Семерых дочерей родили на досуге царь с царицею. Шесть примерных умниц-разумниц, рукастых умелиц, проворно-талантливых мастериц-лапочек. До того ладные девицы - ни родители, ни отечественный народ, ни заезжие гости на них прям не нарадуются. Ну, а седьмая дочь вдруг взяла, да, вроде, что ли, вбок уродилась. С брачком, так сказать, вышла. Будто нестроевым царёвым семечком зачатая - такая дурёха очевидная выдалась, неумёка, такая бестолочь никчемная - оторви хоть и выброси. И имечко к ней оттого вполне подходящее приклеилось - Никчемуха. Никчемухой как раз и была. Целыми днями ни к чему дельному не прикладывалась, а так только - из угла в угол царского дворца слонялась, да на образцовых своих, работящих сестер с невредной такой непрактичной улыбкой пялилась. На то, как царевна Крестина краше всех в царстве крестиком вышивает, как царевна Модина самые во всём царстве яркие платья одно за другим шьет, как царевна Прибылина бойчей всех в царстве на счетах щелкает и из простой бакалейной цыфири прямо-таки немыслимейшие чудеса выводит, как царевна Глинина самые ладные во всём царстве горшки лепит, как царевна Винина самую во всём царстве добрую водку гонит, а царевна Сдобина самые вкусные во всём царстве пироги печет. И так день за днем, неделька за неделькой, месяц за месяцем.
Ну и понятно, что, наконец, в один прекрасный день берет царицыно материнское сердце и такой досадной среди ее дочерей дисгармонии - не выдерживает. Что шесть кобылок исправно пашут, а седьмая - знай себе лоботрясничает.
- Ты бы, доча, тоже занятие себе какое в ручки взяла, - говорит она тут нерадивой своей дочери Никчемухе, - Сестрами-то твоими вон, за искусность их, самые что ни на есть перспективные заморские принцы интересуются. Прямо из родительских рук вон замуж рвут. А с тобой всё какой-то один сплошной незальянс выходит. Взяла бы вот, хоть для видимости, мочало какое потрепала, что ли, грядку во дворе совочком поколупала. Чем так, вовсе без работы-то целыми днями томиться...
- А я и не томлюсь, мамуля, - заморгала тут Никчемуха на царицу одуванчикового цвета ресничками, - Я работаю. И еще как работаю. С утра аж до позднего вечера тружусь...
- Ох ты, Господи, - косенько усмехнулась на такие слова царица, - Ну и что же ты такое эдакое, доченька, целыми днями творишь-делаешь? Хоть какой завалящий продукт-результат своего труда показала бы. Отца-мать бы порадовала...
- Нету, - отвечает ей на то Никчемуха, - от моего ежедневного труда продукта. И внятного результата тоже пока не прослеживается. И всё потому, что не простая у меня работа, а умозрительная. Я, мамуль, умом своим и зрением за тем, как мои сестры работают слежу. За трудом их неусыпно наблюдаю, запоминаю, навсегда понять хочу. И не только для себя и своей личной блажи я за их искусством присматриваю, а еще и для того, чтоб потом о нем рассказать. Кому это уж очень сильно понадобится...
- Стыд-то какой, а! - вмешался тут в дочки-материн разговор и отец-царь, вспылил, ногами о паркет затопал, - Это что же, в самом деле, такое получается, а?! Чтобы мое же дитё за моими же детьми следило, да при этом еще кому надо и доносило! Чтобы плоть от плоти моей плоть от плоти моей закладывала! Какая, однако, мерзость! На такие подлые дела у меня ведь в царстве спецподлецы назначены. Зарплату за это получают, и не малую. А так, чтоб моя собственная дочь даром, добровольно, ради собственной, так сказать, радости, срамотой такой баловалась... Что на то принцы заморские скажут? Ох, позор, позо-ор!...
Заплакал тут царь, зарыдал, хотя ни плаксивостью особой, ни рыдливостью никогда не славился. А потом, как кваску хлебнул, успокоился, протрезвел. Бороду свою на паркет выжал, глаза протер, плечики мосластые расправил.
- А ну-ка, прочь с глаз моих, глиста подколодная! - громыхнул на недостойную свою дочь статным державным голосом, - Никчемуха! Поганка! Повелеваю - вон!
Повалилась тут, понятно, царица царю в ноги. Погоди, мол, дочерьми разбрасываться-то, чай не казенные. Заголосила. По полу паркетному заметалась. Мать все-таки. Дурное дитя или доброе, а ведь всё равно лето цельное, осень, зиму без перерыву внутри себя его протаскала; не чужой, небось, своей же тошнянкой, нытьем в висках, ломатьем в крестце с ним на весь свой век срослась, рожая, стеная, мучаясь.
Не шелохнулся однако на материнские эти муки царь, поворотился спиной и не смилостивился. Царёво слово, мол, и ему закон, слезами, сколько ни лей, слова этого не разбавишь, небось не водка.
