладушку — пришел в себя, захотел остаться один и попытался избавиться от Ларисы, хотя понимал свое вероломство и был еще слабей, чем обычно.
   Несколько недель продолжалась борьба. Она приходила в ярость от его намеков, заталкивала его в угол, задавливала сверху подушкой, тащила, потного, задыхающегося, в постель, раздевала... и когда он приходил в себя, видел перед собой голую женщину, которая пыталась что-то сделать с ним, то в конце концов его одолевал мрачный восторг от своей нич­тожности, ог ее похоти, от их общности, побеждающей страх и замкнутость перед лицом враждебного мира...— и они сли­вались в одно существо, со стонами, скрежетом зубов... и на миг он побеждал ее — она стихала, а он уже с ужасом чув­ствовал, что никогда, никогда не останется один, и всегда, всегда вместе с ним будет эта странная женщина, которой нужен он, он и только он. И почему-то с ней у него все прекрасно получалось, он не стеснялся ее... Она еще долго стелила себе на кухне, еду готовила отдельно, держала в своих кулечках, а он — в своих, и часто они не могли найти эти кулечки среди мусорных куч, но постепенно стали объединять­ся... и вот уже все чаще он говаривал мечтательно: "Сварили бы вы, Лариса, варенье..." А она ему: "Деньги на сахар дайте". Он был скуп, но варенье пересиливало, и он вытаскивал деньги...
   Лариса с годами не менялась. Она по-прежнему говорила о духовности, а он по-прежнему был в ужасе от ее напора, от глупости, постоянной болтовни, курения до одури и бес­конечного просиживания за столом... от всего, всего, всего... И он вспоминал то, что она кричала ему в ярости, тогда, вначале, безумная почти что женщина: "Вы не человек еще, вы полузверь... вы не любите никого..." Может быть, она думала, что, насилуя его, приучит к любви и добру... и научит любить себя? Кто знает, может, за этой нелепостью что-то было... Он не мог этого понять, чтобы ее понять—ее сле­довало полюбить, а он смотрел на ее зад и ноги с лю­бопытством и интересом — иногда, а в остальное время — со страхом и недоумением, как маленький восточный мальчик, откупоривший старую-престарую винную бутылку, и в то же время, взрослый человек, он понимал, что непростительная слабость души и тела привела его и поставила на колени перед ее яростной любовью.
   Но приходил вечер, и что-то другое он начинал видеть в ней. Он снова видел ее большой серой кошкой... а он уже был котом, таким вот симпатичным коричневым котиком... Потом снова приходило утро, и он, маленький и тонкий, со страхом смотрел на ее мускулистую спину, на крупную ногу, поросшую толстым светлым волосом. Все, что вчера вызывало особое вожделение, утром казалось отвратительным... и эти ее раз­говоры о гороскопе, гадания, и полное непонимание всего, что он так ценил в минуты трезвости разума — наука, искусство, его палиндромы, книги и марки... Самых интересных людей она отвратила от его дома... (а может, они сами исчезли?). Столичные знакомые ценили его, он считался человеком мяг­ким, интеллигентным и понимающим в искусстве. Бывало, собирались у него гости — приходил в кожаной куртке извест­ный театровед, не у дел, потому что единственный театр закрыли, пел иногда певец голосом хриплым и отчаянным, были и другие — и все рассеялись, исчезли... Жизнь станови­лась лихорадочной и мелкой, были еще интересные смелые люди, но не стало среды развития и воздуха... а народ жил привычными трудами, промышлял кое-какую еду, растил со­лдат, возводил здания...
   Да-а, с переездом к нему Ларисы люди стали появляться совершенно иные. Одной из первых приехала красавица Зара в золотистом платье — главная телепатка и прорицательница, лечившая выжившего из ума важного старика. За ней стали приезжать все новые пророки и маги. Одни лечили теплом своих рук, другие ловили и концентрировали какую-то энер­гию, которая разлита всюду и приходит к нам со звезды, они говорили — с какой точно. Потом были такие, кто знал до­сконально о тайной силе различных нервных узлов и об энер­гии, которую они излучают и переливают друг в друга. Йоги были долгим увлечением, многие часами стояли на голове и почти перестали дышать... а потом начали прыгать под музыку, нескольких человек вынесли без сознания, остальные продолжали, пока не приехал следующий волшебник, сказал, что надо бегать и голодать. Здесь тоже появились свои фана­тики, потом голодалыциков сменили ныряльщики в проруби, и скоро все смешалось... Еще хуже обстояло дело с питанием. То говорили, что есть надо только растительные жиры, то это убедительным образом опровергалось, то голодать — то не голодать, то есть сахар, то его не есть, то вредно есть часто, то полезно — и за всем этим надо было успевать и, кроме того, ничего не есть из магазина, потому что все отравлено... И за козьим молоком бегали куда-то через лес, в любую погоду, и овощи везли из райцентра, потому что местные ядовиты, и воду пить стало нельзя, и ничего нельзя... Лариса за всем успевала, но и она стала уставать, а Антон совершенно замо­тался и мечтал, чтобы наконец или все стало нельзя, или все разрешили. Теперь он точно знал о себе - он любил поесть и выпить. Но он был рад тому, что Лариса занята, а он может иногда полежать в темноте и ни о чем не думать, на все наплевать... К сорока годам все казалось исчерпанным... Что дальше?.. Он не знал.
   И кажется, мало кто знал, ведь эта суета вокруг своего здоровья и неуклюжие попытки поверить хоть во что-то среди сползающей к полному хаосу страны... они скрывали растерян­ность людей и непонимание ими жизни, которые были во все времена, но теперь стали всеобщим явлением... может быть, потому, что с невиданной силой от них требовали подчине­ния — и восхищения этим подчинением, а будущее отняли: вера в рай на земле сама по себе рассеялась, а вера в бессмер­тие души не вернулась.
   Зато многие стали говорить о душе и ее свойствах, о биопо­ле и различных лучах... говорили о всемирном разуме, а один человек, Либерман, твердил, что бог есть гигантская вычис­лительная машина, от нее все и пошло... Тем временем филип­пинские хирурги удаляли аппендикс голыми руками, и стали появляться пришельцы — об их приметах были написаны книги, которые бережно передавались из рук в руки и переписыва­лись. Пришельцы делились на синеньких и зелененьких, их классифицировали также по размерам и числу отростков... Наконец, обнаружили своего пришельца на балконе одной квартиры. Пришел домой муж и обнаружил это существо. Жена утверждала, что это пришелец, а он тем временем совер­шил гигантский прыжок и скрылся в кустах внизу. Все сошлись на том, что это был действительно пришелец, поскольку он был в форме пограничника, а откуда могут взяться погранич­ники в городке за тысячи километров от границы... и потом, его прыжок был совершенно нечеловеческим и привел бы к увечью любое земное существо...
   Затем пошли снова гороскопы, столь близкие сердцу Лари­сы, гадания по старинным книгам... Или это было раньше?.. Сейчас уже трудно восстановить порядок, в каком все рас­пространялось. Но за гаданиями уж точно было вызывание духов, столы с блюдцами, странные сдавленные звуки в темно­те, которые долго обсуждались и расшифровывались... Нако­нец, эти встречи в темноте пришлось прекратить, потому что стали пропадать вещи... Подозрение пало на основателей кружка, в числе которых была Лариса. Она рыдала и требо­вала от Антона, чтобы он кому-то набил морду, но это было настолько нереально, что она сама отступилась и прибегла к старой тактике — залезла на балкон своего недруга и страш­но перепугала всю семью... На этом все и кончилось... Но возникли новые увлечения...
   От всего этого мельтешения Антон иногда все же взбрыки­вал. После очередной сходки телепатов сидел мрачно за кухон­ным столиком, справа — носок, слева — кусок хлеба с мар­гарином, и говорил Ларисе:
   — Скорей бы война, тогда я избавлюсь от вас... А она ему в ответ тоненьким голосочком:
   — А я к вам в вещевой мешок сяду и поеду с вами... И он верил, что действительно — сядет... А потом прихо­дила ночь, и Лариса была ему нужна... И так все шло и плы­ло... Все распадалось, и эти кружки распадались. Институт закрыли, Антон стал работать в совхозе — налаживать счет­ные машинки...
   И тут началась эта потасовка, эти "наши неурядицы", как только и можно было говорить не оглядываясь. Но о них пусть лучше напишет старик Крылов...
  

***

   Антона взяли почти сразу, и в столкновении с невидимым в тумане противником его ударило плотной волной воздуха — и отбросило, и он, не потеряв сознания, с облегчением подумал:
   "И это все?" — но волну догнала другая, которая не пощадила его, смяла, начала бить о землю, о камни, а он все не терял сознания... потом его с невозможной силой ударило лицом обо что-то — и он исчез для себя...
   Он выжил, сохранил крохи зрения в одном глазу — и вернулся домой. И эта изрытая ямами и воронками поверхность вместо лица ничуть не смутила Ларису, я боюсь сказать — обрадовала... нет, но что-то от радости было теперь в ней, потому что он стал принадлежать ей полностью и навсегда. И Антон понял, что только с ней ему жить. Люди отняли у него все, что могли, и его бесхребетное тело нужно было только этой женщине. Он стал дворником и работал в подвалах, ему нравилось кормить котов, с ними было легко и спокойно. Он понял, что от общения с людьми перестает быть собой, дрожит, теряет опору. А коты не заставляли его подчи­няться, уважать их или восхищаться ими, как это делали люди, и любить тоже не заставляли — и он полюбил их, впервые в своей жизни свободно. И они его любили и не смотрели ему в лицо — они знали тысячи других его признаков. И тогда, тоже впервые в жизни, он занял твердую позицию — стал кормить этих животных и спасать их, хотя это было опасно...
   В результате ранения, лишившего Антона губ и передних зубов, его речь стала плохо понятна людям, зато коты пони­мали его хорошо — ведь для них урчащие, хрустящие, сопя­щие и шелестящие звуки таят в себе такие тонкости, о которых мы — голосящие и звенящие, даже не догадываемся.
   С тех пор как Антон вернулся к Ларисе без лица, все беды обходили их стороной. Рядом умирали люди от ран и голода, исчезали... а эти двое жили, как раньше, и казалось, что их почти невозможно истребить, так мало им нужно было от мира.
  
   Пир продолжается
   Блясов выбрал большой мягкий кусок свинины, положил его на блюдечко и пошел к двери в глубине подвала. Он заглянул в темноту и сказал:
   — Филя, Филюня, возьми, черненький, поешь...
   За дверью начинались подземные коридоры, проходили гигантские трубы, питавшие когда-то институт водой... туда уже никто не заходил, кроме котов.
   Все веселились. Блясов, потный и красный, схватил Марию и пытался танцевать с ней что-то несуразное, брюхо его прыга­ло, космы седых волос падали на лицо. "Дядя", пользуясь моментом, утащил бутыль в угол и деловито опустошал ее. Антон, Лариса и Анна пели старинную песню. Вдруг свет факелов разом дрогнул, пламя отклонилось в сторону черной щели. Блясов подошел к двери. Щель увеличилась, вот и скво­зило, а мясо исчезло, и кота не было тоже.
   — Вот дьявол,— пробормотал Бляс, вытирая пот,— все слышит, все знает... а как исчезает — чудеса...
   — Никакого чуда он не делает, старый несчастный кот... Бог ему помоги...— хрипло сказал Аугуст.
   — Бог, Бог...— засмеялся Коля,—- Аугуст, ты дурак, Бог людей забыл, что ему коты.
   Я подсел к Аугусту и узнал много интересного, вперемешку с эстонскими ругательствами, впрочем, довольно бесцветными, и русскими — в наиболее ответственных местах. Жить долго, а рассказать жизнь, как это ни обидно, можно за час. Но я узнал не все, рядом плюхнулся Бляс, и разговор пошел в другую сторону. У Бляса была еще одна теория, объясняющая всю картину жизни.
   — Вот слушай,— он наклонился ко мне, от него исходил жар, ощутимый на расстоянии,— наш разум — моргает... а те­ло...— он шлепнул себя по месту, где грудь без подготовки переходила в живот,— тело живет непрестанно...
   Лицо его улыбалось, а глаза не шутили, смотрели цепко и бодро.
   — Ну, как в кино... или глаз — моргает, а ты все ви­дишь,— пояснил он.
   — Быстро, что ли?..
   — Ну да... разум моргнул — человек мертвый, смотрит — человек живой... И так все время, мертвый — живой, мерт­вый — живой... понял?..
   — Ладно, Бляс,— сказал Коля, поглядывая на остатки пустырника,— мы-то живые...
   — Когда мы мертвые — не знаем, не помним ничего, а по­том снова живем, и живое с живым сливается, как одна картина, ясно? — Он снисходительно смотрел на Колю.
   — Я смотрю на тебя, Бляс,— ты все время живой,— робко заметил Аугуст.
   — Чудак, когда я мертвый —- и ты мертвый — не можешь меня видеть.
   — А тело что, а тело? — закричал "дядя".
   — Тело непрестанностью своей опору дает, вот разум и возвращается.
   — А если человек мертвый? — спросил я.
   — Он мертвый, когда я живой... сбивается все, понимаешь?..
   — Но мы-то хороним его, он разлагается, труп?..— решил я поспорить с ним. Я хотел понять, зачем ему нужно это.
   — Так он со всем миром живым в ногу не попадает, вот и всего. Никто его живым не видит, а он живой.
   Оказывается, он не верил в смерть, славный парень.
   — Ты что, шкилетов не видел? — полез на него Коля.
   — Так ты, может, тоже скелет, когда мой разум моргает,— спокойно осадил его Бляс.
   — Ну, Бляс, ты удивительный человек...— восхищенно покачал головой Аугуст.
   — Он двадцать лет уехамши был, приехал — и также моргает... откуда он знает, а? — тыча в Аугуста пальцем, закричал Коля.
   — Разум его все знает, помнит,— как ребенку объяснил ему Бляс.
   — Не докажешь! — решительно заявил Коля.
   — Ну, спроси у Антона.
   Все повернулись к бывшему ученому.
   — Эт-то интересно...— промямлил застигнутый врасплох Антон.
   — Ну вот, интересно! — торжествующе сказал Бляс и в честь своей победы налил всем мужчинам пустырника.
   Коля не стал больше спорить, моргал он или не моргал. а пустырник видел всегда.
   Все немного устали и приутихли. И вдруг неугомонный Бляс заорал:
   — Аугусто, что приуныл?..— И ко мне:— Я зову его Аугусто, раньше звал Пиночетом. Аугусто Пиночет. Он у меня Марию отбил. Ну, не отбил, но все равно... Я даже бить его собирался, но он же ее до смерти бы не оставил, а убивать его я не хотел. Аугусто — хороший парень, даром что эстонец.
   — Что ты понимаешь...— начал багроветь Аугуст.
   — А кто такой Пиночет? — спросила Лариса.
   — Это красный командир,— ответила Мария.
   — Не красный, а белый,— сказал Аугуст, он уже остыл и не злился.
   — Пиночет, кажется, черный полковник,— робко сказал Антон.
   — Ой, как Гертруда,— засмеялась Мария, но тут же по­смотрела на Аугуста.
   — Гертруда черный не того цвета,— авторитетно заявил Бляс.— он кошкист, а раньше их не было.
   — Ну, хватит вам, лучше спойте,— сказала Анна, она не любила политику.
   — Аугусто, что, нашу любимую? — спросил Бляс. Аугуст кивнул — давай... Бляс разинул пасть и заревел:

В нашу гавань заходили корабли... Ба-а-льшие корабли из океана...

   Аугуст подхватил сиплым баритоном:

В таверне веселились моряки... И пили за здоровье атамана...

   Песню подхватили все, кроме меня и Антона,— я не слышал ее раньше, а Антон каждый раз забывал слова... Наконец дошли до слов: "Вдруг с шумом рас­пахнулись двери..." — Аугуст подскочил к двери, а Бляс, изображая старого атамана, встал посредине комнаты и набычился...

- В дверях стоял наездник молодой...

Его глаза как молнии сверкали...

Наездник был хорош собой...

Пираты в нем узнали ковбоя Гари...—

   дружно пропели все.

- О, Мэри, я приехал за тобой...

О, Мэри, я приехал с океана...

   - удачно используя свой акцент, завыл в полную силу Аугуст, протягивая руки к Марии.

- О, Гари, рассчитаемся с тобой...

Раздался грозный голос атамана...—

   и Бляс стал надвигаться на молодого ковбоя Аугуста.

— И в воздухе сверкнули два ножа... —

   Бляс схватил кочер­гу, вторую кинул Аугусту, тот лихо поймал ее левой рукой и приготовился к бою. Все пели, и страсти разгорались. Ата­ман и ковбой стали фехтовать, не на шутку разгорячась... "Мастер по делу фехтования", старый атаман Бляс сначала побеждал, теснил молодого ковбоя...— "тот молча защищался у перил, и в этот миг она его любила..." Я посмотрел на Марию — ее глаза сияли, она была совсем не старой теперь...
   ... Наконец "прошла минута — рухнул атаман..." — тут Ау­густ изловчился и ткнул Бляса кочергой в брюхо. Тот зашипел от боли, но сдержался и продолжал игру — картинно выронил оружие и стал падать. Он падал долго и красиво, но у самого пола как-то ловко вывернулся, удержался на ногах — и, тяже­ло дыша, бухнулся на стул.
   Представление закончилось. Ковбой со сверкающими гла­зами подскочил к своей Мэри. Все аплодировали. А я по­думал - ведь они не играли. Бляс-то, может, и играл, а вот Аугуст...
   Аугуст и Мария
   "О, Мэри, я приехал за тобой"? И так и не так. Он приехал в командировку, сопровождал какой-то груз, а Мария работа­ла в ЖЭКе. До этого она работала буфетчицей в институте, но об этом как-нибудь в другой раз. Мария в тот момент была одна, в смятении чувств — красивая женщина... два ее серьез­ных увлечения и несколько полусерьезных кончились неудачно. Видно, время было такое — суматошное, мужчины были или непостоянны — бросали ее, или слабы — погибали, исчезали куда-то... или она бросала их... Аугуст увидел ее и обомлел. Она была совершенно непохожа на крупнокостных прибал­тийских женщин. Русская красота удачно сочеталась с восточ­ной. В ней поражали контрасты. Белое лицо — и яркие темно-карие глаза с косым разрезом, талия тонкая — а грудь высо­кая, и бедра широкие, ноги полные в икрах, а щиколотки стройные, сильные... Он влюбился в нее навсегда. Полюбил? Нет — влюбился, он и теперь был влюблен... ну, есть такие люди... Она стала его любовницей? О, легко... он хотел, чтобы женой, а она смеялась. О своем прошлом не говорила, но скоро он все узнал — городишко как деревня, и ему, конечно, нашептали. Он приходил к ней пришибленный, отравленный очередной сплетней — молчал, отчаянно ревновал, высчиты­вал ее жизнь с точностью до дней — когда с кем... бесился и растравлял себя: "Этот Гертруд... когда?.." — он видел его мельком, Гертруда исчез, собирал силы кошкистов, метался по району. "А этот? А этот?.. Что было?.." Аугуст молча все пережевывал и страдал. А она его изводила... и жила с ним?.. Ну да, разве так не бывает?
   Он лежал в постели в ее комнатке на первом этаже... Сюда приходили все?! Ну, не все, но да... приходили... лежали... и он лежал и смотрел на вечернее розовое небо. Но сейчас даже эти мысли — "лежал — не лежал" — проходили мимо него: он ждал ее, почти умирая от страха и надежды,-— придет или не придет... Ну, послушай, куда она денется — ты в ее постели, а она здесь рядом, моется под душем. И все равно! — она может исчезнуть: накинет платье, бесшумно откроет дверь и скроется. Куда пошла?! Выдумки? Да было и так... и вот он лежит и умирает, смотрит на розовый закат... Нет, вошла, в тяжелом халате, сама тяжелая... странно, почему так кажет­ся, да? Как мы все придумываем... Вот лениво потянулась... О, толстая кошка... Она медлит, сейчас снимет халат... Снимет? И потянется к лампе?.. Снимает — потянулась... он на момент видит ее всю — и становится темно. Он чувствует ее рядом — гладкая, холодная кожа... она равнодушна! Змея!.. Нет, она с ним, губы что-то шепчут, она стонет! В слабом свете зари лицо ее светлеет, светлеет — она любит его, любит! Только его!.. И так до утра — близость, разговоры о близости, шепот, смех... снова все исчезает, кроме ее светлеющего лица...
   На рассвете он, легкий, идет, постепенно теряет легкость, скользит в свою комнату, стоит у окна и видит ее темное окно... ложится, думает о том, как дожить до следующего вечера. Снова зажжется в том окне уютный свет, он выбежит из дома — по узкой тропинке... поле, кусты — вот ее дом. Входит — ее нет, ждет... Она появляется, равнодушная, злая, даже старая, какая-то опухшая, толстая и глупая... нет, темная, пустая... Упреки... говорит гадости, видит все в черном свете, гонит его, гонит... Он стоит, ждет, все терпит, потому что помнит — вчера... Иногда не выдерживает — уходит, бродит вокруг дома, прислушивается, смотрит на тени в окне... кто там?.. с кем она?.. как будто никто не входил, но кто знает, кто знает...
   А иногда все меняется, голос мягчеет, она молодеет на глазах, он не может оторвать взгляда, говорит глупости — она смеется, он глупеет от счастья, теряется, ждет позднего вече­ра — она сядет, закурит, будет смотреть на него спокойно и лениво, в голосе появятся ласковые нотки... что дальше, что дальше... ему тридцать два года, он мальчик с бьющимся громко сердцем, сейчас решится его судьба, его жизнь — да или нет... ему не дожить до завтра, просто не дожить... Она что-то говорит, он что-то отвечает... может быть... все это неважно... когда же мы ляжем, когда?..
   Иногда он чувствовал, что погибает и если останется с ней, то будет жить странной жизнью, будет терпеть чужой стран­ный язык и эту страну — ужасную,, и ее глупые слова, и мел­кую восточную хитрость, и вероломство, и обманы... и то, что она просто стерва... Нет, он не прав, ведь можно и Марию понять. Доверчивая была девушка Маша, буфетчица, ее обма­нул и оставил Гертруда. Потом еще несколько неудач... Ей уже около тридцати... красивая? — пока что... и никому не нужная, нервная уже, злая. Видит, мир враждебен ей, а мужчины все одинаковы: хотят одного, а потом как бы бесшумно удалиться. И тут появляется этот простачок — по-русски говорит смешно, уши лопухами — просвечивают, глаза круглые, рот разинул — люблю! А дальше что?.. Уедет обратно. Она сошлась с ним, для нее в этом трудности не было... но и мучила она его, ну и помучила...
   Ему говорили дома, советовали: не задерживайся — опасно... а он остался, не мог ее оставить, и с ужасом смотрел на эту дикую страну, на разгорающуюся смуту, на красные и черные заголовки газет, призывающие, угрожающие... И тут границу закрыли. Увлеченный любовью, он не заметил этого вначале... нет, заметил, но событие показалось ему мелким и временным — как закрыли, так и откроют. А когда осознал — перестал спать, лежал по ночам с тяжестью на груди — как посмели?.. Бешенство его мучило и страх. И все-таки он надеялся — огромная страна, можно затеряться, и неужели не будет щелей в этой мифической стене, в которую он до конца не верил. Пробьюсь, пробьюсь, и Марию увезу! "Я увезу тебя, здесь начинается что-то страш­ное..." Она была не против — осточертела жизнь в этом городе, где все уже исхожено и известно наперед, да и наслушалась о сытой спокойной жизни на его родине.
   Он поехал один, на разведку, кое-как добрался до Чудс­кого — и увидел стену: красный кирпич, зубцы наверху, раз в десять выше той, которая стояла в Берлине. Откуда только взялся материал, да и построена так основательно, как не строили ничего другого. И почему она здесь, а не на морском берегу?.. Видно, решили, что хлопот будет меньше, а пользы от прибалтов — тонкая соломинка, не выдержит все равно... Аугуст облазил все вокруг, подползал по ночам, искал щели, пытался подрывать — все тщетно. От ползания по сырой зем­ле он схватил радикулит и месяц провалялся без помощи в заброшенной сторожке в лесу. Сама Стена была неприступ­на, а ведь еще и стрелять будут... Нет, тем более с женщи­ной — ничего не выйдет.
   В ясные дни он забирался на высокое дерево на опушке, в километре от красной громадины — и смотрел, смотрел... Для маленького народа родина — это конкретно... это как дерево в детстве: шероховатость коры, запах, листья — по­мнишь до конца со все возрастающей четкостью. И Аугуст, истинный эстонец, с тоской смотрел на плоскую и даже вогну­тую землю за стеной, на чахлые деревья и болота до горизон­та... Все, все, все. Он повернулся спиной к стене и пошел обратно. Он все потерял сразу, осталась только Мария.
   Он возвращается — и что же?.. Мария в окружении не­скольких поклонников, один из которых, кажется ему, преус­пел больше других.
   — Мария??? Она смеется:
   — Ничего не было... а где ты был целый год?..
   — Не ко-от, а три месяцеф-ф... Все его благоразумие ис­парилось. Только что он решил бесповоротно — "сдесь-сь пу-у-ту жить..." Нет, надо увезти Марию... Она машет руками — "безумно, безумно..."
   "Не песумно... можно, можно..." И он почти силой увозит ее. Они живут у Стены, в деревне, а потом пытаются — видимо, близость родины лишила эстонца осторожности. Они тут же попадаются, Аугуста ссылают, а Мария?.. Как-то она выкручивается и через несколько лет возвращается домой...
   Наш эстонец на мерзлоте выращивает овощи и процветает так, что его дважды раскулачивают, он уже всем надоел со своим "рапо-о-тать на-а-та", его ссылают все дальше... так он добирается до Ледовитого океана и там на берегу тоже что-то разводит, и дальше ссылать его некуда...
   * * *
   Прошло двенадцать лет. Мария теперь жена управдома, властного и жестокого старика. Она устала, никто ее не любит, она одинока — и вдруг... Аугуст?.. Эстонец все тот же, правда, слегка сгорбился, но светлые глаза сияют: "Мария, Мария..." Они украдкой встречаются, не знают, что дальше, ничего друг другу не обещают... в старом овощехранилище у реки... кажет­ся, теперь любовь взаимна...
   Но вдруг появляется Гертруда, изрядно потасканный, по­старевший мужик и все-таки сильный и красивый еще. Кошкистам тогда приходилось скрываться, считалось, что они отвлекают от истинных врагов. Муж Марии, известный в про­шлом кошкист, предал их, и следовало с ним рассчитаться. Но как это сделать? ЖЭК и дом начальника охранялись. Гертруда вспоминает о Марии, встречается с ней — и она снова без памяти влюблена. А Аугуст?.. Что, что Аугуст... она вовсе не любит его. Нет, он ее привлека-а-л — серьезный мужик... хотя сколько их было, серьезных и несерьезных,— и все исчезали куда-то... Но Аугуст-то, Аугуст среди этого мельтешения все­гда оставался столбиком полосатым в тумане — человек, ко­торый всегда... Вот-вот, он был добрым, честным и абсолютно верным — это успокаивает... но иногда скучно... А тут Гертру­да... Короче говоря, уходя от Марии, Гертруда имел все нужные отпечатки ключей и запомнил расположение комнат.
   Глубокой ночью заговорщики вошли в спальню. Преда­тель дремал на высокой подушке и даже пикнуть не успел. Гертруда берет огромными пальцами его за подбородок и по­ворачивает голову, как будто отвинчивает пробку с резьбой... прием, отработанный на котах. Зря говорили про кошкистов, что они кровожадны, крови ни капли не было пролито — ста­рик захрипел, забился под простыней, как слабая курица,— и затих. Гертруда скрывается...
   Настали для кошкистов светлые времена: население пореде­ло, а рая все нет и нет. Похоже, что в самом деле коты... Управдомом становится неподкупный герой Анемподист, воз­вращается Гертруда, теперь он почетный зам по ЛЧК. Мария?.. Зачем она ему, он присматривает молодую и богатую невесту. Мария снова одна... Нет! Появляется Аугуст, он и не уезжал никуда, жил рядом. "Поженимся!" — в который раз умоляет он Марию. Она соглашается!.. А через месяц Аугуста уводят.
   Не много ли для одной пары?.. Мария постарела, никого у нее нет. Анна, дочь старика от первого брака, так и не вышла замуж, живет с ней — они подружились. Годы идут, все вокруг теряет ясные очертания. Жизнь становится непонятной. А мо­жет, с возрастом так всегда бывает? Вдруг чувствуешь, что не живешь, а доживаешь... смотришь кругом — те же дома, дере­вья, река течет — все так же, но ни запаха того нет, ни света, ни тепла. Вспоминаешь мелкий теплый песок под ногой... лет пять, наверное, было или шесть... Вот он, пожалуйста, тот самый песок — и уже не тот. Вспоминаешь один какой-то вечер, отчаянное острое чувство... как это можно было выне­сти!.. и что тут было переживать?.. Возможно, что возраст, но и в мире все перемешалось: всё хотят, чтобы лучше было, а непригодных людей, оказывается, полно, и никак они не улучшаются... борются, борются — с людьми, с землей, с во­дой... теперь вот с котами... Где простой женщине все это понять... Кто утверждал, что так только у нас, кто говорил, что и в других краях, а точно никто не знал, и не писали, и неприлично стало задавать вопросы... Мария работала в ЖЭКе, перекладывала какие-то бумажки и получала свой суп не бесплатно. Вспоминала ли Аугуста?.. Никто о нем ничего не знал — пропал человек и пропал, жаль, но что поделаешь, такое было время. И так оно шло и шло, это время...
  

***

   Проходит десять лет. Однажды стучат в дверь, Мария открывает. Кто там стоит в темноте, с мешком за плечами?.. "Мария... это я..." И в темной передней они плачут, плачут... "Мария, Мария... Боже, вам же нечего есть!.." — он развязы­вает мешок, достает хлеб... хлеб!.. сало! еще что-то, суетится, накрывает на стол, говорит, спрашивает... а она смотрит на него — и плачет... "Никогда... больше никогда..." А что "нико­гда", что "никогда"... Приходит Анна, бросается к нему, как к отцу. Вот и все.
   Квартирный вопрос со временем разрешился: теперь осво­ение пустующего фонда стало делом чести, доблести и ге­ройства. Поэтому никто не мешал Аугусту занять одноко­мнатную квартиру рядом с квартирой Марии. Тут же была квартира Анны, и таким образом они заняли целый этаж, отгородились от лестницы, посадили цветы на площадке, постелили половички — и получилась у них одна большая квартира, и в то же время каждый имел свой угол, мечта многих поколений умерших и погибших людей, которые так и не достигли ее. А нашим героям повезло, разве не так?..

* * *

   Мария к этому дню принарядилась, в сером серебристом платье с полосками меха на рукавах и вороте, она была красива. Этот мех вызывал бурные протесты Криса, но ему намекнули, что он не дома, пусть устраивает скандалы там. Говорили, что Крис уступает старому коту Феликсу, но все равно — он великолепен. У него особенные, какие-то жаркие глаза — они излучают теплый красноватый свет. И голос ве­ликолепный — если уж заведет свое длинное яростное "Э-Э-Э-Э-У...", так не спутаешь ни с каким другим котом. Он был сиротой, жил один в подвалах, людей к себе не подпускал, шипел и мог ударить длинными когтями. Марии-стала его кормить, и кот постепенно привык к людям, но... он не мог держать хвост трубой и не умел сидеть прилично на коленях —-сосал одежду. Наследие печального детства — он самым по­зорным образом распускал слюни, стоило его только прила­скать. А что касается хвоста, то он не хотел держаться, как будто проволока в нем была подрублена у основания. Конеч­но, там не было никакой проволоки, но так казалось, когда кот крутил хвостом направо и налево — подметал землю... а вот поднять целиком, взметнуть над головой как флаг и держать так — держать! — этого он не умел, не мог... Дело не в спе­циальных мышцах, умение держать хвост зависит от состо­яния души... мы еще поговорим об этом...
   У Марии Крис познакомился с Сержем. Здесь оба были в гостях и драться не могли, а потом привыкли друг к другу и подружились. Серж славился тем, что умел выбирать самые удобные места для отдыха, а Крис ему завидовал, потому что сидел где попало — не понимал комфорта. Серж нашел ста­рую подушку — и Крис хочет на подушку. Серж развалился на теплом коврике в ванной — Крис косится на него, сидит кое-как на неудобном месте в передней. Уходит Серж — Крис бежит в ванную и бросается на коврик... Со временем он сам научился находить удобные места и на коленях позорился все реже... и еще — стал отлично щурить глаза, сидя у огня, что он сейчас и делает.
   Споем напоследок
   Тем временем Лариса разложила свои схемы и карты и очень просто доказала, что Аугуст и Мария созданы друг для друга. Она всегда говорила им это, да они и сами знали, так что не удивлялись предсказаниям. А вот Анна, оказывается, родилась в год Огненной Лошади: известно, что женщины этого года несчастливы в браке — их мужья погибают насильственной смертью. Значит, к лучшему то, что она не вышла замуж. Анна, подумав, согласилась с Ла­рисой: уж если Огненная Лошадь, то что поделаешь... Вдруг Мария обратилась ко мне:
   — Скажите, откуда эти кошкисты? И зачем это им — коты?..
   Аугусту было неудобно за неграмотность жены:
   — Я же говориль тебе...
   — Ну и что, зачем же им коты?..
   — Вот вы верите, если черный кот перебежит дорогу, то случится несчастье?
   — Ну, это если кот чужой, а свой не считается.
   — Всех же не сделаешь своими...
   — Почему же... здесь все черные — наши, и никакого не­счастья быть не может.
   Так, не расставаясь со своим суеверием, она нашла простой способ обойти его, и достойный. Конечно, все эти коты — их, и никакого несчастья не случится.
   — Ну вот, а Гертруда считает, что для счастья надо унич­тожить котов.
   — Но ведь коты были всегда, значит, никогда счастья не было?..
   — Выходит, что никогда, говорят, мы только начали стро­ить счастливый мир.
   — Только начали?! — она была потрясена.— Только нача­ли, и уже людей не осталось...
   Стали собираться по домам. Лариса с Антоном — на пер­вый этаж, Вася-кот исчез раньше, чем обидел свою хозяйку. Мария с Анной тоже поднялись, и коты с ними, правда, женщины пошли наверх, а коты — вниз, у них были свои планы... Теперь нас осталось трое. Бляс встал и сменил один из факелов на новый, подбросил дров в очаг. Аугуст выглядел усталым и озабоченным.
   — Слушай, Бляс, отдай ему свинину, не спорь с ним. Видишь, он тебя из квартиры выгнал. Он сказал — Анемподист сделал... он главный здесь.
   Я понял, что речь идет о Гертруде. Бляс сделал вид, что не слышит, шуровал кочергой в очаге. Потом выпрямился.
   — А что, споем напоследок? — и взглянул на меня хитро­ватыми глазками.
   — Аугусто, не дремли, сейчас пойдешь к своей ненагляд­ной. Давай нашу, старинную...
   Какие силы в этом человеке, ночь на дворе, сколько съеде­но и даже выпито — а он все ревет и ревет. Представляю себе, что думает сейчас почтенный историк! И Аугуст тоже — не отстает. И что они поют! Смотрят на меня, улыбаются, стучат по столу тремя кулаками и горланят старинную песню:
   Мы кузнецы, и дух наш молод... Куем мы счастия ключи... Вздымайся выше, тяжкий молот... Тра-та-та-та та-та та-та...
  
