Голливуду, Вини Пуху, и Великой Русской Литературе посвящается.
Любое совпадение фамилий, реалий, географических названий, и коллизий с реальной историей есть авторский бред, опечатки стенографистки и редакторский произвол. Все технические ошибки есть технические ошибки, проистекающие из дремучего невежества автора во всем. Все огрехи стиля лежат на совести переводчика.
Автор
Эта сволочь и на иврите то говорит с ошибками, а еще русский писатель!
Переводчик
Будь проклят тот день, когда я взялся за редактирование этого, с позволения сказать, произведения.
Редактор.
О, боги!
История
Убогий!
Техника
"Любезный друг ..."
Стенографистка
С 1490 по 1494 год на Руси происходили серьезные религиозные столкновения между сторонниками православия и иудаизма караимского типа. А начались они в 1490 году с убийства того, кто иудаизм насаждал на Руси, -- великого князя Нордоулата.
Ректор назначил Иловайского козлом. Иловайский обиделся и козлом назвал ректора. Не в лицо, а тет-а-тет с Карамзиным, но Карамзин настучал. Карамзин пошел к ректору и все ему рассказал, как последняя б-дь. Б-дь, впрочем, в этой истории помянута не для красного словца. Она присутствовала в событиях еще раньше Иловайского. Эта падшая женщина, зарабатывавшая на хлеб с маслом своим телом, а вернее, одной известной его частью, наградила ректора позорной болезнью еще до описываемых здесь событий, не подозревая, что естественно, к чему приведет сей казус в дальнейшем. В дальнейшем, а именно, накануне ректор обнаружил, что влип в историю. История же была специальностью Иловайского. И выходило, что Иловайский, который был не причем, стал при чем, так как ректор, человек образованный - доктор, профессор, и, даже, как бы без пяти минут академик, пошел с первыми же симптомами недуга к врачу. Врач - доктор медицины Каценельбоген - ректора осмотрел, вернее, осмотрел некий страдающий ректоров орган и, ни слова не сказав ректору ни в утешение, ни в порицание, прописал ему курс лечения ртутными препаратами. Вот это была, именно что, история. В истории россов от лечения сиими препаратами благополучно скончались не то два, не то, даже три, государя и бессчетное множество лиц калибром поменьше. Умирать ректор не хотел, да и не собирался, так как в конце просвещенного XIX столетия от эдакой ерунды россы уже не умирали. Умирали они теперь исключительно от других причин, как-то: от старости, алкоголизма, пули дуэлянта или холеры, но настроение ректора было испорчено. Ход мрачных мыслей привел его к Иловайскому, Иловайский, с досады, был назначен козлом (отпущения, естественно) утром, а вечером того рокового дня Карамзин уже передал ректору, что Иловайский изволил назвать его, ректора, козлом. За козла, в империи россов, отвечали. Всегда. Ответил и Иловайский, которому назавтра высочайше указано было, не мешкая начать писать труд о 1490 годе, каковой труд предполагалось преподнести государю императору в день тезоименитства последнего в качестве дара Академии. Иловайский с горя заболел, потом запил, но, в конце концов, смирился с участью и сел писать труд.
Со временем, Иловайский даже увлекся. Особенно ему удалось начало. "Страшен" - писал он - "был год 5250 [1490] от сотворения мира. Многия беды случились в то время в Северном царстве. В месяц Шват [приблизительно Февраль]...".
Итак, Иловайский начал писать. Тема была скользкой, но небезынтересной, и, постепенно, Иловайский увлекся. Ректор лечил сифилис, Карамзин писал очередной верноподданнический донос в Розыскной Приказ, а Иловайский врастал в 1490 год. Эпоха "страха иудейского" захватила его и увлекла в такие дебри, что профессор Иловайский перестал замечать то, что творилось вокруг него, переселившись не только мыслью, но, кажется, и плотью во времена князя Нордоулата и первой гражданской войны. Иловайский грезил. Иловайский творил. Иловайский жил, не замечая уже ничего, что не имело отношения к его труду. Он не заметил ни того, что лето сменилось осенью, и на град Петров пали холодные унылые дожди, ни того, что история повторялась, увы, не как фарс, а как новая трагедия, и Империя снова оказалась охвачена гражданской войной. На окраинах постреливали, военные патрули гулко топали по пустынным ночным улицам, а Иловайский писал свой 1490. 10 октября государь император скончался в Новгородском Кремле от старости и печали, 18 октября на престол взошел его сын Иван, а 27 - новый каган уже перенес ставку в Заячий Стан, но Иловайский, как уже было отмечено, ничего этого не заметил. У него на календаре был как раз февраль 1490 года.
