Володя Злобин
Давай поцелуемся?
Она вздорной была, конечно. То норовила мазнуть корректором, то скромно читала книжку. Темноволосая, с подтаявшими голубыми глазами. Её Настя Снегирёва звали, как-то без вызова, по-простому, так, что я не мог не влюбиться.
Новенькая пришла в десятом, когда не знаешь, как дотянуть до выпуска, и потому маешься от безделья. У доски застенчиво сомкнула руки высокая стройная девушка. Иногда она поправляла выбившуюся прядку и бросала немного испуганный взгляд. Лицо её отливало той беззащитной бледностью, которую немедленно хочется согреть шуткой или вином. Нижнюю губу сжимал раздвоенный шрам крохотный птичкин след. А глаза... о, они, повторю, были подтаявшими, словно в них долго креп, а потом разошёлся лёд, половодье затопило радужку и вот-вот окропит ресницы.
Естественно, одноклассницы Настю Снегирёву невзлюбили.
С неделю они приглядывались, о чём-то шептались, а затем стали подтрунивать над Снегирюхой, будто эта жирная исковерканная фамилия шла тоненькой лучистой Настеньке. Пацаны в травлю не вмешивались в те далёкие времена волочиться было принято лишь за сисястыми, а ценить застенчивую болезненную красоту считалось постыдным. Хотя все ценили. Просто боялись в этом признаться.
А потом, когда травля дошла до пенала и лёгких толчков, Настя пришла в класс выпрямлено, без прежней зажатости. Я тогда впервые увидел, что у неё пусть тайная, но красивая грудь. В ответ на ехидное приветствие Настя обернулась и влепила хлёсткую пощёчину. Обидчица с такой силой влетела в висящую на стене географическую карту, что оставила на ней отпечаток новой страны.
Естественно, забили стрелу. Позвали авторитетных гопниц из техникума, чтобы те разъяснили за жизнь. Это не были те жутковатые стрелки прошлых лет, о которых рассказывали взросляки, а просто подобие, чтоб как у уважаемых людей. На них было больше истерик, чем крови. Наш маленький городок только начинал отходить от понятий и, как всякое расставание, преувеличено нервно переживал разрыв. Но я всё же волновался за Настю. Та пощёчина прозвучала от безысходности, и долгий качающий разговор с дракой хрупкая девушка бы не вывезла.
Я даже пробился в группу поддержки, чтобы при случае всех растащить: «Хватит, она своё получила!». Мне было заранее стыдно за это «она своё получила», но я, хоть и слыл вполне уважаемым пацаном, достаточным авторитетом всё же не обладал. Защитить Снегирёву я мог лишь так.
Когда все уже собрались в подчёркнуто серьёзный кружок, на окраине пустыря показалась высокая фигура. Настя безразлично подошла к обидчицам, главная из которых начала что-то предъявлять. «Наши пацаны», «шлюха», «за тебя есть прогон»... в общем, полный набор зависти, неуверенностей и обид. Настя слушала прямо, совсем без страха. Я не узнавал ту девушку, что скромно потупилась у доски. Глаза её замерли. Ветер не трепал тёмные волосы, словно они были тяжелы для него. Кожа оставалась бледна.
Так вот, девочка, слушай сюда...
Не дослушав, Настя вмазала кулаком. И ещё, чтобы обхватили лицо. Тогда Настя цапнула девку за патлы, намотала их на руку и смачно впечатала в осеннюю грязь. Пустырь огласило подвывающее обещание: «Убью-ю-ю, суууу-уу-ка-а!». Но никто не убил. Ни одноклассницы, озабоченно склонившиеся над зачинщицей, ни гопницы, которые одобрительно всему покивали.
А я стоял как дурак, не зная, что и сказать.
На следующий день Настя робко скользнула за парту, где стала читать какую-то книгу. Больше новенькую не трогали, хотя Снегирёва всё равно пугливо посматривала по сторонам. Закушенную губу разделял белый шрамик. Выглядела девушка столь трепетно, что я наконец-то решился:
Привет, хочешь сегодня погулять?
Ответ был краток и однозначен:
Не хочу.
Меня это покоробило. Видать, Настя решила, что я из числа тех романтичных персон, которые двигаются на районе и долбят плюхи под гундосый речитатив. А ведь я любил наблюдать за птицами. В нашей средней полосе я мог различить до пятидесяти видов. Немного, но, если учесть, что дальше родной области я ещё не бывал, результат был вполне приличным. Ни в каких орнитологических обществах я не состоял: учился сам, по книгам, пользуясь военным отцовским монокуляром. А тут эта Снегирёва... такое совпадение я пропустить не мог.