  
   3. ФЕЛИКС
   Битва с Серым. Пушок.
   Рано утром меня разбудил крик: "Серые, серые идут!" На противоположном высоком краю оврага, на фоне жидкого бесцветного неба, показались четыре силуэта. Четыре серых кота. Они шли фигурой, которая в военной литературе имену­ется "свиньей". Их вел серый кот поменьше других ростом, но в его походке было что-то устрашающее — его шаг напоми­нал мерную тяжелую поступь не знавших поражения римских легионеров. Это был знаменитый Серый, отмеченный эволю­цией кот Аугуста. Кот огорчал старика. С виду обыкновенный котик, но с ним произошла удивительная вещь: миллионы лет эволюции сосредоточились в этом коте и выжали из себя новое совершенно качество — он умел нападать немного раньше, чем это полагалось по правилам, и, конечно, побеждал всех. За ним шла слава непобедимого бойца, но сам он, видимо, чув­ствовал неладное и ушел от Аугуста, стал странствующим котом и редко появлялся дома. Аугуст догадывался, в чем дело, жалел кота и скучал без него... Странная это особа — эволюция — она обожает именно такие свойства. Миллионы лет процветания теперь обеспечены всему роду Серого, хочет он того или нет - ему не свернуть с предначертанного пути... И никто его не свернет... Скоро я понял, что ошибался.
   Тем временем серые уселись на дальнем краю оврага. Тщетно выбежавший из дома Аугуст увещевал кота и призы­вал ею слезливым голосом в родной дом. Серый твердо решил драться в своем городе. Его прихлебатели сидели в ряд и ждали привычной победы и разграбления подвалов. На нашей стороне овраг а собрались городские: Вася-англичанин, Серж, Люська... Крис, с недоеденным куском в зубах, которым чуть не подавился, урча догрызал на бегу... подошли и другие коты, менее заметные и неизвестные мне. Никто не спешил жертвовать собой. Обсуждали вопрос, на чьей территории должно быть сражение, кому пробираться через овраг. Реши­ли, что нападающим приличествует самим перейти на сторону города и следует подождать развития событий...
   Серый начал завывать. Делал он это небрежно и формаль­но, чем в высшей степени оскорблял городских, но все же никто не решался принять вызов, зная непобедимость захват­чика. Ярость нападающих росла, мужество защитников горо­да таяло... И вдруг из кустов, что росли рядом с домом, вышел небольшой черный кот и пошел вниз, в овраг... спокойно, не торопясь, ощупывая препятствия, как будто совершая утрен­нюю прогулку. Он спустился и исчез из виду, но скоро пока­зался на противоположном склоне, не спеша карабкался вверх, как будто и не было никаких серых. Наконец он выбрался из оврага, сел — и стал умываться. Он сидел прямо перед при­шельцами, и они окаменели от удивления.
   Серый онемел, но скоро пришел в себя и завопил всерьез: "Э-Э-Э-У..."
   Черный кот не ответил, встал и вплотную подошел к любимцу эволю­ции. Он в упор смотрел на Серого. Тот завопил еще раз низким и угрожающим голосом. Эхо разнесло этот вой над притихшим городом. В рядах городских котов возникло заме­шательство, победа Серого казалась очевидной. А черный кот молчал. Он спокойно рассматривал негодяя. Так ведут себя взрослые коты перед сопливыми мальчишками... Серый был оскорблен и не смог скрыть этого — завыл отчаянно и визг­ливо — "Э-Э-У-У..." С ним не разговаривали, а он, видите ли, к этому не привык. И опять черный кот не ответил ему, все смотрел и смотрел... Фигура его казалась все внушительней, а молчание стало вызывать растерянность среди серых. Глав­ный Серый напыжился и затянул снова — "Э-а-а...", но полу­чилось хрипло и неубедительно, уверенности в его голосе уже не было. Перед ним стоял старый кот, с железными нервами, и смотрел на него презрительно, как на паршивого котенка... Серый собрался с силами и попытался издать свой самый страшный вопль... но у него не вышло, вырвался какой-то жалкий писк. "Мальчишка... хулиган..." — желтый глаз смот­рел не мигая, пронизывал Серого до костей. Серый понял, что сейчас будут бить, невзирая на заслуги перед эволюцией, а мо­жет, не будут, но унизят до крайности. Он прижал уши, зажмурился и зашипел. Увидев эти бабские приемчики, его приспешники всполошились. А Серый шипел, отчаянно пле­вался, он готов был провалиться сквозь землю, но не мог, не получалось - эволюция не дала... И везде его доставал спо­койный взгляд черного кота. Серый отпрыгнул в сторону, наткнулся на одного из своих, в бешенстве дал тому пощечину, и все они обратились в бегство. Черный кот постоял еще и не спеша пошел вниз, в овраг — и исчез...
   "А ведь это Феликс",— сказал Аугуст.
   Все согласились, что это был он, и собрались уже по домам, как вдруг произошло нечто такое, что навсегда запом­нилось нам. Как будто прервалось наше обычное, вяло теку­щее жестокое время, в которое мы тяжело впряжены, и тянем его, и вытягиваем, и делаем таким, какое оно есть, мечтая при этом сделать совершенно иным... На том месте, где сидели серые, была пустота, и небо начало чуть синеть, предвещая неплохую погоду днем. И тут мы увидели, как из остатков, из клочьев тумана вышел большой белый кот. Медленными плавными шагами он шел по краю оврага, дошел до кривого дерева, загораживающего небо,— и скрылся. Вопль ужаса вы­рвался из уст всех людей и котов — у этого белого кота была отрублена голова, большая, лобастая, с закрытыми мертвыми глазами... никто не успел заметить, как он нес ее, склоненную к левому плечу, как держал, и держал ли вообще... только видели, что двигался он осторожно и легко, будто плыл по воздуху... прошел — и пропал без следа... Это проходил мимо города вечный странник белый кот Пушок.
   Когда-то Пушок был обыкновенным белым котом и жил в нашем доме у старика на втором этаже. Старик умер, Пушок остался один. Полгода он ждал хозяина, ходил по одной и той же лестнице, пока не понял, что тот не вернется. Он был настоящим домашним котом, не умел жить на улице и стал искать себе новый дом, в котором было бы тепло и люди кормили бы его. Он ткнулся в богатый дом Анемподиста. Здесь пахло колбасой, служанка готовила обед, и Пушок ре­шил остаться в этом доме. Анемподист, может, и оставил бы кота, но он побаивался Гертруду, который мог написать до­нос, а черный кот или белый — поди потом докажи... И управ­дом велел прогнать Пушка.
   Была глубокая осень, по ночам заморозки, и кот, не умевший жить сам по себе, замерз и отча­ялся. И вдруг он увидел человека, который что-то собирал, копался в земле. Травы часто собирал и его старик, и Пушок радостно кинулся навстречу. Но это был Гертруда, он искал корни валерианы. Кошкист ударил Пушка острой лопатой, пнул ногой и ушел — он не сомневался, что убил кота...
   Но тело Пушка не нашли, а через несколько месяцев поползли слухи, что белого кота видели в разных местах. С тех пор все изменилось в нем — он стал совершенно другим — начал странствовать, нигде почти не останавливался и никого не боялся... шел себе и шел, от города к городу, от деревни к деревне, а иногда, примерно раз в год, проходил мимо родного города. Его боялись и коты и люди и говорили, что он стал призраком. Кто верит этому, а кто нет, но все верят своим глазам.
   Вот, значит, приходил Пушок, и если бы Феликс не победил Серого, то Пушок прогнал бы, его наверняка... и может, он пришел спасти нас, но немного опоздал?.. Кто знает...
   Через несколько дней, разбитый и уничтоженный стыдом, в темноте прокрался домой к Аугусту его серый кот. Он не мог больше драться ни с кем и решил никогда не выходить из дома. Аугуст был рад, что вернулся его любимец, а я радовал­ся, что эволюция посрамлена и непобедимый Серый стал обыкновенным серым котом.
   Первый визит
   Прошло несколько дней, а Феликс, черный кот с разными глазами, все не появлялся у меня за окном. Говорили, что он живет в подвалах, иногда надолго исчезает и все-таки воз­вращается к нашему дому. Жильцы подкармливали его, оста­вляли еду в подвале, но слегка побаивались сурового кота, который ни к кому домой не ходил и вообще к людям не приближался. А я смотрел на портрет и думал — неужели он? Пытался искать его, но Антон сказал, что бесполезно — никто не мог его найти, захочет — сам придет...
   Как-то вечером я сидел в кресле и читал моего любимого Монтеня. Легкий шорох за окном, как будто ветка коснулась стекла. Черный кот снова смотрел на меня. Я поспешил от­крыть окно, и он вошел в комнату. Да, это был тот самый кот, который приходил ко мне, и это он шел за Блясом, и победил Серого — тоже он...
   — Это ты, Феликс?..
   Быть не может, столько лет прошло... Кот стоял на подоконнике и нюхал воздух. Он нюхал долго и тщательно и, кажется, остался доволен тем, что выяснил. Он хрипло мяукнул. Потом я узнал, что мяукал он исключительно редко, в минуты чрезвычайного волнения, а обычно бормотал про себя, говорил с закрытым ртом что-то вроде "м-р-р-р", с разными оттенками, которые я научился понимать.
   Он сказал свое первое "м-р-р-р" — и прыгнул. Тело его без усилия отделилось от подоконника и вдруг оказалось на другом месте — на полу. В этом прыжке не было никакого проявления силы, которая обычно чувствуется у зверей по предшествующему прыжку напряжению или по тому, как легко тяжелое тело взмывает в воздух — прыжок тигра... нет, он неуловимо переместился из одного места в другое, перелился, как капля черной маслянистой жидкости,— бес­шумно, просто, как будто пространство исчезло перед ним... он был — там, а теперь — здесь.
   Ничего лишнего не было на треугольном черном лице этого кота. Не мигая смотрели на меня два больших разных его глаза — желтый и зеленый... в желтом была пустота и пе­чаль, зеленый вспыхивал какими-то дикими багровыми ис­крами, но это было видно, если смотреть в каждый глаз по отдельности, а вместе — глаза смотрели спокойно и се­рьезно. Короткий прямой нос, едва заметный, аккуратно по­добранный рот, лоб покатый, плавно переходящий в сильную круглую голову с широко поставленными короткими ушами. Вокруг шеи воротник из густой и длинной шерсти, как грива, придавал ему вид суровый и важный. Но линия, скользящая от уха к нижней губе, была нежной и тонкой — прихотливой, и иногда эта линия побеждала все остальные — простые и яс­ные линии носа, губ и рта, и тогда все они казались нежными и гонкими, а головка удивительно маленькой, почти змеиной, с большими прозрачными глазами... а иногда тонкие, изящные линии сдавались под напором сильных и грубых — шеи, пере­ходящей в массивную широкую грудь, мощных лап — и тогда он весь казался мощным и как будто вырастал... А лапы были огромные, а когти такие длинные, каких я никогда не видел у котов и не увижу, я уверен...
   Он тряхнул ушами — как будто поднялась в воздух стайка испуганных воробьев. Потянулся, зевнул. Верхнего правого клыка не было, остальные — в полном порядке, поблескивали, влажные желтоватые лезвия, на розовом фоне языка и нёба. Теперь он решил помыться. Шершавый язык выдирал целые клочья — он линял. Наконец добрался до хвоста — и замер с высунутым красным языком. Он потратил на умывание уйму слюны, стал совершенно мокрым, блестящим — и устал. Он убрал язык — и отдыхал. Затем встал и пошел осматривать квартиру. Хвост его был опущен и неподвижен, не так, как у нервного Криса, и только крохотный кончик двигался, дер­гался вбок, вверх... а сам он скользил, переливался, не призна­вал расстояний и пространства — он делал с пространством все, что хотел. Потом я узнал, что, понимая это свое свойство, он деликатно предупреждал, если собирался прыгнуть, чтобы не испугать внезапным появлением на коленях, или на крова­ти, или вот на стуле передо мной.
   Он пробормотал что-то -— и теперь уже был на стуле. Он сидел так близко, что я мог рассмотреть его как следует... Да, он умел скользить бесшумно и плавно, чудесным образом прыгать, он был спокоен и суров... и все-таки это был не волшебный, сказочный, а обычный кот, очень старый, усталый от долгой беспокойной жизни, облезлый, со следами ранений и борьбы, и значит, не всегда уходил он счастливо от преследо­вателей, не умел растворяться в воздухе, оставляя после себя следы спокойной улыбки... и не мог странствовать неустанно и бесстрашно, как Пушок... И я хотел верить, что именно он жил в этом доме давным-давно, вместе со мной, в этой квартире — и потому ему нужно снова жить здесь: ведь все коты стремятся жить там, где они жили, и не живут — где не хотят жить.
   Наконец я очнулся — надо же его накормить. Отыскал старую миску — его миска? — и налил ему теплого супа. Он не отказался. Несколько раз он уставал лакать и отдыхал, оглядываясь по сторонам. Доев суп, он стал вылизывать мис­ку. Он толкал и толкал ее своим шершавым языком, пока не задвинул под стул, и сам забрался туда за ней, так, что виден был только хвост, двигающийся в такт с позвякиванием. Нако­нец хвост замер, кот вылез из-под стула. Вид у него был теперь самый бандитский — морда отчаянная, рваные уши, глаза сощуренные, свирепые... Я посмотрел на портрет. Нет, он был совсем не такой... И почему он не подходит ко мне, не идет на колени?..
   Потом, когда я привык к нему и привязался, я понял главную его особенность — он всегда был неожиданным и ка­ждый день, даже каждый момент разным, и нельзя было предугадать, как он будет вести себя, что сделает...
   Иногда он был похож на филина, который щурится на свет божий из своего темного дупла, с большой сильной головой и круглыми лохматыми ушами...
   А иногда его треугольная головка казалась изящной, ма­ленькой, а большие глаза смотрели, светились, как прозрачные камни, на черном бархате его лица...
   Иногда он был каким-то растерзанным, бесформенным, растрепанным, с пыльной шерстью и узкими, светлыми от усталости глазами...
   А иногда — блестящим, новеньким, быстрым, смотрел во­просительно круглыми молодыми глазами, и я видел его молодым, наивным и любопытным...
   Но бывал также брюзглив и тяжеловат, волочил лапы, прыгал неохотно-долго примеривался, днем не вылезал из своих укромных мест в подвалах... он был осторожен... Зато по ночам неутомимо обходил свои владения, двигался плавно, все обнюхивал, все знал, обо всем слышал — и молчал... и вокруг него возникали шорохи и шепот, и возгласы испуга и восхищения провожали его среди загадочной ночной жизни:
   "Феликс... Феликс-с-с идет..."
   Вот именно, он всегда был разным, и я мог смотреть на него часами — как он ест, спит, как двигается,— он восхищал меня.
   А пока кот был доволен осмотром, сыт и захотел уйти. Он встал и подошел к двери, остановился, посмотрел на меня. "Феликс ты или не Феликс — приходи еще..." — я от­крыл перед ним свою дверь. Он стал медленно спускаться. Я шел за ним, чтобы открыть входную дверь, но он прошел мимо нее, свернул к подвалу и исчез в темноте. Я зажег спичку, нагнулся — и увидел в подвальной стене, у самого пола, узкий кошачий лаз.
   Феликс вернулся
   На следующий день кот не пришел, и на второй день его не было, и в третий раз я ждал его — и не дождался. Может, он не придет больше?.. На четвертый день вечером я заснул в кресле и проснулся глубокой ночью от слабого шороха. Кот шел через комнату ко мне. Поднялся по лестнице, толкнул незапертую дверь и вошел... Он шел и смотрел мне прямо в глаза. Левый глаз светился багровым светом. Подошел, прыгнул — и вот уже у меня на коленях. Он стоял и рассмат­ривал меня, вплотную приблизившись к лицу. Обнюхал боро­ду... И вдруг положил передние лапы на плечо, прижался к груди и громко замурлыкал. Теперь я узнал его. Он всегда меня так встречал. Я обнял его, положил руку на голову, погладил мягкую густую шерсть, черную с коричневатым отливом. Кот замурлыкал еще громче, просто неправдоподоб­но громко — ему нравилось, что его гладили. Над левым глазом был старый шрам, и зрачок на свету не сужался... видно, здорово ему досталось... Он поздоровался, снял лапы с плеча и стал топтаться, чтобы поудобнее лечь. Я гладил его. В правом боку обломок ребра торчал под кожей, но не причи­нял боли — значит, давно это было. А вот шрам на задней лапе довольно свежий, еще багровый...
   Кот все мурлыкал, потом затих. Он был легкий, шерсть сухая, лапы старые, со стертыми подушечками — пока он засыпал, лапы бодрствовали, когти то показывались, то втяги­вались, видно, он всегда держал их наготове, свое главное оружие... а потом и лапы замерли — он доверился мне и спал, беззащитный уже, настоящим крепким сном. Он был горячий и согревал меня... Мы долго сидели так, я тоже заснул и про­снулся под утро. Затекла, болела шея. Кот по-прежнему крепко спал. Вот, нашлось существо... Моя связь с этим домом, с квартирой оставалась слабой, призрачной какой-то, я попал в прошлое, которое не ждало меня, а жило своей жизнью, как умело. Я надолго забывал, не помнил, не вспоминал даже о том, что оставил, так уж я устроен, да и жизнь не позволяла вспоминать, а вот нашлось существо, которое все эти годы помнило. Как я ни уговаривал себя, что не виноват, что меня держали силой и прочее, о чем вспоминать не любил и попро­сту боялся... как ни убеждал себя, а комок в горле не исчезал: я все представлял себе, как он каждый день заглядывает в эту комнату и удивляется— в ней темно и пусто... потом появил­ся странный человек, чужой — боится его и гонит... Я никогда не надеялся, что меня помнят, не хотел этого — пусть никто не мучается, пусть лучше забудут, а теперь я чувствовал, что ничем не могу искупить свою вину перед ним, и это было ужасно, и необходимо мне. Теперь я никогда его не оставлю...
   А он тихо спал: жизнь пошла своим чередом, он победил и успокоился.
   Я коснулся его головы, он сразу проснулся, вздрогнул, но тут же узнал меня — замурлыкал... потом спрыгнул на пол. Я покормил его и выпустил, и смотрел в окно, как он спокой­но, слегка сгорбившись, пересекает дорогу и уходит в сторону оврага. Окружающая жизнь оставалась сложной: он понимал, что его ловят и следует скрываться, и никогда бы не подбежал к случайному человеку, как это сделал доверчивый Пушок. Но теперь ему есть куда вернуться. Я был нужен ему и радовался этому — ему хорошо, и снова ясно, что происходит. Он и ра­ньше знал людей, которые кормили его и жалели... но они не хотели жить там, где только и нужно жить, и не сидели в том кресле, в котором только и стоит сидеть... &&&
  