Xxx
Лев Николаевич прибыл в Петров в десятом часу утра. На перроне Новгородского вокзала, как всегда, его захлестнула приятная, только здесь и только сейчас, суета, но ему торопиться было некуда. Носильщик легко подхватил два его тяжеленных кожаных кофра и, раздвигая толпу могучей грудью, проводил Льва Николаевича до извозчика. Извозчик, по его просьбе, поехал неторопливо и кружным путем - Лев Николаевич хотел полюбоваться городом, благо и погода была не по-осеннему ясной. На Невской перспективе, однако, дворники и жандармы разбирали полуобгоревшие баррикады, так что ехать пришлось уже и вовсе кружным путем через Литовскую слободу. И хорошо вышло. Лев Николаевич не без удовольствия полюбовался на священную рощу, где вековые дубы скрывали от взора прохожих и проезжих Капище, и на дворец Ягелонов, и на возникшую, на углу Ковенской и Витаутаса Черного, как мираж, караимскую синагогу. Выехали к Неве. Посредине, даже на взгляд, холодной реки, дымила трубами миноноска, по Хазарской набережной двигались казачьи разъезды, над гранитными стенами Заячьего Стана, по ту сторону реки, курились дымки костров. Там стояли гвардейские полки, охранявшие ставку кагана. Свернули у Иерусалимского канала, и вдоль него, мимо Гульбища и Малого Торжища, вернулись к Невской перспективе, которую и пересекли у церкви Пророка Самуила, что бы углубиться в Финское городище. Вот там, в Финском городище, на Кегсгольмской улице Лев Николаевич, наконец, оставил, с божьей помощью, извозчика и не без помощи дворовых слуг переместился в странноприимный дом - готель, по-западному - Скобское Подворье. Готель был из старых и дорогих, но на собственном комфорте Лев Николаевич никогда не экономил. Приняв ванну, и отобедав, чем Б-г послал, в ресторации на первом этаже, Лев Николаевич пришел в приятное расположение духа. Последнему способствовала и граненая стопка Ереванской виноградной водки - шестой нумер, для знатоков, а он им был, ничуть не хуже французских коньяков, и папироска с новоархангельским табачком. Но вот, ведь, недуг, какой - тщеславие творцов, не усидел, не предался послеобеденной неге, не ушел гулять по городу, как планировал еще загодя дома, в Пскове, а созвонился с Вырубовым, и уже в четвертом часу подъезжал на очередном извозчике к заводоуправлению всемирно известных механических мастерских братьев Вырубовых. Братья Вырубовы - Исаак Авраамович и Пантелей Иванович - были близнецами, но похожи друг на друга не были. Исаак Авраамович был высок и худ. Блондин с голубыми глазами, он был хорош собой и не будь он великолепным инженером, мог бы сделать карьеру на театре или, чем Б-г не шутит, в лейб-гвардии кагана. В противоположность ему, Пантелей Иванович был толст, лыс, росту имел от силы метр с половиною, если по-французски мерить, но карие маленькие глазки его выдавали живость ума необыкновенною, коий он и демонстрировал, взяв на себя все финансовое управление не маленьким предприятием братьев, выпускавшим и паровозы и самокатные телеги и много чего еще, из того, чем по праву гордилась империя.
- Сие, любезный мой Исаак Авраамович - говорил спустя некоторое время Лев Николаевич, поспешно развертывая перед собеседником рулоны своих чертежей - Есть последнее детище мое, рекомое Масакой ...
- Масака? - Удивлялся Исаак Авраамович, поправляя пенсне - Масака? Это, на каком же наречие, уважаемый Лев Николаевич? По-японски, что ли?
- А вот и не угадали, Исаак Авраамович! - улыбался в ответ Лев Николаевич - Масака - есть сокращение, по иудейской традиции, по первым слогам от полного названия сей конструкции: Махина Самодвижущаяся Канонерская!
- О! - только и мог ответить на это Исаак Авраамович - О!
- Постойте, постойте! - Говорил он спустя пол часа, углубившись в изучение чертежей - Это что же выходит? Это от сюда выходит? И сюда входит?
- Именно так! - С торжеством в голосе, подтверждал Лев Николаевич, довольный, что его находка замечена и, по-видимости, оценена. - Именно так! Выходит и входит!
- Но это же гениально! - кричал Исаак Авраамович.
- Ну, это вы, право, преувеличиваете. - Скромничал Лев Николаевич - Исключительно, по широте душевной, любезный Исаак Авраамович. Но, осмелюсь сказать, решение и вправду не тривиальное. А что скажете о канонерском блоке?
- Это, надо полагать, шестидюймовая мортирка, у вас приспособлена? - Все, более воодушевляясь, казалось, не говорил, а пел Исаак Авраамович.- И полевая сорокафунтовая?
- Именно, именно! Но обратите внимание на лафет.
- Что за прелесть, этот ваш лафет, Лев Николаевич! Ну, просто, прелесть! А эта вот шестереночка ... да, это же праздник души получается, а не шестереночка!