Что читаешь? попытался оправдаться я.
Настя скосила взгляд и неохотно показала обложку.
Му-ра-ка-ми, протянул я, надеясь вспомнить о таком писателе или хотя бы придумать смешную рифму. В памяти медленно всплывал образ: книжный, я тщетно ищу новый орнитологический справочник, и на глаза попадается странная обложка из рупора граммофона торчит накрашенный как проститут зелёный дятел.
А ты читала у него эту... про птицу, в общем.
Хроники заводной птицы?
Да! Там ещё дятел на обложке. Кстати, ты знала, что дятлы долбят по дереву, чтобы переговариваться? У каждого свой ритм, которым они обозначают границы участков. Они очень территориальны... ну... дятлы эти.
Настя прячет серо-голубые глаза. Я впервые вижу её так близко истончённую, с мелованной кожей. На шее бьётся виноватая жилка. И волосы густые, путанные гнездо, а не волосы, и руки бы туда запустить... Я вспомнил, как безжалостно Настя схватила соперницу и швырнула в грязь.
А сейчас вот застенчива.
А эту ты у него читал? Настя показывает название.
Мой любимый Sputnik... не, ещё не видел в книжном.
Ну это чтоб она удивилась: о, ты в книжный ходишь? Покажешь, где он?
Ясно, и под смешки одноклассников Настя вернулась к чтению.
Поражение лишь раззадорило. Настя была не похожа ни на расписных школьных красавиц, ни на тихонь. А особенно она была непохожа на тех, кто был не как все. Я думал, она вольётся в компашку нефорш, где, приняв скорбный вид, будет обсуждать гривачей и восточные мультики, а она осталась сама по себе, будто её вообще ничего не интересовало. Даже этот её Мураками не менялся Снегирёва всегда читала одну и ту же книгу. Сначала я думал, что это какая-то поза или хотя бы защита от окружающих, но Настя читала книгу внимательно, не притворяясь. Странностей добавляло и то, что иногда Настя приходила взбалмошная, не то, чтобы словоохотливая, а просто другая. Опять выпрямившись сидела, могла без спроса выйти к доске, хлестнуть взглядом и часто хватала за руки самых хулиганистых старшаков, и те стояли, не смея пошевелиться. Настя что-то шептала им, а я ревновал, ревновал, ревновал.
Видимо, Снегирёва была психической. Очень всё походило на раздвоение личности, хотя обе они отшивали мои подкаты до обидного одинаково.
Я не сдавался. Из классного журнала я выяснил, что Снегирёва жила в длинном девятиэтажном доме на набережной пожалуй, самом крутом в нашем захолустье. Домофоны тогда ещё толком не появились, поэтому я без труда отомкнул замок. На девятом этаже ещё и лучший вид в городе я сразу, без колебаний, позвонил.
На удивление, мне открыли. Даже без щёлки, бесстрашно распахнув дверь до конца.
Чего тебе? спросила Настя.
В старенькой домашней одежде, почти пижаме, растрёпанная, она казалась очнувшимся ото сна воробушком.
Да вот, я это. Книгу тебе принёс. Помнишь о заводной птице говорили? Вот, в общем.
Ааа... Настя повертела в руках подарок, Знаешь, я не люблю Мураками.
А что любишь?
Ничего, пожала она плечами.
В кухне кто-то сгрузил кастрюли, и в коридоре появилась приятного вида женщина.
А уверяла, что ни с кем не общаешься! Заходите, молодой человек. Ну заходите же! Я вчера торт пекла!
После краткого знакомства с Настиной мамой я кое-как вырвался в подъезд. Из кухни донеслось раздосадованное:
Настя, не хочешь дома, так сходи погуляй! Ну чего мы тогда в новую школу пошли?.. Хватит в комнате чахнуть! Такой парень к тебе пришёл!
Ма-а-ам, ну не хочу я.
Не хочу, не хочу...! Что с тобой случилось вообще? И ведь укорить некем! Надо было тебе сестрёнку родить. Молодой человек, вы не слушайте её. Берите в охапку и на улицу!
Пунцовея, я показал кофр с монокуляром:
Пойдём на набережную птиц порассматриваем.
Настя ничего не ответила, лишь пусто смотрела мимо меня, за плечо.
В общем, жду тебя внизу. На качельке.
Она не вышла ни через полчаса, ни через час. От скуки я созерцал голубей, косивших воспалёнными красными глазками. С удивлением приметил полевого воробья редкого гостя в городе, где ему нужно соперничать с домовыми собратьями. Полевик был совсем чужак, даже без стайки, всё прыгал и высматривал что-то из-под коричневого берета.