   4. ЛЕТНИЕ ХЛОПОТЫ
   Субботники
   В конце мая было объявлено о начале добровольных суб­ботников. Дом оклеили листовками, в которых сообщалось, что проявление доброй воли в столь ответственном направле­нии является почетной обязанностью всех граждан. Проект Бима все еще висел в воздухе, но это не имело значения: нашей добровольной обязанностью было расчистить площадку перед ЖЭКом — этот памятник или другой, а площадка-то все равно нужна. Анемподист упорно отстаивал свою идею: сверкающая на солнце стальная собака, светло-серая, размером с девяти­этажный дом, возвышается над конурой. По сторонам от нее из небольших ниш выглядывают лица жителей города, отда­вших жизнь за торжество правого дела... Гертруда возражал против Бима. Он считал, что нужно строить памятник основа­телю учения, который, по его мнению, должен был выглядеть так: огромный вождь, ростом с девятиэтажного Бима, если тот встанет на задние лапы, идет к людям, в правой руке у него меч справедливости, а в левой — девять отрубленных коша­чьих голов... он грозен и прекрасен, у него рыжие волосы... Вот это вызывало протесты, но Гертруда мудро рассчитал, что протесты стихнут, а памятник останется. Пока что побеждал Анемподист. Мне был больше по душе его проект, в нем чувствовалось что-то человеческое, хотя строить должны были собаку. Возвеличивание собственного пса могло дорого обой­тись управдому, но его боевые заслуги пока перевешивали доносы Гертруды...
   Наступила суббота освобожденного труда. Мы стояли на площадке перед дверью ЖЭКа, за спиной пустырь, холмистый от мусорных куч, место будущего монумента. Из двери выка­тился в своем кресле на колесиках Анемподист. За ним тяну­лись провода — управдом никогда не расставался с пуль­том. Гертруда вкатил коляску на возвышение. Анемподист начал речь. У этого обрубка оказался сильный звучный го­лос.
   — Наше учение вер-рно,— кричал Анемподист,— и это вот,— он указал клешней на пустырь,— не просто памятник собаке, вер-р-рной своему хозяину до гр-р-обовой доски... это всеобщий памятник верности идеям... неумирающим... вечно живым... и потому вер-р-ным, и потому непобедимым...
   Анемподист откатился, вытирая пот со лба. На возвыше­ние залез Гертруда. Он стал рубить воздух огромной ладонью и выкрикивать:
   — ...ЛЧК — наша сила, надежда... великий источник... со­единяйтесь... не забывайте... всеобщее счастье... резервы ог­ромны... в наших же подвалах...
   Я уже устал следить за рукой, рассекающей пространство, но тут услышал нечто более конкретное: — ...Будьте бдительны... разгромить блясовщину... единоличникам не место...— Бляс стоял тут же и ухмылялся. По-моему, он не был единоличником, но налог Гертруде платить не хотел. А кошкист тем временем стал сильней завывать — значит, приближается к концу. Да, вот —-"...происки мировой реакции... дни сочтены... вперед к победе, вперед!.."
   Он в последний раз разрубил апрельское небо, тряхнул медной головой и слез с возвышения.
   Управдом укатил, а Гертруда приступил к практической части мероприятия. Мы разбились на два отряда, в одном пять, в другом четыре человека. Каждый отряд должен был выделить одного счетчика и одного писца, чтобы считать и записывать продвижение работы. Для того чтобы уравнять силы бригад, между которыми разыгрывалось соревнование, было принято смелое решение — выделить одного общего писца и двух счетчиков. "Никаких приписок!" — Гертруда по­казал огромный кулак. Сначала ждали лопаты, потом носил­ки, потом еще что-то... Наконец началась работа. Счетчики считали, писец писал, а остальные копались в земле. Гертруда с помощниками исчез почти сразу. Робкое солнце осветило картину великого строительства. К обеду мы устали, но уйти боялись. Послали Аугуста заглянуть в окно. Он вернулся и сказал, что Анемподиста нет, и слышно, как Гертруда со своими отмечает праздник труда в подвале, а значит, до утра они не выберутся оттуда. Все потянулись домой.
   В следующую субботу после копания в земле объявили митинг. Анемподиста не было, зато Гертруда старался за двоих:
   — Надо крепко прибавить, особенно тем, кто привык на­живаться на дефиците. Поступило предложение,— он выта­щил бумажку, — трудиться и в воскресные дни, по велению сердца и совести... Кто против?..
   Бляс засопел — "откуда поступило?.."
   — Значит, единогласно,— решил Гертруда,— а теперь приступим к профилактическим мероприятиям.
   Делать нечего, мы поплелись к реке. Кошкист шел далеко впереди. Дойдя до воды, герой разделся и остался в маленьких малиновых трусиках, на которых крупными буквами было написано "NO". Весь в мощной мускулатуре, окутанный орео­лом золотых волос, он был как древний бог кельтов Кухулин. Он без страха кинулся в ледяную воду, совершил заплыв, побежал за кустик и вернулся в зеленых трусиках с буквами "YES", вытащил откуда-то большую записную книжку в рос­кошной коже, поставил всем галочки, прочел краткую лекцию о политическом значении мероприятия — и ушел. Мы двину­лись к дому, постепенно стали появляться коты, они сопрово­ждали нас, а потом кто пошел в дом, кто в подвал, и второй субботник тоже кончился благополучно.
   Коты и собаки
   К субботникам, значит, присоединились воскресники, и огородами надо было заниматься, откуда овощи возьмешь,—и все-таки я старался гулять. Когда собирался подальше, то брал с собой двух знакомых псов—Васю-ар­тиста и Кузю. Заходил в заброшенный сад, там по утрам под большой яблоней лежал Артист и, деликатно придерживая лапами, грыз какую-нибудь окаменевшую от старости гор­бушку. Он был очень красив: густая шерсть палевого цвета, длинный белоснежный воротник, темная полоса вдоль спи­ны—и большие темно-карие глаза с поднятыми к ушам угол­ками. Блондин с темными глазами—эффектно, но не это было главное в нем. Он умел разыгрывать сцены с глубоким содержанием, которые прямо-таки можно сравнить с неко­торыми картинами, известными своим идейным богатством. К примеру, если Артисту предлагали еду, которую он не хотел, он поднимал голову и изображал нечто похожее на "Отказ от исповеди". На этой картине человек с бледным и решительным лицом отказывается от креста, видимо, перед казнью. Вот такую же гордость и решительность изображал Артист... Иногда он делал вид, что плохо с глазами, весь вытягивался, вглядываясь, потом подпрыгивал—"узнавал", а сам внимательно смотрел на руки—не полезу ли в карман. Я доставал сухарик, чуть помоложе Васиной горбушки, он деликатно брал, изображая хорошие манеры, но и горбушку свою не упускал из виду. И недаром... Откуда ни возьмись, вихрем налетал на него маленький лохматый песик на длин­ных ножках, похожий на белого козлика,—отчаянный и не­преклонный Кузя. Артист был больше Кузи в два раза, об­росший тяжелой шерстью, он казался гораздо страшней этого забияки, но Кузя недаром считался неутомимым и ловким бойцом. Они встречались каждый день и никакой злобы друг к другу не испытывали, но, оказавшись на определенном рас­стоянии, вынуждены были драться, не ими придумано и не им отменять, и вот они добросовестно изображали смертный бой—страшно рычали и толкали друг друга, и на один Васин выпад Кузя отвечал тремя... и представление продолжалось, пока у Васи не закружится голова от Кузиного мельтешения, а Кузя не устанет подпрыгивать.
   Я звал их и шел по длинной неровной дороге, которая вела мимо темных пустых домов, огибала город и обрывалась на высоком берегу. Внизу в тишине и неизвестности текла река, росли деревья и травы—и те, что были полезными, и вредные, пренебрегая высоким назначением служить нам или почти столь же высоким—мешать и погибнуть ради нашего блага. За рекою мир уходил в темноту, и я каждый раз давал себе слово, что обязательно переберусь на тот берег, посмотрю, есть ли там что-нибудь... И собак, я видел, неизвестность впереди и манила и пугала, они затихали на краю обрыва, ложились на траву и смотрели, как у реки зарождается, клу­бится облако тумана, медленно и беззвучно вспухает, перева­ливается через прибрежные кусты, хватает ветки деревьев, они бледнеют и тают, растворяются, как металл в кислоте... Мы поворачивались лицом к своему жилью и шли домой.
   Часто я возвращался в темноте. Наши окна освещали небольшую площадку у дома, и здесь собирались разные коты. Таинственный Вася-англичанин если приходил, то сидел аккуратным столбиком и задумчиво смотрел в небо. Подходил степенный Серж, выбирал самое удобное место—под дере­вом, в уютной выемке, где трава мягкая и густая. Иногда примчится Крис, слегка суматошный, взвинченный, хвост так и ходит у него. Осматривается—"А, Серж..."—а Серж, как всегда, на лучшем месте. "Ну и черт с тобой",—Крис кидается на дерево и устраивается в развилке, над головой Сержа. Появилась Люська. Все косятся на нее... не боятся, но от этой особы всего можно ожидать. Подбежал Артист, увидел сто­лько выдающихся котов и решил, что публика в сборе; стал кататься по траве и чесать нос двумя лапами... но тут он заметил Люську, откатился подальше и удрал, не дожидаясь аплодисментов. А из окна пятого этажа на них смотрит блед­ное лицо унылого серого кота, он чуждается радостей жизни и никуда не выходит, потому что опозорен навечно. Аугуст чертыхался и менял ему песок.
   А, вот и Феликс!.. Идет, скользит, переливается... Увидел меня, остановился—узнал!—и, забыв про солидность и свой авторитет, бежит мне навстречу и поднимает хвост над голо­вой, как знамя. А коты? Сидят, наблюдают, молчат—и немного завидуют Феликсу. Хотя чему завидовать? Прожи­вите столько и ждите так, как этот старый кот,—и умейте терпеть, как он... Мы идем по лестнице, на глазах у всех он забегает вперед, оглядывается—пришли... и впереди у нас целый вечер.
   Анемподист
   Как вы догадываетесь, конечно, все эти коты и собаки, весьма приятные и интересные, нагулявшись за день, тянулись к дому, не только чтобы пообщаться. Что скрывать, обжоры страшные, и чем лучше их кормишь, тем больше они хотят. И тут главная надежда на пенсионный суп, а значит, хочешь не хочешь, надо идти в ЖЭК... Скажу вам по секрету, я начальство не люблю, и, наверное, никогда не полюбил бы. Люди склонны думать, что, отдавая власть кому-то умному и сильному, освободят себе время для занятий более интересных и достой­ных, чем управление собой. Печальная ошибка, все получи­лось совсем наоборот... лучше не будем об этом... Вообще-то никто из нашего дома, кроме "дяди", в ЖЭК не ходил без особой надобности. Но от бесплатного супа трудно отказать­ся, когда под окном голодная орава, да и самому не помешает, тридцать пачек—хватит всем. И я иду... Вот и сегодня: нужна подпись начальника - стучусь к Анемтюдисту.
   - Входи.
   Пульт на столе, герой прижимает к уху миниатюрный транзисторный приемник.
   — Во вру-ут... У самих-то миллионы в бедности живут. А я тебе— во-от, суп бесплатный выписываю, квартиру— лю­бую... Слушай, напиши о нашей жизни, да так, чтобы им тошно стало.
   — Так ведь запрещено.
   — Не пишешь, потому что запрещено, а запрещено, пото­му что не пишешь... Чудно... - он хитровато смотрит на меня. Шутит. Молча протягиваю накладную.
   — Слушай,—он откладывает ручку, —напиши про Бима, такой был пес!.. Я тебе не суп—что хочешь выпишу.
   — Я не знал вашего Бима.
   — Я тебе расскажу...—и он пересказывает всю историю.
   — А если бы Бим был котом?
   — Как котом?.. Разве кот меня ждал бы так?
   — Может, и ждал... ходил бы—и заглядывал в окно.
   — Ты это брось, не растравляй душу. А что? Может, и кот...
   — Вот видите. А вы их истребляете.
   — Во-первых, не истребление, а разумный отлов цельно-черных и чернопятенных особей... вот - методички,— он пока­зывает клешней на груду тонких брошюрок на подоконнике,— во-вторых, доказано научно профессором, как его... жил у нас под горой, что особи эти выделяют вредоносное поле и тем самым препятствуют эффективному освоению счастья... а в-третъих... по данному вопросу обращайся к Гертруде, он спе­циалист. —И понизив голос: -Но лучше не шути с этим делом. Ну, так как?.. Про Бима, а?..
   — Я подумаю...
   А что?.. Наверное, хороший был пес. Я представил себе, как он ждал — всю жизнь! —и так и не дождался, умирал мучите­льно, медленно... Как ужасно так умереть, когда впереди нет ни надежды, ни просвета...
   — А как же запрет?
   _ Вот постановления ждем — про погоду, может, про нее тебе разрешат. Смотришь—и вторая ступень не за горами, тогда Бима протащим в печать... а пока между нами, понял?..
   — Попробую... только не обещаю—как выйдет.
   - Не говори даже - выйдет! Что я могу для тебя?
   — Побольше света—писать трудно... и Блясову верните жилье.
   — Тебе свет дам, а с Блясовым... что я скажу Гертруде...
   — Скажите, что эксперимент.
   — А, эксперимент! Это дело, эксперимента у нас еще не было,—он оживился, притянул к себе пульт и стал ору­довать.
   Я вышел. Бим так Бим, мне это не противно, и Блясу помогу.
   Дом Васи-англичанина
   В один из теплых солнечных дней мы с Артистом и Кузей дошли до высокого берега, постояли—и решили спуститься на нижнюю дорогу, пойти по ней вдоль реки. Сказано—сдела­но, вот и пошли. Дорога была разбита, запущена, заросла травой, но много ли надо, чтобы пройти одному человеку, тем более этим проворным псам, им вообще не нужна дорога, их пути сложны, извилисты—от одного выдающегося предмета, будь то дерево, куст или камень, к другому,—и потому я ско­ро потерял обоих из виду и шел в полном одиночестве. Напра­во от дороги прибрежные кусты и деревья мокли в воде, налево был небольшой подъем и на склоне стояло несколько маленьких домиков, заброшенных, как и все в этом городе. Я никого не рассчитывал здесь встретить и потому удивился, когда увидел черного кота—он сидел на крыльце ближнего дома. Еще больше я удивился, когда узнал по глазам и тонкой фигуре нашего Васю-англичанина. Я подошел, а этот негодяй сделал вид, что никогда в жизни не встречал меня, не знает и знать не хочет, хотя только вчера я был у Ларисы и он сидел у меня на коленях... Домик, у которого мы стояли, был заброшен давно. Перед крыльцом валялись обломки мебели, раздавленный самовар, через трещины в меди проросла трава. Нежилые дома привлекали меня, и я решил войти.
   Внутри было тихо, старые деревянные вещи стояли по углам, доживая век деревьев, которыми когда-то были. Круг­лый стол на одной толстой ноге завален кипами пыльных газет, с ними рядом примостился граненый стакан, две тарел­ки с истлевшими остатками еды..- валялась вилка с костяной ручкой и ржавыми длинными зубьями—и ярко-желтая детс­кая погремушка, которая среди этих серых и коричневых ве­щей выглядела наивно и дико... Стоял тяжелый сундук у сте­ны, рядом диван с высокой спинкой и холмистым ложем, на котором вздыхать и ворочаться одному человеку. В углу шкаф приоткрыл дверцы, зазывая в свою темноту. Дерево потрески­вало, шурша, точил его жук...
   Я услышал шорох и обернулся. Вася-кот вошел в комнату и уверенно направился в угол, к стулу с брошенным на спинку покрывалом, и занял свое место. Следы человека стерлись в этой полутемной комнате, вещи забыли свое назначение и проникались жизнью вещества, из которого сделаны, но покрывало, казалось, сохранило в складках память о небрежно бросившей его руке, и кот, я думаю, чувствовал это. Уехали отсюда или исчезли... а может, долго еще жил один человек, спал на этом диване, пил из стакана, смотрел в окно... Раньше столетия засыпали могилы людей, их жилища своей пылью, а теперь пыль и пепел носятся в воздухе и засыпают нас, хотя мы еще живы.
   Я оставил Васю, ушел... а потом у Ларисы этот англичанин тут же полез ко мне на колени, как будто ничего не знает и ничего между нами не было... и я, конечно, не выдал его.
   Прогулки при лунном свете
   Дни стояли жаркие, а топили по-прежнему. На пятом у Аугуста дышать было нечем, спали с открытыми окнами, и даже на первом Лариса жаловалась и посылала Антона в ЖЭК— сказать "этим дуракам", чтобы отключили отопление и, не дай Бог, при этом не отключили бы свет, от них всего можно ожидать. Антон мялся и говорил о каком-то таинственном вентиле в подвале, одним поворотом которого можно прекра­тить подачу тепла, но дальше этой красивой легенды дело не шло. Торжествовал только я: читал лежа на одеяле, в тонкой рубашке, засыпал и просыпался ночью, нисколько не продрогнув—тепло!.. раздевался, нырял в свою люльку—и засыпал снова, а утром безбоязненно спускал ноги на пол, неодетый подходил к окну—тепло!.. И Феликс был со мной. Вечерами мы сидели в кресле, я читал, а он дремал у меня на коленях, потом мы ужинали вместе и ложились спать. Он устраивался в ногах, топтался мягкими лапами, немного мылся на ночь— и засыпал. Иногда он похрапывал во сне, а я лежал и слушал дыхание этого существа... Странные звери—эти коты, зачем-то они пробиваются к нам на колени, вольные, не прирученные никем. Надо же! Я нужен ему. Ну, поесть... поел и ушел, а он ведь не хочет уходить, ходит везде за мной, спит в одной постели—греет меня и греется сам, а потом спокойно, не оглядываясь, уходит. Такое равновесие свободы и зависимости всегда восхищало меня. Когда он был котенком, я брал его на руки и шел гулять, а он смотрел по сторонам желтыми любопытными глазами. Может, и теперь мы сможем гулять вместе хотя бы ночью, когда все спят, одни среди молчаливой природы? И Криса возьмем, если пойдет с нами. Я знал, что коты побаиваются Феликса, и потому сомневался. И первая их встреча у меня оказалась неудачной—все из-за дурацкого поведения Криса! Вот что значит невоспитанный кот...
   Как-то Феликс сидел на полу и умывался. При всем моем уважении к нему, должен сказать, что делал он это в высшей степени небрежно, сказались-таки долгие годы беспорядочной жизни. Он с большой любовью и тщательностью лизал лапу, чтобы намочить для мытья, и лапа действительно превраща­лась в какую-то мокрую мочалку. Но потом он подносил ее к уху и водил за ним совершенно необдуманными и рассеян­ными движениями, и точно так же проводил от уха к носу и рту. Под глазами он вовсе не мыл, и там нарастали подтеки, которые высыхали и склеивали волосы. Со временем они отпадали, но надолго портили внешность. Феликс пренебрегал мытьем, но у него все же чувствовалось детское воспитание, а вот Криса мыться никто не учил—видно было, что он подсмотрел, как моются, уже во взрослом возрасте... С мы­тьем вообще бывают сложности—многое зависит от детства. Важно учить, но нельзя и переучивать. Меня мыться учила бабушка, которую я не любил. Она брала меня холодными острыми пальцами за шею и толкала под ледяную струю... Ничего хорошего не получилось—я моюсь чуть хуже Феликса и немного лучше, чем Крис... Так вот, Феликс сидел и умывал­ся, а буйный Крис ворвался в комнату—и увидел другого черного кота, да еще какого! От неожиданности он растерялся так, что забыл все приличия, сел напротив Феликса и уставил­ся на него круглыми глазами. Феликс по-прежнему был занят, и я уже думал, что он не заметил наглеца. Но тут старый кот поднял голову—посмотрел—и снова принялся за дело. Его взгляд запомнился мнебыстрый, внимательный и тяжелый. В этом желтом взгляде не было угрозы, а что-то вроде "не слишком ли близко ты устроился, братец...". Крис сразу все понял, спина его сгорбилась—и он бросился к двери, волоча за собой хвост... Дружбы не получилось, но приятелями они со временем стали—и гуляли со мной не раз при лунном свете.
   Я читал в одной книге, кстати, в ней тоже был кот, только волшебный, там лунному свету придавалось большое значе­ние—что-то особенное происходило в некоторые лунные ночи. У нас все совсем не так, просто в городе не горело никакого света и гулять в безлунные ночи было совершенно невозможно. А когда появлялась луна, я брал свою палку и спускался вниз, выходил на разбитый асфальт и шел по лунной дорожке, как это делали многие до меня.
   Я шел и ждал моих друзей. Первым появлялся Крис. Он бесшумно выбегал из-за спины и бежал впереди, прижав уши к круглой лобастой голове и помахивая хвостом направо и налево... иногда останавливался, валился на спину—пригла­шал играть, вскакивал, отряхивался, на его блестящей черной шубке никакой грязи не оставалось, опять обгонял меня—за­лезал на деревья, застывал на момент на какой-нибудь ветке, вглядываясь горящими глазами в темноту, бросался бесшумно вниз—и снова бежал впереди...
   Потом где-то в темноте раздавалось знакомое "м-р-р-р...", я оглядывался, но никого не видел... и второй раз, и третий, пока я не понимал, что старый кот дурачит меня, останавливал­ся и ждал—и он появлялся совершенно неожиданно из какой-нибудь ложбинки, поросшей редкой травой, где и тени-то почти не было. Он удивительным образом умел прятаться. Вот он выходит, потягивается, зевает, начинает шумно чесать за ухом, а я все стою и жду его... и Крис далеко впереди тоже сидит и ждет—маленьким черным столбиком на мерцающем лун­ном асфальте. Наконец Феликс тронулся, бесшумно и плавно снялся с места и заскользил. Он всегда шел рядом, я быстрей— и он быстрей... Если бы я мог бежать, то и тут бы он не отстал от меня, но я шел медленно—и он шествовал важно рядом. И хвост его при этом всегда был трубой—прямой и ровный...
   Удивительная сила была в этом хвосте. Иногда он казался старой мочалкой, потрепанной, замусоленной тряпкой, полу­ободранным проводом со свисающей изоляцией... и все-таки, и все-таки — когда он видел меня и узнавал, этот старый, всеми брошенный кот, он мгновенно мощным толчком выбра­сывал вверх как знамя, как факел черного пламени свой ста­рый, растрепанный хвост—и так бежал навстречу мне, и его хвост, прямой-прямой, чуть колебался при этом и никогда не гнулся. Тот, кто видел это, никогда не забудет—тебя уз­нали!.. приветствуют магическим движением—теперь вы сно­ва вместе! При чем тут мышца, мне смешно слушать про мышцы. Я много раз видел, как Крис пытался поднять хвост трубой—и не мог—хвост гнулся и падал, и мел по земле. Конечно же дело не в мышце, которая у этого взрослого сильного кота в полном порядке. Хвост поддерживает сила духовная, а не материальная.
   Тем временем Крис бежал впереди, Феликс шествовал ря­дом—нас уже было трое. Рядом с покосившимися домами цвела сирень, луна освещала бледные цветы, а зелень казалась черной... А в полнолуние мы вели себя даже слишком смело, что неудивительно и давно описано в литературе,—доходили до нижней дороги, шурша травой спускались на нее и шли немного вдоль реки, которая от лунного сияния казалась покрытой льдом. Здесь мои друзья невольно замедляли ход, потому что приближалась граница их владений, но все-таки мы доходили до темного домика, и от кустов отделялась маленькая тень — это Вася-англичанин спал под окнами. Тонкий, с прозрачными глазами котик сталкивался нос к носу с Крисом — тот попроще, погрубей, мускулистый малый — они обнюхивали друг друга — "а, это ты..." — и отскакивали в стороны... старые знакомые... Крис гулял и был бездельником, а Вася делал дело, это было понятно сразу. Подходили мы с Феликсом—и здесь поворачи­вали назад, и Вася, решившись на время оставить свой пост, бежал за нами, нюхал цветы, но никогда не догонял нас.
   Вот так мы шли вчетвером. Иногда в темноте раздавалось цоканье когтистых лап—и ясно было, что это не кот,—нам навстречу выбегал большой пес, обросший тяжелой зимней шерстью. Он шумно дышал, вилял хвостом, обнюхивал Кри­са—а тот не обращал внимания... потом кидался к Феликсу— а Феликс тем более—как шел, так и идет себе... пес подбегал ко мне—и мы здоровались по-человечески, пожатием рук и лап... затем он с опаской подбегал к Васе—тот выгибал спину и замахивался лапой, но не совсем всерьез... пес отскаки­вал, добродушно улыбался—это был наш Артист... а Кузя любил поспать, и значит, мы были в полном сборе, пятеро молодцов, шли себе и шли...
   Луна удалялась на покой—и мы расходились. Первым отставал Вася-кот, который уходил не прощаясь, как англи­чанин, а может, так клевещут на англичан, не знаю... потом куда-то убегал Вася-пес, и долго мы слышали цокание его когтей по асфальтовым дорожкам мертвого города... Крис засматривался на что-то неведомое в темноте и мчался туда лихим галопом... а мы оставались, два старика—шли домой, долго еще сидели в кресле, думали, потом ложились спать—и спали спокойно и крепко...
   В подвалах
   В летние дни ЖЭКовцы рассеялись, кто в отпуск, кто куда, и мы жили совсем спокойно. Но как-то вечером пришел ко мне Антон и сказал, что самое время позаботиться о котах. Обыч­но борьбу с ними ЖЭК отодвигал на конец года, для улучшения отчетности, но на этот раз сроки могли быть изменены из-за новых веяний. Издавна перед началом кампании выдавали бесплатных кальмаров, а теперь настойчиво стали говорить, что кальмары должны быть после облавы—так идеологичес­ки правильней... Победит ли новая теория—никто не знал, но на всякий случай стоит поспешить и, пока нет начальства, обойти подвалы, изучить, как говорил Антон, ситуацию.
   Однажды утром иду вниз к Антону для выяснения подваль­ных дел и на площадке второго этажа натыкаюсь на Крылова с Колей. Историк трясется от возмущения—"надо что-то делать, что-то делать..." Ему, как всегда, мешают коты. В окна перестали заглядывать, зато крутятся у дверей, шастают то вверх, то вниз, то вой, то визг, то какие-то запахи...
   — Непременно заделать щели, поставить пружину на дверь... и вообще навести порядок...
   Ого, целая программа! Коля тоже с идеями:
   Каждому котоводу книжку владельца... и этих, запре­щенных, не держать. Кальмаров, сказали, не дадут при об­наружении факта общения.
   Крылов отвел меня в сторону. Коля моментально исчез. Историк от волнения вспотел, очки затуманились:
   — Вы же культурный человек... нужны условия для рабо­ты... согласитесь—жить стало лучше, веселей, ЖЭКовцы дела­ют, что могут, особенно этот Анемподист. А от нас что?—да ничего, вот субботники, пляж этот—и все. Суп бесплатный, кальмары—по потребности... О таком люди мечтали. А ко­ты... я понимаю, вы привязаны, но ведь это только животные, пусть довольно славные, но, дорогой, люди ведь дороже. И ничего они не придумали, кошкисты,—с котами боролись всегда, когда-то просто стреляли на улицах, потом стали ловить рано утром, чтобы не видели дети, а теперь вовсе смягчение нравов—одна облава в конце года—и строчи от­четы. Ведь коты действительно инфекция... и вонь какая! Ясно, что как-то гуманно их следует регулировать. И в конце концов, пусть лучше борются с котами...
   Он зудел и зудел, и мне стало тоскливо. Вот и зверей впутали в наши делишки, а им от этого только беда. Возьмите Феликса—прекрасно жил бы кот, если б не шатался по лест­ницам, подвергая себя опасности, ушел бы в поля, ловил мышей, вырыл бы себе нору, как дикий зверь... Я представил, как было бы чудесно... А историк все о своем—"жизнь ко­ротка, надо сделать что-то разумное, вечное... написать кни­гу..." А я задом, задом, "извините—спешу"—и вниз, к Ан­тону.
   У дворника все ключи, взвизгнул заржавленный замок, и мы вошли в подвал третьего всегда запертого подъезда. "Вот это уже настоящий подвал..." Пол—изрытая земля, над головой бесчисленные трубы, темно, грязно и сыро. Зажгли факел и двинулись в темноту, метров сто шли в три погибели согнувшись, потом ползли по узкому проходу на животе... скоро я потерял направление и не представлял уже, куда мы движемся... Наконец проход расширился и стал выше—вы­брались к трубе, не из тех, каких было не счесть в подвале, а к настоящей, одной из тридцати, которые когда-то пили воду из озера. Я поднял руку и с трудом достал до верха трубы, приложил к ней ухо—тишина, воды давно не было.
   — Пойдем, покажу что-то,—потянул меня за руку Антон. Свернули влево и пошли вдоль трубы. Помещение стремите­льно расширялось, потолок взмыл в высоту. Вижу—стоим на площадке, труба делает крутой поворот и уходит в бездну. Я не подошел к краю—боюсь высоты, но почувствовал, что под нами пропасть...
   — Овраг растет, сверху подбирается к этой пропасти,—го­ворит Антон,—когда соединятся, непонятно, что будет... весь город повиснет на такой вот площадке, только большой...
   Мы вернулись в подвал, облазили все углы. Антон нашел несколько высохших кусочков мяса, долго нюхал их, потом сказал, что они все еще действуют, и аккуратно завернул в носовой платок. Это ЖЭКовцы разбрасывают в подвалах приманки — отравленные кусочки мяса и рыбы, а для привлека­тельности смачивают их раствором валерианы. Наконец мы выбрались из стоячего липкого холода на теплый открытый воздух. По дороге расширили трещину в стене из подвала на улицу. Антон все время делал ходы для котов, чтобы им легче было уходить от преследования, и даже из своей квартиры пытался проложить прямые пути в подвал, но Лариса воспроти­вилась. ЖЭКовцы давно грозили капитальным ремонтом ударить по пособничеству вредоносному элементу, но денег все не было. Антонова идея с ходами казалась мне сомнительной, но он был уверен. Мы придвинули к трещине ящик с песком, так, что у стены осталось узкое пространство, только-только протиснуться коту. Антон пошел в дом и вернулся с Крисом. "Выпросил у Марии, этот самый ловкий". Он стал заталкивать кота в трещину. Крис отбивался лапами и рычал. Все-таки Антон впихнул его туда, и кот исчез. Антон облегченно вздохнул и вытер пот со лба. "Пусть обследует, а потом и других притащу..."
   Вернулись мы к обеду. Лариса кормила деликатесом - су­шеной морской капустой. Антон ел безропотно—привык, а я отказался, сославшись на гастрит. Но зато потом был грибной суп из каких-то зонтичных грибов, очень полезных и даже вкусных.
   В следующий раз мы поймали Люську и впихнули ее в щель. Она исчезла надолго. Тут нам попался на глаза невозмутимый Серж, и мы решили втолкнуть его тоже. Люсь­ки не дождешься, а подвал большой—ничего... Серж полез спокойно, даже с интересом, и тоже пропал. Мы сели у стены на теплый шершавый камень.
   - Ни о чем не нужно говорить, ничему не следует учить, и печальна так и хороша темная звериная душа... - прочитал Антон.
   Я тоже знал этого поэта и прочел:
   — Я от жизни смертельно устал, ничего от нее не приемлю, но люблю мою бедную землю оттого, что другой не видал...
   Из подвала вырвался испуганный Серж и помчался прочь, не оглядываясь. За ним выскочила взбешенная Люська, с воем и визгом. Не может без скандала... Но дело сделано—коты освоили новый ход. Мы встали—и тут в щели показалась знакомая голова. Кот смотрел на яркий свет, зрачок одного глаза—узкая щель, а второго—широкий, невидящий. Посмо­трел на нас, зевнул долго, протяжно...
   — Вот и главный,— сказал Антон, - этот все здесь знает...
   Феликс зевнул еще раз и скрылся — до вечера.
   О грибах
   Свободного времени совсем не стало—то субботники, то воскресники, то огороды, то подвалы—и, конечно, гулянья при лунном свете. А гут еще грибы! Я люблю грибы, которые сами попадаются, они гораздо лучше тех, которые приходится искать. Лучшие грибы это сыроежки. Во-первых, я легко их узнаю, во-вторых, они при этом ухитряются быть разными, с красивыми шляпками, тонкая кожица на которых окрашена в желтый, красновато-розовый, фиолетово-синий... им доступ­ны все цвета и оттенки, а главное—их легко готовить и можно есть даже сырыми, посыпав солью, или приготовить грибную массу, с луком и маслом... но, пожалуй, это не всем интересно. А вот Бляс и Аугуст относились к грибам серьезно, их интересовали грибы крепкие, тугие—для сушки, для соления, они уходили на рассвете, сосредоточенные, важные, в высоких сапогах и с большими корзинами, шли далеко и возвращались к вечеру. Коля грибами не интересовался, он "ударял по р-рыбе", а остальные до леса не добирались. Нет, Лариса еще собирала, у нее были свои секретные места, и она уходила тайком, одна, а уж приносила—грибы так грибы!.. Все ахали и ужасались—"чистый яд!"—а они, оказывается, были самыми полезными. Она всех угощала. Антон-то ел, куда ему деваться, а остальные шарахались, и только вежливый Аугуст говорил:
   - Оставьте немножко, я потом зайду...— и убедившись, что Лариса и Антон живы, пробовал, качал головой—и хвалил.
   Мы с Крыловым сошлись во вкусах—ходили в лесок, метров за триста, к реке—и там набирали полные корзины наших любимых сыроежек. А разговоры вели странные—каж­дый думал о своем и при этом иногда высказывался вслух, не доводя мысль до полной ясности... все о разном. Однажды он заговорил об истории:
   — Раньше пытались заглянуть в будущее, а сейчас—за­чем?.. Зато открылась новая область—построение прошлого. С будущим немного сложней было, у него всегда в кармане магия настоящего, как козырь в конце игры. Впрочем, в оста­льном прошлое и будущее не отличаются, их нет, ведь чего нет в памяти— нет нигде. Сегодня прежние методы бессильны, я предлагаю для истории новый подход: двигаемся по времени назад и создаем такую историю, которая объясняет весь после­дующий ход событий и настоящий момент. Ничего удивитель­ного, примерно так обстоит дело с эволюцией жизни, с геоло­гией земли, да мало ли... кто видел, кто помнит?—никто, а понять—пожалуйста... Эх, давно бы с историей не было проблем, если б не эти проклятые фазовые переходы...
   Ну и ну... Я смог только промямлить, как Антон: "Эт-то интересно... но слишком сложно для меня". Моя единственная жизнь с ее прошлым ставит меня в тупик, а что уж говорить об истории...
   А один разговор я даже записал потом ввиду его особой сложности. Заговорили о Боге. Я думал, он совсем не верит, а он меня удивил:
   — Мы для высшего разума — элементики, ячейки в огром­ной вычислительной машине. Вся наша жизнь—мучения и страсти, подвиги и подлости—все для решения одного из бесчисленных вариантов Задачи. Мы для этого созданы. Идет колоссальный Счет...
   — И что же Она считает у Него?
   — Я думаю, выбирает наилучший вариант развития мира, на наших ошибках вырисовывается Ему идеальный Путь. Мне бы такую машину!.. Правда, ячейки погибают, но зато раз­множаются, передают свойства, опыт, память есть у каждой— и учатся, учатся...
   — Значит, мы для того, чтобы показать, как не надо жить?..
   — Ну, не совсем... со временем должен отработаться поло­жительный вариант... Такая машина все может, потому что у ячеек есть выбор, в пределах общего замысла, разумеется: делаю, что хочу, что могу, честно-нечестно, бьюсь об стенку или плюю в потолок, иду на костер или предаю... Идеальная машина, развивающаяся, гибкая...
   Восторг его был беспределен. А я подумал—неужели Он создал машину, рассчитывающую будущее на наших костях?.. Какой же Он тогда придумает Путь для будущих людей?..
   Вот такие, совершенно удаленные от жизни разговоры у нас происходили. И чем удаленней они были, тем больше волновали нас. В этом есть что-то похожее на почесывание в местах, где раньше сильно чесалось. Впрочем, иногда мы приближались к жизни, к примеру, как-то я спросил его:
   — А что, этот теоретик—плут?
   — Уверен, он был себе на уме.
   — А люди... так и поверили?..
   — Что люди... милый мой, что люди... Ну, сначала некото­рые хихикали—за кошками гоняются. Так ведь наука! По-ле особое, понимаете? Физики изучают структуру уже, уже изуча­ют, а как же... Наука—наше спасение, можно ли ей не ве­рить?.. А в сущности, какая разница, что за идея! Когда-то идея была—борьба с пустыней, потом с болотами, затем овраги... теперь вот—коты... Идея позволяет объединиться, подмять остальных, взять лучшую еду...
   — Значит, от них не уйдем ни мы, ни коты.
   Он вздохнул—"ну, все-таки, они отвлечены..."
   Я понял— он хочет в это верить.
   Был еще один пустоватый разговор, он как-то предлагает:
   — Почему бы вам не написать книгу об этих черных кошках, вы так их любите...
   — Во-первых, о котах, о черных котах... а во-вторых—мне запрещено.
   — Знаю, знаю, но можно попытаться ведь. Я даже назва­ние вам придумал—"Любовь к Черным Котам". А сокращен­но—ЛЧК... ну, не занятно ли?—он захохотал.
   О книге я и сам думал, а название мне не понравилось:
   — В такой истории должно быть многое, не только лю­бовь, и в названии следовало бы это отразить. А вообще, опасная идея...
   — Боитесь, что осудят в будущем?..
   — Нет, будут судить в прошлом.
   Он засмеялся:
   — Неплохо... вы проникаетесь моими идеями, но слишком буквально все восприняли, сеньор литератор.
   Так мы болтали о разном, два старика, ничего, конечно, друг другу доказать не могли, да и не хотели, а на деле собирали простые грибы сыроежки, которых было видимо-невидимо, и сколько мы ни говорили, результат был один— шли домой с полными корзинами и жарили грибы на блясовской свининке.
   На сене
   Рядом с сараем, где жили свиньи, Бляс с Аугустом постави­ли навес и начали разводить кроликов, тут же на полянке косили для них траву и пропадали целыми днями здесь. Я хо­дил к ним и помогал чем мог. Через дорогу в ста метрах от нас текла река. Мы лежали на сене и разговаривали. Аугуст рас­сказывал о своей ссылке:
   — В первый рас-с пылл легко, я молодой пылл, а второй ра-с не-ет —стал плохо... Из лагерь вышел—иди на поселе­ние... а я болел - сла-апый пылл... Сто верст ехал на попутках, вечером доехал до развилки —- иди туда, говорят, там высокий место, огни видно, не собьешься. Мороз—сорок, пятьдесят?.. Кто знает... Восемь километров всего—я дес-сять часов шел...
   — А волки там есть?— поинтересовался Бляс.
   —- Какие волки... есть-есть... но я шел как во сне, не чувствовал мороз, ветер... я пылл скоро как полено—ме­ртвый... я не па-а-тал даже... засыпал... просыпаюсь - иду, огни сзади... поворачиваю—иду снова, и так много рас-с... Может, меня Бог привел: утром вижу — деревня... Сел у первого дома и заснул. Спас один, тоже бывший, уголовник, ударил ногой— вставай... Хороший человек попался. А потом он порезал меня.
   — Как?..
   — Рука разрезал... нож хороший был—все разрезал, при­шлось отрезать совсем. Но он не очень виноват был, ему сказали про меня совсем плохо—он поверил... потом жалел, помогал мне... А в первый рас-с в ссылке легко пылл, второй раз хуже... да-а... Но потом я рапо-о-тал, ничего жил... От­пустили, приехал, Гертруд говорит: "Мы тепе рапо-оту в ЖЭК найдем (ах са куради райск). В ЖЭК работник нужен, плотник. дворник, сторож... платить пу-у-тем..."
   Я спросил: "Я теперь свопо-отный человек?"
   Он говорит: "Человек свопо-отный от оп-щества пыть не мо-ожет".
   "Я от ЖЭК свопо-отный... или как?.."
   Он говорит: "Ты свопо-отный, если не хочешь от ЖЭК тепло и свет".
   "Я зарапо-о-таю..."
   "Это бесплатно".
   "Бесплатно—за что?.."
   "Тихо живи, вредных котов не держи - за это".
   "Хорошо, хорошо... Мария здесь, Анна —пу-у-ту жить ти­хо..."
   Мы тихо живем, потом пришел Сергей, потом Крис, а Се­рый не считаю, это законный кот. Я говорю: "Мария... это опасно..." Она говорит: "Если мы котов не спасем - нас никто не спасет..." Что я могу сказать?..
   Мы помолчали.
   — А ты, Марк, откуда пришел? —спросил меня Бляс.
   — Я в разных местах был, последнее время здесь рядом.
   — А, особая больница... знаю... И сколько всего?..
   - С самого начала...
   — О-о...—он сморщился, как от боли.
   — И все время лечат?..
   — Нет... первые годы—да, а потом признают неиз­лечимость, первой степени или второй, и уже не лечат, держат—и все.
   — А что за степени?
   — Первая, когда просто неизлечим,- легкая степень, вто­рая - когда не хочешь излечиваться, это тяжелая форма... А ты. Роман, всегда, говорят, здесь жил?..
   —- Даже стыдно сказать... -он вздохнул,- родился под горой, отец конюшней заведовал при графе, то есть профес­соре этом, вот и живу до сих пор.
   — И на войну не брали?
   — Сперва не брали—я никакого цвета не понимаю, толь­ко черное с белым не путаю. А потом... как-то убежал, из поезда уже, в другой раз в подвалах отсиделся, суета была, неразбериха... Потом Анемподист пришел—свинина, говорит, нужна. Источник-то источником, а свинина свининой.
   Я понял, что он имеет в виду лозунг, который висит у Гертруды.
   — Вы с Гертрудой давно знакомы?
   — Так мы из одной деревни, но он уехал, учился где-то, а потом объявился—уже начальник.
   — Я думаю, этот Гертруда рапо-о-тать не хочет, бегает за кошками, пустой человек.—Аугуст махнул рукой.—Но, Ро­ман, может, согласиться?.. Отдай ему, что он хочет.
   — Не-е, обойдется, всю жизнь на чьей-то шее висел. Я ма­льчишкой еще бил его за подлость.
   Я вспомнил, как Гертруда подходит к Блясу—с некоторой опаской, хотя гораздо сильней. Что же, может быть. У котов тоже так - боятся того, кто в детстве бил, и только случай может что-то изменить.
   Солнце палило вовсю... жара... говорить больше не хоте­лось. Худосочная река кое-как текла в неразрешенном на­правлении, брошенные ею берега изнывали от зноя. Хрюш­ки затихли в полутьме сарая, прорезанной острыми лу­чами света, пробивающего дощатую крышу. Выгонять или не выгонять свиней в овраг—побегать? Решили, что жарко им будет... и нам жарко, придем к вечеру—доделаем дела.