II. Они страдали ...
Полковник Фонвизин страдал от запора. Унизительность сего страдания и его брутальный характер сводили полковника с ума. Для любившего поесть Фонвизина, запоры являлись бичом божьим. Хуже них были только поносы, которыми он страдал, будучи молодым поручиком, во время Кокандской экспедиции. ...
Ххх
Иловайский страдал от непонимания. Не понимал он, не понимали и его. ...
Ххх
Мичман Ривкинд страдал от неразделенной любви. Дело в том, что он был страстно влюблен в гимназистку седьмого класса Машеньку Збруеву. И все бы ничего, ведь в женщинах, правда, женщинах определенного типа, мичман разбирался давно и успешно, еще со времен Морского Кадетского Корпуса, но в глубине души Веня Ривкинд оставался неисправимым романтиком. Вот и на Машеньку он смотрел глазами влюбленного идиота. То есть, напрочь не замечал, что рано и со вкусом созревшая гимназистка, во-первых, и сама влюблена в бравого моремана по самые свои розовые, под светлыми кудельками, ушки, а, во-вторых, давно уже мается от своей перебродившей в уксус девственности и готова к употреблению во всех видах. Всего этого мичман, как бы, и не замечал, уныло утоляя физиологические потребности своего здорового организма в разнообразных борделях Выборгской стороны и Финского городища, а в присутствии барышни Збруевой теряя не только свойственную офицеру Росского флота решительность, но и здравый смысл. Страдания его были глубоки и неизбывны. Мичман грезил наяву, бредил ночами, пил водку стаканами, и писал плохие графоманские стихи, полные розовых соплей и цыганского надрыва. Конец его был близок и неминуем. Так бы и случилось, но, на счастье, у мичмана имелся дедушка. Звали дедушку Никанор Мордкович. Был он грозен видом, как и положено полному адмиралу императорского флота, но добр душой, что характерно для обсалютного большинства разнообразных дедушек, особенно, когда это касается любимого внука.
Фамилия Ривкиндов происходила от безродного нищего портного из Вильно, который в 1632 году сшил совершенно безобразный кафтан адмиралу и барону Густаву Саксу, должен был за это быть бит, но участи сей, ужасной избежал и, напротив, даже возвысился благодаря странной коллизии случившейся между ним и бароном Саксом. А дело, согласно семейным хроникам, происходило так. Увидев себя в зеркале обряженным в новый кафтан, Сакс рассвирепел и обернулся к Ривкинду-первому, которого ожидал увидеть у себя за плечом, коленопреклоненным, рвущим на себе рыжие свои волосы, и посыпающим голову пеплом. В сущности, участь портного была уже решена, и была она незавидна. Его будущее явственно читалось в полыхавших адским огнем серых глазах озверевшего Сакса, но обернувшись барон не нашел смиренно ожидающего своей участи Ривкинда там и таким, где и каким ожидал найти, а с удивлением на грани умопомрачения обнаружил означенного портного склонившимся над чертежами нового фрегата, расстеленными на большом дубовом столе. Почувствовав спиной, взгляд барона - диво еще, что лапсердак на нем не загорелся - Ривкинд обернулся и, как ни в чем не бывало, сказал:
- Я, конечно, дико извиняюсь, вельможный пан, но ваша выкройка не правильная. Тут и тут. Шов не выдержит и порвется на изгибе.
Обалдевший от такой наглости Сакс хотел прибить наглого еврея, но, подумав немного, рассмотрел чертеж снова. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что портной прав, и в чертеже, на самом деле, имеются серьезные изъяны.
Через пять лет Рифкинд был уже корабельным инженером на Невских верфях и секунд-майором. Много воды утекло с тех пор меж невских берегов, много славных кораблей было построено на Адмиралтейских и Невских верфях, множество Ривкиндов служило империи и за страх, и за совесть, и за чины, и за деньги. Потеряв по пути былую простоватость и нечистый выговор, и приобретя дворянство и баронский титул, Рифкинды строили корабли и плавали на них, научились пить водку, не пьянея, и стоять в рост на мостике под шквальным огнем неприятеля. Они тонули и побеждали во всех известных географии морях, они плодились и размножались, они, даже, с Саксами породнились на одном из крутых поворотов сюжета их семейной саги.
На данный момент, старшими в своих поколениях значились адмирал барон Никанор Рифкинд, его сын кормчий первого класса Петр Рифкинд, и его внук мичман Вениамин Рифкинд. Первый свое уже отслужил и теперь состоял членом Государственного Совета при молодом кагане. Второй командовал броненосцем Князь Александр Невский, приписанным к Новоархангельской эскадре, третий служил на минном заградителе Упрямый на Балтике и страдал от безумной, но трагически неразделенной любви.
