Аннотация: Небольшая древняя зарисовка “из сельской жизни”. Нефантастика.
Стояла ранняя осень. Тёмное небо едва удерживалось от дождя. Разгоняя жёлтые опавшие листья, зелёная машина затормозила возле бледно-голубой избушки. С заднего крыльца вышел средних лет мужчина со сморщенным лицом. Перебросился парой фраз с водителем и вернулся в дом. Водитель вылез, хлопнув дверью, и закурил, лениво разглядывая деревню, раскинувшуюся по обеим сторонам дороги. Из дома снова показался сморщенный, а с ним шли тощий старик и сутулый парень-очкарик, с двумя белыми табуретками в руках. Их поставили у капота. Водитель поднял заднюю дверцу и скрылся в салоне. Старик и сморщенный подошли ближе. Водитель крикнул изнутри и они стали вытаскивать из машины открытый красный гроб с молодым усатым человеком. Парень взял со стороны ног, те двое со стороны головы, и все трое, пытаясь сделать это аккуратно, перенесли и поставили гроб на табуретку. Водитель захлопнул дверцу.
Из голубой избы и соседних домов вышли женщины в чёрном да несколько мужиков, и окружили гроб. Все молчали. Порывы ветра трепали чёрные платки. Но вот с тихим скрипом отворилась калитка и к дороге спустилась пожилая женщина с большими тёмными кругами под глазами, неестественно бледным лицом и отрешённым взглядом. Люди расступились перед ней. Послышался чей-то слезливый шёпот: "Господи, горе-то какое!"
Марья, поддерживаемая с правой стороны племянницей, а с левой кумой Нинкой, медленно шла вперёд, ничего перед собой не видя, кроме большого ярко-красного гроба. Когда она подошла, несколько секунд стояла молча. Наконец осеннюю тишину прорезал горестный вопль, и зарыдав, Марья бросилась к покойному.
Племянница с высохшим лицом пыталась её успокоить. Кума Нинка, сморщившись, утирала краем платка обильно текущие слёзы. Чуть пооддаль мужик со сморщенным лицом что-то предлагал водителю. Тот, отказываясь, качал головой. Тогда сморщенный протянул что-то. Водитель решительно махнул рукой и полез в машину.
Четверо мужиков взяли гроб и понесли в хату. Остальные, захватив табуретки, пошли за ними. Машина завелась и, развернувшись, уехала, опять разметав опавшие листья.
Гроб поставили в самой большой комнате-зале, на стол, подле телевизора. Марье опять сделалось плохо и ей повторно вкололи лошадиную дозу валокордина, а затем уже под разными предлогами старались не пускать в залу, где теперь в лениво-горестном молчании сидели бабы, изредка переговариваясь. Мужики около гроба не задерживались, выходя то покурить, то подышать воздухом, то помочь чем по хозяйству.
"Надо же, в расцвете сил... Вот так... Судьба, судьба... Да, что на роду написано..." - это и тому подобное сквазило во всех разговорах. Марья, словно в трансе, то кропотливо и оживлённо обсуждала бытовые мелочи, то вдруг принималась стенать и метаться.
- Женя, миленький, разнеси ещё по рюмочке людям. - говорила она, усаженная за круглый обеденный стол, - Пусть поминают Сашу моего... - лицо горестно исказилось, но в этот раз что-то отвлекло её, - А ты, Володя, что не поминаешь? Ну ещё рюмочку... А водителю, водителю поднесли? Такой хороший парень... Как, даже денег не взял? Ах, чтож он так быстро уехал? ...Саша мой собирался осенью отпуск взять, приехать, картошку выкопать... Вот и приехал... - и снова слезы навзрыд.
И тут в избу вошёл Прохор - невысокий коренастый дед с широкой седой бородой, в старом тулупе, старых солдатских заплатанных штанах и кирзовых сапогах.
- Крепись, кума. - сурово сказал он Марье, касаясь рукой её плеча и прошёл в залу.
Решено было хоронить завтра, так как сегодня было слишком поздно - дело клонилось к вечеру, не всё ещё готово, и к тому же завтра как раз третий день.
Люди постоянно ходили туда-сюда, кто-то что-то делал, обсуждал... Марья время от времени включалась в эту спасительную суету и тоже куда-то ходила, что-то делала, обсуждала, как и что нужно делать на похоронах и т.д. В этой заторможенной неестественной кутерьме незыблемыми оставались две вещи - красный гроб и сердито-печальное лицо Прохора.