* * *

   Вернулись мы на закате. Сарай был разрушен, сметен до основания, стояла только дверь и жалобно пела, покачиваясь от прилетевшего ветерка. Никто и сказать ничего не мог... Аугуст очнулся первым—"где свиньи?.." Одну поймали тут же, рядом, ничего ей не сделалось, а другую искали до темно­ты. Бляс плюнул, махнул рукой—"жива—завтра найдем..." Но свинья пропала. Роман был мрачен:
   — Ну, кто... ясно—кто, а поди докажи...
   Аугуст снова стал уговаривать:
   — Дай ему свинину, а, Роман?..
   — Не-е, я теперь там спать буду, а что?.. тепло, воздух свежий...
   Сарай, конечно, отстроили, поросенка одного Бляс привез, купил, и с тех пор стали сторожить свиней. Все долго ула­мывали упрямого толстяка —"сходи к Анемподисту..." На­конец он пошел.
   — Свинины не будет.
   — Как не будет?..—Анемподист чуть пульт не уронил.
   — Кто-то разбойничает, сарай разрушили, свинья пропа­ла - значит, плачу тебе половину.
   — Как половину?.. Ты это брось...
   = А ты, говорят, в колхоз не вступаешь?
   — Я колхозу овощами плачу.
   — Ну, разберись, разберись с Гертрудой, не шуми, не буянь... Комиссия будет, вот пусть и решает.
   Не хотел он решать, а может, и не мог, но обещал, что со свиньями больше ничего не приключится. Охрану мы сняли— и действительно, ничего больше не приключилось.
   Если идти не спеша по дороге, вдоль реки, то через полчаса примерно увидишь среди деревьев одноэтажные домики. Это бывший пионерский лагерь, за ним старый, заброшенный сад. В саду у дома яблок почти не было, а здесь деревья облеплены маленькими кислыми плодами. Лариса говорила, что они гораздо полезней культурных яблок. Как-то раз они с Марией и Анной пошли туда, и я попросился с ними—посмотрю это место, да и принести помогу.
   У самых домиков обрушилась земля и получился овраг метров пять глубиной—молодой еще. Глина здесь удивитель­ная, самых разных цветов и оттенков—и почти белая с синева­тыми прожилками, как мрамор, и угольно-черная, и красная охра—бери и рисуй... и какая-то зеленая, и цвета тела—розо­вая... На дне оврага по глине бежит, подпрыгивает ручеек— звенящая вода, где-то выше находится родник.
   Сначала собирали с азартом, но скоро солнце стало пресле­довать нас, работа разладилась, и начались разговоры. Мы собрались под деревом, сели отдохнуть. Лариса спрашивает:
   — Мария, говорят, вы ездили к Стене?
   Это было как свадебное путешествие. Когда я увидела, как солнце заходит за нее вечером—как за гору, то поняла— Аугуст ненормальный... Там в лесу был хутор, мы сняли комнату, жили три недели. Раньше мы часто ругались—я все не верила ему, да и характер мой... а эти недели—лучшие, кажется, в жизни... Потом решили попробовать. И с нами еще один, местный—тоже хочу, говорит. Я сразу поняла, что за тип, а Аугуст лопух лопухом... Как стемнело, вышли из леса, поползли, метров триста оставалось. Аугуст говорит—я на разведку—и вперед пополз. Мы лежим, время идет... А этот стал ко мне приставать. Я отбиваюсь, а сама смеюсь—надо же!—приползли, на самый священный забор покушаемся—и вдруг такая пошлятина... Аугуст что-то услышал—и назад. Они сцепились... и тут нас осветили прожекторами... А до этого я в институте работала, город был, жили. Суетились, спешили — боялись войны, все неприятеля ждали, а сами друг друга не жалели, грызли как могли. Был один человек интерес­ный, он погиб. Академик был особенный, театральный, смеш­ной мужчина, но не злой. А вокруг них мошкара мелкая, ни жить по-серьезному, ни в жизнь играть не умели... Вот Лариса еще работала там, с Антоном...
   — Что этот институт?.. Мираж, и все надежды на него— мираж,—махнула рукой Лариса,—скажите лучше, что делать с котами. Антон говорит, план в этом году большой.
   — Гертруда не посмеет явиться ко мне,—сказала Ма­рия,—так что давайте всех на пятый.
   — Кто его знает, обнаглеет и явится,—возразила ей Ан­на.—Твой Крис храбрец, а Серж такой неприспособленный... Лариса вздохнула—ее Вася снова забыл про дом родной.
   — Вася не пропадет,—сказал я ей,— налет ему нипочем, он смелый и быстрый парень... "А с Феликсом надо поосторож­ней,—подумал сам,- старый, опытный кот, но резвости мо­жет ему не хватить. И не возьмешь на руки, не убережешь под мышкой, как я в детстве спасал котов от собак. Это, брат, другие охотятся звери..."
   Огороды
   Хозяйственная наша система была отточена и отполирова­на и доведена если не до совершенства, то до прозрачной ясности девятью поколениями людей, работавших в строго заданном направлении и пренебрегавших теми обстоятельст­вами, которые, с их точки зрения, не стоили внимания... Все мы, за исключением Бляса и Антона, были пенсионерами и получали свой суп. Десятую часть супа мы возвращали Анемподисту, как налог в пользу ЖЭКа. Бляс от пенсии от­казался—"сам кого угодно прокормлю", а Антон получал зарплату. С деньгами было сложней: существовал магазин, и в нем что-то было, но на каждый товар полагался специаль­ный талон, он назывался "приглашением", а талоны были у ЖЭКовцев. Антон, Бляс и все, к кому деньги так или иначе попадали, добывали, конечно, талоны, и все были довольны. Крылов говорил, что система корнями уходит в историю, и многозначительно морщил лоб. Но все это касалось только предметов роскоши, как чай или пустырник, а в основном мы кормились сами—выращивали овощи на земле и десятую часть урожая отдавали Анемподисту в пользу ЖЭКа. Бляс держал свиней и за это платил Анемподисту налог свининой, кроме того, он продавал мясо в ЖЭК за деньги и талоны, "наживался", как они жаловались, а нам с Аугустом платил свининой за работу. Он предлагал и деньги, которых у него были залежи, но нам деньги нужны были редко, и толстые пачки пылились в шкафу у Бляса на втором этаже.
   Но это было не все. Все мы состояли в колхозе—Бляс главным свиноводом, Аугуст—бригадиром овощеводов... а пред­седателем избрал себя Гертруда. И опять все хорошо—никакого тебе единоличного хозяйства... Но корыстолюбие расшатает любую сколь угодно прочную систему — Гертруда решил доби­ваться своей "десятины": "Анемподисту Анемподистово, а колхо­зу колхозное отдай..." Аугуст плюнул и стал платить овощами, а Бляс платить свининой отказался — "хватит дармоедам и того, что в ЖЭК идет". Из-за этого между председателем Гертрудой и свиноводом Блясовым шел нескончаемый спор. Крылов считал, что основная причина противоречия в неотделении города от деревни; это отделение, по его расчетам, давным-давно должно было произойти. Он говорил, что двойной налог—варварство. и пора выработать принцип более прогрессивный, что-то вроде "колхозник подчиненного мне бригадира—не мой колхозник"
   Кроме того, были мелкие налоги, о которых обычно сообщалось в листках на двери нашего подъезда. Эти листки клеились один на другой и со временем образовали слой проклеенной бумаги, утеплявшей ветхую дверь... Как-то раз я возвращался с прогулки и увидел новый листок, на этот раз объявлялось о налоге на котов. Речь, конечно, шла не о цельночерных и чернопятенных, а о маловредных светлых котах Получалось, что платить придется двум официально зарегистрированным котоводам—Аугусту с его травмированным Се­рым и Коле—с Люськой. У этой блондинки недавно обнаружили темные пятнышки, но Коля храбро доказывал в ЖЭКе, что пятна коричневые, а не черные... и вообще, это не пятна никакие, а было расцарапано, а потом зажило так... Райцентровский эксперт к нам ездил неохотно, да и накладно это стало для ЖЭКа—самофинансирование теперь, так что все пока обходилось. И Коле пришлось платить. Аугуст ругал ЖЭКовцев самыми страшными эстонскими ругательствами, а Коля ругал по-русски, но почему-то не ЖЭК, а тех, у кого коты запрещен­ные, и в результате отдуваться ему, честному. Так выражалась его жажда справедливости.
   У Бляса и Аугуста были большие огороды, и они работали там вместе с Марией и Анной. А мы с Крыловым и Лариса с Антоном играли в огороды. Нет, что-то и у нас росло, но не сравнить с серьезными людьми. У Ларисы был еще отдельный крошечный участок, где она выращивала особые травы, никого туда не пускала и возилась там почти все время. Мы таскали воду, поливали, пропалывали и вели разные разговоры. Кры­лов считал, что со временем человечество сможет прокормить себя на земле и пенсионного супа не понадобится. Мы с Анто­ном сомневались и даже удивлялись его оптимизму—ведь историк, а он нас убеждал. Из-за малого количества людей, он считал, почвы отдохнут и снова будут давать большой урожай.
   — Эт-то прекрасно,—обрадовался Антон.
   — Не будет урожая,— категорически заявила Лариса,— ни­кто не хочет больше улавливать азот из воздуха, а без этого — конец всему живому миру. Правда, Антоний?..
   — О, да...— тут же согласился Антон,—эт-то проблэ-эма...
   Крылов возразил, что микробы, улавливающие азот, еще живы, но зато погибли те, кто сбраживал спирт, преследуемые новым и страшным вирусом, а следовательно, становится невозможным пьянство. Ну что пустырник, что пустырник... ведь как пили!—могли выпить стакан почти чистого спирта...
   — О-о-о...—Антон был потрясен, я тоже не помнил, чтобы так чудовищно пили, но Крылов стоял на своем и говорил убедительно:
   — И если теперь не пьют—то какое очищение возможно для человечества...
   — А как там, на Западе?—робко спросил Антон.
   — Пьют, и еще как...—авторитетно заявил историк.— Пьют—и уже докатились до полного разложения...
   — По-моему, пить—это ужасно, а не пить—трудно... если есть, что пить, а у нас проблемы нет. Так же обстоит дело с преступностью—проблемы уже нет.
   Лариса, как всегда, завела разговор о котах. Она нападала на Крылова—"бесчувственный вы человек..."
   — Надо думать о людях,—убеждал историк,—у нас есть цивилизация, история, память, культура и многое другое, чего нет у котов, и эти ценности мы должны сохранить.
   Лариса говорила, что коты—великие мудрецы и прорица­тели, а черные коты обладают особой силой, которую челове­чество пока не может понять.
   — Ну вот, вы сами говорите, только другими словами—о поле, которое излучают эти животные, а ведь с этого начался кошкизм...
   — Я говорю о влиянии на судьбу... как можно их унич­тожить, если они влияют на судьбу? Наступит полный хаос и ничего, ничего нельзя будет предсказать...
   Кошкисты тоже говорят о влиянии... они считают, что влияние дурное, наука подтверждает это. А значит, надо пе­ределать природу—-котов убрать, чтобы все шло хорошо.
   Лариса была поражена—и замолчала. Крылов продолжал:
   — Конечно, поле ерунда, но в данной ситуации... пусть они лучше занимаются котами.
   Опять он об этом... Я представил себе, что моего Феликса, который столько лет ждал меня, убьют и повесят на столбе. На что мне тогда вся ваша история и цивилизация...
   С реки шел, загребая землю тяжелыми сапогами, Коля, за спиной деревянный ящик.
   — Вот ты, скажи мне,—обращался он к историку,—поче­му это р-рыбы не стало? Раньше я... во-о-о... он разводил руками,—а теперь...- он еле раздвигал пальцы,— во!—и все...
   Крылов говорил ему о течении рек и глобальном измене­нии климата, но Коля не верил: "Не-е-е, это все коты..."
   — Ну что за чушь! - не выдерживала Лариса.
   — Женщина не могёт знать этого дела, —глубокомыслен­но говорил "дядя" и шел домой...
   А после огорода, вечерами, мы с Феликсом смотрели па закат. Солнце садилось слева, и, чтобы увидеть его, мы выхо­дили на балкон. Феликс сидел у меня на плече, и мы смотрели на медный шар, который по мере приближения к земле менял свою форму. Наконец они касались друг друга, и постепенно огромная тревожная темная земля поглощала маленькое без­думное светило... золотые и красные лучи кидались во вес стороны, то высвечивали какое-то мертвое окно и оно вспы­хивало на миг, то дерево вспыхивало, горело и сгорало съеживалось и темнело... то какое-то ничтожное стеклышко или обломок нужного прежде, а сейчас забытого и заброшен­ного предмета загорался с поразительной силой—жил и го­рел мгновение и умирал... момент, в сущности, трагический. с которым ни одна трагедия не сравнится, если б мы не были так защищены верой - оно, это же солнце, скоро всплывет из-под земли, появится — и будет завтра...
   Но чаще мы не выходили на балкон, а сидели в кухне и видели закат по отражению в стекле распахнутого окна—и окно освещало наши задумчивые лица: мое - бледное и мор­щинистое, и черное треугольное лицо кота, сидящего на сто­ле... Исчезало солнце и наступал краткий миг тишины и со­средоточенности, сумрак бесшумно мчался к нам огромными скачками, завоевывая притихшее пространство... еще тлели кое-где красные огоньки, еще светились верхушки деревьев и крыши домов... но то, что должно произойти, уже произошло — день сменился ночью... Скоро станет прохладно, мы прикроем окно, перейдем в комнату, я сяду в кресло и зажгу свет, возьму книгу, Феликс скажет "м-р-р-р" и прыгнет на колени, устроится привычными движениями...—и, не думая о прошлом и будущем, согревая друг друга своим теплом, мы помчимся куда-то вместе с темной разоренной землей... живы еще, живы, живы...
   Конец лета
   Кончилось лето, вот и наши летние радости позади. Какое спокойное было время — мне повезло. Впереди короткое тепло сентября и тихое умирание природы в октябре, прозрачные желтые листья — все еще будет, но приближается время темно­ты и тревоги, никуда не уйдешь от него. А может, взять большую корзину, посадить в нее Феликса и пойти на юг? Днем кота буду прятать, а ночью выпущу, и он бесшумно будет бежать рядом... Я пробовал ходить с ним подальше, за город, в поля. Сначала он шел за мной, потом останавливался и смотрел, как я ухожу. Пробежит еще немного—сядет и уже никуда не идет, смотрит мне вслед. Я не выдерживал этого взгляда, возвращался—он довольно урчал и поворачивал к дому, бежал теперь впереди, хвост поднят прямой ровной елочкой, оглядывался—иду ли...
   Один раз я решил отнести его далеко, может быть, он все же пойдет? Нет, он стал сопротивляться, грозно рычал и нако­нец вырвался, пошел не оглядываясь назад, не выбирая до­роги... хвост опущен, спина согнута—я обидел его. Он долго помнил этот случай и садился, как только мы достигали границ его владений... Нет, я не смогу его взять... и оставить не могу—чтобы опустела эта квартира, и он бы снова ходил здесь и ждал, когда же его пустят домой, накормят и дадут посидеть в кресле, на коленях...
   Мы сидели с Феликсом на кухне у окна и смотрели, как люди возвращаются с поля. Впереди шагал Бляс, размахивал ручищами и смеялся, за ним шли Аугуст, Мария с Анной. Остальные, в том числе и я, уже покончили со своими игрушеч­ными огородами. Робко стучался, приходил Антон, брал Фе­ликса на колени. Мы пили чай из зверобоя с мятой.
   — А что писатели нынче, о чем пишут?—спрашивал Ан­тон.
   А я не знал, какие-то случайные книги доходили до нас. Говорили, что много стало писателей узких профессий—дере­венских, городских, заводских, военных... шахтеров и метал­лургов... они делились еще по регионам, по областям... Были среди них люди серьезные и честные, говорили о правде, что реальность надо отражать правдиво, без прикрас. Все это чудесно... но не для меня. Я верю, что Бог недаром наделил людей воображением и сделал их разными. Как мастер, он чувствовал ограниченность воплощенной мечты и хотел, что­бы благодаря нам не умерли те миры, которые не состоялись в грубом и единообразном материале. Ведь в душе каждого из нас так чудно сплелись люди, вещи, слова, мечты и сны наши, что все едино и равноправно. И мы своими скромными силами уводим мир от простой трехмерности и приближаем его к из­начальной многомерности замысла, мы спасаем себя и других от принуждения так называемой "реальности", в которую не вмещается и никогда не вместится живая душа. И я боюсь свирепой серьезности тех, кто учит "правде жизни"... Впрочем, были и хорошие книги—о природе, о животных, избегали, правда, упоминаний о черных пятнах на них...
   — А как же Бим, ухо-то черное? — спросил Антон. Во-первых, Бим не кот и к полям отношения не имеет, а во-вторых, все трудности с утверждением проекта были как раз из-за этого уха. Статуя будет вся из светлого металла, но где-то в документах Анемподист допустил промах, и хотя давно уже все выяснено-перевыяснено, и вроде бы не было этого уха вовсе, а проект все буксовал...
   Антон уходил, наступала тишина. Иногда мы слышали мягкий толчок в дверь, кто-то надеялся войти... Я запирал Феликса на кухне и шел открывать. Коля просовывал в щель нос, испытанный в боях, потом ногу — в мохнатом шерстяном носке, и странным образом проникал всем своим грузным телом, как амеба перетекал в переднюю и начинал гудеть про "р-рыбу", про север, про евреев, которых якобы видели на базаре, а значит—быть беде... про котов черных, от которых, точно установлено, исходят лучи, исключительно пронзитель­ные—люди со временем сохнут, теряют покой... а сам крутил головой, смотрел по сторонам, прислушивался, и все заползал, заползал подальше—к комнатам, заглядывал за порог, вы­сматривал, а потом:
   - Я тебе р-рыбы принесу—дай рубль.
   — У меня нет.
   — Ну, извини, извини...—и медленно, нехотя выползал... Я запирал дверь и шел на кухню. Феликс по-прежнему сидел на столе и смотрел в окно. Приходил иногда Бляс, косился на кота, с притворным ужасом спрашивал— "не уку­сит?.." Этот человек пропадал, он мог бы накормить сотню таких дармоедов, как мы, у него были проекты...
   - Я говорю— "давайте строить дорогу". Они, в райцентре, мне —"денег нет".— "Для этого—деньги дам". Смотрят, молчат, сопят, раскулачивать собираются, а один дурачок кричит, надрывает­ся—"деньги твои надо сжечь..." А Гертруда, сукин сын, сидит, ухмыляется—надеется на бесплатную свининку, рыжий кот... А кто дорогу строить будет?
   Он вздыхал, пил чай и спускался к себе. Я запирал Феликса и шел на прогулку. Иногда заходил за Крыловым, он лихора­дочно строчил и идти отказывался. Из его окна виднелась верхушка мусорной кучи, за ней брошенный дом. Предпочел-таки видеть кучу каждый день, только бы не видеть кота... А с брошенными домами происходит что-то удивительное. Пока живут люди, каким-то чудом все держится, даже если не чинят ничего, а стоит уехать жильцам—и стены начинают трескаться, и крыша проваливается... Как будто они были живыми—и начали умирать, а дома умирают медленней, чем люди, но ведь умирают...
   — Смотрите, что получается, - говорит Крылов и сует мне какой-то график,—беру современность в узком аспекте, рас­сматриваю ее как следствие в многомерном континууме воз­можных причин, веду обратную экстраполяцию в прошлое, к причинам, рассматриваю их непротиворечивые множества... Вывожу зависимость... Теперь проверяю: беру известные фак­ты из прошлого, закладываю, экстраполирую в настоящее... Почти отработано, сейчас бы мне машину...
   — И что, проверка получается? Он несколько смущен:
   — Явных противоречий нет, но по некоторым факторам выходит, что настоящего быть не может...
   — Вот тебе раз, ведь оно есть!
   — Я уверен, дело не в теории, а в том, как рассматривать настоящее... видимо, неверные факторы заложил...—он проти­рает очки.
   Я говорю:
   — Пойдемте погуляем, или тогда ваша теория совсем ру­хнет?
   — Моя теория верна, все дело в факторах,—он остается весь в теории, а я ухожу гулять.
   Я иду и вижу, что миру еще не конец, и желтый еще светел, и коричневый цвет чист, и багровые ягоды не тронуты черными пятнами... Не-ет, мы еще поживем до зимы... Я иду туда, где наверняка встречу знакомую личность. Гордый, за­носчивый, высокомерный, а вот какой интересный кот. Сидит себе один и сидит перед заброшенным домиком, на крылечке, или пробирается внутрь своими ходами, залезает на подокон­ник, смотрит через стекло... Удивительно и то, что домик этот в хорошем состоянии, может, Вася как-то действует?.. В самом деле, что ли, поле у него такое...
   Сегодня он на крыше, на самом краю, смотрит на меня сверху, молчит. Можно к тебе?.. Тяну дверь, вхожу. И вижу натюрморт на столе. Серая бумага, стакан—фиолетовое с ро­зовым, вилка, тарелка... желтое, коричневое, красноватое... Как не видел раньше! Написать, может, и сложно, но не главная сложность, главная—увидеть... или вообразить, это все равно... Что такое хорошая картина? Она сразу входит в глаз, целиком. Некоторые очень плохие картины тоже сразу кидаются в глаз, но их хватает только на первый бросок—они тут же выдыхаются, съеживаются и отступают. Ну, что хоро­шего в этих старых вещах?.. Зачем рисовать стакан, вилку... или яблоко, цветы—в жизни их вполне достаточно. Они дают нам повод сказать свое—немного о них, а больше о другом -о целом пространстве, в которое мы, преобразуя, включаем эти вещи, и которым владеем, не деля ни с кем. Свое простран­ство—вот что главное. А в литературе разве не так? Разве слова за первым, резким и точным, смыслом не имеют более глубокий, разве в одном ряду с другими не образуют подъемы и спады, так напоминающие наше живое дыхание и музыку?..
   А Вася тем временем слез с крыши и устроился рядом со мной на подоконнике. Он так сидел, как, бывает, сидишь и сливаешься с тишиной в полном спокойствии души... могуг еще где-то тикать часы, или ветка постучится в окно—не мешает. Вот и Вася здесь сливался с тишиной, а у Ларисы он отбивался от ее напористой любви, которая поглотила в свое время Антона. Кот оказался крепче слабого человека, или Лариса ослабела к старости, не знаю... Все-таки Вася нашел равновесие, он не был мерзавцем и время от времени позволял себя любить. Лариса страдала, но боюсь, что без страдающей стороны здесь не обойтись... Я вспомнил кота на картине, котенка еще—он всеми был любим, к этому привыкают, и что делать потом? Как Феликс вынес все это... здесь нужна особая душа—и особый, конечно, хвост, не так ли, Вася?.. У него тоже неплохой хвост—он может оставаться сам с собой, ему интересно это... качество, не облегчающее жизнь, а переводя­щее ее в другое русло. Вот и живопись позволяет остаться самому с собой, но совсем не облегчают жизнь эти переходы от света к тени, эти рядом положенные пятна, такие разные, но согласные в чем-то главном. Может быть, даже растравляют тоску... Я писал картины тогда, лихорадочно много писал, покоя не было, давило чувство—попался... в лапы к гумани­стам, как сказал поэт... двери закрыли перед тобой, и всем, всем — и тем, кто хотел уехать и кто не хотел, возражал, спорил, тем тоже тяжесть на грудь легла...
   И все-таки, черт возьми, пройдут века, все это чугунное, надменное, тупое—сгинет, забудется—и останутся два-три пятна на розовом платье... обрыв между светом и тенью... кем-то негромко сказанное слово—и вызовут неясную тоску у какой-нибудь одной души, стоящей перед своим порогом...
   Поговорили мы с Васей, и я пошел домой. Кот снова забрался на крышу и смотрел мне вслед. Потом крыша скрылась за деревьями, и я больше не оборачивался. Я шел и думал:
   — Нет, кота с собой не возьмешь... и здесь оставить я его не смогу. Останемся на зиму, останемся. Ничего, сейчас еще тепло, и октябрь, спокойный месяц и даже приятный—впере­ди... Переживем, переживем...
  
   5. ОСЕННИЕ ЗАБОТЫ
   Приметы осени
   Если бы летом было так красиво, как осенью, а осенью так тепло, как летом, то получилось бы одно продолжительное время года, прекрасное во всех отношениях. С моей точки зрения, лету не хватает гармонии и такта или меры—цвет однообразен и груб, и света больше, чем нужно, чтобы раз­глядеть оттенки. А у осени цвета хватает для самого взыска­тельного глаза, и в ней есть особая сила борьбы между светом и тьмой—прозрачным сияющим небом и чернотой земли... Я готов был бы примириться со всеми недостатками осени, кроме одного — она сдает свои укрепления зиме, этого я ей не могу простить...
   К осени коты оживляются. Летом они хмурые и малопод­вижные, шерсть висит клочьями, и только в сумерках они немного приходят в себя—сидят на лавочках, гуляют и смот­рят на небо. Феликс в жару отсиживался в прохладных подва­лах, а сейчас он спал на желтых листьях под деревьями. Сначала я боялся за него, а потом убедился, что обнаружить его непросто рядом уже оголялась земля, такая же черная... С ним у меня немного было хлопот, другие мысли навалились. Как писать?.. Вернее, как спрятать то, что пишешь. Вот такая игра нам предстояла. Я бродил по квартире, искал потайные места. Феликс удивлялся—"почему не сидишь в кресле?.." ходил за мной из комнаты в комнату и смотрел круглыми глазами. "Филя, подожди, ну подожди..."
   В наше время пограничных наук и слияния разных профес­сий никого уже ничем не удивишь. Образовалась новая наука управление людьми, с заходами в физиологию, психологию, даже психиатрию, куда угодно, лишь бы получше управлять. Если не удавалось управиться с помощью свежего знания, то всегда под рукой была древняя и надежная наука—заставлять. И где-то между ними разместилась могущественная полунау­ка-полуискусство — людей перекраивать, перековывать и пере­плавлять, лепить и проектировать заново заблудшие души. А чтобы обслуживать эти столпы знания, из разрозненных практических навыков возникла скромная дисциплина—уме­ние проникать туда, где не ждут, узнать то, что скрывают. Специалисту в этой области обнаружить записи в квартире ничего не стоит. За картины?.. Смешно... Плинтусы? Карнизы? Двери? Перегородки? Паркет?.. Я понял, что бездарен, в который раз! и решил, что тетрадь будет отличной подстав­кой для чайника. Мы взяли маленький симпатичный каранда­шик и открыли тетрадь. Что нас ждет сегодня? Феликс понюхал карандаш и отвернулся. Придется мне самому решать...
   Наступали сумерки, и мы шли гулять в сторону реки. Вначале спуск был медленным—плавным, дорожка бежала между кустами с удивительными листьями, сверху зелеными, а с нижней стороны багрово-красными, и при солнечном свете с ними происходили чудеса, которые к литературе от­ношения не имеют, это область живописи... а сейчас это были просто черные почти кусты, и стояли они молча, потому что ветра не было... Дорожка внезапно обрывалась—дальше спуск крутой, и мы не шли туда. Внизу темнота сгущалась, начинались пустые холодные пространства, куда не дотягива­лись мой разум и воображение... В эти спокойные часы появ­лялись птицы, кружили над нами и кричали. Мы следили, как они поворачивают—удивительно—как будто новую мело­дию начинают в слаженном оркестре... но потом я заметил, что от стаи отбиваются отдельные птицы и, как мелкие кусоч­ки сажи, мечутся, уходят ввысь. Эти меня интересовали боль­ше других—я неисправим, подражание меня пугает. Что им делать теперь, куда лететь?..
   Темнело, стаи рассеивались—и становилось совсем тихо, только крупные капли падали с верхних листьев на нижние, а оттуда на землю, на слой желтых листьев, закончивших свою воздушную жизнь. От весны до осени время бежит с горы, а теперь будет карабкаться в гору—к зиме. И нам идти обратно—в гору. Мы идем не спеша, Феликс впереди, бежит легко, хвост, как маленькая елочка, покачивается из стороны в сторону... Великое дело—четыре лапы. Впрочем, у меня и на две не хватает сил... Что значит возраст? Это годы, и как мы их воспринимаем. Феликс не думает об этом, у него есть годы и нет возраста... и он понял удивительную вещь—нельзя умереть раньше, чем жизнь станет чуть-чуть понятней.
   А, вот и огни показались. Дом постепенно вырастает перед нами. Пятый этаж... Аугуст, Мария и Анна поужинали и, как всегда, играют в карты. Анна быстро устает и уходит к себе, а эти двое сидят долго. У них теплей, чем у всех,— Мария любит готовить. Аугуст в пижаме, перед ним рюмочка пустырника. Сегодня ходили к свиньям не три, а четыре раза—хрюшки набирают вес... Вот четвертый... Коля храпит, а Люська собра­лась вниз, перед домом начинается движение, можно теперь и себя показать... Третий... здесь темно, окна Крылова с другой стороны... Второй... и здесь темно. Бляс давно забросил свою квартиру. Я был у него—это склад дорогих вещей. Вещи, деньги толстяк любит, а вот остался в подвале—просторнее, говорит, а может, не хочет зависеть ни от кого?.. ведь за шуточками его не поймешь—совсем непростой человек... Пер­вый этаж показался—Антон, Лариса... Антон, как всегда, читает лежа—единственная привычка, против которой Лариса бессильна. "Удивительный вы человек, Антоний..." Она испекла печенье из овсяной муки с морковью и приносит попробовать.
   — О-о-о, какая прэ-элесть...
   — Вы мне льстите, Антоний, ужасный вы человек...
   Идиллия какая-то, а ведь придавила она его тяжелой ла­пой. Но что теперь говорить—тридцать лет... жизнь прожита, ничего не скажешь.
   Вот и подвал, подвальчик, мерцает вольный огонь—от­крытое пламя. Не для наших клеток этот зверь, а в подвале— прекрасно. И суетятся у пламени два старика—жарят сви­нинку на ужин. Бляс—постную, толстыми ломтями, Аугуст— тоже толстыми, но с жиром, как настоящий эстонец. Бляс ему—"умрешь скоро..." Аугуст молчит, ухмыляется, на Блясово брюхо поглядывает. Сам он сухой, тощий, обожженное летним солнцем лицо—и светло-голубые глаза. "Много гово­ришь—скорей помрешь".
   А по лестницам скользят быстрые тени—это наши мо­лодцы пробираются к ужину. Крис галопом бежит на пятый. Серж не поспевает за ним—ворчит, степенно взбирается. Люська выждала, пока эти двое прошли к себе,—и вниз И с первого этажа - легкая тень — вниз -— в кусты - на до­рогу—и бегом. Это таинственный Вася, наскоро поужинав, спешит на свой далекий пост. Лариса глянет, ахнет—кота уже нет. "И рыбку не доел... этот совершенно невозможный Василий..." В субботу у Ларисы торжественный прием—все приглашены на торт "Наполеон", который она печет каждый год в начале осени. Она долго высчитывает этот день, он зависит от луны и положения звезд. "Наполеон" приносит удачу—доживем до весны...
   Вечер "Наполеона" у Ларисы
   Я пришел в назначенное время и оказался первым гостем. У Ларисы убрано—все мусорные кучи тщательным образом сметены в одну, и она аккуратно прикрыта бумажкой. Стол. стулья, все свободные места заняты— везде лежат коржи фирменного торта. Лариса даже не вышла. Нервная, с красными пятнами на щеках, она металась между коржами. Шла сборки торта. Коржи были нумерованы, их должно было быть три­дцать два, а вот, судя по Ларисиным причитаниям, семнад­цатого не было.
   Это вы съели, признайтесь,—требовала она от Антона. который топтался в дверях, бестолково размахивая коротень­кими ручками.
   — Я не е-е-е-л,— блеял Антон и вдруг догадался: Он ведь сыро-ой...
   - Вы можете и сырой... где же он?..
   Наконец корж нашелся, Антон вздохнул спокойно, и мы прошли в комнату. С этими коржами всегда было так. Ларисн начинала печь их за несколько дней, и все равно торт опазды­вал. Но зато это был исключительный торт. Он был как башня, как постамент для Анемподистова пса, и все, что было в доме и в окрестностях города, в полузаброшенных деревень ках за много километров от нас,—все загонялось в этот постамент. И мы, как мыши, тщетно пытались расшатать его. вгрызались в основание и, обессиленные, отпадали, и много дней потом нас ловили дома и на улице, звали, умоляли, тащили силой—"приди, съешь, помоги..."
   А в комнате у них были книги: поэзия и альбомы живописи у Антона на его полочке, на Ларисиной—перепечатки астрологической, парапсихологической и йогической литерату­ры, труды съездов по синим и красным пришельцам, книги о голодании, воздержании, беге трусцой и сыроедении. Ника­ких почти книг не продавали, а эта литература по-прежнему поступала нескончаемым потоком. Мы смотрели книги... У Ларисы собирались все, кроме Блясова и Коли. Бляс не любил умные разговоры, а Коля знал, что здесь не пьют ничего, кроме чая и кислого-прекислого сока из ягод бар­бариса, которые в этом году созрели в совершенно фантасти­ческих количествах.
   Пришли Аугуст, Мария и Анна с Сержем. Серый все не выходил из дома. Крис приглашением пренебрег, в сладком он не разбирался и из всех собраний признавал только подваль­ные, у Бляса, со свининкой и песнями. Ждали теперь Крылова, а он все не шел. Наконец упал нож, который представлял нашего историка в несложном столовом наборе Ларисы—и сразу же явился чопорный старик в белоснежной рубашке с черной бабочкой. Он осветил комнату оскалом зубов и каж­дому пожал руку сухой трескучей лапкой.
   Лариса все еще копалась на кухне. Разговор натощак вер­телся вокруг политики—что было, что будет... Крылов утвер­ждал, что мир так и будет катиться под гору, медленно — пока не выкачают все природные богатства, а потом гораздо быст­рей. Я вспомнил, что он говорил летом, полный оптимизма— "человечество прокормит себя, земля отдохнет...", но решил не напоминать ему. В конце концов, многое зависит от настро­ения, да и в прогнозах на будущее он такой же дилетант, как и все мы, не считая Ларисы, его конек—прошлое, не слишком далекое, но лет эдак двести-триста он захватывал своими графиками...
   — Только б не было войны...—вздохнула Мария. Наши неурядицы войной не считались, боялись атомной.
   — Все-таки жизнь спокойней стала,—заметила Анна,— вот немного бы получше с продуктами...
   — И котам надо дать покой,— выразил свое мнение Антон и оглянулся. Лариса все не шла.
   — С котами, конечно, дикость,—согласился Крылов,—но пусть уж лучше коты...
   — Не будет котов—из труб придут крысы,—сказал Ау­густ.
   Крылов пожал плечами, коты мешали ему сегодня, а будут крысы или нет—еще неизвестно.
   — А где же Вася?—спросила Анна у Антона.
   — Все утро на перилах сидел, а потом исчез.
   — Что-то Бим медленно подвигается...—Аугуст со своим "рапо-отать на-а-та" так и не расстался.
   — Немудрено... ведь Гертруда снова написал донос на Анемподиста...—Мария покачала головой. Гертруда писал доносы регулярно и изобрел что-то вроде бланков для этой цели. В печати доносчиков называли дозорными.
   Наконец Ларисе понадобилась помощь. Вдвоем с Антоном они внесли гигантский торт и поставили его на стол.
   — Все продукты натуральные,— объявила Лариса,— моло­ко и масло—от Степановой козы из Харина, яйца от куры бабки Веры из Грызлова, мука с Дракинского рынка... вот сахар кубинский—"тростник".
   — Куба—да, янки—но, — сказал Аугуст. Он раздавал ложки.
   Лариса вырезала огромные куски из основания вавилонс­кого сооружения и сваливала их на тарелки, которые подстав­лял Антон. Куски тяжело шлепались, рука Антона каждый раз слегка отклонялась вниз, не выдерживая тяжести,—и тарелки плавно плыли на свои места. Торт обладал особым свой­ством - он моментально заполнял все щели и отверстия, к ко­торым прикасалась его нежная масса, поэтому дышать сразу стало нечем, челюсти останавливались, бессильные пробиться через тортовые завалы, язык изнемог, как слабое дитя среди стада бизонов... Но прошли мгновения—и торт чудесным образом рассосался, исчез, вызвав недоумение языка, который только что изнемогал от напора... И тут же новая порция заполняла рот, снова происходило сладостное сражение, и не­победимый торт исчезал, торжествуя, падал и падал в бездон­ную яму желудка...
   Все замолчали, торт требовал полного внимания. Даже Крылов не копался, не ковырял еду, как обычно делал, его зубы щелкали не хуже волчьих. Свои у него выпали давно, а эти ему вырезал якут-косторез из настоящего моржового клыка. Зубы были всем хороши, но имели один малоприятный недостаток—они впитывали запахи и сохраняли их много лет. Крылову иногда казалось, что он ест мясо дохлой лошади, которую зэки нашли и тут же растащили на куски... это было очень давно... В такие минуты он страдальчески морщился и говорил: "Опять эта лошадь..." В житейском смысле, конеч­но, ничего хорошего, но, с другой стороны, не исключено, что зубы эти подогревали в историке интерес к быстро забыва­ющимся событиям прошлого, и стоит, наверное, многим ис­торикам пожелать вот такие зубы... А вот Бляс и Аугуст посмеивались над Крыловым. Мария называла его "моржовый клык", а мужчины говорили—"клык моржовый..." —и переми­гивались... "Наполеон" победил лошадь—Крылов на этот раз не вспомнил о ней и ел с большим увлечением. Наконец первый порыв ослаб, и стали понемногу обмениваться впечатлениями.
   — Торт, Лариса,—чудо,—первой сказала Мария.
   — Прэ-э-лесть...—проблеял Антон. Лариса покраснела:
   — Вы, наверное, льстите мне, Антоний, коварный вы человек.
   — Не-е-е...—довольно решительно возразил Антон.
   — Тогда отрежьте себе как следует, вы, невозможный человек...
   — Я возможный, хотя и не действительный...
   — Действительный—это академик,—изрек Крылов.
   — Я слышал, Сахаров еще жив,—сообщил Антон, победив второй кусок могучего торта.
   — Сахаров—тоже Весы,—заявила Лариса. Она разливала чай.
   — Как вы?— Антон всегда спрашивал это.
   — Как вы и как я... потому мы с вами—лучшая пара. Антон кивнул, он давно знал ответ. Крылов уже еле клевал торт, задумчиво уставясь в стену.
   — Вы ученый человек, объясните мне,— обратилась к нему Мария,—почему мы так живем?..
   — Как так?—не понял историк.
   — Ну... где молодые у нас... и что дальше будет?..
   — Собственно, я специалист по прошлому... Лет двадцать, думаю, будет также, а дальше, по моей теории, резкий скачок.
   — Куда же мы будем скакать?—несмело спросил Аугуст.
   — Трудно сказать, случайность выше всякой нормы, это фазовый переход третьего рода.
   Все почтительно помолчали.
   — А что легче устанавливать прошлое или будущее?— спросил Антон.
   — И то и другое трудно. Причем далекое прошлое и буду­щее установить легче, чем близкое,—это закон Твена.
   — А кто такой Твен?
   — Видимо, историк... это давно было.
   — Антоша, почитай поэму,—попросила Анна. Антон стал читать. Поэму давно знали наизусть, но слуша­ли внимательно.
   — Может, и в истории палиндромы есть?—кончив читать, спросил Антон у Крылова.
   — Я думаю, есть куски, которые повторяются, а может, даже вставлены наоборот. Вообще-то наша жизнь—тоже палиндром: читай в оба конца, все равно смысла не видно.
   — Цель непонятна,—робко согласился Антон.
   — Почему же палиндром, если смысла нет?—спросила Лариса.
   — Отсутствие смысла в оба конца—в каком-то роде оди­наковый смысл...—Крылов казался себе остроумным.
   — Так сказать, нулевой палиндром,—поддакнул Антон.
   — А цели уж точно нет,—авторитетно заявил историк. Аугуст как будто проснулся:
   — Почему нет смысл?
   — В том, что происходит, нет заранее определенного смы­сла, поставленной цели,—вежливо объяснил Крылов,—некий закон реализует себя, наталкиваясь на случайности.
   — Вот я здесь, и Мария, и Анна, и все мы—разве в этом нет смысла?—Аугуст не понимал.
   — Аугуст, вы хотите сказать — все, что было с вами, с Ма­рией,—для этого?.. Чтобы все было так, как оно есть?
   — А разве нет?
   Крылов изумленно развел руками. Разговор явно зашел в тупик. Женщины ушли на кухню, мужчины отяжелели от съеденного, теперь говорили о природе, о том, что все унич­тожается, разграбляется... Лариса внесла огромный кувшин с барбарисовым соком, снова пили, ели и около двух совер­шенно выбились из сил, не причинив торту значительного ущерба. Лариса стала собирать посуду, Антон—мыть тарел­ки, и гости, преодолевая одышку, расползлись по квартирам.
   Проверка документов
   Лариса уверяла нас, что теперь шансы на спокойную жизнь как никогда высоки. А что такое покой? Отсутствие перемен. Может, и бывают в жизни перемены к лучшему, но я давно о них не слышал и привык лучшим считать такое будущее, в котором все плохое из прошлого, по крайней мере, привыч­ное... Но прошло совсем немного времени—и оказалось, что мы недостаточно прилежно трудились над "Наполеоном" и хвалили его: наметились-таки в нашей жизни перемены. А все они, как говаривал мудрый Аугуст, начинаются с про­верки документов. Ведь прежде чем менять что-то одно, надо убедиться, что все остальное на местах, иначе начнется такой беспорядок, что уже ничего изменить будет невозможно, или, не дай Бог, все начнет изменяться само по себе...
   Слухи всегда опережают события, вот иду печальный и встре­воженный — и вижу— что-то белое мелькает в почтовом ящике. Вроде бы некому мне писать... В бумажке напечатано лично мне — "Уважаемый... предлагаю явиться для проверки докумен­тов двадцатого сего месяца..." Как мне нравится, когда предлага­ют! До чего приятно—предложили, а дальше дело твое. Но по своему опыту я знал, что выбирать не приходится, раз предложи­ли—надо исполнять... Оказывается, такие бумажки получили все, это нас, конечно, обрадовало и немного успокоило.
   Утром двадцатого взял паспорт, разрешение на житель­ство, еще какие-то бумажки, свое запрещение, зашел к Антону и пошли. У входа в кабинет собрались все жители, весь подъезд. Первым вызвали Бляса. Он вышел минут через десять, ухмыляясь,—разрешили вместо двух свиней держать пять, а главное—не утвердили свиной налог в пользу Ге­ртруды—председателя... плати овощами, как все. Гертруда, по его словам, стал синим от бешенства, но сказать ничего не посмел—решил важный чиновник, спорить с которым он побоялся.
   — Ой, смотри, Рома,—покачала головой Мария,—припо­мнит он тебе...
   Бляс дернул плечом—"испугался рыжего, как же..."
   Затем вызвали Ларису, мучили долго, все допытывались, кому продает картины, не допытавшись,—продавать запре­тили, предупреждали о котах и отпустили наконец. Следу­ющего, Антона, ругали за подвалы—"в ужасном состоянии", обязали еженедельно сообщать о динамике закотированности и обещали премию за каждый процент снижения. Проект тотальной борьбы с котами путем накачивания в подземные коридоры речной воды был давным-давно утвержден, но лотом вдруг выяснилось, что сначала будет заполняться под­земное озеро, которое ниже, а для его восстановления по­надобится вся речная вода в течение десяти лет... и ме­роприятие пока отложили, хотя и признали грандиозным и соответствующим духу времени...
   Мария с Анной прошли легко, Гертруда молчал как убитый, да и не к чему было придраться. А вот с Аугустом кропотливо разбирались—не совсем ведь наш человек, пра­вда, заключенный-то он наш и ссыльный—тоже наш, так что все-таки больше наш, чем чужой... Крылова тоже держали долго, и вышел он, бледен как мел, руки тряслись и ничего толком сказать не мог. Оказывается, раскусили его временное .разрешение и выдали взамен такое постоянное запрещение, которое никаких лазеек не оставляло. Какой-то историк изложил новейшую историю в столь уничтожающем свете, что всю историю запретили до полного разбирательства этого дела. Потом вызвали меня.
   В кабинете сидел Анемподист, Гертруда и какой-то малый с усиками, в темных очках приезжий начальник, он и вел заседание. Гертруда взял мои бумажки, протянул приезжему:
   — Лечили товарища, теперь на поселении, писать запреще­но, но в остальном права имеет.
   — А вы что скажете? - важный чиновник повернулся к Анемподисту.
   - Правила выполняет, здоровье поправил свое, пенсио­нер, -тот отвечает и очень доброжелательно смотрит на ме­ня -ждем постановления кто-то должен за погодой сле­дить, хорошо бы его пристроить...
   — Записи о погоде?.. Что ж, у нас большие перемены, думаю, это возможно. Вот пленум в октябре, он и решит.
   Разрешение писать начиналось с первой ступени — записей об изменениях погоды и климата, вторая ступень рассказы о домашних животных давалась после первой.
   — Значит, так и решим, говорит тип с усиками, - в ок­тябре. А с остальными документами сами разберитесь, те­перь у нас самостоятельность на местах.
   На этом проверка кончилась. Нет, был еще один момент.
   — А как у вас отношения с котами?—спросил меня до­бродушный приезжий человек.
   - У него нет котов, быстро ответил Апемподист.
   Герт­руда что-то хотел сказать, по передумал.
   По дороге обратно мы встретили Колю—он мчался в ЖЭК, штанины развевались как флаги. Вернулся он только на следу­ющее утро, летел с четвертого до второго и так врезался в дверь квартиры Бляса, что серьезно повредил ее.
   — Отработаешь,- коротко сказал Бляс, и Коля притих - отработать придется.
   Чайные разговоры
   На следующий день заглянул Аугуст "приглашаем к нам в субботу". Он побежал в подвал—дела, но тут же пришел Антон. Мы сели пить чай и говорили, как ужасно для нашего историка это запрещение, ведь для него, кроме истории, ника­кой другой жизни нет.
   - И он так верил, что кошкисты заняты котами...— Антон вздохнул.
   — Хотел верить.
   Антон спросил:
   — Лариса расстраивается из-за Васи, что вы об этом ду­маете?
   Я подумал —"не довольно ли Ларисе вас?.."—и ответил:
   — Кот—вольный зверь, и жизнь у него своя... Он кивнул:
   — Представляете, иногда я завидую им. Все не получи­лось; сначала наука—пустое, совершенно фантастическое за­нятие... перевертыши, как сухой зуд—чужие слова... и люди— мелькали, мелькали, все отбивался, отбивался... Потом это ранение... за что?.. что я им сделал...
   Он ушел, а мы с Феликсом вышли на балкон. Желтизна пошла на убыль—просвечивают ветки четким рисунком на слабо-голубом фоне. Больше в поля никто не ходит, в саду какое-то движение, наверное, Бляс собирает листья в большие мешки. Вот он всегда знает, что делать. Овраг кажется черней, чем летом, и перечеркивает ломаной линией небо... Да, вот скоро конец, а что было, зачем было—ничего не понял, не знаешь... Уже прохладно. Мы вернулись в дом, зажгли свет. Может, снова чайку, друг Филя? Жаль, что коты не пьют чай, им бы очень это шло. Рыбки бы тебе, да где ее взять, странный "дядя" снова куда-то исчез. Мария защищает его—помнит с детства, а это очень сильный аргумент, не так ли? Многих ли мы помним с детства... и где они?.. Будет ли Крылов у Марии? Историка не интересует ни день, ни ночь, ни люди, ни звери, ни травы, ни небо—так, чуть-чуть, в меру необходимости. Он поглощен странной игрой - создает свой вариант того, что было, но забыто, ищет решения уравнений для прошлого, подставив в них какие-то знаки из настоящего. Знаешь, Филя, в этом что-то есть, может быть, не хуже перевертышей...
   Я оставил кота и пошел к соседу. Он был дома и пил чай. С медом. Похоже, не так уж он плох. Он говорит:
   — Не понимают, дураки, какое страшное влияние на про­шлое может оказать это запрещение.
   Я удивился сначала, а потом понял, что все логично,—если он создает прошлое, то запрещение может самым губитель­ным образом сказаться на всей истории.
   — Надеюсь, это временно,—говорю ему. Он наливает мне чай. Я пробую мед, давно не пил чай с медом.
   — Создавайте пока историю в голове, если получится, то записать недолго.
   — Можно забыть...—он вздыхает.—Ведь нужно, чтобы концы сошлись с концами: при проверке должно получиться то, что есть сейчас. Я в прошлое иду от настоящего, я же вам объяснял.
   — Помню, помню, как-то за грибами. А по-моему, если уж создавать, то отчего только прошлое—давайте и настоящее, и у вас всегда концы сойдутся.
   Он смеется, помахивает пальцем:
   — Вы меня толкаете в пропасть, ведь единственное несом­ненно—то, что происходит сейчас... дорогой вы мой писатель...