В доме деда мичман Рифкинд бывал не часто, но по зимнему времени большинство кораблей Балтийской эскадры оказались заперты в базах, и мичман, корабль которого зимовал у Котлина, вынужден был бывать у адмирала чаще. Пронаблюдав две субботы подряд бледный лик и лихорадочный блеск глаз внука, на третью, старый барон ласково пригласил Веню в свой кабинет, где, притворив двери, усадил его в покойное кресло, дал спокойно выпить стаканчик ямайского рома, а потом, строго взглянув прямо в Венины глаза, решительно сказал:
- Ну, п-да с ушами, что молчишь? Говори!
- О чем вы, дедушка? - удивился мичман.
- Я тебе сей час не дедушка, а господин адмирал!
- Так точно, господин адмирал!
- Молчать! Кто она?
- Не могу знать, господин адмирал!
- Х-й моржовый! Ты как говоришь со старшим по званию? А ну встать! Сесть! Встать! Упасть! Отжаться!
Мичман Рифкинд подобрался, встал, сел, снова встал, упал и отжался, и снова встал во фрунт, и все без жалобы, без стона, как и положено росскому моряку.
- Так-то. - Назидательно сказал адмирал. - Повторяю вопрос. Кто она?
- Маша Збруева. - уныло признался мичман.
- И что? Не дает? - сочувственно спросил Адмирал.
- Бог с вами, дедушка! - встрепенулся Веня - Она такая ...
- Гимназистка, значит - Констатировал дед.
- Гимназистка - подтвердил мичман с тоской в голосе.
- Плохо уговаривал. - Наставительно сказал адмирал.
- Да что вы, право, заладили, дедушка! Не дает ... уговаривал ... Она не такая! Она ...
- Блондинка, значит. - Понял адмирал.
- А это тут причем? - удивился мичман - Ну, блондинка, и что?
- Раз блондинка, значит б-дь! - отчеканил барон.
- Да что вы такое говорите, дедушка? - возмутился Веня - Бабушка наша то же, ведь, блондинка.
- Ну и что ж с того? - искренне удивился адмирал и барон Рифкинд - То же б-дь, хоть мне и жена.
- Да как же?
- А так! Мал ты еще, деда учить! Поживи с мое, поплавай, да так что бы год-два дома не быть ... И что? Что ты думаешь, у нее между ног Патриотизм или "да убоится жена" пришпилено? У нее там, мичман, если не знаешь, орган, ну совершенно такой же, как у всех прочих баб. А орган сей чего хочет? То-то и оно! А то заладил, как можно, как можно. И твоя блондинка - ты уж поверь! - того же хочет.
- А если нет? - уныло спросил Веня.
- А ты спрашивал? - уточнил Никанор Мордкович.
- О чем?
- Об этом самом. Галантно, разумеется, с политесом; не желаете ли, барышня, дескать, предаться амурическим играм?
- Так и не говорят теперь вовсе. - Возразил Веня.
- Тебе виднее. - Согласился адмирал. - А только спроси!
Последнее слово прозвучало, как приказ. А приказ, он и в Африке приказ. Отданный верхним лицом лицу подчиненному, он обретает характер слепой природной силы и нет ему преград, кроме приказа вышестоящего начальника, отменяющего, как известно, приказ начальника нижестоящего. А кто у нас был выше дедушки Никанора Мордковича по званию? Только первый воевода сил морских да генерал-адмирал флота Росского, который иначе речется Каганом и Императором. Ну не к ним же идти было мичману Рифкинду с эдакой нелепицей? Оставалось только одно: решительно поговорить с Машей.
К разговору с барышней Збруевой, Рифкинд готовился три дня, а на четвертый, сформулировав, наконец, изящный, как он полагал, пассаж, долженствующий пролить свет на щекотливый вопрос, встрявший в их отношения, мичман встретился с Машей в заснеженном саду, что напротив малого торжища. Встретился, увидел ее, воздушную, неземную, обряженную по случаю мороза в прелестную беличью шубку, и впал в ступор. Все заготовленные слова разом вылетели из несчастной головы Рифкинда, и, словно в трансе, глядя на гимназистку сумасшедшими глазами поехавшего крышей морфиниста, без предисловий и политеса мичман сказал:
- Погода нынче морозная ... я это к тому, что, поди, замерзнем, гуляючи .... поедемте что ли пое-ся где-нибудь ... в номерах.
У Машеньки от удивления глаза увеличились вдвое. Затем, когда смысл, сказанного мичманом, окончательно дошел до нее, она вспыхнула вся отнюдь не морозным румянцем, и к удивлению умершего уже от ужаса перед содеянным Рифкинда, сказала не своим, а каким-то чужим, незнакомым, низким и хриплым грудным голосом:
- И в самом деле, замерзнем. Поехали, Веничка, в номера!