Устав ждать, я побрёл на набережную. Солнце садилось за реку. Из птиц были только неинтересные утки. Толстые и прикормленные, в тёплые зимы они ленились улетать и часто вмерзали в лёд. В крошечном парке гулял народ. У главного городского аттракциона старого колеса обозрения меня осенило.
Я рванул к кассе.
Когда кабинка со скрипом доползла до вершины, я нацелил монокуляр на окна Настиного дома. Последние этажи как раз выглядывали над золочёной рощицей. Навестись было сложно: дрожали руки, окна разбрызгивали молнии. Я знал расположение лишь примерно, но, по счастью, сразу увидел её залитая кипенным светом, у распахнутого окна, за которое ветер бросал спутанные волосы, стояла Настя Снегирёва. Волосы горели червонным огнём, руки разведены для полёта. Моя любимая, размером со спичечный коробок, встречала закат, а я подсматривал за ней с вершины ржавого аттракциона.
Колесо двинулось, изображение скакнуло, и я стал опускаться вниз, в ещё один тусклый вечер.
Я вновь и вновь поднимался над городом, но Насти больше не видел. Конечно, я мог наблюдать за домом и с улицы, но тогда бы меня заметили. Позиция на вершине колеса казалась не подглядыванием даже, а наблюдением, тем натуралистским азартом, с которым ожидаешь появление редкой птицы.
А потом я встретил Настю на набережной. Почти в темноте, после моего ежевечернего подъёма. Я уже был готов лепетать, что просто наблюдаю за птицами, но Снегирёва лишь безучастно кивнула и пошла дальше. Одета она была очень тепло, в несколько, как казалось, штанов и меховую шапку.
Ты это куда? На Северный полюс?
А это далеко?
Порядком. Так ты куда?
Просто гуляю.
Я с тобой.
Как хочешь.
Мы слонялись по набережной до фонарей. Настя молчала, а я боялся её вспугнуть. Мучительно придумывалась тема для разговора, но на ум не шло ничего кроме щебечущего как канарейка Мураками. Когда стало совсем поздно и мне уже надо было домой, я невинно поинтересовался:
А ты долго ещё гулять планируешь?
До утра, ответила Настя.
В смысле?
В прямом.
Ааа... с мамой поссорилась? Так давай вернёмся, я замолвлю словечко.
Да нет... ты... Не надо. Ничего не надо.
Я думал, сейчас она закричит, треснет тонкий ледок в глазах, и меня сметёт, но Настя закончила говорить тихо, совсем погасши.
Ты точно до утра собралась?
Точно.
Тогда пойдём. Сюда всё равно алкашня подвалит.
Из закутков уже доносились нехитрые мелодии первых телефонов. Кто-то глыкал и реготал.
Осмелев, я взял Настю за руку и повёл дальше, к реке. Девушка не сопротивлялась, но сквозь перчатку я чувствовал напряжённые пальцы. Начались прибрежные заросли. Когда река стала громче города, я вытащил из-под груды ивняка деревянный настил. Проволок, плюхнул на мелководье. Затем бросил второй.
Дальше там по колено, но я тебя пронесу.
Мне казалось, что вот сейчас-то Настя заорёт ты совсем идиот что ли!? и скроется в тальнике, но она покорно дала взять себя на руки и перенести через глубину. И не такой уж лёгкой она оказалась нет, приятно тяжёлой и мягкой.
Тут ямы просто намыло, можно провалиться, оправдывался я, обуваясь, поэтому сколотил вот...
Мы стояли на небольшом островке, который занимал лиственный лесок. Когда-то он был частью берега, но вода проточила русло, отделив остров от горожан. Это пошло ему только на пользу трава почти зарастила кострища и поглотила шприцы. Берёзы понемногу чахли, но в сердце островка всё ещё возвышалось старое кряжистое дерево, растроивающееся посредине. Я помог Насте забраться, и мы удобно устроились в расщелине.
Вот, в общем, с гордостью сказал я, сюда можно приходить, если хочешь одна побыть. Или достал кто.
Хорошее место, ответила Настя. И как щедрость добавила, правда хорошее.
У меня булка есть. Будешь?
Она съела половину. Потом мы сидели в изгибе, который уютно поджимал нас друг к другу. Я набрал листьев, которыми запорошил убежище, и мы нагревали его теплом наших тел. Пахло рекой. Качался лес, ветер сметал облака. Я рассматривал непослушные волосы, олуненные глаза. Видел хлебную крошку, приставшую к шраму. Чувствовал, как в моё плечо упирается её плечо. И было так хорошо, что не хотелось большего.