***

   Вечером захожу к Антону и застаю его за странным заняти­ем— мастерит какую-то упряжку из тонких полосок кожи.
   — Что вы делаете?..
   — Лариса сказала, что будет теперь гулять с Васей,—ои кивает на упряжку,—это такой поводок...
   — Разве Вася станет ходить на поводке?
   — Лариса решила приучить...—он вздыхает. Мне стано­вится жаль его.
   — Котов вредно привязывать—у них стресс развивается.
   — О-о-о,—он обрадовался, — скажите Ларисе.
   — Что, что сказать...—она тут как тут,—ничего не вредно, пусть привыкает, дикий и невоспитанный кот...
   — Вы лишите его самостоятельности, и он легко попадет в лапы к кошкистам.
   Кажется, это подействовало, и поводка я больше не видел. Вася пришел, рассеянно похватал из мисочки - и снова скрылся.
  

***

   В субботу вечером я поднялся на пятый. Мария и Анна сидели на диване и читали старую книгу.
   — Если к вам пришли гости, а в доме ничего нет, то спуститесь в подвал...—прочитала Анна.
   — А в подвале Блясик жарит свининку,—улыбнулась Ма­рия.
   — Его не будет?
   — Рома вечно занят своими хрюшками.
   — Ладно уж тебе,—насмешливо заметила Анна,—Аугуст ревнует, вот Роман и не ходит к нам.
   — Аугуст ревнует к Гертруде,—поправила Мария. Ей все еще нравилось это. Как хорошо, что Мария теперь никому не нужна и Аугуст может жить спокойно.
   — Гертруда подонок,—сказала Анна и встала.—Анемподист пригрел змею, а сам ничего не видит, не слышит, день и ночь пробивает проект своего Бима.
   Вошел Аугуст, он нес какой-то сверток, и как цветы препод­нес его Марии, и ручку поцеловал. А руки все еще красивые у нее... В пакете были пирожные.
   — Ну и роскошь,—ахнули женщины.—Аугуст молодец, всегда что-нибудь придумает.
   — Выбросили, я случайно рядом оказался,—скромно объ­яснил Аугуст.—Вот скоро будут кальмары, бесплатно, тогда все пойдем,—сказал он, обращаясь ко мне.
   Кальмаров давали по потребности, сколько кто может унести, и поход этот был развлечением и испытанием сил одновременно.
   — Рома будет?—Аугуст хозяйским глазом оглядел стол.
   —- Сказал, что занят.
   — Бляс не любит тихие вечера,—Аугуст всегда защищал своего друга.
   — И постные тоже,—добавила Анна, наливая воду в чай­ник.—В прошлый раз взял у меня за мясо—что бы вы дума­ли?—бюстгальтер, шелковый, старых времен... говорит, при­годится в хозяйстве...
   — Но пойми, это коммерц... -Аугуст почувствовал себя неловко,—и сколько он дает просто так, забыла?..
   — Нет, Блясик совсем неплох, только... он так живет, как будто здесь двадцать тысяч народу и базар,—засмеялась Анна.
   — Он всегда здесь жил, всегда, понимаешь? — волновался Аугуст.—Его дед здесь землю пахал...
   Дверь приоткрылась, и в щель просунулся широкий разби­тый нос, маленькие глазки под толстыми захватанными стек­лами оглядели всех.
   — Весь народ?—несмело спросил Коля и просунул в щель ногу в шерстяном носке. Ко мне он приходил гораздо смелей.
   — Привет алкашу, заходи, заходи, насмешливо сказал Аугуст.
   — ...Аугуст... -укоризненно посмотрела на него Мария, — входи, Николай.
   — Я не алкаш, совсем не алкаш,— оправдывался Коля.— Любитель—и только. Разве так пьют, что вы знаете...
   — Ладно, Коля...—Аугусту стало неловко.—Я пошу­тил...
   — А Бляс-то будет?—Коля уважал Бляса и побаивался, рассказывал небылицы о его силе и удали.
   — Когда-то они были друзьями,—сказала Мария с улыб­кой,—а потом черная кошка пробежала.
   — Может быть, кот?..— Аугуст взглянул на Колю.
   — Я с ним не ругался... Бляс всегда был первый здесь, что говорить.
   Кроме пирожных к чаю было овсяное печенье — сердечками, и пресные лепешки, тонкие, хрустящие, напомнившие мне детство.
   — Хорошо, что мало продажной еды...—Аугуста, видно, беспокоило, что я подумаю о них.
   — Магазинной,— поправила его Мария.— Говорят, теперь и масло, и молоко, и мясо—все отравлено?—спросила она у меня.
   — Тебе-то что?—усмехнулся Коля.— Разве ты в магазин ходишь?
   — А этот суп— благодать, нам повезло,—продолжала она.
   Аугуст кивнул: "Да, суп... и картошки хватает, слава Богу, без удобрений..." Он смотрел, как Мария разливает чай.
   Вошла Лариса, ведя за собой мужа. Она была в простор­ном балахоне, сшитом специально для выходов. Антон в боль­шом сером свитере, связанном женой, топтался у порога.
   — Садитесь, мы уже пьем чай,—пригласила их Мария.
   — Гертруда снова написал донос на Анемподиста,—ска­зал Антон тихим тонким голосом.
   — Гертруда—скорпион,—заявила Лариса,—пока жив, он должен жалить.
   — Скорпион, кажется, помирает от этого?—спросила Ан­на.
   —— Гертруда не помрет...—Лариса давно знала по горо­скопу все о жителях города. Мой гороскоп она изучила в первые же дни и нашла, что мое прошлое совершенно соответствует ему.
   — А вы—Весы?—спросил ее в сотый раз Антон.
   — Я, как и вы,— Весы, а значит, лучшая пара вам. Антон, как всегда, кивнул.
   — А у Бляса был пустырник...—заметил Коля вопроси­тельным голосом.
   Все поняли, что он хотел сказать. "Пустырник—ле­карство,—строго заметила Анна. Потом смягчилась: "Ну, разве что чуть-чуть..." Она принесла от себя полстакана пустырника и разлила по рюмкам. Все смаковали, только Коля выпил залпом.
   — Бери,—Аугуст отдал ему свою долю, и Коля выпил второй раз.
   — Раньше была валериана, на спирту,—Антон обращался ко мне,—и мы пили ликер... разбавляли сахарным сиропом, апельсиновым, кубинским.
   — Он называл ликер "Спокойной ночи, малыши",—засме­ялась Лариса.
   Коля пренебрежительно хмыкнул—так портить "про­дукт"...
   — Анна, сыграй нам что-нибудь,—попросила Мария.
   — Я уже все забыла,— вздохнула Анна и села за рояль.
   — Есть одна музыка, прекрасная, ты знаешь...—Аугуст стал напевать.
   — Турецкий марш?..— Анна заиграла. Стемнело, но света никому не хотелось.
   — Этот Моцарт был гений...—Аугуст часто моргал, чтобы незаметно высушить слезы.
   — И у него была ясная голова,—добавила Анна. Коля долго сопел и наконец решился. Он бесшумно исчез и через несколько минут так же бесшумно возник. В руках он держал стаканчик с густой жидкостью.
   — Вот что у меня есть...
   — Неужели мед, Коля?—спросила с восхищением Анна. Каждому досталось пол-ложечки.
   — Говорят, теперь и мед продают поддельный,—сказал Антон,—а этот самый настоящий.
   — Этот непродажный,—с гордостью заявил Коля,—из нашей деревни.
   — Сразу видно, что не магазинный,— подтвердила Мария. Аугуст кивнул: "Да, мед как у нас на Чудском, на другом стороне".
   — На другой стороне,— поправила Мария.
   — Аугуст, ты совсем стал русский, а ошибаешься,—за­метил Коля.
   — Нет, я не русский, я в командировке...—Аугуст захохотал.
   Все засмеялись, потому что знали его историю. Вошел Крис, посмотрел на Сержа и уселся около Марии. Вид у него был довольный.
   — Видно, мышь поймал,—ласково сказала Мария и по­гладила его.
   Крис выгнул спину и заурчал.
   — А мой Вася опять в бегах,—вздохнула Лариса. Я пред­ставил себе Васю на подоконнике, в том доме—и промолчал.
   — Говорят, теперь Феликс часто нас навещает?—Анна посмотрела на меня.
   — Приходит иногда.
   — А правда, что Феликс—кот художника? - спросила Ма­рия.
   — Тот кот не может быть живой... никак не может... - Коля так разволновался, что очки упали. Он стал неловко возить руками по полу и все повторял:—"Никак, никак не может..."
   Мария махнула рукой на него—дурак—и ждала моего ответа.
   — Не знаю,—-сказал я,—вообще-то коты не живут так долго... но если очень нужно, то, может быть, и живут.
   Аугуст кивнул, ему понравился ответ: "Да, если очень нужно..." Он наклонился и поднял очки: "Держи, "дядя"...
   — Сердечки надо съесть,—сказала Анна. Все вспомнили про печенье с чаем, про лепешки... Я выпил еще стакан и по­шел к себе.
   Я шел и думал о Коле: "Почему это Феликс ему покоя не дает?.." При случае спросил у Бляса:
   — Я слышал, Феликс жил у художника. Хозяина увели, а кот ушел. Говорили, что без Николая дело не обошлось.
   — Может, выдумки?
   Кто знает... А зачем он в ЖЭК бегает? И Гертруда к нему со вниманием, так что остерегайся.
   Он наливает мне чай, и не какой-нибудь, а цейлонский. Неужели есть еще на свете такая страна?.. Я тяну чай и думаю...
   У Гертруды
   О Коле я думал недолго, потому что некогда стало—дру­гие мысли появились. События стали развиваться прямо-таки молниеносно, и мне пришлось признать, что перемены не всегда ведут нас от плохого к худшему. Историю, правда, не разрешили еще, зато повезло тем, кто обожает природу и до­машних животных. И почти своевременно узнав об этом—не так уж мы были оторваны от настоящей жизни - я взял газету и направился в ЖЭК, с просьбой предоставить мне право... согласно постановлению от такого-то... Гертруда копался в бумажках. Скоро конец года—трудное время для всех, особенно если на ответственном посту. Он рассеянно выслу­шал. "Дай заявление". Прочел, отложил:
   — Не торчи, садись, у нас демократия. Отчеты замучи­ли... Вот,—он ткнул пальцем в какие-то бумаги,—нас призы­вают к откровенному разговору?.. Пожалуйста, даем откровенный—"закотированность населения высока, снижается медленно..." Так и пишем! Вот таблицы, цифры, статистика...
   — По статистике здесь двадцать тысяч народу...
   — Ух, эти приписки, жить не дают...—он грозит кому-то огромным кулаком.—Да-а, что поделаешь, бывают и грубые ошибки. Вот, к примеру... список цельночерных котов... Где это?..— он листает пухлый список. Я смотрю с удивлением - в нем несколько сот котов, не меньше. Наконец он находит:— Вот! Кот Феликс, 240 года рождения... Это что?! Такой кот не может существовать—явная липа. И с этими списочками нам работать!..
   Я молчу. Хорошо, что Феликса быть не может, хорошо...
   — Берем чернопятенных... и сразу—липа...—Он копается в другом списке. Хоть и ругается, а настроение хорошее у него. Я спрашиваю:
   — А что вы будете делать, когда всех котов перебьете? Он поднял голову, усмехнулся:
   — Будь спок, всех не перебьем, и на завтра оставим се­бе... —И тут же посерьезнел: —Что за разговорчики! У нас план есть, порядок во всем должон быть. Сложил аккурат­но толстенные папки, прихлопнул мощной ладонью: —Дума­ешь, мне приятно за ними всю жизнь гоняться! Хоть и зверь, а живое существо. Надо же—откуда такая вредность в нем!.. Ничего, дай срок—подвалы вычистим, воздух легким будет по всей земле... и никакого этого, понимаешь, поля... вони этой!.. А потом посадим сады, будем жить-поживать... вот так, дорогой...
   Я смотрел на него с изумлением — до чего открытая ду­ша... Но больше каверзных вопросов решил не задавать—все же гражданин начальник... Он задумчиво смотрел в окно. Я воспользовался минутой молчания:
   — Мне нужно разрешение на... вот—заметки о погоде— разрешено.
   — Было не разрешено, значит, не полагается.
   — Было—нельзя, а теперь—можно...
   — Можно новым- кто хочет, а тем, кому было нельзя,— не можно: закон обратной силы не имеет.
   — Значит, нельзя?
   — Снова не понял...—Он смеется, добродушный такой мужик.—Вот если б тебе не было нельзя, то стало бы— можно.
   — Так ведь закон—он для всех...
   — Для всех законных... а ты ведь—кто?.. "Пойду туда, где нет закона".—Он смеется. Сегодня он в ударе.
   — Я же не уголовник, я ненормальный.
   — Ну, брат... ненормальные тоже разные... есть за нас, а есть и против...
   — Так что, нельзя?.. Он хитро смеется:
   — Вот если б я не знал, что тебе было нельзя...
   — А что для этого нужно?
   — Пиши о черных котах... для меня...
   — Так ведь нельзя же...
   — Чудак, мне—можно... Если ты—мне... ясно?..
   — Ясно...
   — Ну как, договорились?
   — А если я по списку?.. Начну вот с этих...—я киваю на список мертвых кошачьих душ.
   Он смеется, показывает золотые зубы:
   — Э-э-э, нет, это ты оставь... статистика статистикой... Подумай лучше—я тебе личного кота разрешу, пусть цельно-черного даже, а?..
   — А как же поле?
   Он ухмыльнулся:
   — Да что тебе поле, если ты живой до сих пор... так думай-думай...
   — ...Я лучше о погоде, ведь пишут—тоже важно.
   — Погоды-то нет без котов, они погоду делают.
   — А-а-а... А я думал, что вы...
   Он нахмурился:
   Мы ее исправляем, переделываем—плохую на хоро­шую, и сами должны погодой овладеть.
   Теперь он задумался, важен, деловит:
   — Ладно, надумаешь про котов—сам явишься. А погода действительно в центре внимания—там,—он показывает па­льцем на потолок... — Пиши!.. Но искажений действитель­ности не допускай—нам нужна хорошая погода... От нас зависит, верно?..
   Смотрю на него—государственный муж, весь дышит муд­ростью...
   — А если погода плоха?
   — Что значит "плоха"... Ты же знаешь—"у природы нет плохой погоды",—он смеется,—только хорошая... и взять ее у нее—наша задача. Понял?..
   Он подписывает бумажку и отдает мне: "Дерзай!"
   Теперь я могу писать о погоде.
  