III. Они любили ...
Арсений Аристархович Новицкий любил осень. Особенно ему нравилась осень в Петрове. На самом деле, осень в Петрове была ужасна, и Новицкий это знал, но любовь зла, как известно. Иди знай, откуда что берется и почему так выходит, что нормальный, кажется, человек, молодой - и тридцати еще не исполнилось - не бирюк какой, кроме своего мокрого и холодного угла ничего в жизни не знающий и знать не желающий, а любит сырые пасмурные дни, мокрые и холодные без луны и звезд ночи, проливные дожди, ранний снег и прочие прелести петровской осени. Справедливости ради следует сказать, что Арсений Аристархович был не одинок: осень в Петрове любили и другие росские люди. Их было не много, таких оригиналов, но зато среди них мы найдем и Аарона Пушкина - солнце росской поэзии, и Гаврилу Вишневецкого, совершившего аж три удачных государственных переворота, и Амалию Амундсен, ставшую первой женщиной - физиком по эту сторону Эльбы. Все они и многие из немногих других любили это странное время года, которое все прочие жители Петрова, а так же многочисленные гости города, тихо ненавидели или громко кляли, соглашаясь, однако, что зима в Петрове еще хуже.
Кроме осени, Новицкий любил еще книги. Книги он любил страстно, трепетно, больше даже, чем он любил своего милого друга Витаса; а уж Витаса Норейку, режиссера водевильного балагана на Каменоостровской перспективе, он любил давно и преданно. Витас был для Арсения Аристарховича светом в окошке, но книги ... книги были для него чем-то большим, быть может, смыслом жизни, а, может быть, и самой жизнью. Книги Новицкий любил с детства, книгами он занимался и профессионально, являясь старшим библиотекарем императорской общедоступной читальни, что разместилась в великолепном, специально для нее строенном здании в стиле псковского ампира, что помещалось ошую от императорского же зверинца имени великого росского поэта Арошки Блока.
Выйдя в половине шестого вечера из книжного хранилища под мелкий дождь, Арсений Аристархович блаженно втянул в легкие влажный прохладный воздух петровской осени и неторопливо зашагал по Невской перспективе к Фонтанной речке. Ему надо было заскочить по дороге в пару магазинов, что бы прикупить что-нибудь вкусненькое на ужин, и успеть переодеться, и не опоздать на премьеру, которую дают сегодня в балагане Витаса, а еще его ожидала и сама премьера, и упоительный вечер с Витей. Вот, чего Арсений Новицкий еще не знал, так это того, что уже через пол часа, максимум через сорок минут, когда в приподнятом настроении, с полными руками вкусностей и разностей в бумажных пакетах, он придет домой, там он найдет строгое предписание военного министерства поручику Новицкому по утру явиться для прохождения резервистской службы в славных рядах Второго Жандармского Пограничного Корпуса.
Ххх
Князь Казареев любил женщин и лошадей, что не странно.
Ххх
Обер-лейтенант Фридрих Шарф любил густое темное пиво, блондинок с большой грудью, и кайзера.
Ххх
Полковник Фонвизин любил родину. Родина у полковника была обширна и красива той неброской, но впечатляющей красотой, какой бывают отмечены зрелые статные женщины, которых Фонвизин тоже любил. Само Черниговское княжество часто представлялось полковнику именно такой женщиной, и, как часто случается, с такими славными пленительными женщинами, родина полковника Фонвизина тоже была несчастлива. Ее никто не любил. Ей все завидовали. Все желали ей зла и строили козни. Быть может, поэтому, Фонвизин и стал офицером. Ведь что есть офицер? Какова есть суть этого звания, в чем его функция? Функция офицера родину защищать, а родину полковника приходилось защищать часто. Враги окружали ее со всех сторон, и не раз за долгую и горестную историю княжества нападали, дождавшись момента, когда князь и дружина готовы к отпору не были. И тогда лилась кровь, стон и плачь стоял по всей земле Черниговской, горели и Курск, и Путивль, и самый Чернигов, отец городов русских. И тогда вставал за родину народ и, принеся несчетно жертв на алтарь победы, изгонял супостатов с родной земли.
Иногда, впрочем, удавалось врагов упредить, и тогда уже горели их города, а территория княжества прирастала новыми землями, но, значит, увеличивалась и протяженность Черниговских границ, и у княжества появлялись новые враги. Так и жили, и дожили до того, что раскинулось княжество Черниговское привольно от моря Татарского до земель далекого Цина. И все бы ничего, да вот ведь как судьба распорядилась. С давних времен, от седой Киевской старины соперником и злейшим врагом княжества был Новгород Великий. Злая ирония истории заключалась, однако в том, что тот и этот, нынешний, Новгород, хоть и стояли на одном и том же месте, а только были суть двумя очень разными государствами. Как-то так вышло, что те самые хазары, жидовины пархатые, что угнетали набегами Киевскую Русь, частью которой были тогда и Чернигов и Новгород, угрожали великому княжеству и теперь, но уже с прямо противоположной стороны. Каганат переместился с юго-востока на северо-запад. И снова, Б-г бы с ним с заветным врагом - жили раньше, проживем и дальше - но не успели русичи дотянуться до маньчжурских границ, как выяснилось: каганат уже там. Доплыли морем, изверги, высадились на востоке, обжились, встали крепостями на Амуре, и зажали святую католическую Русь, можно сказать, как клещами с запада и востока.