- Прохор... Ты не почитаешь ли нынче? - робко спросила она, поймав его в проходе.
- Почитаю, кума, отчего бы не почитать...
* * *
Марья вдруг заметила, что сидит она, крепко стиснув в руке фотография сына, в кресле около двери, в зале. За окошками уже темнело. Перед гробом сидел Прохор, задумчиво глядя в лицо мёртвому. Марья с удивлением заметила, что никого больше нет. И действительно, она стала вспоминать: племянник (тот, со сморщенным лицом) поехал к себе в город, закупать всё к завтрашнему, племянница тоже, ей с детьми некого оставить... Кума Нинка собиралась остаться, но еёный Колька так успел нализаться, что пришлось отводить его домой.
- Одна... одна... Одну ты меня оставил. - сказала она сыну на фотографии и слёзы снова покатились из её глаз, - Зачем ты ушёл, сынок мой? На кого меня оставил? Боже мой, за что мне такое, за что? Умер, умер, кровиночка...
- Умер! Что делать? Терпи! Креста на тебе нет! - и прогромыхав мимо неё, вышел, хлопнув дверью.
Как ни странно, это подействовало на Марью успокаивающе. Глядя за окно, она невольно стала вспоминать всё, что знала о Прохоре. Не специально - просто мысли сами как-то потекли, цепляясь одна за другую и вызывая всё новые и новые...
* * *
Дом Прохора стоял даже не просто на краю деревни, а прямо на отшибе. Говорили (Марья сама была не здешняя), что до войны он с родителями там и жил. А как война началась, и немцы вступили в деревню, среди прочих расстреляли родителей его. Убежал он тогда куда-то и вернулся только через семь лет - уже с женой. Поначалу всё хорошо у него шло - вступил в колхоз, починил чудом не сгоревший со всеми отцовский дом, двое детей народилось...
Так он жил лет десять, пока однажды какой-то военный грузовик не сбил обоих детей. Мальчик, - тот на месте скончался, а девочка через два дня в больнице. Ни слезинки не проронив, похоронил детей. Только глубокая складка легла через весь лоб. А жена его, Алёна, вся ссохла от горя, заболела, днями с постели не вставала. Всё хозяйство легло на Прохора. Он стал угрюм и молчалив. Через год и жена умерла. Ещё две глубокие складки прорезали его лоб и волосы побелели. Вот тогда-то Прохор, как говорили, и "вдарился в Бога". Сдал корову, вышел из колхоза, стал каждое воскресенье и в праздники ходить за 17 километров в Жарино, где церква была. К нему и из колхоза ходили, сам председатель, и Петька-участковый, судом грозили, да ничего его не проняло, а потом уж и рукой махнули. В 68-м зима случилась дуже холодная. Дорогу занесло. Волки совсем близко стали к деревне подходить. Однажды ночью стая окружила его дом, загрызли старую собаку. Тогда Прохор с вилами вышел на волков, двоих заколол, остальные разбежались. С того разу он совсем поседел и хром стал на левую ногу.
Кое-кто на деревне недолюбливал Прохора, однако в общем уважали, и - если что серьёзное случалось, радость ли, горе ли, всегда звали Прохора; почитать Псалтирь, помолиться, да просто за столом посидеть. И он всегда приходил. Впрочем, дуже близко ни с кем не знался, окромя Митяя с Коврино, безграмотного старика, что летом пастухом работает.
* * *
Стук в дверь оборвал мысли. Марья встала и, подойдя к сеням, окликнула:
- Кто там?
- Пусти, кума, это я. - раздался знакомый - низкий, с хрипотцой, - голос.
Под мелким осенним дождём стоял Прохор, глядя из-под низких густых бровей глубокими тёмными газами, оплетёнными кружевом морщинок.
- Вот, почитать пришёл...
- Проходи, проходи, миленькой...
Они прошли в залу. Марья опять упала в кресло. Прохор бережно достал из-под промокшего тулупа большую старую Псалтирь и положил перед гробом. Неторопливо зажёг две большие церковные свечи по бокам. Погасил люстру. Марья вздохнула и незаметно для себя улыбнулась. Прохор, став по-удобнее, раскрыл пожелтевшую, местами прорванную книгу, прочистил горло, пригладил бороду, расправил плечи и, широко перекрестившись на образа, размеренно, нараспев стал читать...