   Книга о погоде, котах и всем прочем
  
   Вот так, друг Филя, мне разрешили писать о погоде, это чудесно, ведь, в конечном счете, от нее зависит все наше будущее. Я напишу о сияющих желтых и красных листьях, о небе, о полях и лесах, об оврагах... Об оврагах?.. Пожалуй, это ни к чему... Но я смогу писать о солнце, о закатах и восходах, о тепле,—о котором мечтаю, о свете, который льётся с неба, и как он проходит через зеленый листок— летний, и через прозрачный—осенний, и что с этим светом делается в стаканах и графинах, в комнатах и подвалах... Подвалах?.. Нет, лучше не надо о них. Мне достаточно пого­ды, она так разнообразна и изменчива. Ты слышал, Филя, говорят, она зависит от котов... Нет, нет, это другая ступень— коты. Дались они тебе!.. Да и как о них писать? Разве можно рассказать о прыжке, который не улавливает глаз? Я бы сравнил его, пожалуй, с твердым знаком в слове; на согласном мгновенная задержка—собираем силы... молниеносный пере­кат—и мы уже на гласной... А как рассказать о богатстве звучания согласных—"м", "с" и "р", запертых в зубастом рту за коричневой полоской плотно сжатых губ... И даже о бешен­стве летящих гласных—"э", "я" и "у"—таких простых, каза­лось бы,—ведь тоже не расскажешь... А взгляд?.. Один только мимолетный взгляд Феликса, обративший в бегство смельчака Криса,—какой он? Можно сказать, что был он желтый, а что еще?.. И ведь они такие разные—эти коты! Вася-тонкий, стремительный и таинственный, ускользающий от нас в свою страну, в тишину домика на окраине... Крис—могучий, быст­рый, простой, добрый, с тяжелым детством, не уверен в себе и хвост не держит как надо... но нагловат иногда, что подела­ешь... А вот мой Феликс, обросший густой шерстью, суровый, решительный старый кот... Вот Серж—красавец, но простоватый малый, флегматик и домосед... А Люська? Привлека­тельная, между нами говоря, кошка, но совершенно невозмож­ная стерва... И этот несчастный серый котик, жертва эволюции и собственной слабости, побитый Феликсом, слезы льющий на пбдоконник... И другие, и другие... А Пушок? Тут не знаешь даже, как подступиться... с его головой, со всей этой печальной историей, так напоминающей нам о людях... А Бим? Ведь обещал! Но хоть взглянуть бы разик на него, не бронзового и стального, а обычного пса.... Люди и коты населяют наше убегающее вниз кривое пространство—холм, спускающийся к реке. А собаки? Разве Артист не фигура? И этот мимолетный Кузя, который не дает ему спуску нигде и никогда...
   Удивительна, в сущности, эта жажда писать слова. Что они могут? А ничего... Всегда, всегда рядом с людьми, уничтожающи­ми друг друга с поразительной последовательностью, существо­вал ясный ум и прозрачный язык. Всегда какой-нибудь Монтень во время чумы скитался по дорогам. И все уживается как-то — тут же мыслят и говорят—и мычат, скрипят и воют... Впрочем, не слишком ли я разговорился? Так приятно вдруг стать разрешен­ным, что не сразу чувствуешь на плече тяжелую ласковую руку и начинаешь фантазировать: вот это напишу, вот это... и напечата­ют?..—немыслимое дело... про погоду! вот удача!.. Про погоду...
   Я кинулся просматривать свои тайные записи, вдруг что-то удастся выудить для печати, мучился, разрывался—и разры­вал живое... а потом понял—нет, пусть молодые бегут за поездом. Погода неотделима от котов, коты от погоды... а что говорить обо всем остальном...
   Покой и воля
   Я понемногу писал, о чем хотел, и не думал больше про разрешение. По вечерам ко мне заходили люди. Как-то со­брались Антон, Бляс и Крылов. Мы зажгли свет в мастерской, а сами сидели в задней комнате, в полутьме, и разговаривали. С чего началось?.. Пожалуй, со счастья. Антон прочитал:
   — На свете счастья нет, но есть покой и воля...
   Бляс встрепенулся:
   — Вот! Нет его... тогда зачем все это—неурядицы, кошкисты?..
   Историк рассмеялся:
   — Счастье?.. При чем тут счастье...
   Я спросил у Бляса:
   — Представь себе, все спокойны, сыты—счастье будет?
   Он подумал, вздохнул:
   — Маловато, пожалуй... нужно еще, чтобы дорога была. Хочу—сижу, хочу—пойду куда глаза глядят...:
   — Вы говорите о свободе, без которой счастья быть не может,—вмешался историк.—А свобода—это осознанная не­обходимость. Без понимания законов жизни мы не можем быть свободны.
   — А если жизнь идет поперек закона?—спросил Бляс.
   — Это не может продолжаться долго и потом отзовется тяжко на всех.
   — Да-а, что ни говори, а дорога нужна...—вздохнул Бляс и пошел к себе, хрюшки не давали ему ни покоя, ни воли.
   — Мне кажется, наоборот, без свободы не может быть понимания,—я решил возразить Крылову,—а свобода... тыся­чу раз познай необходимость—от этого свободы не будет, нужен выбор.
   — В историческом аспекте наши мелкие "да" и "нет" сли­чаются в один писк, мы ничего выбрать не можем.
   — Не знаю... Но история только оболочка жизни людей...
   — Опять вы о внутренней свободе!.. Но с ней вы остаетесь в себе, - одиноки и исчезаете бесследно, ведь без выражения себя ничего, ничего не остается. Это раньше—была душа, свободная и бессмертна, кому-то она была нужна, каждая, и видна — вся. Драки из-за нее устраивали, друг у друга из рук выры­вали... А теперь всем ясно—от самого удивительного вашего внутреннего решения ничего в мире не изменится, не всколых­нется. Нигде—ничего. Значит, нужно выразить и что-то в ми­ре изменить... —и тут ваш свободный выбор кончается, необ­ходимость находит вас и давит, как таракана, или загоняет обратно в щель...
   Мне стало тоскливо и скучно, я перестал слушать его. Он еще немного покричал и ушел к себе. И тут неожиданно заговорил Антон, о котором мы забыли:
   — А я вот обрел покой после того, как лишился молодо­сти, всех надежд, даже лица своего...
   Мы помолчали, каждый думал о своем. Потом Антон ушел, я остался один, сидел и смотрел на полоску света на полу. Вот так каждый из нас видит мир—узкая полоса, а оста­льное в темноте... Как изменить то, что не можешь понять, не разбив при этом, не испортив?..
   Промелькнула легкая тень, кот вошел в комнату:
   — Ты что сидишь здесь!.. А как же ужин?.. М-р-р-р...
   Ах, да, ужин...
   Филя остался дремать, а я вышел на улицу. Среднего возраста луна освещала пространство перед домом. Дальше земля опускалась в темноту, и казалось, что шар закругляется рядом с нами, небольшой такой шарик в несколько километ­ров диаметром, игрушка, временное прибежище для несколь­ких живых существ... А потом?.. Распахнутся двери, ослепи­тельный свет, пальмы и фиговые деревья, лев рядом с ягнен­ком... Боже, какие басни... Или вечное пламя, смрад...— неловкие выдумки...
   Да что тебе—"потом"—живи, пока живется, а пальмы и фиги пусть подождут.
   Желтый кабель
   И все-таки в чем-то он прав, наш историк, не мешает иногда отвлечься от самосовершенствования и чуть-чуть под­толкнуть жизнь, чтобы когда-нибудь потом она подтолкнула тебя. Ведь споры о свободе—необходимость ли она или сама по себе возможность выбирать - эти рассуждения менять на­шу жизнь не спешили. Мы во всем зависели от ЖЭКа, а это, согласитесь, неприятно— все время от кого-то зависеть. И мне пришла в голову мысль—хорошо бы лишить их возможности отключать у нас тепло и свет, это собьет с них немного спеси... а у нас будет чуть поменьше необходимости и побольше воли.
   Я поделился своим планом с Блясом. Он согласился охотно:
   — А что?.. Посмотрим... да и прогуляемся. Только ходить туда опасно, провалы, трещины, а внизу глубина, час лететь — до дна не долететь.
   — Неужели час?
   — Камень не долетает. Бросаешь—и звука никакого. Я один раз полчаса ждал.
   Я прикинул по старой школьной формуле—"за полчаса камень до центра земли долетит..."
   — Может, он и долетел, только вот звук не вернулся.
   Эта история с камнем показалась мне странной. Но он прав—при свете факелов тени обманчивы, далеко лететь или близко, а ногу подвернуть проще простого.
   Посоветовались с рассудительным Аугустом.
   - Надо взять кота, — предложил тот,—кот всегда обрат­ную дорогу знает и по опасному месту не пойдет.
   — Идея!—загорелся Бляс.—Вот бы Феликса взять, он ведь все там знает...
   — Оставь Феликс в покой, старый несчастный кот,— Аугуст всегда защищал Феликса.— возьмем Крис, тоже отлич­ный зверь.
   Так и решили. Аугуст договорился с Марией, что возьмет Криса на прогулку, об остальном, конечно, умолчал.
   На следующее утро мы вошли в коридор, который сооб­щался с подвалом Бляса. Впереди бежал Крис, как всегда прижав уши и поводя хвостом из стороны в сторону. За ним шел Бляс с большим факелом, за Блясом следовал я, считал шаги и разноцветными мелками делал отметки на стене, что­бы не заблудиться. Кот у нас прекрасный, но осторожность не помешает. Последним был Аугуст, он нес запасные факелы и большой моток веревки—до центра земли не хватит, а при­годиться все равно может...
   Коридор был высотой около двух метров. Трубы и прово­да занимали по метру с каждой стороны, и все равно в ширину оставалось не меньше трех метров. Пол вымощен тяжелыми каменными плитами, во многих местах они разбиты или ото­двинуты. Свет факела, поднесенного к этим щелям и колод­цам, не проникал дальше нескольких метров. Когда-то здесь, под нами, было озеро, а теперь пустота, и мы ползем, как мелкие насекомые по листу бумаги, над потрясающей без­дной... Крис бежал, безошибочно выбирая лучший маршрут. В мерцающем свете факелов трещины были плохо заметны, и благодаря коту мы избегали многих неприятностей...
   Вдруг Крис остановился. Хвост его совершенно опустился и замер, уши вплотную прижались к голове. Бляс поднял факел повыше. На дороге сидела белая крыса размером со здоровен­ного кота... злобные глазки, пасть усеяна острыми зубами... Преодолев замешательство, Крис завыл во весь голос. Эхо вырвалось из колодцев и подхватило его клич, как будто сотня котов вышла на бой. Этот тип взвизгнул, но не отступил. Наверняка он здесь не один. Нельзя допустить, чтобы Крис ввязался в драку если сцепятся, коту трудно будет помочь...
   В этот момент Аугуст метнул нож. Он промахнулся—ру­коятка слегка задела спину зверя, но этого оказалось достаточ­но—крыса дернула хвостом и с визгом скатилась в темную щель между плитами.
   — Ну и зверюга...-—пробормотал Бляс, вытирая со лба пот и копоть, - сколько же их здесь...
   Аугуст молча поднял нож. Крис побежал дальше, мы сле­довали за ним.
   Через полчаса коридор стал шире, в него то и дело впадали другие коридоры и коридорчики. Пришлось поработать мел­ками, не хватало еще заблудиться и остаться в темноте с этими тварями... Внезапно за поворотом стало светло. Коридор осве­щен яркими лампами, вдоль стен стоят узкие скамейки с бе­лыми поперечными делениями. Коридор стрелой уходил вдаль, и эти скамейки двумя бесконечными рядами - тоже...
   — Лампы вечные... на каждого человека полметра скамей­ки — бомбоубежище, — пояснил Бляс.
   Мы долго шли вдоль скамеечных рядов и уткнулись в се­рую бронированную дверь. Роман оглянулся на нас и толкнул ее. Она легко и бесшумно отворилась, мы вошли в большой зал. Стены закруглялись и исчезали в темноте. Толстые кабели в черной блестящей оплетке свисали с потолка. Мы медленно Двигались вдоль стены, напряженно вглядываясь в хитроспле­тения проводов... Наконец увидели то, что искали: в свете факела блеснула яркая полоска—желтый кабель в два пальца толщиной, такой отходил от пульта в комнате Анемподиста. Проверили направление. "Оттуда,—сказал Аугуст,—и друго­го желтого нет". Мы пошли вдоль кабеля. Он впадал в боль­шой железный ящик, сюда же подведены многочисленные черные провода, на крышке схема. Когда-то я разбирался в этих делах, правда, давно, но и схема была старой...
   Я сидел на корточках перед ящиком, Бляс, согнувшись, дышал мне в шею, Крис напротив—глаза светились то зеле­ным, то красным... Скоро я понял—нет, не смогу... Отключить от питания—пожалуй, но не отделить от ЖЭКа. Кто-нибудь помудрей, может, и справился бы, но для меня это слишком сложно. С трудом разогнулся, развел руками... Бляс похлопал меня по плечу:
   - Не огорчайся... зато прогулялись...
   И мы повернули обратно. Стыдно признаться, но с облег­чением я возвращался к нашему жилью - ведь непонятно,.что было бы, если сами по себе, а так, хоть и плоховато, зато привычно и понятно.
   Снова Крис бежал впереди легкими скользящими шагами, мы молча шли за ним, перешагивая через трещины, обходя черные провалы... Вернулись к обеду, ели свинину у Бляса. и Крису досталось немало. Он щурился и был очень доволен собой. А мы решили о походе молчать, потому что нечем гордиться. Да и Крису тоже нечем—неизвестно еще, чем кончилась бы его схватка с огромной крысой в мрачном подземном коридоре...
   Потом мы с Блясом обсуждали поход.
   - А, да ладно, - он махнул рукой,—что они могут... суб­ботники эти? Конечно, хорошо бы насолить Гертруде - за­рвался рыжий, но в конце концов, наплевать.
   Я согласился—ничего они, в сущности, не могут с нами сделать. Вот если б меня заставили день-деньской перемно­жать цифры столбиком, я бы взбесился.
   Бляс усмехнулся—"у каждого своя слабина..."
   И все-таки настроение было испорчено. А тут еще Лариса со своими предсказаниями! Оказывается, багровые закаты, при определенном стечении других обстоятельств, предвещают сильные искажения судьбы. Теперь нас ждали большие неприятности. Бляс предположил, что запретят свиней, обнаружат у них какое-нибудь поле—и запретят. Аугуст качал головой:
   - Ты с ума сошел, Бляс, как они обнаружат, если свинина нужна...
   Мария с Анной конечно же стали говорить об облаве, но Лариса возражала—облава еще далеко, искажения не могут быть такими длительными... Крылов смеялся:
   — По вашим книгам было бы легко восстановить всю историю, ведь записи о погоде почти не опасны и сохранились за последние триста лет... Но не так все просто, уважаемая,—и сзади и спереди нас окружают фазовые переходы—это труд-нопредсказуемые разрывы во времени. Нужны современные методы, а не это, простите, барахло...
   Лариса горячилась.
   — Какой вы заученный, простите, человек...
   Но время шло, шло, шло, закаты горели, дымились, тле­ли—а наша и без того искаженная жизнь больше искажаться не хотела... Наконец зарево исчезло, день догорал тихо, с пе­чальным желтым и розовым, а над ними распространялся холодный зеленоватый свет. И тут—то ли закаты свое дело сделали, то ли чрезмерно плавное свершение нашей судьбы вызвало раздражение сил определяющих и направляющих— никто не знает, только простой и печальный случай тенью лег на мою дальнейшую историю.
   Смерть Васи-англичанина
   Лариса постоянно жаловалась, что Вася куда-то исчезает, так что никто ее уже не слушал, все привыкли к этим стонам. Но на сей раз Васи не было очень давно, я тоже стал беспо­коиться и отправился к домику на окраине. Взял с со­бой Артиста, он то бежал впереди, то копался сбоку, погля­дывая на меня насмешливым глазом. По утрам подмора­живало и мертвые листья вмерзали в лед, но днем еще грело солнышко, недолго и как-то отчаянно, из последних, видимо, сил.
   У домика Васи не было... И внутри его не было тоже, тихо стояли старые вещи, изредка потрескивало дерево. Я вышел на крыльцо. Казалось, что Вася где-то здесь и сейчас появится—стройный, тонкий, загадочный, молчаливый кот... Я постоял и собрался уже уходить, как меня позвал Артист— он явно что-то обнаружил за домом, выглядывал оттуда и снова скрывался.
   За углом в бурой осенней траве, вытянувшись, лежал чер­ный кот. Он казался твердым и совсем плоским. Я раздвинул траву и увидел—это Вася. Голова у него была разбита.
   В сарае за домом я нашел ржавую лопату и пошел искать место для могилы. Прошел мимо второго дома, третьего и вышел к крутому спуску. Внизу течет река, за ней поле, дальше лес... хорошее место, высокое, сухое... Сначала копать было трудно, мешала трава и корни, потом стало легче. Я выкопал яму и пошел в дом, взял покрывало на стуле. где любил сидеть Вася, - завернул кота в плотную ткань и понес к обрыву. По дороге останавливался, нечем было дышать, я стоял, прижав Васю к груди, и ждал. Наконец добрался до места, опустил сверток в яму и стал закапывать. Особенно трудно бросить землю прямо на тело. Мне казалось, что Вася вздрагивает, как будто просыпается от прикосно­вения руки, и что ему тяжело и душно, а душно было мне, и я ничего не видел от слез. Когда земля падает на слой земли уже не гак страшно. Я закопал яму, уплотнил землю, а сверху положил куски дерна с жухлой травой. Трава эта только кажется мертвой, а придет весна, и она вырастет снова.
   Я вернулся к дому и закрыл поплотней дверь. Теперь мне нужно приходить сюда, чтобы Васины старания не пропали даром—ведь брошенные дома тут же начинают развали­ваться... Я шел и думал как сказать Ларисе?.. Нет, не могу... и не поймет она эту историю с домом, которая так трогала меня, пусть надеется, что Вася вернется. Мне вдруг показалось, что стоит обернуться - и я увижу черную фигурку на крыше... Но я вспомнил тяжесть свертка, сухой плеск падающей земли и ускорил шаг, чтобы уйти от при­тяжения этого места.
   Ларисе ничего не сказал, а вот с Блясом поделился, пусть и он пожалеет кота. Васе это, конечно, ни к чему, это мы боимся смерти одинокой и молчаливой... Романа история тронула "надо же... кот... А ведь и у меня там дом остался..." Он был деревенским человеком, а они свой дом помнят, это вам не клетка в клетке, как у горожан. Насчет Васи решили молчать, не такой человек Лариса, чтобы перестать надеять­ся. Недели через две кто-то сказал ей в деревне, что ви­дели двух цыганок с черным котом, они направлялись в рай­центр на базар. Лариса ездила туда - в самом деле, цы­ганки были, правда, без кота. Но она повеселела—значит, Вася убежал и где-то недалеко, и не такой он кот, чтобы пропасть, наверняка вернется, они ведь издалека возвра­щаются...
   После печального дня Васиной смерти тихое равновесие в природе нарушилось—подули ветры, зашуршали дожди, и стало ясно, что осень кончается.
   Конец осени
   Осень начиналась с приема у Ларисы, а кончалась она подготовкой к зиме. Обнаружилось, что среди множества ис­ходящих от ЖЭКа распоряжений не было самого важного—как нам готовиться. И мы взялись за дело сами, как умели, потому что знали—зима придет, хочет этого начальство или нет. Такова дерзость природы, дурной пример для тех, кто просто хочет жить, не рассчитывая на грядущее счастье. ЖЭКовцев самовольная смена времен года, конечно, расстраивала, тем более—зима, время скудное, бесплодное, десятины собраны, ниоткуда ничего не возьмется, не прибавится... и хлопот мно­го—отчет! а значит, пора за дело приниматься: ЛЧК на носу... В райцентровской газете печатали красными буквами—"рас­поясались черные тунеядцы", "поле огрызается" и "кто съел мясо?"—и с недельным опозданием привозили к нам.
   Теперь предстояло запастись разной едой. Пищу странную и особенную лучше всех готовила Лариса, а вот нашу, про­стую и надежную—Мария с Анной. Бляс тоже умел, но; не любил возиться, и ничего, кроме свинины, не признавал, зато по части приготовления мяса никто с ним не мог спорить... Пришло время квасить капусту. Долго спорили, полукочанами или не полукочанами и класть ли яблоки. В конце концов решили, что полукочаны, слоя два на бочку, положить стоит, яблоки никому не нужны и портят вкус, а вот морковь обязате­льно надо: натереть на крупной терке, и побольше, чтобы капуста выглядела веселой—в оранжево-красную крапинку, и добавить тмину, а как же... других пряностей ни в коем случае не "ложить", а тмин просто необходимо положить. Тмин, как всегда, нашелся у запасливого Аугуста. В деле участвовали все, но главной была Мария.
   — Смотри, соли не переложи,— волновался Бляс.
   — Да знаю, знаю,—отмахивалась Мария,—вот при­стал...— Но и она волновалась.
   Бочки парили, потом брали хлебный мякиш, свежий, и про­мазывали им дно и углы, тщательно, как замазкой. Теперь все будет как надо... Резали, солили, растирали руками, заклады­вали слой за слоем, полукочаны аккуратно засыпали резаной капустой и утрамбовывали. Получилось две бочки по сотне килограммов — на весь подъезд. Прибегал даже Крылов—да­вал советы и убегал к своей истории. Коты смотрели с удивле­нием—который год! могли бы и привыкнуть!—брезгливо нюхали капустные листья и удивлялись людской всеядности. Пришел Артист, просунул нос в дверь, ему дали понюхатькапустный лист, а он его моментально сжевал, видимо, решил всех поразить, но не до него было... Все беспокоились—"не забудь протыкать..." — и действительно, пока капуста бродит, нужно выпускать газ, он скапливается у дна и может испор­тить вкус. Но Мария ничего не забывала, брала длинную, отполированную до блеска палку, которая ждала своей рабо­ты целый год—и протыкала—до дна, и в воздухе долго стоял запах метана и других газов, сопутствующих брожению... А тут вдруг пошли грибы, поздние, как полезли, как полезли... даже Бляс с Аугустом устали собирать, плюнули—"ну их, пусть остаются, нам хватит..."
   К осени Феликс совсем избаловался—суп перестал есть, а мясо предпочитал вареное и даже, оказывается, любил жаре­ное. Я думал сначала, что дело в зубах—ведь старик, и ста­рался для него, а потом увидел как-то, что он свободно перекусывает мелкие кости... Ну, зажрался кот, еще жарить я тебе буду... Лариса по-прежнему бегала в деревню—доста­вала молоко от особой козы. Антон молоко хвалил, а сам тайком переливал в баночку и приносил мне, я давал Феликсу. И вареное мясо коту в конце концов надоело, он требовал только молока, стал задумчив, шерсть у него к осени отросла, потяжелела, и он раздобрел—ходил важно, спокойно, по лест­нице поднимался не спеша. Если вкусная еда не давала покоя, то он закапывал ее—деловито ходил вокруг миски и скреб лапой линолеум... после этого спокойно уходил. Но от рыбы никогда не отказывался—с размаху выбивал ее когтистой лапой у меня из рук и тащил в угол. Он делал это с шиком и очень резко: как я ни пробовал отдернуть руку, чтобы он промахнулся, ничего не получалось—он настигал добычу...
   Но как сытно ни ел мой друг, спускаясь с лестницы, он не мог не заглянуть в ведро с отбросами и часто залезал в него так, что виднелся только хвост. Он не обращал внимания на мои уговоры и шипение в ночной тишине, и мне приходилось не очень вежливо извлекать его из ведра и выпроваживать на улицу...
   К зиме вокруг нас стали собираться коты, которых я не знал. Летом они кормились на полях, у магазина, а были и перебежчики, которые жили то в ЖЭКе, то у нас, но это были светлые, в ЖЭКе черных не держали... Пришел большой, тиг­ровой масти кот Маркиз, с бандитской рожей и неприятными замашками. Он где-то отрастил огромное брюхо, которое при ходьбе колыхалось из стороны в сторону. Маркиз вел себя нагло, и Феликсу пришлось поставить его на место. Он сделал это так же, как с Серым. Маркиз ходил кругами, вопил, раздувался до невероятных размеров, но под давлением взгля­да черного кота слинял и выше второго этажа с тех пор не поднимался. Но и здесь, на ступеньках между вторым и первым, он как-то столкнулся с Крисом, и тот жутко избил толстяка. Напрасно, вырвавшись из подъезда, Маркиз надеялся улизнуть—не было кота быстрей Криса,—он гнал Маркиза по всем улицам города... Но на следующий день Маркиз появился снова, вел себя скромно и был прощен: получил разрешение жить в соседнем подъезде, и Лариса приносила ему еду... Появилась трехцветная кошечка и при­влекла всеобщее внимание. Если Маркиз был чернопятенным с натяжкой—все зависело от установок, которые менялись каждый год, то трехцветка определенно была в числе за­прещенных. Ее тоже кормила Лариса, а наверх ей пробиться не удавалось—Люська как бешеная накидывалась на нее и преследовала по всем этажам... Пришел очень красивый голубовато-серый кот, его так и звали Голубым или Го­лубчиком. Он как-то сразу определился к Блясу и спал и ел у него. Этих знали по прежним годам, но были и такие, которых раньше никто не видел, и даже два черных котенка прибежали и остались. Коты шли на тепло, кончилась осень, кончилась... И они шли навстречу опасности, потому что в трубах, в оврагах их никто бы не нашел. Гертруда знал, когда устраивать облаву. Он грозился установить в доме импортный прибор, который ожидали со дня на день, чтобы сигнализировал в ЖЭК о состоянии дел. Бляс говорил, что разобьет эту штуку, но котометра пока не было...
   Теперь у нас были и грибы, и капуста, и картошка, и свини­на... и окна законопатили, и щели, дыры забили, заделали, как могли, так что, можно сказать, к зиме подготовились. В завер­шение подготовки Бляс с Аугустом сгоняли в райцентр и при­тащили огромную, литров двадцать, бутыль пустырника. На все расспросы—как удалось?—Аугуст отмалчивался, а Бляс таинственно ухмылялся. Они привезли новости—опять что-то готовилось. То ли из советов решили сделать комитеты, то ли из комитетов -советы, то ли запретить базары, то ли раз­решить, то ли воспитать хозяина без собственности, то ли вырастить собственность без хозяина... Никто толком не знал ничего, но такие слухи всегда предшествовали неурядицам. И все-таки мы упрямо надеялись, что причинение новых благ минует нас—и зиму как-нибудь переживем...
  
   6. ЗИМНИЕ ТРЕВОГИ
   Болезнь
   Время подступало суматошное и тревожное—кальмары, потом облава... А может, сначала облава? Говорили, что и так бывало... И - надо же! в такой неподходящий момент я за­болел. Простудился, что поделаешь... Нет, бывает, вдребезги простужен, а все-таки не болен, держишься, и даже появляется особая энергия—то ли от ощущения тепла в руках и ногах, сопутствующего простуде, то ли от внутреннего сопротивле­ния болезни. А болезнь—это болезнь: утром садишься на кровати и чувствуешь- мир повернулся к тебе другой сторо­ной, воздух прозрачен и странен, звуки другие, и запахи не те, а голова и все тело в этом новом пространстве—чужие.
   Вот в таком состоянии я проснулся как-то утром—зим­ним, потому что тепло истощилось, солнце устало, и холод завладел нами. Как он обжигает в первое утро, когда выхо­дишь в осенней обуви на ослепительный снег... кажется, что трагедию зимы просто невозможно пережить. По-моему, это вторая по силе трагедия после заката. Вторая потому, что свет все же пробивается сквозь сплошную пелену облаков в серые зимние дни, и за двести этих дней успеваешь даже привыкнуть к холоду и темноте, и скрываешь в груди надежду на тепло — иначе не выживешь. С детства помню такое вот свое отноше­ние к зиме. Я легко верил, что предки мои холода не знали, жили у вечно синего моря, среди апельсиновых рощ. А я жил и состарился на этой суровой земле, и даже полюбил ее— по-своему, горько и безнадежно... Но что об этом говорить, вот теперь болею. И в болезни можно найти что-то приятное, а не только гадость. Мы все спешим, спешим, а ведь ничего хорошего не рождается раньше срока. Болезнь дает законную остановку. Счастливы дети, которые болеют, их не так легко сбить на заезженную колею, они оглядываются и удивляются. А я?.. - А я денек отдохну. Устал, видите ли... Казалось бы, какие здесь дела? А вот, представьте себе, целый день занят. Во-первых, все эти коты и собаки не приходят разом к обеду, они звери свободные и едят, когда проголодаются, каково их кормить? И потом—должен я немного подработать на мясо и прочую еду?—одни супом, хотя и хорошим, жить трудно, и значит, я помогаю Блясу и Аугусту, чем могу. А разве не надо подумать об облаве? —и эта работа вместе с Антоном требует времени. А вечером явится друг Феликс, с ним надо посидеть в кресле, и накормить его, и побеседовать... Вот заболел — и все пошло прахом. Ерунда, несколько дней ничего не изменят. Нет, до вечера полежу, а там придет Феликс. И я лежу и разглядываю свою квартиру...
   Каждая квартира лучше всего понятна из какого-нибудь укромного уголка и непонятна стоящему посредине комнаты постороннему человеку. В этой квартире два таких места— кресло у окна и кровать. Вот здесь можно сидеть и смотреть на фонарь за окном удобно и безопасно... а когда лежишь, то видишь обе комнаты, и знаешь еще, что за углом коридор­чик, там кухня: можно встать и бесшумно в темноте пойти туда, постоять у окна и пройти обратно, стараясь не замечать ненадежной выходной двери. Почему эти двери так ненадеж­ны? Они перестали быть защитой, а ключ—удивительный кусочек металла—перестал быть тайной... Хорошо, что не скребет, не толкает дверь "дядя", старый знакомый Коля, губастый юноша с вечно багровыми ушами. А, не стоит об этом... Историк копается за стеной, но и он мне не нужен. Отлежусь... Когда лежишь, Феликс иногда прыгает на кровать и нюхает бороду. Я видел, как Крис и Вася... покойный Вася... столкнувшись, также обнюхивают друг друга. Как странны, должно быть, им наши гладкие белые руки... а лица? И еще дружат с нами—до чего терпимые существа... Пожалуй, тем­пература поднимается... Может, открыть дверь?.. Нет, Коля войдет... кожа на носу у него, как кожура граната, цвет такой же, и вмятины. Такого же цвета клешня Анемподиста... ну и уделали его!.. В нем много непосредственного, удивительно, что он еще живой... Странные бывают сочетания— Анемподист и Гертруда, Гертруда и Мария, Феликс и Ар­тист... Надо же! Подружились, встречаются на улице, сидят вместе, отдыхают, потом расходятся... суровый Феликс и веч­но играющий какую-нибудь роль пес... Надо встать, я ведь обещал написать про Бима, как он ждал тридцать лет...
   Я забылся увидел горбатую линию оврага, перечеркну­вшую небо. По линии идет, взбирается вверх белый кот, дошел до излома, повернул вниз. А голова где?.. Все расплывается перед глазами, то кажется, что головы две, то ни одной... Кто это бежит навстречу ему, хвост взметнул — черный хвост. Фе­ликс, ты?.. Вот встретились два кота, обнюхали друг друга— черный и белый, спрыгнули с линии, уходят вдаль... Кто там стучит? Это за мной пришли. Нет, ветка за окном стучит, бьется о стекло. Еще рано... Нет, нет, нет—я еще жив, еще не написал про Бима... Феликс должен прийти... потом подвалы... потом облава... потом обвал...
   Я снова забылся и увидел тот домик на окраине, но теперь я знал, что за углом лежит Вася. Нельзя его оставлять... И он действительно там лежал, спрятав голову в граве, но я чув­ствовал, что он живой и просто прячется, а глаз его смотрит не отрываясь на меня. Я нагнулся... и увидел, как из-за спины надвигается тень... хотел закричать, рванулся в сторону—и проснулся, в поту, с гулко стучащим сердцем. В дверь кто-то стучал, не так, как Коля, - бросался всем телом, а деликатно, еле слышно—Антон...
   А через полчаса я пил чай с медом, диким, самым полез­ным, потому что пчеловоды—бессовестный народ, сами зна­ете, чем кормят пчел. Потом пришла Мария, стала ахать и наводить порядок... вот чего мне только не хватало!.. Но я немного ожил, и когда явился друг Феликс, заглянул в ок­но—никогда не знаешь, откуда он явится, то я был почти в порядке. И все-таки провалялся неделю, потом стал выхо­дить на улицу, но долго еще был слаб. Вот так неудачно началось это темное и тревожное время—зима.
   Овраг зашевелился
   Говорят, беда не приходит одна, только разделался с боле­знью, как другая неприятность стучит в ворота, на этот раз для всех, и с совершенно неожиданной стороны. Для нас, людей бесконечных плоских просторов и унылого ровного горизонта, земля как нищая мать: живем без сытости, но в покое - не привыкли ждать опасности из глубин. Когда землю стали поглощать трещины и овраги и проявили себя подземные пустоты, отношение к ней мало изменилось. Ведь трудно осознать, что мы, как жители гор, прилепились к скло­ну огромной скалы, а от провала нас отделяет не облако, а тонкий слой земли, может, до поры и падежный для таких насекомых, как мы, но слабый и неустойчивый под напором исполинских сил, которые проснулись и действуют... Под нами была пустота, а перед домом рос и вгрызался в землю овраг.
   Почти каждый день я подходил к нему и слушал. Здесь, кажется, все спокойно... На пологих местах росли деревья, расположились наши огороды, но, если пойти дальше, картина становилась другой, особенно там, где овраг резко сворачивал. С этого места смотришь, как с высокого острова, и видишь— в одну сторону—пологие спокойные склоны, в другую чер­ная вздыбленная земля, провалы, воронки, трещины змеями уходят вниз... и все время, все время—зловещее шуршание, потрескивание, поскрипывание—овраг живет...
   За несколько дней потеплело, снег растаял, начались бес­конечные дожди, ледяные ветры. Мы сидели в подвале—Аугуст, я и хозяин. Пришел Антон. Огонь разгорался медленно. Настроение было подавленное. Говорили о налете—будут искать котов по квартирам, а заодно и документы проверять.
   — Но ведь уже проверяли...
   — Документы можно проверять всегда,— сказал Аугуст, он больше других понимал в этом. А я много лет жил без документов, где-то лежала история болезни, но мне ее не показывали.
   — И ловят котов при налетах?..
   - Нет, так поймать трудно. На худой конец кота можно выкинуть в окно - если осторожно, с третьего этажа даже,— Бляс посмотрел на меня.
   — Можно и с пятого,—авторитетно заявил Аугуст,—Крис я кидал, на мусор па-а-тает—и пошел... не догонят...
   — Налет—это они для страху,—объяснил Бляс.—Устра­ивают так, что страдаешь за кота, а значит, он мерзавец.
   Вдруг земля дрогнула, огонь заметался, раздался глухой стонущий звук. Мы замерли. Первым очнулся Бляс. "По­шли..." —схватил куртку и вышел. Мы двинулись к оврагу. Все снова было тихо, моросил серенький, сам себе до смерти надоевший дождик. Мы шли вдоль склона, увязая в липкой глине. Странная оттепель среди зимы... пустые огородики мокли под дождем, забытое чучело болталось на почерневшем кресте. Бляс на ходу сорвал тряпку—"пригодится...". Наконец добрались до поворота, где земля нависала над оврагом. Вот оно что... Не было больше оврага—был обрыв и ущелье со свинцовыми глинистыми стенами... уходило оно куда-то в чер­ноту, и там, далеко внизу, обе стены сливались для нашего глаза, но чувствовалось, что это не дно. А где дно?.. Кто знает... Трудно осознать, что мы теперь на краю. Посмотришь напра­во—мирный пейзаж, ложбина, кустарники, поля, сзади город... Ну, скажем, дома. Постояли молча—и вернулись. У каждого, конечно, гвоздь засел в душе, но таков человек: пока ему хочется смотреть направо он будет смотреть направо, и не заставишь его смотреть налево до самого крайнего момента жизни...
   Антон и коты
   После обвала гул и подземные толчки продолжали бес­покоить нас, и мы с Антоном решили спуститься в подвалы, посмотреть, что там произошло. Все чаще я чувствовал, что мы стоим как бы на поверхности сухого листа, готового оторваться от ветки и начать свое медленное падение... или на каком-то огромном земляном пузыре, который вот-вот лопнет... А в подвалах почти ничего не изменилось, разве что кое-где осыпалась земля. Теперь холод завладел полями и дорогами, и коты то и дело встречались в коридорах. То там, то здесь над трубами поднималась голова сонного кота, он щурился на свет факела, зевал и не собирался убегать. Антона они все знали, а я был с ним и, значит, свой. Мы несли большую кастрюлю с вермишелевым супом и отливали его в миски, которые стояли в разных местах, Антон позаботился об этом.
   - Когда я вернулся из госпиталя,—он говорит,—то ухо­дил сюда и часами сидел в темноте. Коты сначала боялись, а потом стали проходить так близко, что задевали хвостами. Я сидел с ними до вечера, тогда шел домой и ложился спать, и так жил в темноте—я не верил, что мое лицо может не пугать. Теперь я знаю—этих людей оно не пугает, а Лариса... иногда я думаю, что она даже рада.
   Он огляделся и сказал—"пришли...". Место, где мы нахо­дились, ближе всех подходило к внутренней поверхности наше­го земляного пузыря, и Антон уверял, что видит какой-то свет наверху, в земляном своде. Я не верил не может свет прони­кать через несколько метров плотной земли, да еще укутанной снегом, да в зимний сумрачный день... Но он вот был уверен, погасил факел и всматривался. Я слышал его напряженное дыхание. Потом он чиркнул спичкой и поджег факел: "Нет, сегодня не вижу... Когда я пришел сюда в первый раз, здесь было множество котов, они сидели, не двигаясь, и молчали. А сверху лился свет, было торжественно и печально, как в храме, и я подумал, что у них тоже есть душа..."
   Мы постояли и двинулись обратно. "Скоро идти за каль­марами, сказал Антон,—попросите Романа, чтобы взяли ме­ня..." Я знал, что его не берут, потому что он слаб и плохо видит, но обещал попросить.
   — Роман уважает вас,—он добавил,—а я для него непо­нятная фигура.
   Неопределенность Антона во всем, что не касалось котов, настораживала нашего толстяка, он любил ясность.
   Теперь мы были под домом. Кто этот черненький, сидит на нашем пути и не думает уходить? Если Крис—то заорет во всю глотку и ринется навстречу, а хвостом будет размахивать из стороны в сторону, а если Феликс—то взметнет хвост над головой и не спеша пойдет к нам... Ясно, это Крис—бежит, кричит, хвост волочит, уши прижал—это он. Антон улыбается —тоже любит Криса—крикун, но очень простой кот... не то, что Вася.
   — Нет, я любил Васю, но видел в нем себя—одинокость какую-то человеческую.
   Мы расстались, я пошел к себе, и Крис—за мной.
   — Крисик-крысик, у меня еды никакой, и скоро придет Феликс—суровый кот, драть тебя не станет, но выгонит на кухню, а сам разляжется в комнатах. Но, согласись, справед­ливость в этом есть - у тебя Мария, а у нее всегда что-то варится. Какая тебе польза от меня?..
   Но он бежит за мной, сидит на коленях, спину выгибает... а потом спокойно уходит... куда? Конечно, на пятый. Пооб­щались, а теперь и поесть пора.
   Через полчаса пришел Феликс, подозрительно понюхал воздух, но решил шума не поднимать. А чем кормить кота?
   — Опять прокисшее молоко?!—он вертит хвостом, не­доволен.
   Походил, походил, понюхал по углам—и стал пить. Ниче­го, завтра пенсия—живем!.. И скоро, скоро кальмары...
   За кальмарами
   Кальмаров обычно раздавали в начале декабря. Их приво­зили на базу, довольно далеко от города, и притащить оттуда тяжелые пакеты было непростым делом. Давно уже ходили слухи, что раздавать начнут после облавы, это лучше согласу­ется с основными принципами учения. Потом, как мрачная туча, опустился слух - вовсе запретили, все будет только по труду. Мы нервничали, даже шумный Бляс притих, только Аугуст не терял надежды—"пу-у-тут, пу-у-тут..." Наконец прилетел радостный, почти определенный слух—ожидают в первую среду декабря. "Пора ловить собак",—сказал Бляс. Они с Аугустом собрались к оврагу, где жило несколько известных всем диких псов. Николай в очередной раз пропал куда-то, и Бляс сказал мне:
   — Приведи Артиста и Кузю и запри дармоедов на кухне, эти мирные.
   Артист копался под яблоней, там он прятал добычу на черный день. Не подозревая вероломства, он потрусил за мной. За ним на расстоянии, позволяющем не драться, шел тут же появившийся Кузя. Артист поднялся до второго этажа, но дальше не пошел, стал пятиться и чуть не упал, несмотря на четыре точки опоры. Сверху смотрела на него симпатичная кошечка, серая с пятнышками, которые при всем желании трудно было назвать светлыми. Пес знал, что можно ожидать от этой особы. Он тут же сбежал вниз и всем телом бросился на входную дверь, не желая ни секунды оставаться в за­мкнутом пространстве с той, которую знал как Люську, выцарапывающую глаза. До решающего момента она вы­глядела мило и благородно... Бесстрашный Кузя, поняв, в чем дело, поспешил за Васей и успел проскочить в дверь, которую сам открыть бы не смог.
   Все пришлось начинать сначала. Я заманил Люську в пу­стующую квартиру и запер. Она со страшным воем бросилась на дверь, но сломать ее не смогла. Артист был на старом месте, сначала идти отказался, но кусочек сахара убедил его. Снова появился Кузя... На кухне пришлось вытряхнуть запасы сахара —и псы оказались в западне. Они молча раз­леглись по углам, драться без зрителей не хотелось. Скоро вернулись Бляс с Аугустом, приволокли двух диких псов. Одного из них, рыжего Яшку, я часто встречал, когда гулял по городу. Он лежал на чугунных люках или сосредоточенно копался в грудах мусора. Иногда ему было скучно, и он провожал меня. Я уходил в сторону леса- и пес за мной, но где-то в зеленой зоне, окружающей развалины института, он как будто натыкался на невидимое препятствие и по­ворачивал обратно или ждал меня: здесь кончалась его земля. Он смотрел мне вслед светлыми волчьими глазами... а я?.. думал о себе—и сравнивал. Заприте человека в одной стране, даже на родине, он и в ней, недоросль, не узнавший ши­рокого мира, никому не будет нужен. Человек там свой, где он свободен и где любит, и туда он обязательно ве­рнется... А второй пес был незнакомый, черный - счастливец, ничего ему не грозило—помесь овчарки с терьером, с длинной волчьей мордой, смешной бородкой и глупыми бараньими глазами. Первый был дикий и своевольный, второй дикий и несчастный, оба диких рычали и лязгали зубами. Бляс прижимал к груди окровавленный палец.
   Наступила среда, а кальмаров все нет... "Пу-у-тут..."—го­ворил Аугуст, но без прежней уверенности. В четверг сказали точно—кальмары в субботу. Бляс выволок из подвала огром­ные сани, достал и смазал упряжку. Вывели собак. Мирные, увидев диких, струсили, дикие протестовали и скалили зубы. "Вот мирных и поставим вперед,—решил Бляс, побегут ши­бче..." С руганью и пинками запрягли псов, и все они стали одинаково несчастными, драться забыли—стояли, понурив головы и поджав хвосты.
  