Для Фонвизина, как человека военного, ясно и очевидно было - быть войне. И вот она пришла.
VI. Они ели ...
Полковник Фонвизин ел шашлык из осетрины, астраханские помидоры и белый пшеничный хлеб, когда нарочный привез ему пакет из штаба корпуса. В приказе не было сказано ничего определенного, но опытный Фонвизин понял: это война.
Ххх
Иловайский ел горький хлеб познания. Сквозь выцветшие буквы кириллицы и латиницы, сквозь квадратное еврейское письмо и арабскую вязь он стремился увидеть страшный и притягательный мир Росского лихолетья. Он был занят историей: политикой обращенной в прошлое. Соответственно, актуальная политика его не интересовала, и точно так же как пять лет назад не заметил он короткой гражданской войны, смерчем пронесшейся над страной, не замечал он и сейчас признаков надвигающейся войны.
Ххх
Мичман Рифкинд ел жареную свинину, запивал ее водкой, и думал о том, что, во-первых, дедушка не одобрил бы его кулинарных предпочтений, во-вторых, что Таллинн страшная дыра, и, в-третьих, что трахать Машеньку, успевшую уже стать Марией Рифкинд, раком совсем не то же самое, что в рекомендованной раввином миссионерской позе. Его мысли, и сам процесс поглощения сочной эстонской свинины был прерван сигналом тревоги, разнесшимся над таллиннским портом.
V. Они пили ...
Князь Казареев пил французское шампанское Dom Perignon. Это был его любимый напиток. Дело, однако, состояло в том, что князь находился нынче в том странном состоянии души и тела, которое в Каганате, так же, впрочем, как и в Великом Княжестве Черниговском, называют запоем. В запое же пьют все, и в этом отношении князь ничем, существенно, не отличался от прочих своих крепко пьющих соотечественников, как и от врагов своих заклятых, проклятых русских схизматиков. Отличался он от большинства запойных алкоголиков только тем, что и теперь, упившись до зеленых чертиков, с энтузиазмом танцующих семь-сорок на ресторанном столике, протруби серебряный горн, запой полковая труба, готов был и мог повести в бой, в сабли и эскадрон, и полк, а, если Каган прикажет, и комбриг Струйский разрешит, то и всю Соловецкую бригаду.
Подполковник князь Казареев был мал ростом, но широк в плечах. Предки его пришли в Новгород из Крыма, учинив перед тем в Крыму немалое безобразие, оставшееся в истории как Каламитская Резня. Да, уж погуляли тогда предки князя, так погуляли. Так погуляли, что и по сию пору икают инкерманские татары, вспоминая Обадию Казареева и его нукеров. Ну, да что теперь говорить, дело давнее, быльем поросло: почитай семь веков, как бежали Казареевы из Крыма. А еще раньше, до Крыма и до Новгорода, кочевали они в Заволжье. Вот от тех времен, от степного раздолья осталась, гуляющая в крови всех Казареевых, бесшабашная удаль, а от тюркских пращуров достались вдобавок и нынешнему князю опасный прищур желтых тигриных глаз, да кривые ноги. Понятно, что человек с таким взглядом и такими ногами не мог не быть кавалеристом. Он им и был, как были кавалеристами и отец его, и дед, и прадед, которому собственноручно смахнул голову с плеч сумасшедший каган Симеон-Изверг, и прочие многие и многие его предки и родичи. По родовой книге Казареевых, по генеалогическому древу князей, где меж ветвей и веточек порой мелькали и Гедиминовичи с Рюриковичами, можно было учить военную историю Росского Каганата. Не было такой войны, не случилось такой внутренней смуты, такого мятежа, революции, или контрреволюции, в которых бы не отметился хотя бы один Казареев. Казареевыми были всегда полны как наградные грамоты, так и проскрипционные списки. Их награждали, в сущности, за то же самое, за что и казнили: за лихость, боевой азарт, стремительно перераставший в боевое безумие, за храбрость немереную и за преданность упертую тому, кому присягнули или просто обещали помочь.
Нынешний князь ничем существенно не отличался от прочих Казареевых: слуга кагану, отец солдатам, женщинам любовник, а всем прочим, как получится - может в морду дать, а может и последнее отдать. Принцип жизни, как фамильный девиз: любить, так любить, рубить, так рубить, а пить, значит пить!
Ххх
Ангелика Бюхнер пила уксус. Уксус был ... Ну, что тут скажешь? Кто не пил уксуса, все равно, не поймет. Это ужасный напиток, но Ангелика его выпила.