Ну что тут с таким царём, с таким отцом, спрашивается, делать? То-то и дело, что делать нечего. Подобрала тогда царица неудачной своей дочке телоохранителя, паренька помилей, чтоб понадежнее и попроще, Митяйкой Стреляйко звали, ну и к маманьке своей их обоих, за Лену-Леночку-речку на бессрочное житьё отправила. С царёвых отцовских глаз долой. Ни к чему, дескать, Никчемухе в царской столице и дальше без приличного, внятного дела слоняться. На сестер своих, этих чудесных умниц-разумниц, рукастых умелиц и мастериц-лапочек позорную умозрительную тень свою бросать. Невесты же.
Так вот и зажила, значит, царевна Никчемуха с Митяйкой Стреляйко, надежным и нежным своим телоохранителем, в сибирской тайге у бабушки. Неярко, понятно, зажила, не по-царски, но и не так, чтобы в особой печали. Облепиховый чай с хмельной лесной ягодой день-деньской хлебает. От делать нечего - то за непролазной природой в окошке присмотрит, чтоб не сбёгла, то за самоварчиком, чтоб не сгорел. Ну и за дровишками во дворе, чтоб не спёрли, тоже. Край ведь известно какой, натуральный. Специфический край, от примерных столичных порядков очень уж далеко заехавший. Туда столичные газеты-слухи пешим шагом годами бредут. А теле-радия - та и вовсе, даже по оплошности не залетает. Потому как провода, как известно, и в домашнем сибиряцком хозяйстве сгодиться могут. А приемниками, с их гусиным шипеньем и треском только кур зря полошить да с прямого их дела, с яиц спугивать.
День за днем таким, стало быть, макаром летят, неделька за неделькой, месяц за месяцем. А людские новости-радости списанной царевне всё ж иногда послушать охота, да и самой ведь тоже поведать людям есть чего. Не зря ведь в царских столицах, во дворцах жила, навидалась всякого. Вот и повадилась Никчемуха к колодцу за околицу выходить. А как выйдет, так и начнет тут же бабкам и девкам своими показательными сестрами хвастать. Вы не глядите, мол, что я такая дурёха, неумёка, такая бестолочь никчемная выдалась. Сестрицы родные у меня зато - что надо. Царевны вполне подходящие. Знаете, как сестра моя Крестина краше всех в царстве крестиком вышивает? Как сестра моя Модина самые во всем царстве яркие платья одно за другим строчит? Как сестра моя Прибылина бойчей всех в царстве на счетах щелкает и из простых бакалейных цыфирек прямо-таки немыслимейшие чудеса выводит? Как сестра моя Глинина самые ладные во всём царстве горшки лепит? Как сестра моя Винина самую добрую во всем царстве водку гонит? Ну, а как сестра моя Сдобина самые вкусные во всем царстве пироги печет? Не знаете? Значит так, в левую руку пакет муки берет, в правую - дрожжи, вот так вот...
Так понятно, так доходчиво Никчемуха про уменья своих сестер рассказывала, что не научиться им разве что ленивица, дура или умозрительница не смогли бы. Вот они и научились, сибирские девки и бабы. Народец это, как известно, на любое столичное умение хваткий. Стали потихоньку и они краше всех в царстве крестиком вышивать, самые во всём царстве яркие платья шить, бойчей всех в царстве на счетах щелкать, самые ладные во всём царстве горшки лепить, самую во всём царстве водку добрую гнать, самые вкусные во всём царстве пироги печь.
Так, за делом, и не расслышала Никчемуха кое-как даже до далекой Сибири доползшие газетные слухи о том, что все сёстры ее, царевны, все эти чудные умелицы и мастерицы мать ее и отца бросили. И не то, чтоб силком, а по своей же, полюбовной воле замуж за принцев заморских своих повыскакивали, иноязычных детей на чужбине понарожали, да так, по всему миру вместе с ними и рассыпались. Крестина теперь англичанам крестиком вышивает, Модина французам платья шьет, Прибылина у немцев на счетах щелкает, Глинина испанцам горшки лепит, Винина финнам водку гонит, а Сдобина американам пироги печет.
Все шесть добрых дочерей из родного дома разом ушли, а дивные таланты свои и уменья, понятно, с собой забрали. Заморских мужей и чужой их народ ими радовать. А мать с отцом, царь с царицею, вдруг как-то сразу одни и вроде бы ни к чему остались. Вот тут-то и хватился царь, наконец, седьмой своей дочери, Никчемухи. Свои же родные зеленоватые глаза в ней мысленно узнал. И кроткую ленцу, и ненапористость нрава, и умозрительность ее вспомнил. А заодно и счастливое ее уменье чужому уменью радоваться и за ним с любовью и с великим вниманием следить. И готовность уменьем этим поделиться.
- А так ли уж она плоха, наша Никчемуха, так ли уж неудачна? - спрашивает тут царь сам себя далеко уж не царским, стареньким голосом, - Такая ли уж это, в самом деле, беда, что ни шить-вышивать, ни печь, ни лепить она не умеет? Что никому, кроме Митяйки нашего Стреляйко так она и не приглянулась, что никакой заезжий жених на нее, такую бесталанную и неумелую не позарился и деток с ней иметь не захотел?...
- Не беда, это, дурачок, - отвечает ему тогда на это царица, морщинисто, но от всей души улыбаясь, - Не беда, а великое счастье...