   — Ну и команда,—засмеялся Бляс, придется тянуть самим.
   — Обратно все равно придется, — сказал Аугуст. Стали ждать субботу.
   В пятницу вечером на лестнице раздался грохот. Все выско­чили на площадки. С четвертого этажа летел "дядя". Он уже миновал два пролета, голова его упруго отскакивала от стен, придавая телу новое направление. Из подвала вышел Бляс и ждал Колю внизу, нехорошо улыбаясь. Коля в последний раз победил пространство и врезался головой в бетонную стену подвала—дальше лететь было некуда.
   — Рома, ну как? - кричала сверху Мария.
   — Как всегда, — отвечал Роман.
   — Очки, очки... —шептал "дядя". Очки нашлись на втором и, как всегда, были целы.
   — А кальмары, кальмары?..—вскричал Бляс и пнул тело алкаша.
   — Оставь его,—сказала Мария.
   Значит, за кальмарами пойдут трое, не считая собак. Взять Антона Бляс наотрез отказался—"самого придется тащить". А Крылов кальмаров не ел.
   В субботу утром мел слабый снег, ветерок всех встревожил. Небо медленно светлело. Запрягли собак, запряглись и сами, и потянули. Сначала держались кромки оврага, потом свер­нули в сторону и пошли через поле. Ветер то усиливался, то пропадал. Вокруг было тихо, ни людей, ни жилья—одна пустыня. Туман истончился и исчез, тяжелый медный шар висел низко над горизонтом. Шли уже час, Аугуст начал нервничать - "надо быстрей, Бляс, опоздаем...".
   — Не опоздаем,—уверенно сказал Роман,—открывают в одиннадцать, ты знаешь.
   Наконец спуск, впереди показались деревья, за ними крыша старого барского дома. И здесь никаких признаков жизни. Привязали собак, толкнули разбитую дверь — и вошли. За прилавком сидел человек и читал книгу. На полках пусто, людей нет, где же кальмары?
   — Пу-у-тут,— успокоил меня Аугуст,— начальникам давно отвезли, и день наш, все правильно.
   — Ну, что вам... — недовольно сказал продавец,—кальма­ры за домом, упаковка—четыре пуда.
   — Знаем, знаем,—ответил Бляс. Он расписался за всех и сунул продавцу что-то в ладонь. Тот оживился:
   — Берите, сколько хотите, сегодня больше никто не возьмет.
   Эх, "дядя"... - с горечью сказал Роман,— с Колькой увезли бы три, а теперь, дай Бог, две дотащим.
   — А завтра?
   —- Уже день не наш, придут другие.
   Мы выволокли из-под навеса две упаковки и погрузили на сани. До оврага два часа налегке, а с грузом все пять. Надо успеть к нему до темноты, а он уж выведет к дому. Впряглись вместе с собаками и потащили. Через час мы с Аугустом выбились из сил. Бляс тянул за троих, но и он устал. "Отдох­нем". Сели, привалились к упаковкам.
   Еще трижды столько осталось... — Бляс посмотрел на меня.
   Был второй привал и третий... Я вставал и шел, привали­вался к саням и давил всем телом. На одном из привалов вдруг вспомнил старика, которого знал в детстве. Он прихо­дил сдавать бутылки в наш магазин. Вещевой мешок за спи­ной, вязаная шапочка надвинута на лоб, из-под нее торчит большой горбатый нос, сизый и зимой и летом. В конце пути он уже еле шел. Он постоянно говорил что-то, не бормотал кое-как, а вполголоса разговаривал сам с собой. Мне хотелось узнать, о чем же он говорит. Один раз я услышал, он сказал — "что поделаешь, как-нибудь дойду..." и еще — "что подела­ешь — надо дойти..." Тогда я был разочарован, а сейчас вспо­мнил его... Потом я уже ничего не мог вспомнить и с ужасом думал - как встать и идти дальше?..
   Темнело, когда увидели на горизонте острую кромку ов­рага. Поднялся ветер, он прятался весь день, а теперь пре­дательски напал на нас в темноте. Снег хлестал по лицу, собаки стали тонуть в снегу.
   — Аугуст, освободи псов... - прохрипел Бляс. Аугуст пере­резал поводья. Собаки барахтались рядом с нами, визжали и просили о помощи. Бляс выругался и кинул на сани Кузьку, самого маленького. Когда же это кончится?..
   И вдруг огни нашего дома!.. Нас зовут, ждут, мы ввали­ваемся в огромный теплый подвал, женщины суетятся, рас­тирают руки, ноги, поят чаем... Пришли...
   Политинформация
   Дом наш плыл и тонул в запахах кальмаров. Даже Бляс изменил своей свининке и варил кальмаров в огромном котле, со специями, потом длинным тонким ножом ловко нарезал полосками, рубил на мелкие кусочки, мешал с рубленым луком, горошком и огромными мисками подавал на стол. Гости у него не переводились. Лариса готовила кальмаров особо, в каком- то кислом соусе, она говорила, что это японс­кий рецепт. Мария делала из кальмаров фарш, наподобие грибного, с маслом, приправами, и эти банки сохранялись у нее до весны. Каждый день на обед были кальмары, и нас с Крыловым приглашали то на первый, то на пятый, то в подвал... Крылов сначала говорил — "я не ем их", потом — "ну, дайте попробовать, что ли..." — и съедал с большим удовольствием все, что давали. Коля не показывался и выде­ленные ему кальмары не взял. "Возьмет, возьмет..." — уверен­но говорил Бляс. Каждый год Коля подводил их, а кальмары ел исправно.
   Мы с Феликсом не возились с кальмарами — отваривали и ели, и очень было неплохо. К сырым он не притрагивался, а вареные уплетал, урча от удовольствия. Неделю продол­жалось объедение, а потом немного надоело - глыбы, пуды смерзшихся кальмарьих тушек оставили в большом ящике на морозе и отрубали понемногу - успокоились. А тут извеще­ние - всем на политинформацию, и, хотя до пятницы остава­лось три дня, настроение было испорчено.
   В пятницу собираться начали рано — идти в гору нелегко, да еще против ветра. Одевались долго и тщательно, вышли за час до назначенного времени и пошли не спеша. Впереди, как всегда, Бляс и Аугуст, за ними Лариса с Антоном и я, в третьем ряду Мария с Анной. На всякий случай выпустили котов, закрыли двери — кто знает, не устроят ли кошкисты налет в наше отсутствие... Пришли в большую комнату — красный уголок, сели и стали ждать. Вбежал Крылов и сел в первом ряду. Откуда-то взялся Коля, без пальто, похоже, что он пришел еще раньше нас. Наконец часы пробили десять, открылась сразу же дверь и вошел Гертруда. За ним двое вкатили на колесиках кресло Анемподиста. Историк наш, всему придающий значение и умеющий даже газеты читать между строк, оглянулся на меня и удивленно поднял брови - такой порядок появления начальников что-то зна­чил... Может, и значил, но я за свою жизнь устал от их немого языка и решил не обращать внимания на мелкие признаки, пока не будет крупных.
   Нет, Анемподист начал говорить первым, значит, все на своих местах. Может, с колесами что-то случилось, вот и заме­шкался в дверях. "У них ничего не бывает случайно",— утвер­ждал Крылов. Я думаю, что это преувеличение — и они ведь люди... О чем управдом говорил — рассказать так же трудно, как описать натюрморт Пикассо своими словами. Пока все остается по-старому... Он говорил, конечно, наоборот, но ясно было, что остается.
   А потом вышел Гертруда. Он был в голубой рубашке под цвет искусственного глаза, в золотых запонках — под цвет волос, он даже усмирил свою проволочную шевелюру, гово­рил не по бумажке — свободно, как недавно стало модным. Сначала, как полагается, он рассказал о новой жизни, сравнил ее со старой. Без всяких теорий и моделей он обходился — он все знал точно. Крылов сидел повесив нос и нервно крутил карандаш в руке. Мне стало жаль его. Гертруда вещал тор­жественно и благоговейно. Потом он перешел к планам на будущее сияющим и грандиозным. Затем подвел базу под ЛЧК, отметив, правда, что это не единственное, но важное мероприятие на пути к процветанию. Анемподист довольно кивнул, кажется, ему давно надоела возня с котами.
   — Облава — не бездумное уничтожение, это чистка в ря­дах очень даже полезного вида... чтобы избавить вас от вредо­носного поля, которое товарищи ученые расшифровали и ра­зоблачили до последнего атома и молекулы.
   Гертруда кончил, вытер малиновое лицо зеленым платком:
   — Вопросы будут?
   Крылов уже очнулся от встречи с истинным прошлым, вылез:
   — Почему бы не поступать с ними гуманно — если уж поле такое, то выслать в безлюдные районы.
   — Отвечаю пробовали, но они все без исключения воз­вращаются и вредят по-прежнему.
   Поднялся "дядя":
   - Пусть благонадежным документ дают...
   — Отвечаем, — Гертруда чувствовал себя на коне,-- отве­чаем: бланки заказаны, будут в следующем году, пока выдаем временные удостоверения. Еще вопросы?..
   Больше вопросов не было.
   — Теперь отнесемся к мероприятию со всей серьезностью, что сбережет вам здоровье и многие годы жизни. В противном случае эти блага не гарантирую...
   Бляс взорвался:
   — Ну и гад же ты, Гарик!
   Гертруда из малинового стал фиолетовым:
   — Молчать!.. Вот вы как!.. - Он схватил свою тетрадку и выскочил из комнаты.
   За ним покатил Анемподист. Мне показалось, что управ­дом еле сдерживает смех. Начальство выкатилось. Крылов подошел к Блясу:
   —- Это вы зря...
   — А ты что стараешься,— вдруг заорал Бляс и стал насту­пать на него,— думаешь, они тебя по головке погладят... держи карман шире...
   Обратно шли не спеша, Бляс с Аугустом ушли далеко вперед. Мария сказала: "Ну, теперь он устроит нам..." Антон молчал и только у самого дома признался мне:
   — Всю жизнь мечтал вот так сказать кому-нибудь — и не смог.
   Лариса тут же услышала: "Что, что ты мечтал?"
   — А, я всегда мечтал...— махнул рукой Антон.
   — Что такое котометр? — спросила у него Анна.
   — Котометр — это смерть котам.
   Пришли домой, я к своему другу:
   — Филя, ты слышишь, котометр везут...— а он и ухом не ведет, как будто не для него куплен импортный прибор. Уйти бы с ним — пересидеть, да некуда, мороз взял дом в осаду... да и как оставишь остальных...
   А время шло, шло, карабкалось в гору, и с ним карабкались мы. Приближалось Рождество.
   Невеселое Рождество
   Аугуст говорил, что Рождество — это единственный празд­ник, не назначенный людьми. Что такое, к примеру, Новый год?.. У одних он зимой, у других осенью, празднуй, когда хочешь. А Рождество — это Рождество... Настроения подходя­щего не было, и все-таки решили собраться, уважить насто­ящий праздник. Договорились у Бляса в подвале — удобнее и места много. Обещали быть все — и Крылов, и даже Коля, последнее время он околачивался в ЖЭКе. Бляс имел серьезный разговор с ним. Коля клялся, что он "ничего — никогда..." и только выбивает постоянный документ на Люську, в кото­ром черным по белому будет написано, что черного ничего в ней нет, а есть только белое... Действительно, собрались все, ели, пили, а вот веселья не было. Я сидел рядом с Крыловым. Он быстро и много говорил, необычно жадно ел, а в глазах полная растерянность — историю запретили надолго. Бляс с Аугустом уединились, пили пустырник и пытались петь, но без поддержки ничего не получалось. Они вспомнили какую-то песенку про черного кота, которому "не везет", но тут опол­чилась против них Лариса — ей-то очень нужно было, чтобы коту повезло, она не теряла надежды, что Вася вернется. Время от времени какого-то кота видели то у реки, то в старой усадьбе, то на дороге к райцентру, и каждый раз Лариса была уверена, что это неверный Вася — и когда-нибудь ему надоест бегать, он явится, снова усядется на перила и будет смотреть на всех загадочным высокомерным взглядом.
   — А что следующий год, каков он? — спросил я Ларису.
   — Год начинается и кончается весной,— она отвечает.— До этой весны — мираж, а дальше... дальше — безобразие.
   Оказывается, кто-то из знакомых котов... — а может, даже покойный Вася?..— не очень аккуратно сделав свои дела, при­шел и уселся на раскрытую книгу. Страсть котов к белой бумаге известна — мимо не пройдут. Этим они напоминают мне многих писателей, которым чистая бумага не дает покоя... но в отличие от них кот не думал о корысти ... — и так извозил лист, что в самых ответственных местах ничего разобрать не удавалось. И посему весь следующий год, от весны начиная, повис в воздухе: если предсказаний нет, то и года вообще-то нет. Ведь прошлое и будущее населены нашими представлени­ями, убери их — и ничего не останется. Будущее — это испол­нение или неисполнение наших желаний, и небольшая неожи­данность на десерт... а полная неожиданность нам ни к чему-у... Ясно... значит, мы остались без прогноза...
   — Зато после него, через год...— Лариса оживилась.
   — А! — встрепенулся наш историк.— Вы дайте мне, дайте то, что через год,— я построю вам предыдущий по теории.
   До чего довел человека запрет на прошлое — берется за головоломную задачу: предсказать ближайшее будущее из будущего более далекого... Раst in the Future, другими слова­ми. Лариса обещала выдать информацию, хотя видно было, что в успехе сомневается... и я сомневался тоже.
   А Коля все поглядывал на черных, старался держаться подальше и Люську с колен не спускал, чтобы не мешалась с этими, "неблагонадежными". Скоро у Люськи будет постоян­ное свидетельство, это вам не жук плюнул.
   Мария выглядела бледной и усталой. Бляс посмотрел на нее и сказал:
   — Может, ему денег дать — пусть скажет, когда облава...
   Аугуст махнул рукой:
   — Зачем ему деньги, Бляс? Все, что ему надо, он без денег имеет, а чего не имеет — все равно не купить.
   — Это ты у нас — собиратель,— Мария улыбнулась, она была благодарна Роману за участие.
   — Я, может, дорогу буду строить, вот деньги и будут нужны. Эти слова услышал Крылов:
   — Дорогу — сюда?.. И откуда, позвольте спросить? — он рассмеялся.
   — Ниоткуда — и никуда... а вдоль реки. Захочет кто жить здесь — а дорога уже проложена, разве плохо?..
   — Милый вы мой, дорога здесь уже была, и не одна.
   — Хороших не было,— переубедить Бляса было невозможно.
   — Говорят, снова видели Пушка,— прервала их разговор Лариса. Она теперь собирала все сведения о бродячих котах.
   — И что — опять без головы? — спросила Мария.
   — Сказали, что как-то нес ее, а как — не разглядели.
   — Уж бросил бы, зачем ему голова, если и так ходит.
   — Мария... — укоризненно сказала Анна,— ведь быть это­го не может, чтобы без головы, как-то подвернулась, наверное, вот всем и мерещится.
   — Ну, не знаю, не знаю...— пожала плечами Мария,— так голову не подвернешь, даже кот этого не сможет.
   — Говорят, благородных кровей,— вступил в разговор Коля, он искал подходящего жениха своей Люське.
   — Так он же, вы говорите, без головы! — засмеялась Ан­на.
   — Голова для этого дела роли не имеет,— уверенно заявил "дядя".
   Анна пожала плечами. Она выше оценивала роль головы для этого дела и, может быть, поэтому так замуж и не вышла.
   — Антоний, прочтите перевертыши,— попросила Лариса.
   — Вот: и жарим миражи...
   — Как раз этим мы и занимаемся,— засмеялась она.— Ну, а еще?..
   — Помните, людей называли перевертышами? — спросил я. Антон кивнул.
   - Говорят, этот Моцарт мог писать музыку, которая зву­чала с обеих сторон? — спросил Аугуст. Этого никто не знал...
   Антон не хотел читать. Вялый разговор совсем прервался. Огонь в очаге улегся как усталая собака, факелы чадили... Посидели еще немного и стали расходиться — вот и Рож­дество.
  
   Налет
   Не прошло и недели после Рождества — и пожалуйста — налет! Глухими ноющими голосами завыли сирены, а за окном в сыром утреннем тумане уже суетились люди, разматывали сети, перекликались, матерились — предстояла ответственная работа. А вот и главный начальник. Гертруда большими шагами идет от четвертого подъезда, проверяет, заперты ли двери, хорошо ли забиты подвальные окна. Феликс стоит у балкона, прислушивается... Нет, через балкон не уйти. Выпускаю его на лестницу и бегу с ним до окна между вторым и третьим этажом и вижу — Гертруда шагает к на­шему подъезду. Ну, что же так медлит этот кот! Он не бежит, а быстро идет, довольно спокойно даже... Гертруда — шаг, кот — несколько ступеней, сапоги еще шаг, черные лапы несколько плавных движений. Гертруда берется за ручку, а кот... Не успеет. С силой толкаю локтем стекло — звон, вниз летят осколки. Гертруда смотрит наверх, увидел меня, кричит — "прочь от окна!" Секундная задержка, но Феликсу должно хватить. Да! Гертруда бежит наверх:
   — Что тут делаешь?
   — Шел к себе и... вот, стекло задел.
   — Немедленно домой! Не выходить!
   Обход начали с подвала. Бляс успел покормить хрюшек и сладко спал до следующей кормежки. Огонь тлел в очаге, слабо освещая вольную подвальную жизнь...
   — Правила безопасности нарушаешь! - завопил Гертру­да, не подходя, однако, к лежанке, на которой возвышалось Блясово брюхо. Бляс приподнял голову, удивился:
   — Ты чего?
   — Проверка...
   Что тут проверять - котов нет, документы провере­ны... ступай себе, ступай...
   Гертруда отошел к двери в глубине подвала:
   — - Это что?
   — А ты посмотри.
   Кошкист приоткрыл дверь, заглянул темнота, холодом повеяло...
   — Ну и вонища, как ты здесь живешь?! Дверь немедленно забить, опечатать!
   Помощники его принялись за дело. Бляс сел, спустил ноги вниз и, посмеиваясь, наблюдал за молодцами.
   — Давай, давай...
   Чувствуя насмешку, Гертруда остервенел:
   — Тебе тепло дали, свет дали, почему дома не живешь?.. Говорил я этому идиоту — не нужен нам эксперимент.
   — А что я, обязан, что ли?
   — Ты не просто обязан — ты приписан. Кто ты такой здесь?.. Ты же неизвестно кто!..
   — Ладно, Гарик,— Бляс решил, что продолжать не стоит,— я спать хочу.— Он лег и повернулся лицом к стене. Гертруда оторопел. Потом плюнул и в бешенстве хлопнул дверью. Помощники закончили дело и тоже ушли. Теперь они были на первом этаже.
   — А, дворник...
   У дворника котов не было, но его оштрафовали на пятнад­цать пачек супа за беспорядок в подвале. Лариса собиралась готовить из супа запеканку с мясом, и потеря была ощутимой.
   В это время на пятом суетилось семейство Аугуста. Серж попался — нежился на коврике у Анны, а теперь прыгай в ок­но! Крис ушел бы шутя, а этот домосед боится, не может. Аугуст обвязал кота вокруг туловища веревкой и стал спу­скать из окна. Серж был возмущен, но вырваться не мог. Веревки хватило до второго этажа, Аугуст дернул: узел раз­вязался, и кот полетел вниз. Второй этаж для любого кота — ерунда, Серж приземлился на мусор и скрылся. Тем временем кошкисты были на третьем — у меня.
   — Где кот?
   — Какой кот?
   Гертруда подскочил к портрету — "этот!"
   — Когда это было... как же он может быть живой?
   — Такой все может... Смотри: увижу — обоим конец. Я посмотрел на его руки и вспомнил, как он расправился со стариком, мужем бывшим Марии: повернул голову — хруст... Этот не шутит. Впрочем, не такая уж плохая смерть — надеж­но и быстро.
   Следующим был Крылов. У историка чисто, проветрено — он любил свежий воздух, и сразу видно, что котов нет и в по­мине. И все бы прошло благополучно, если б старик не стал жаловаться на несправедливость к истории.
   — Нам твое прошлое ни к чему. На политинформацию ходи почаще, я тебе всю историю расскажу. — Крылов раз­дражал Гертруду, кошкист повернулся, пошел к двери. Глупый историк не понял своего счастья, побежал за ним: "Послушай­те, как же..." Гертруда не глядя саданул его локтем. Крылов отлетел к стене. Мы нашли его на полу со сломанной клю­чицей, и отошел он только к вечеру.
   Дальше был четвертый этаж — Коля, Люська... Гертруда взглянул на ее пятнышки, но промолчал, даже попробовал погладить симпатичную кошечку: "У, мордашка..." И тут же получил такой удар когтистой лапой, что кровь брызнула.
   — Ну, погоди, Николай... Коля затрепетал:
   — Ах ты, тварь... простите, ваше благородие...
   Гертруда молча вышел, заматывая руку грязноватым носо­вым платком. К Марии он не зашел, постоял перед дверью — и не решился. У Анны пробыл полминуты, спросил что-то заискивающим голосом, в ответ получил — "а, пошел ты..." — и выскочил на лестницу, не попрощавшись. Теперь Аугуст... Нервы кошкиста были на пределе. Проклятый Бляс! И этот идиот Николай со своей бешеной дурой... А Мария?.. Стараешься для их же блага — и никакого уважения!
   В полном расстройстве он толкнул дверь и прямо тут же, в сумраке передней, наткнулся на Аугустова Серого, тронуто­го малость котика, который только что залез на песочек и делал свои дела со скорбной физиономией... "Ах ты, пар­шивец!" — и, невзирая на то, что перед ним серый и совершен­но легальный кот, Гертруда изо всех сил пнул ящик с песком, повернулся и загромыхал вниз по лестнице. От могучего толч­ка ящик вместе с котом взлетел в воздух, перевернулся и на­крыл несчастного зверя, засыпал песком и всем прочим. Выбе­жавший из кухни Аугуст бессильно следил за удивительным взлетом ящика — с котом наверху, и приземлением — с котом внизу. Ругаясь по-русски, что он делал в исключительных случаях, Аугуст освободил кота, тот находился в невменяемом состоянии минуту или две, а потом рванул вниз по лестнице, выбежал на улицу, благо в этот момент выходил один из кошкистов, и галопом помчался к оврагу.
   Он вернулся к вече­ру — и вот чудо! — вся его меланхолия пропала, а прежняя наглость не вернулась: он начисто забыл свое бесславное прошлое и стал совершенно нормальным котом.
   Облава
   Не успели мы опомниться после налета, как меня вызвали в ЖЭК, и не какой-нибудь бумажкой, а пришли двое Гертрудиных приспешников и повели. Они обращались со мной с почте­нием, похоже, что нужен по важному делу... Так оно и оказа­лось. Застаю Гертруду за странным для него занятием. Наце­пив на нос очки, он вертит в руках небольшой приборчик, судя по оформлению, импортный. Очки с золотыми дужками и кро­хотными круглыми стеклышками без оправы, очень модные в свое время среди столичных пижонов. На носу этого громи­лы они выглядят потрясающе.
   — Ты, говорят, человек ученый — разберись,— он кивнул головой на книжечку — описание прибора. Описание было на английском. Я сел в угол и стал читать.
   Прибор этот был знаменитый котометр, предназначенный для улавливания запаха котов на большом расстоянии. Он свободно отличал котов от кошек, запах самих животных не путал с их метками и мог даже определить давность оставлен­ного запаха, совершая сложнейшие операции над кривой ин­тенсивности в координатах пространства и времени... и все это, конечно, запоминал, и мог выдать в любой момент...
   Об этом приборе стоит рассказать. Может показаться странным, что его не создали давным-давно, при современном-то уровне электроники. Все дело в крохотной, в полсантимет­ра, ячейке — сердце прибора. Там в особую матрицу встроены самые натуральные рецепторы запаха, белковые комплексы, выделенные из слизистой оболочки кошачьих носов. Только они с такой поразительной чувствительностью могут улавли­вать кошачий запах на расстоянии и никогда не спутают его с собачьим или человеческим. Ячейка эта была гордостью отечественной науки, достижением доктора Евгения Евгенье­вича Лисенко и его верного ученика Григория Капливинского. Ученые преодолели трудности, которые невозможно даже представить себе — смастерили одну ячейку и привезли ее на выставку в Париж. Включать прибор приходилось на короткое время, потому что он почти сразу зашкаливал из-за обилия котов в районе выставки. (Этот факт привел ученых в немалое смущение: считалось догмой, что запах иностранных котов — иной.) Тем не менее прибор показал себя отличным образом, ученые всего мира были в восторге. Кошачий запах... а почему бы не кошачий? Неважно, чей запах, важно — как сделано.
   Но дальше дело в наших краях не пошло — прибор не вышел в серию. Было бы утомительно перечислять причины его исчезновения, капля растворилась в океане—и все... но вдруг такой же прибор появился на Западе... а потом начались наши противоречия... а что было дальше — я не знаю.
   И вот теперь передо мной образчик западной технологии. С горечью я читал описание — "настроен на запах кота (или кошки, см. переключатель...), чувствительность — 150 метров, снижается до 15 при ураганном ветре...". Ураганов у нас не предвидится...
   — Ну, что? — нетерпеливо спросил Гертруда.
   — Пока читаю... Да, пока ничего... Я лихорадочно искал лазейку — и не находил ее. И вдруг: "Особый трансформатор с высокой стабилизацией..." Неужели?.. Не лазейка — целая дыра!
   — Трансформатор где?
   — Какой еще трансформатор, никакого трансформатора не было.
   — Нужен трансформатор, специальный, на четыре вольта.
   — Не было!!!
   — Надо дозаказать.
   — Да ты что!!! — он взвыл, очечки слетели с носа,— это через два года мы его получим... И валюта!!! Откуда валюту взять?! — он был невменяем.
   И вдруг, очнувшись, прозрел:
   — От бритвы запитаем.
   — Бритва — шесть вольт, а здесь — четыре.
   — Два лишних вольта — чепуха, только шибче работать станет.— Он уже загорелся.— Пошли к Анемподисту, он броется.
   Анемподист, как всегда, в кресле, пульт перед ним, читает газету.
   — Анатолий, дай бритву, нужно одну штуку подключить.
   — А не испортишь?
   — Да ну! Я ж тебе говорил — котометр прибыл.
   — Ну, бери...
   Я лихорадочно думал: "Шесть вольт... лампочка "включе­но" — загорится... экран будет мерцать... помехи... а ячейка?.. ячейка должна — должна! — сгореть..."
   Кое-как проводочками подсоединили. Лампочка загоре­лась, экран стал молочно-белым... "Вот это да!" — Гертруда был в восторге. Я представил себе, как мгновенно и бесшумно содрогнулись и погибли чуткие элементики ячейки — и мне стало жаль их. Ведь как-никак живые — из носа какого-нибудь несчастного кота, пусть иностранного. Но радость пересили­ла — прибор работать не будет.
   — Вот кота нет — попробовать,— сокрушался Гертру­да,-— все разбежались.
   — Надо личного кота держать,— поучительно сказал Анемподист-Анатолий,— нашего, прирученного. Он бы и помог тебе, а то валюту тратишь, все не свой карман.
   Гертруда махнул рукой... герой... темнота, известно ведь — коты не приручаются.
   — Гарик, а бритвочку отдай,— вежливо сказал Анатолий-начальник.
   — Одолжи на денек.
   — На какой?
   — В среду нужна, на той неделе.
   — Ладно, на среду дам, а в четверг утром принесешь.
   Я вернулся домой, нашел Антона в подвале:
   — Облава в среду.
   * * *
   В среду утром взвыли, как один, зашипели громкоговори­тели на фонарных столбах, на деревьях вокруг дома. Кошкисты рассчитывали оглушить, застать врасплох. Оглушен­ные коты начнут беспорядочно метаться, и тут только раскидывай сети... Из тумана показались фигуры наших спасителей. Впереди Гертруда с котометром на шее, невер­ными шагами он продвигался к дому, за ним молодцы волокли сети. Время от времени постукивая по прибору кулаком — старый привычный метод, кошкист выписывал странные кривые, видимо, на экране возникали случайные помехи. За ним волочился кабель питания, на плече висела бритва начальника, которую он не осмелился отделить от трансформатора. Бритва отчаянно жужжала. На порог вышел Бляс:
   — А, кошкодавы...
   — Уйди, не мешай, доберусь и до тебя.
   — Ну, давай, давай...— и Бляс ушел к себе. Комедия продолжалась несколько часов. Импортный хва­леный прибор оказался неприменим в наших особых условиях. Герои ушли на обед...
   А после обеда уже не было ни бритвы на плече, ни загра­ничной безделушки. Прежде всего Гертруда ринулся в подвал, он жаждал реванша. Бляс только что пообедал и расположил­ся на своем топчане — поспать часок.
   — Та-ак, ты по-прежнему здесь... Коты где?
   — Ты же знаешь — у меня котов нет,— миролюбиво от­ветил Бляс.
   — Вста-а-нь, встань! когда перед тобой начальник!
   Бляс не шевелился. Гертруда подскочил к топчану и пнул ногой боковую планку. Раздался треск — лежанка покосилась. Бляс приподнялся, сел, протянул руку к ковру и снял с него старинный пистолет: — Учти, заряжен...
   Гертруда оторопел:
   — Ты чего, Роман, в своих стрелять... ну и псих...
   — Какой ты мне свой... мотай отсюда.
   Гертруда постоял и молча вышел. Бляс, ворча, стал осмат­ривать свое пострадавшее ложе. "Счет пришлю Анемподи­сту. Разорение одно с этими кошкодавами."
   В квартирах котов, конечно, не оказалось, ни цельночерных, ни чернопятенных, ни даже легальных. С вечера их в дом не пустили, они ночевали в подвалах. Борцы за счастье рину­лись в подвалы, но и там никого не нашли. Испуганные шумом коты давно перебрались в трубы. Герои постояли перед черными ходами и провалами, из которых веяло ледя­ным холодом, — и дальше пойти не решились. Они поставили в подвалах капканы, разбросали ядовитые приманки. То вклю­чали, то выключали громкоговорители, вой и свист чередовал­ся с патриотическими песнями... "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью",— пел героический баритон... Вечером труже­ники включили технику и отправились к себе, а мы до пяти утра слушали записи новогоднего "Огонька", которые чередо­вались с воем и свистом.
   На второй день Гертруды не было, но по радио передавали его выступление: вождь вещал о политическом значении меро­приятия... а потом снова вой и свист, и снова шарили по квартирам... К Блясу зайти не решились, зато накрепко запер­ли его в подвале, когда он спал, сломали тележку и пошли наверх. Утром следующего дня Бляса выпустили и даже почи­нили транспорт - приказал Анемподист, управдом не любил, когда обижали свиней. На пятом этаже перерыли все три квартиры, в поисках котов проверили кастрюли, банки и даже бутылки, похитили кое-что из запасов, разбили банку с черносмородинным вареньем и так вывозили пол, что Мария отмы­вала целый день. Антона оштрафовали на месячную зарплату за потерю бдительности на посту дворника и заставили пойти в подвал проводником, правда, до большой трубы не дошли, не захотели ползти на животе и, слава Богу, ни одного кота не встретили. Несколько человек караулило на лестнице, из квар­тир никого не выпускали, только Бляс, багровый от бешенст­ва, по-прежнему возил еду свиньям, за ним на почтительном расстоянии следовали два охранника.
   К вечеру третьего дня стало ясно, что мероприятие прошло успешно, и теперь из списков мертвых кошачьих душ остава­лось вычеркнуть десятка два имен, в отчете посетовать на объективные трудности, несовершенство техники, недостаточ­ную сознательность населения...
   Я смотрел в окно. Тусклое багровое солнце почти касалось земли. Кругом снежная пустыня с островками согнувшихся деревьев, которые сбегают с возвышенностей в лощины, как будто торопятся укрыться от ветра, проснувшегося к концу дня. В темноте громкоговорители замолчали, маячившие на этажах, у подъезда дежурные исчезли, и мы собрались в подва­ле. Пришли все, не было только Коли, куда-то делся, зато неожиданно появился Крылов, с синевато-бледным лицом, рука на перевязи. После налета он отлеживался дома, Мария приносила ему еду.
   — Программа выполнена, теперь целый год можно жить спокойно...— он был преувеличенно весел.
   Бляс посмотрел на его руку — и промолчал.
   — И все-таки не пойму, что за напасть такая, к чему им коты? — как всегда, допытывалась Мария.
   Я же тебе говориль...— устало начал Аугуст.
   — Конкуренция,— объяснила Лариса,— без котов никто не сможет предсказать будущее, и тогда кошкисты просто назначат его, каким хотят.
   Бляс усмехнулся:
   — До лампочки им будущее, они хотят свининку задарма, и чтоб каждый день.
   — Они не убивают больше, и это несомненное смягчение нравов и шаг в сторону свободы... — историк воспрял духом.
   —Да-а, не убивают...—Аугуст наморщил лоб.—Я по­мню, ех-хал из лагерь... пересадка, я ждал два дня и некуда было спать. Паспорт нет, милиция боюсь, одежда плохой, и везде холод, о-о-о... На вокзале у стены патарей большой, высокий, за ним щель... можно только стоять, зато тепло, никто не видит... Я всю ночь стоял, и утро... спал, просыпал­ся — люди ходят рядом, смеются, дети... кто уехал, приехал, а я стою, мне нет места нигде. Я заплакал. А было тепло, никто не бил, не убивал меня.
   Бляс развел огонь, жарил свинину, ели, пили чай. На запах мяса стали собираться коты. Первым появился Серж, как всегда спокоен, оглянулся — где Крис? — Криса не было. Пришла Люська и тут же затеяла склоку с незнакомым ко­том... Серый пришел, Голубчик... всего котов шесть или семь. Феликса не было.
   * * *
   Как только рассвело, рядом с домом послышались голоса. Гертруда перехитрил нас — и теперь коты в западне, они ведь у Бляса. Чтобы уйти в трубы, им надо перебежать в соседний подвал, метров двадцать всего, но кошкисты рядом! Гертруда огромными скачками пробежал мимо окон и наткнулся на Антона, который вышел убрать приманки. Кошкист в ярости схватил его и стал трясти:
   — Что тут делаешь? Сказано — не выходить! Антон что-то объясняет и показывает в сторону ЖЭКа. Гертруда повернулся, тоже смотрит туда. Подошли и другие ЖЭКовцы, о чем-то заспорили. Смотрю — и Коля с ними... но не до него было... Ясно, Антон отвлекает их. Чего же так медлит Роман.. Наконец за спинами ЖЭКовцев возникли узкие стремительные тени. Бляс сообразил наконец — и выпустил котов: спасайтесь, как можете. Они бросились врассыпную. Кошколовы упустили момент, брошенная сеть пролетела ми­мо. Гертруда оглянулся и понял — опоздал.
   — Ах ты, скотина! — он схватил железными руками Ан­тона за горло. Тело бесхребетного человека безвольно бол­талось, не доставая ногами земли. Из-под брюк показались серые кальсоны, лицо посинело и стало таким страшным,— какой-то воронкой, завихряющейся во впадину беззубого рта,— что Гертруда не выдержал, отбросил Антона и ушел. За ним потянулись его приспешники — они тащили сети. Коты ускользнули, и делать больше было нечего.
   В подъезд спустилась Лариса — она только что обнаружи­ла отсутствие мужа — "ужасный человек...". Но что удиви­тельного — ведь от начала налета и до конца прошло не более пяти минут. Мы выбежали к Антону. Он уже пришел в себя. Потом выяснилось, что у него сломана какая-то незначитель­ная косточка в горле и он потерял голос. Мне казалось, что Гертруда душил его целую вечность, а это были какие-то мгновения, и все же, зная силу пальцев кошколова, мне при­шлось признать, что Антон оказался гораздо крепче, чем можно было ожидать. Ну, а голос его Ларисе не был нужен, и ему тоже, и эта потеря ничего не изменила в их жизни.
   Гертруда уже скрылся из виду, как вдруг раздались крики:
   "Держи, сеть, сеть давай..." Я метался по квартире — из окон ничего не видно, выбежал на улицу, побежал на крик. За домом столкнулся с одним из кошколовов, он грубо толкнул меня — "убирайся..." Кто же это вышел из укрытия, зачем?..
   ***
   С шести утра играли победные марши. Гертруда пра­здновал — один черный кот попался. Отчет пополнился ре­альными подробностями, фотографиями, отпечатками лап. Дело пахло орденом и повышением в должности... Наконец нам разрешили выйти из дома. Официально объявили, что кота ликвидировали и повесили на мачте на бывшей детской площадке. Я оделся и пошел туда. Да, там висел черный кот, но он был высоко, и я не мог разглядеть, кто это. Я постоял и пошел домой.
   К вечеру кота спустили вниз и бросили тут же. Это был Крис. Как же так, дружок? Зачем ты вылез из подвала... Видно, понадеялся на быстроту своих ног — и столкнулся с Герт­рудой. Кровь казалась бурой грязью на его бархатной шубке. Я вытер кровь, взял кота на руки, кое-как добрался до оврага, нашел глубокую трещину и опустил туда этого отчаянного малого. Выпрямился, посмотрел вокруг. Опять закат, опять бурое солнце уходит за оврагом под землю, может быть, в такой же бездонный овраг, в пещеры... и снова появится завтра? Иногда я чувствую, что устал от этих повторений, и спокойно думаю о том, что скоро не будет ничего. Еще бы немного тепла и света... и ясности — зачем все было. Огля­нулся на дом — в окнах уже светились огоньки, в подвале метался, набирал силу вольный огонь. Надо идти туда, должен вернуться Феликс.
   А Феликс все не шел. Я сидел в кресле и смотрел в окно. Мерцающий свет из подвала освещал снег перед домом... Нет, это фонарь смотрит мне в лицо. Снег повалил, неуклонный, косой, мохнатый, все перечеркивая и границы вещей обращая в тени. Красные кирпичи стали бурыми, свет померк. В окне ничего, кроме чахлых кустов и кирпичной стены. Такая стена была в Бутырках, спрятанная между домами огромного горо­да... Желтоватый снег вокруг фонаря растоплял мрак... Я вспомнил — в детстве — кусок масла, сливочного, в гер­кулесовой каше... Каша с шелушками, ешь — и отплевываешь­ся, ешь — и надоедают они, острые, дерзкие и безвкусные... Масло также таяло... Дальше вокруг фонаря серебристые ни­ти — тянутся в глаз... Паук... он жил в углу и каждую ночь спускался в ванну — напиться, и каждое утро не мог выбрать­ся из нее. Подсовываешь бумажку — он вылезает... небось думал, что сам... Сколько раз я потом вспоминал о нем, когда барахтался и терял надежду.. Ночь не кончается, а ведь вре­мя?.. Часов нет... Ах, да, я же разбил их, когда выбегал из дома — взмахнул рукой — и об стену... а за домами — "дер­жи, сеть, сеть давай...". Надо срочно проснуться!.. Нет, при­шли-таки, лица вежливые, бритые: "Ну, зачем вы так, мы вас знаем, любим... просто вы устали, немного больны... надо подлечиться, надо..." И уже с железом в голосе — НАДО!.. А из-под кровати — лицо белое, одни глаза — "нет, нет, нет, не вылезу-у-у...".
   — "Вы пожалеете, вы поймете...".
   — "Да, да, да... нет, нет, нет..." А двери заперты, и ручек дверных нет, и окна зарешечены — и неба нет, все черно, черно... И утра все нет. Острый гребень среди облаков, я карабкаюсь туда... Наконец, голова выше гребня — смотрю — огромное поле катится в пропасть, белые вихри то здесь, то там, и ползет вверх собачья упряжка с одним человеком... а над всем простором ночи, ростом до верхушки неба — фигура из стали и льда...
   Кто-то говорит: "Раздвинь занавеску, там окно". Я дер­гаю — фигура сморщивается, уходит в складки. По-прежне­му мигает фонарь, все еще темно. Где же часы, наконец?.. А-а, часы разбиты. Где будильник? Будильника нет, и стола нет, на месте стола барьерчик, за ним два поросенка, один бегает, прыгает — живой, другой лежит на боку — струйка крови изо рта... Где Бляс? Роман где?.. А за окном нарастает рев и свист, мечутся зловещие тени, от них ускользает, уходит черный упрямый зверь, спешит в темноту... но и там уже они, окружа­ют его, оттесняют от спасительных зарослей...
   — Феликс, Феликс, беги!!!
   — Я проснулся — спал, сидя в кресле. Чахлый свет пробивался сквозь старое пыльное полотно. Утро пришло.
   * * *
   И тут появился Феликс — заглянул в окно. Я впустил его, взял на колени. Он очень устал — не стал есть, не мылся, не тряс ушами. Я покрыл его одеялом, так, что виднелась только голова и черная когтистая лапа. Он уткнулся носом в мою руку и заснул. И я заснул с ним, спокойно и тихо. К вечеру он поел и захотел уйти. Я выпустил его и смотрел, как он уходит в сторону зарослей - не спеша, чуть сгорбившись и опустив хвост... Прошла облава, еще кусочек времени подарен нам.
  