Она была полноватой блондинкой, и, естественно, дурой. И уксус она пила без ясного понимания того, для чего же его, на самом деле пьют. Она только помнила смутно, что от выпитого уксуса то ли умирают, то ли от этого случается выкидыш. Ангелику устраивали оба варианта. Жить не хотелось, а жить с на стороне прижитым напрочь незаконным дитем не хотелось тем более. История была заурядная, из тех, что случаются неисчислимо в самых разных уголках нашего не такого уж и маленького мира, да, и ранее, случались во все времена, и, вероятно, продолжат случаться, пока существуют на свете полноватые блондинки, и блондинки худощавые, равно как, и разнообразные брюнетки, шатенки, и рыжие девицы.
Он был великолепен, ее Фреди, высок и строен, и мундир имперского гренадера сидел на нем, как влитой. У него были голубые прозрачные глаза и рыжеватые тонкие усики под большим прямым носом. В общем, Обер-лейтенант Фридрих Шарф был воплощением сладких грез любой немецкой девушки, но стал горькой судьбой Ангелики Бюхнер. Он разбил ее сердце, похитил честь, наградил внебрачным ребенком и исчез в неизвестности вместе со всем своим полком, неожиданно поднятым по тревоге в одну ненастную ночь, спешно загруженном в эшелоны и отправленном куда-то на восток. Впрочем, события связанные с отправкой полка на Германо-Росское пограничье были Ангелике не известны. Тем горше было ее разочарование в милом Фреди, тем тяжелее был удар, что сердечный друг и неутомимый любовник исчез внезапно и загадочно, не оставив ни следа, если не считать за таковой плод их совместной любви, ни весточки, ни знака. Вечером он еще был - забежал к ней, чмокнул в щечку, шепнул, что остаться не сможет, и убежал - а утром следующего дня его уже не было, и не было никого, кто мог бы пролить свет на его внезапное исчезновение.
А начиналось все так прекрасно, так романтично, так сказочно, так поэтично, в духе народно-романтической германской поэзии, воспевающей крепких телом и верных душой Брунгильд и их воинственных Зигфридов. Там было все: и полковой оркестр в цветущем весеннем саду, и пикники на берегу Шпрее в воскресный день, и букетики, и милые безделушки, и нежные слова, и томные взгляды, и вздохи при луне. Все это было. И Ангелика чувствовала себя, нежданно-негаданно, попавшей в волшебный мир грез и девичьих фантазий, где феи исполняют все твои желания, и эльфы танцуют ночами в саду под твоим окном, где прекрасные принцы скачут на белоснежных конях, а милые девицы собственноручно сплетают им венки из полевых цветов. Она чувствовала себя сильной, но романтичной немецкой женщиной - опорой и надеждой сильного и поэтичного немецкого мужчины. Она грезила наяву, она бредила и однажды, находясь в мире грез, в любовном бреду не заметила, как прекрасный принц задрал подол ее платья, стащил с нее панталоны и, раздвинув ее белые ноги - нежно раздвинув, естественно - овладел ею со сноровкой, выдававший не малый жизненный опыт бравого Обер-лейтенанта. Так закончилась сказка, и начался адюльтер, но до трагедии было еще далеко. Целых три месяца, пока полководческий гений фельдмаршала Бранденбурга не бросил аахенских гренадеров на чашу весов будущей великой победы. И вот теперь, когда след любимого Фреди простыл, а осенний унылый дождь мог ввергнуть в депрессию не только беременную девушку, но и вполне разумного обывателя, Ангелика Бюхнер пила уксус, а, в это время, в семистах километрах к востоку, в сыром болотистом лесу, ее Фреди пил паршивый картофельный шнапс, пытаясь хоть немного согреть этим свое насквозь продрогшее тело. Думал он при этом о том, что только полный мудак, такой как выживший из ума старый фельдмаршал Бранденбург, может затеять войну в такое неподходящее время в таком ужасном месте, как европейский северо-запад. Он ошибался. Фельдмаршал был стар, но ума не потерял. Пока он только испытывал терпение россов, воевать он собирался будущим летом.
Ххх
Полковник Фонвизин пил боржоми. Его мучила изжога, но он твердо знал, что лучше вкусно поесть, а затем заплатить за чревоугодие положенную от века мзду, стоически претерпеть муки и невзгоды, проистекающие от несовершенства человеческих организмов, чем постится и глотать слюни. "Любишь кататься, " - не уставал повторять полковник - "люби и саночки возить".
VI. Все они умерли.
Поручик Новицкий умер молча. Молчала ночь. Звезды молчали, глядя с высоких небес на берег реки. Реку диверсанты переплыли бесшумно, без всплеска; без звука поднялись на пологий берег и наткнулись на, вышедшего покурить, Новицкого. Его зарезали, и он умер, и тихий недвижный лежал теперь в тишине ночи у самого среза воды, а диверсанты уже снимали часовых у моста. Так началась война.
Ххх
Иловайский умер в своей постели, но умер, как и жил, нелепо и неприлично. Всеми покинутый, оплеванный и обесчещенный жил он уединенно, замкнувшись в своей обиде и дурном характере. Его книгу предавали анафеме и православные, и иудеи, Надзорный приказ изымал ее из общественных и личных собраний, ректор и Карамзин сделали карьеру на критике его книги, а он, несчастный, обруганный и оклеветанный, сидел и писал, на зло всем, второй том 1490 года. Но природа берет свое. По временам он понимал, что хочет есть или пить, иногда он хотел спать, или вот, вдруг, ни с того ни с сего, хотелось ему подышать свежим воздухом, помыться или употребить какую-нибудь женщину. И тогда, Иловайский шел в трактир, или покупал в булочной Семеркина буханку ситного и у мясника Рубахина кусок кошерной телячьей колбасы, или шел гулять к Неве, или в баню, или в желтый дом. На этот раз он привел проститутку домой, разделся, лег рядом с ней и умер. Это случилось накануне войны, а в первый день ее умер ректор. Он умер от цирроза печени и очень страдал перед смертью. Если бы Иловайский знал об этом, он бы порадовался напоследок, но он этого не знал. А вот Карамзин ...
Ххх
Обер-лейтенант Фридрих Шарф умер с удивлением на лице. Пуля охотника разорвала ему кадык, и он, не успев почувствовать боль, более не способный ничего сказать или даже застонать, удивился произошедшему, и упал замертво. Его солдаты тоже удивились. Выстрела они не слышали, да и где же его услышишь за пол километра, когда по ближней дороге проходят драгуны, спешащие к Ковно.
Ххх
Князь Казареев умер вместе с конем. Русский пулемет срезал их на скаку, сразу обоих. После боя, оставшиеся в живых кавалеристы отнесли тело князя в тыл, завернули в ковер, полковой раввин пропел кадиш [заупокойная молитва], и Казареева закопали. Успели как раз до первой звезды.
Ххх
Мичман Рифкинд утонул. Утонули и все прочие члены экипажа минного заградителя "Дерзкий". Холодные балтийские воды сомкнулись над их телами и над искореженным остовом их корабля, а линкор Кронпринц Александр в окружении положенной ему свиты крейсеров и эсминцев проследовал дальше. Начинался штурм Петрова. В утешение вдовам моряков, следует отметить, что кронпринц тоже умер. Сначала умер сам кронпринц. Его взорвали анархисты, и он умер, потому что взрыв самодельной бомбы живого места не оставил на его сиятельном теле. А потом умер и линкор, названный его именем. Смерть его была мучительна. Он умирал долго, содрогаясь от прямых попаданий крепостных орудий Моодзунда, но когда в вечерних сумерках взорвались артиллерийские казематы главного калибра, небесная канцелярия выписала свидетельство о смерти и этому техническому чуду, сотворенному из крупповской стали сумрачным германским гением.
Ххх
Полковник Фонвизин умер героем. Он уже был ранен утром, вернее, на рассвете, во время штурма первой линии россов, но не тяжело. Однако рана, полученная на поле брани, и то, что полковник остался в строю, вещи не маловажные для военного человека. Останься он в живых, Великий князь непременно наградил бы героя. Впрочем, его и наградили. Посмертно. После обеда полк Фонвизина только изготовился для очередной - третьей по счету - атаки, когда росы выпустили против суздальцев свои дьявольские боевые машины. Огромные стальные чудовища - тогда еще никто не знал, что они называются масаками - выползли из-за позиций россов и, как раскаленный нож сквозь масло, прошли сквозь полк Фонвизина. От полка после этого осталась лишь кучка истерзанных впавших в безумие солдат. Фронт был прорван и призрак катастрофы встал над дрогнувшими русскими и немецкими войсками, но всего этого Фонвизин увидеть не успел. Он погиб одним из первых под огнем росских масак.
VIII. Дух человеческий бессмертен!
Тело человеческое бренно. Человек смертен, но дух человеческий бессмертен, и дела его переживают время его и прорастают в будущем.
Книгу Иловайского переиздали через двадцать лет после его нелепой смерти. "1490 год" стал популярен и востребован. Более того, спустя еще двадцать лет эта книга стала библией движения "новых историков". Лидером же новых историков стал профессор Биньямин Рифкинд - сын Вениамина и Марии Рифкиндов. Надо отметить, что этот проглот и ревизионист дважды в году обряжается в черный костюм-тройку, надевает черную ермолку и идет читать заупокойную молитву около памятника "Дерзкому". Однажды, в теплый летний день - в сороковую годовщину гибели минного заградителя - Рифкинд стоял у памятника и молился, а за ним издалека наблюдала миловидная девушка, которую заинтересовал столь странный обряд. Рифкинд взгляд девушки почувствовал и, закончив с молитвой, не приминул с ней познакомится. Через пол года Екатерина Фонвизина стала его женой.