   Разговор
   На следующий день в сумерки ко мне заглянул Аугуст:
   — Иди в подвал, с Колей немножко говорить на-а-та...
   Я взял Феликса и пошел вниз. У Бляса ревел, вырывался из очага огонь, вкусно пахло мясом. Вошел Антон с забинтован­ной шеей и сел рядом со мной. Наконец, Бляс и Аугуст втолкнули в подвал "дядю", оба тяжело дышали — Коля был здоров. Сегодня штаны держались хуже обычного, на одной ноге ботинок, другая в грязно-желтом шерстяном носке. Бляс запер дверь и встал у очага, Аугуст, отдуваясь, опустился рядом с нами. Феликс дремал у меня на коленях и не был виден Коле.
   — Проклятый алкаш, продался ЖЭКу,— прорычал Бляс,— сейчас разберемся с тобой.
   — Не имеете права,— выразил протест Коля, но без прису­щей ему уверенности.
   — А вот посмотрим...— и Бляс шагнул к нему, сжимая увесистые кулаки.
   — Я... я не продался...
   — Тебя видели, ты с ними пришел.
   Коля молчал.
   — Он с вечера там,— сказал Аугуст.— Мария вспомнила, видела из окна, часов в десять побежал.
   Коля не выдержал:
   — Гертруда приказа-а-л,— заныл он, вытирая нос рука­вом.
   — Что ему надо?
   — К кому ходют коты... когда приходят... Вред, говорит, от них большой.
   — Ты-то сам, дурак, тоже боишься?
   — Он поится... как про Феликс услышит — трясется весь,— насмешливо заметил Аугуст.
   Коля почему-то оглянулся и сказал быстрым шепотом:
   — Кота этого не может быть.
   — Вот Феликс,— я показал на кота. Феликс услышал свое имя и поднял голову.
   — Он не может быть живой! — завопил Коля, со страхом глядя в желтый немигающий глаз.
   — И чем они тебя купили?
   — Гертруда обещал Люську признать законной, а так, говорит, черные пятна у ей...
   Бляс молча смотрел на "дядю", потом медленно сказал:
   — Не-е, Николай, про котов брось. Ты лучше расскажи, как за нами присматриваешь. Всех нас продаешь... как худож­ника того, а?..
   В другой обстановке Коля бы отвертелся, отшутился, а сейчас дрогнул. Но не Феликс его доконал — он вгляделся в меня, странно дернулся, очки стали сползать с переносицы, он нервно прихлопнул их... Дрогнул Коля, осел весь и не­уклюже сказал:
   — Неужели ты... как же я раньше...
   И тут же ярость жизни проснулась в нем, он отступил на шаг, оглянулся и схватил кочергу, стоявшую у стены. Бляс поднял вторую — у очага — и шагнул к двери. Аугуст встал и медленно вытащил нож.
   — Бросай оружие,— грозно сказал Бляс.
   Коля бросил ко­чергу.
   — Что вы знаете, — плаксиво закричал он, очки едва дер­жались на потном носу,—что вы можете знать... Из-за этого случая вся жизнь наперекос пошла. И все этот кот... ходит и ходит за мной... А что я мог... Сказали — враг, да как насели... разве простому человеку выдержать такое?..
   Коля дышал со свистом, штаны отказывались находиться на нем.
   — Ну, что с ним делать, ребята? — Роман посмотрел на нас.
   Я не знал, что сказать, уж слишком "дядя" был жалок. Аугуст пожал плечами: "Лучше ты, Роман..."
   — Вот что, Николай, мы не тронем тебя, уходи в тот коридор,— Бляс кивнул на дверь в глубине подвала.
   — Не-е-ет,— завопил Коля и упал на колени,— не-е-е-е-е-т...
   Это была верная смерть — в темноте "дядя" неминуемо провалится в трещину или колодец в каменном полу и будет лететь, лететь...
   — "Дядя" наш полетит до центр земли? — поднял бро­ви Аугуст. —Мимо сколько стран пролетает наш друг?.. Может, мимо моей маленькой Эстонии пролетает... а я за­видую ему...
   Не-е,— захохотал Бляс,— наш Коля доберется до убе­жища, посидит на скамеечке, подумает... Ну что, иди, иди...
   — Не-е-ет,— как бык заревел Коля, и слезы покатились по его изрытым оспой щекам.
   — Рома, отпусти его... хватит...— сказал Антон. Мы с изумлением смотрели на него, он говорил шепотом, но его было слышно. Что-то произошло с этим человеком за послед­ние дни. Роман взглянул на нас. Я махнул рукой — не о чем больше разговаривать. Аугуст пожал плечами — "черт с ним..." Бляс отпер дверь, открыл ее — иди... Коля момен­тально исчез, как будто растворился в темноте.
   — А ведь дверь заколочена накрепко, через нее и мышь не просунешь. Бляс подмигнул мне. Я вспомнил налет и кошкистов, заколачивающих подвальную дверь. Надо же — за­был. Аугуст ухмыльнулся, этот ничего не забывал.
   — Что делать с такими?..— Бляс развел руками. Я тоже не знал.
   Чуть позже Лариса видела из окна, как "дядя" с объемистым рюкзаком за спиной и Люськой на руках выбежал из подъезда. Люська возмущенно шипела и плевалась, но вы­рваться не могла. На следующее утро она вернулась в дом, с решительным и независимым видом. Котам понравилась ее самостоятельность, и с тех пор отношение к ней заметно улучшилось... А Коля исчез, говорили, что он живет при ЖЭКе, работает там, но никто из наших его не видел.
   А мы с Феликсом в тот вечер долго сидели в кресле, он громко мурлыкал — исчез его главный враг и преследо­ватель, и можно забыть теперь обо всем плохом и жить только хорошим. А мне забыть было немного трудней, чем ему, так уж мы, люди, устроены. И я думал, что справе­дливость никогда не торжествует, никогда, потому что вечно опаздывает — или вовсе не застает нас в живых, или все же застает... когда у нас уже пропало всякое настроение для торжества. Но мы сделали все, что могли, и вполне в нашем духе — посмеялись над ним, а он был жалок, струсил, и понял, что одинок, как каждый предатель, и сам убежал из теплого дома под чужую крышу... и даже любимая Люська оставила его.
   Новогоднее торжество
   Позади были все заранее известные неприятности, и неско­лько неожиданных — шел январь, и мы решили вдогонку от­метить Новый год. Как говорил Аугуст, Новый год назначен людьми, и потому праздновать его можно когда угодно. У Ла­рисы были возражения теоретического характера, но от празд­ника и она не отказалась. Надумали опять собраться в подва­ле, так уж привыкли, да и теплее — огонь очага и факелы грели лучше, чем еле теплые батареи. С этими батареями всегда так — в холодные дни топят чуть-чуть, а в теплые жарят вовсю. Было холодно на улице, вот и договорились праздновать у Бляса.
   Я посадил Феликса на плечо, взял кастрюлю с салатом, и мы пошли вниз. На лестнице было темно, только с пятого светил крохотный красный огонек. Аугуст наловчился чинить лампочки, и при низком напряжении они тлели красными угольками не перегорая. В подвале Бляс жарил свинину, со­гнулся перед очагом. Сразу за мной вошли Лариса с Антоном, принесли пироги с картошкой. Пришла Анна, стала нарезать хлеб. Наконец, спустились Аугуст с Марией. После смерти Криса она болела и ходила с трудом. Они принесли пустырник и кофе — старые запасы. Серж уже был здесь, потом пришла Люська, она теперь жила одна и кормиться ходила на пятый. В ней произошла удивительная перемена — она перестала бо­яться котов и даже относилась к ним с симпатией, во всяком случае, к черным. Артист и Кузя у порога получили по куску свинины и удалились. Да, не было Крылова, он немного оправился после налета и сразу вспомнил про историю, поехал в райцентр добиваться отмены запрещения. Забегая вперед, скажу, что вернулся он с полным отказом... и с предложением заняться историей древнейшей.
   Бляс подал мясо, Аугуст разлил пустырник по рюмкам и встал:
   — Выпьем за всех нас, мы еще живы и, может, доживем до весны. Жаль, конечно, Крис, хороший кот, пусть он живой, как ты, Бляс, говоришь, но мы не видим его больше.
   Все выпили. Антон закашлялся, Лариса стала вытирать ему подбородок.
   — Хватит, пора проучить его,— вдруг сказал Бляс. Все поняли, что он говорит про Гертруду.
   — Нам его не одолеть... — покачал головой Аугуст.
   — Его и время не берет, все такой же... жестокий, — вздох­нула Мария.
   — Надо подумать...— Бляс засопел.— ...Вдвоем мы его до­конаем.
   Аугуст подумал и кивнул: "Как ты, Бляс, так и я..."
   — Говорят, он снова женился недавно, привез откуда-то молодую...— Лариса поджала губы. Аугуст осуждающе покачал головой, как известно, он был человеком строгих правил.
   — Может, не трогать его?..— шепотом сказал Антон.— У него еще могут быть дети... и совсем не такие, как он.
   Бляс пожал плечами, но спорить не стал. Аугуст подумал и сказал:
   — Может быть, теперь они тише пу-у-тут... приказы, от­четы... рапо-ота-ют...
   Анна спросила у меня:
   — Марк, говорят, новую жизнь придумали—писать раз­решат, простят больных, ссыльных?..
   Я этого не знал. Бляс покачал головой:
   — Придумывать тут нечего — надо дать людям волю, они сами себе жизнь сделают.
   — И кошкистам—волю?—удивилась Лариса.
   — И кошкистам,—Бляс нахмурился.—Только сами пусть свое счастье жрут.
   — Кошкисты не сгорят, не потонут, — Антон махнул ру­кой,—в крайнем случае, название сменят. А мы потонем—в трубе шум, вода внизу появилась.
   Ах, мальчики, будет вам,—сказала Анна,—мы не про­падем, в огне не сгорим, в воде не потонем.
   — Ишь как расхрабрилась,—удивился Бляс.
   — А вот увидишь,— она лукаво посмотрела на меня,— мы останемся, не так ли, Марк?
   О, я хотел бы этого всей душой, но совсем не уверен.
   Мои мысли прервал Антон:
   — Марк, вы хотели уехать, я слышал?
   Я вспомнил свою мечту—добраться до теплого моря.
   — Нет, Антон, теперь я хочу жить здесь.
   Никто ничего не сказал, но я видел, что они рады. А Лариса вдруг заявила:
   — Все, что происходит в этом году,—мираж.
   Если помните, она часто так говорила, но никто внимания не обращал, а теперь все заинтересовались.
   — Как это—мираж?—спросил Аугуст.
   — Как—этого никто не знает, просто сказано—мираж. Он возникает, сгорает потом... и снова возникнет когда-нибудь, в такие же годы, и так всегда.
   Все удивились, но промолчали, ведь о будущем даже Кры­лов с ней спорить не мог.
   Ко мне наклонился Бляс:
   — Марк, знаешь что, давай договоримся...—он был серье­зен, только глаза лукаво поблескивали.—кто раньше умрет, даст знать другому—как там?.. есть ли что...
   — А как же дать знать... возможно ли это?
   — Возможно, я думаю, если очень хотеть. Просто никто о другом не помнит - забывает. Увидит—обомлеет—и все, а надо помнить. Вот если я умру и останусь живой, то рукой левой дерну, вот так—раз, раз, раз... тогда уж точно—есть, так и знай. Подмигнуть, конечно, можно, но ты близорукий— можешь не разглядеть.
   —И мне—также дергать?
   — Давай и ты, не забудь—левой.
   — У меня в левой судорога бывает.
   — Ну, тогда правой. Договорились, а?
   — Роман, смотри не перепутай, он—правой, я—левой, у меня ведь правой нет,—Аугуст улыбнулся. —Бляс со всеми уже договорился, а знаки разные получаются, кто как может. Как бы не перепутал,—сказал он, обращаясь ко мне... — Я ду­маю, это безумный план. Бляс, ты удивительный человек...
   — И это очень надо знать?—спросил я. —Зачем?
   — Как зачем?.. —Бляс от удивления оторопел.—Да ты что... тогда вся жизнь другой станет. Зачем бояться, рвать на части, убивать?.. ведь это от страха, что здесь недодадено им будет.
   Ну, что ему скажешь...— ничего не надо говорить. Будь здесь историк, может, он вспомнил бы, что временами многие верили, а жизнь раем не становилась, но все же, все же...
   А Феликс сидел у меня на коленях и смотрел на всех своими разными глазами. Никого он больше не опасался. Я вспомнил день рождения. Он прокрался тогда темным ледяным коридо­ром к полоске света, увидел жирный Колин затылок, замер... потом осторожно взял кусок мяса и толкнул дверь, чтобы знали—я был здесь. Теперь он доволен, желтый глаз сияет, перед приходом сюда он тщательно умылся, и черная шерсть блестит.
   — О, смотрите,—воскликнула Лариса,—Феликс-то ры­жий! Он не черный вовсе, а рыжий!
   Стали смотреть—и действительно—шерсть кота отливала коричневым и даже красноватым, особенно на спине. Значит, у него в роду были рыжие, и он живет так долго, что все коты здесь, и светлые, и темные... ну, не все, но многие,—его дети.
   — Значит, Феликс—вечный кот, я же говорила... —Лариса была в восторге, она любила такие штуки, как вам известно. И вдруг она сказала: - Вася все не идет... Но он обязательно вспомнит про нас, вот увидите.
   — Да, конечно, да,—я сказал ей и сам поверил в это. Я всегда помнил домик с темными окнами и маленькую фигурку на крыше.
   Мария спросила у меня:
   — Как вы думаете... у него была... счастливая жизнь?..— голос ее прерывался. Все это время она думала о Крисе.
   — Ну конечно же, он почти сразу нашел вас, еще в молодо­сти—и был с вами до конца... а умер быстро, не мучился. Она кивнула:
   — Да, я верю, что ему было хорошо... но как все-таки страшно расставаться. Я два раза теряла Аугуста и, правду скажу, ничего не понимала, а теперь иногда лежу ночью и ду­маю —Боже, ведь он тысячу раз мог не вернуться... Ему вот руку отрубили...
   — Мария...—сказал Аугуст, не любивший эти разгово­ры, не отрубили, а разрезали ножом—вот так... и пришлось отрезать совсем, в больнице, под наркоз, не страшно это.
   — Во, голубки,—сказал, улыбаясь, Бляс,—смотри, Марк, облава облавой, и Криса жаль, но зима почти что позади—и мы живы, и коты здесь, и мои хрюшки. Надо их на новое место перетащить. Перегонять морока—разбегаются, они бы­стрые такие, не угонишься, а я их в мешок—и на себе. Там метров триста всего.
   Аугуст восхищенно покачал головой:
   — Роман, ты не старик... пудов шесть, не меньше.
   — Э-э-э, раньше я и десять на плечи брал.
   — Я тебе помогу.
   — Нет, оставайся с Марией.
   — Давай помогу, вдвоем неужели не перегоним?—пред­ложил я.
   — Смотри, бегать придется... Ну, давай, буду ждать тебя у сарая на старом месте.
   Так и договорились с ним.
   — Антоний, почитайте поэму,—попросила Лариса.
   Он покачал головой:
   — Нет, это не стихи— шутка и только... "около-моло-ко..."
   — А что стихи?—спросил Аугуст.
   — Стихи—вот...—Антон стал читать шепотом:
   Сестры—тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы, Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут...
   — Это как музыка,—подумав, сказал Аугуст,—и очень чистый звук. Кто этот поэт?
   — Он погиб давно, один из первых.
   — Его тоже отравили?
   — Почему—тоже?
   — Ну, как этого Моцарта.
   — Никто точно не знает. —Антон вздохнул.
   — Зачем же тогда история, если главного она не знает?— удивился Аугуст.
   — Они не занимаются отдельными людьми, они изучают классы, отряды, лагеря, потоки...
   -А кто же занимается отдельными? - не успокаивался Аугуст.
   - На земле—литература, а на небе—Бог... так говорили раньше.
   — Как узнать мысли и дела каждого...—покачала головой Мария,—и кому нужно такое скорбное занятие?..
   — Тому, кто любит, пожалуй...—тихо сказал Антон.
   — Нельзя любить всех... вот вы, к примеру, —Мария улыбнулась мне,— любите Феликса... и немножко всех нас, но не можете любить Колю... или Гертруду... — Тут она надолго задумалась.
   — Мальчики, а почему вы не поете сегодня?—спросила Анна у Романа.
   — Ну... —он смущенно замялся и посмотрел на Марию.
   — А вы серьезное спойте,—сказала Мария. Роман с Аугусгом переглянулись—что же спеть...
   И вдруг Анна говорит:
   — Я спою вам,—и запела низким красивым голосом:
   Выхожу один я на дорогу,
   Сквозь туман кремнистый путь блестит.
   Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
   И звезда с звездою говорит...
   В небесах торжественно и чудно...
   Я посмотрел на Романа. Он всхлипывал и вытирал слезы толстым коричневым пальцем.
  
   7.НАЧАЛО И КОНЕЦ
   Я сидел у окна, черный котенок спал на коленях. Весной прибежал и остался. Ветер рвет листья, крупные капли стучат в стекло—осень. Вчера под окном шли люди, нескончаемой серой толпой, несли па длинных палках портреты. Говорили мне—уезжай... Девочка в красном смотрела на меня со стены. Хоть они уехали. А я все медлил, надеялся—перебесятся... По дорожке к подъезду шли двое. Мордастые, хорошо одетые, одинаковые. К кому бы это?.. И тут же понял—ко мне. Вошли в подъезд, не спеша, громко топая стали подниматься. Я встал, взял котенка на руки. Он был теплый, мягкий, замур­лыкал не просыпаясь. Шаги уже на втором... Приоткрыл дверь балкона: "Иди, Феликс, иди..." Он покачивался на мягких лапах, недовольно нюхал холодный воздух. Не хочет. "Надо, Филя..."—и я вытолкнул его на балкон. А в дверь уже стучали, громко и властно—"открывай".
   Я проснулся. На лестнице грохотали сапоги. Гертруда... так грохотать мог только он. От сильного толчка дверь удари­лась ручкой об стену. "Эй, писака, собирайся..." Я стал оде­ваться. Гертруда зажег свет и приступил к обыску. Руки его быстрыми точными движениями ощупывали, простукивали рамы, подоконники, стены... он шел по комнате, ничего не пропуская... Он ничего не нашел—и был озадачен. Еще раз внимательно все оглядел, поднял чайник и вытащил тетрадь. Теперь он успокоился, остальное его не интересовало. И все-таки он вел себя странно—не кричал, не угрожал, а ведь заглянул в тетрадь и, конечно, понял, что это не о по­годе.
   Вышли из дома. От сырого липкого воздуха я задохнулся и старался кашлять погромче, чтобы кто-нибудь услышал меня. Вот дрогнула занавеска на первом этаже—значит, Ан­тон, встававший раньше всех, теперь знает. Хорошо, что Фе­ликс не ночевал дома, ему бы не спастись. Я вспомнил—Бляс будет ждать у сарая...
   Мы дошли до угла дома, тут со стороны ЖЭКа раздались два выстрела. Гертруда остановился—я видел, что он боится. "Ладно, пошли..."
   В ЖЭКе горел тусклый желтый свет, по коридорам валялись разорванные папки, летали бумажки, все двери распахнуты настежь. В кабинете Анемподиста разбито окно, кресло опро­кинуто. Короткий обрубок человека лежал на полу. В соседней комнате сидел кто-то в шинели, с огромными сивыми усами, в папахе. Он играл с пультом, нажимал на кнопки, дергал за рычажки.
   — Товарищ Чугай, — Гертруда вытянулся перед новым начальником,—привел... пишет недозволенное, про котов и прочее.
   А, пошел ты со своими котами...—сиплым голосом сказал Чугай,—коты нам ни к чему, он сам нужен, велели доставить в центр.
   Вышли на улицу. К подъезду подогнали сани, запряжен­ные парой изнуренных коняг. Чугай и я сели сзади, Гертру­да взгромоздился спереди и тронул лошадей. Вид у него был подавленный—теперь он был никто и начинал новую служ­бу. Похоже, приезжий не уважает кошкистов... Я вспомнил неподвижное тело на полу—ЖЭКовцы уж точно не нужны стали.
   — Руки дай,—Чугай вытащил из кармана шинели наруч­ники, знакомый холодок коснулся запястий.
   Минут пять мы ехали молча. Коняги тяжело и нехотя вывозили нас на старую проселочную дорогу. Шипение по­лозьев, прорезающих колею во влажном тяжелом снеге, ды­хание животных и людей, утренний туман, в котором смутно угадывалось появление светила—и меня снова везут неиз­вестно куда...
   Вдруг совсем недалеко раздался новый звук, пронзитель­ный и живой—верещал поросенок, отчаянно и жалобно. Из-за поворота, метров в тридцати от нас, показалась фигура человека, сгорбленного под большим мешком. Блясов шел, покачиваясь от огромной тяжести, за спиной у него кипела, бурлила и протестовала жизнь. Он увидел меня и остано­вился:
   — Я тебя жду, жду... чего ты здесь делаешь?
   Иди, Роман, — глухо сказал Гертруда,—не твоего ума дело.
   Блясов стоял, широко расставив ноги. Он не собирался уходить. Поросята в мешке утихли, видно, прислушивались к происходящему. Теперь Бляс разглядел всех своими острыми глазками:
   — Слезай, Марк, поможешь мне.
   — Гертруда, придуши этого свинопаса,—просипел Чугай. Гертруда не двигался... "Ну!.." Гертруда стал медленно сползать с телеги. Он оглянулся—холодные глазки смотрели на него не мигая. Гертруда подошел к Блясу. Долгое мгнове­ние они стояли друг против друга... два старика, знакомые с детства... И тут Гертруда быстро и цепко схватил Блясова за шею. "Мешок, брось мешок..."—хотел крикнуть я, но не мог издать ни звука. Бляс втянул толстую шею в плечи и пятился к краю дороги, не выпуская из рук мешка. Все происходило в полном молчании. Вдруг Роман изогнулся и перекинул мешок вперед. Огромный груз взлетел в воздух и обрушился всей тяжестью на голову Гертруды. Раздался хруст, голова кошкиста неестественным образом запрокину­лась, он захрипел и стал медленно падать... корявые руки все еще что-то искали и сжимали, а он уже был мертв—мешок сломал ему шею.
   Из брошенного мешка с ругательствами и проклятиями вырвался большой розовый поросенок и кинулся к реке. Вто­рой поросенок остался в мешке, не двигался—вся сила удара пришлась по нему, и он умер в темноте и неволе. Свободный поросенок скатился по откосу на лед и, не забывая пронзитель­но верещать, быстро удалялся от нас. Видно было, что он без труда доберется до другого берега, поросшего приземистыми кустами, за ними начиналось брошенное людьми поле... По­росенок выживет, превратится в здоровенную свинью и ни­чего не будет знать и помнить о событиях, в которых сыграл такую большую роль, и о своем братце, погибшем тут, на дороге.
   — Ха-ха, живой!—засмеялся Бляс, эхо подхватило его смех и почти заглушило негромкий пустой хлопок выстрела. Блясов рухнул на дорогу. "Садись вперед",—проскрипел Чу­гай, его глазки смотрели пронзительно и холодно. Он сунул пистолет за пояс и устроился поудобнее. "Трогай". Я оглянул­ся. Бляс неуклюже и молча лежал, подмяв под себя левую руку, правая откинулась далеко в сторону. Рука не шевели­лась... Я вспомнил его теорию моргания разума. Как я хотел бы, чтобы Роман только моргнул и хоть где-нибудь, хоть как-нибудь оставался живым.
   * * *
   Меня ввели в кабинет. Пахло непросохшими обоями. В глу­бине комнаты огромный письменный стол, над ним в громозд­кой лакированной раме портрет — лукавый старичок в кепочке смотрел из-под ладони. Справа на стене лозунг—белыми буквами на красной мятой ткани—"...великий источник сча­стья"—первое слово тщательно закрашено.
   — Наконец-то...—сказал сидевший за столом человек,—а мы вас ищем, ищем...
   Он взял мою тетрадь, заглянул в нее и поморщился:
   — Ну, зачем это вы... я сам расскажу вам о будущем. Он заговорил о теории, которая всегда верна, но до него исключительно неверно применялась... о детях будущего си­яющего мира...
   — Мы будем лепить нового человека...—он покачивал перед собой длинным указательным пальцем, поросшим гус­тым золотистым волосом, его мертвый глаз сиял немысли­мым лазурным светом.
   Я не слушал, за свою жизнь устал от этих разговоров, и мучительно думал о своем... Он вдруг остановился и резко, отрывисто спросил:
   — Надеюсь, вы верите?
   Что ему сказать? Если "верю", то все, о чем я сейчас думаю, что дорого мне, может исчезнуть, потому что мир, созданный нами, хрупок, достаточно неверного слова—и его не станет... А скажу "нет"—и он помешает мне додумать... Почему не махнул рукой толстяк, упавший на дорогу?.. Как я ни хотел, рука не двигалась. Я не в силах это изменить. А дальше, что было дальше?..
   Я молчал. Сидевший передо мной прервал тишину:
   — Так верите?..— И вдруг с беспокойством: — Что вы там снова придумали?
   — Отпустите меня туда.
   — Поймите, там нет ничего.
   Меня увели, но я уже знал, что дальше.
   * * *
   А дальше был февраль. ЖЭКовцы разбежались, но случайно остался включенным пульт и тепло по-прежнему шло к лю­дям. Но не было больше Бляса, его громогласного смеха, и свининки, и веселых праздников... факелы погасли в подвале, распространилась тьма, и холод пришел из подземных кори­доров. Ушел из подвала Аугуст. Он не мог один ухаживать за свиньями и выпустил их на волю. Одного поросенка хотел оставить на мясо, но махнул рукой и долго смотрел, как он прыгает по снегу. Осенью было много желудей, снег неглубо­кий, может, прокормятся, дотянут до весны...
   В конце февраля умерла Мария. Ее похоронили в одном из подземных коридоров. Аугуст с трудом вез на тележке ее тело, завернутое в роскошный ковер Блясова. Эстонец не позволил помогать ему. За ним шла Анна и несла на руках Сержа, кота с белым галстучком. Анна плакала, а Серж с недоумением смотрел на эту нелепую, с его точки зрения, процессию. Антон и Лариса несли чадящие факелы. Наконец пришли. Тяжелый сверток положили в узкую глубокую нишу. Напротив была такая же ниша. Это место нашел Аугуст. Теперь он, серый от усталости, все поправлял и поправлял край ковра, сползавший вниз, пока Антон и Лариса не увели его... А эти двое жили по-прежнему, как могли помогали котам и друг другу. Анна заботилась об Аугусте, старик одряхлел и почти не выходил из дома. Иногда по вечерам он спускался в подвал и долго сидел там со свечой. О чем думал?..—не знаю. Наверное, вспоминал, как весело было за этим столом, рядом жена, у очага друг Бляс... Да, а вот старик Крылов—пропал... историк... вышел из дома и не вернулся. Аугуст долго искал его, но и следов не нашел. Он решил, что Крылов упал в одну из трещин, которые протянулись теперь от оврага почти к самому дому. Кто знает, может, лишенный бремени настоящего, позабыв о досажда­вшем ему прошлом, историк наш летит в бесконечность, не уставая удивляться многомерности мира, приютившего нас. Пропала куда-то и его главная книга. Хотя и писали, что рукописи не горят, а вот, оказывается, они исчезают бесслед­но. Возможно все же, когда-нибудь она найдется, и учение о скачке третьего рода победит и станет руководством к действию... А может, оно будет заново открыто, как часто бывает с тем, что делается от ума. А может, и не будет... Крыло­ва жаль, умный был человек... правда, без души, но зла нико­му не причинил, жил сам по себе и исчез, никого не побеспо­коив.
   Артист и Кузя больше не дерутся, потому что некому стало показывать свою удаль. Они забираются на пятый этаж в уют­ный уголок, сидят там на циновке и не ссорятся. А Люська совсем некстати родила четырех котят—трех черных и одного с белыми пятнами. Теперь у нее нет времени наводить порядок на лестнице, этим пользуются псы и проникают на пятый. Коты перебрались поближе к жилью, никто их не преследует. Таинственного странника Пушка больше не видели, кто-то сказал, что до весны его не будет, а потом обязательно придет.
   Огромное черное небо... ночь. Спят оставшиеся в живых люди и звери. В опустевшей квартире все также... мандаринчик сухой на блюдечке, девочка на портрете прижимает к себе черного кота, мышь съела картошку и принялась за карто­фельные хлопья, паук решил спать до весны... На балкон пробирается старый кот. Это дается ему все трудней, но он упрямо приходит сюда, долго смотрит в темное окно, потом забирается в кресло и свертывается в клубок. Медленный пушистый снег покрывает его одеялом. Он не двигается.
   По-прежнему зловеще скрипит снег в овраге. Овраг движет­ся, живет, вгрызается в землю, одолевает последние метры, которые отделяют его от подземной пропасти...
   * * *
   Я дожил до весны. Начались неурядицы, в одну ночь старые начальники исчезли и появились новые. В суматохе никому до нас не было дела, и мы, несколько человек, выбра­лись на волю. Был ослепительный апрельский день. Посредине двора лежал человек, запрокинутое лицо ели мухи. Я подошел к нему—и узнал. Теперь кто-то другой будет применять веч­ную теорию...
   Я бежал через лес, с тяжело бьющимся сердцем, задыхался, падал и проклинал свое бессилие... Выбрался на простор—и не узнал этого места. Земля вздыблена, изрыта руками велика­на, а в огромной воронке в центре этого хаоса—зеркало прозрачной воды... Исчез город, в котором я жил когда-то, куда постоянно возвращался, к людям и зверям, которых знал... Я бродил вокруг, искал следы жизни, меня мучила мысль, что я не сумел удержать все, как было... сделал что-то не так, или сказал, или подумал?.. И все распалось...
   И все-таки я верю—Феликс вернется ко мне. Я знаю, он уже близко, еще минута-другая—и я увижу маленькую тень между деревьями, мне навстречу выбежит старый, облезлый кот и победно взметнет над головой—как знамя, как факел, как знак веры и надежды—свой потрепанный, весь в репьях и колючках, черный лохматый хвост.
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"