Зря ты так ко мне, неожиданно произнесла Настя.
В смысле? И как это так?
Девушка задумчиво провела рукой по коре:
Нам кажется, что мы выбираем одну дорогу и идём только по ней, иногда грустя о второй. Так вот нет, мы всегда идём по обеим. И чем больше на нашем пути развилок, тем сильнее мы расстаёмся с собой.
Смотришь на себя и не узнаёшь? предположил я.
Не только.
Знаешь, сороки могут узнавать себя в зеркале. Проводили эксперимент: капали сороке на шею жёлтым и чёрным. Чёрный цвет сливался с опереньем, и сорока, разглядывая себя, не замечала разницы. А вот увидев в зеркале жёлтый, начинала его счищать.
Мы долго молчим. Затем я отваживаюсь:
В любом случае, я посообразительнее сороки и всегда узнаю тебя.
Я осторожно беру Настю за подбородок она не противится, я провожу пальцем по её шрамику она не противится, я приближаюсь к ней с поцелуем и Настя бьёт. Размахивается, оцарапывает запястье и снова бьёт.
Никогда. Не целуй. Меня.
Она успокаивается так же быстро, как и завелась. Только дышит ожесточённо. Настя словно борется с чем-то, что сидит в ней, и все слова, все силы уходят на внутреннее противостояние, а нам... а мне ничего. Даже помощи не попросит. Сидит, закусив губу. Птичка без своего гнезда.
Больно? указываю я на руку. Место между перчаткой и рукавом оцарапано до крови. Скапливается и падает бисер.
Больно, кивает Снегирёва.
До самого утра я держу её руку, обмотанную моим платком.
Наступил октябрь. По тротуару застучали медные листья. Стал чаще заглядывать дождь. После той ночи Настя долго не появлялась в школе. Я решил, что перемены в её настроении связаны с опасением близости. Тогда, на пустыре, Настя ударила, потому что её назвали шалавой. Мне досталось из-за поцелуя. А к опасным парням тянула какая-то травма: Настя выговаривала им, как брошенная. Видимо, когда-то её сильно обидели.
Поэтому тихость. Потом истерики.
И этот шрам.
Я так часто катался на колесе обозрения, что сторож заподозрил неладное. Каждый раз он оглядывал мою кабинку, будто я делал там нехорошее, и только потом захлопывал дверь. Колесо наматывало обороты, но Настины окна оставались пусты. Дверь мне больше не отворяли.
Перед заморозками, когда уже не помочишь ноги, я решил сходить на остров. В расщелине, забросанный листьями, лежал «Мой любимый sputnik» Мураками. Я слишком небрежно взял книгу, и из неё выпала закладка-перо. Воронье, с синеватым отливом. Я тщетно искал заложенное место. Потоп плюнул. Получается, Настя приходила сюда без меня. Читала и вот забыла. Или решила оставить на память?
Как только девушка пришла на уроки, я протянул ей книгу.
Вот, на нашем месте нашёл. С тобой всё в порядке?
Снегирёва взглянула на меня как-то осоловело. Я ожидал, что она придёт исхудавшая и осунувшаяся, а девушка немножко пополнела. Это ей даже шло краска на бледном лице, округлившаяся грудь. И чуть оживший взгляд, где затлел уголёк. Он пристально изучал меня, будто видел впервые. Прожигал даже, подрумянивал.
Прогуляемся? вдруг предложила Снегирёва.
В классе одобрительно загудели. Я постарался не показать радости. Мураками остался у меня в руках. Настина сумка и без того была набита книгами.
Гулять пошли на набережную. Напоследок я хотел прокатить Настю на колесе и, когда мы замрём на вершине, вручить ей монокуляр, чтобы она осмотрела даль за рекой, а потом признаться, что однажды клянусь, случайно! я увидел отсюда, как она, расправив руки, встречала ещё тёплый закат. И мне захотелось всегда быть рядом, стоять сзади, не мешать ветру, но и не давать упасть.
И поцеловать. Конечно же, поцеловать.
Сторож одобрительно кивнул и галантно защёлкнул дверцу. Теперь я был вне его подозрений. Мы поднимались наверх, а последнее в году солнце медленно клонилось вниз. По обшарпанной кабинке плыли печальные отсветы. Настя вальяжно развалилась напротив. Волосы её заслоняли лицо. Девушка сидела, уложив руки на бортики и сутуло прогнувшись вперёд, как очень уставший человек.
Хочешь? достал я драгоценный монокуляр.
Настя так сильно помотала головой, что зашаталась кабинка. На меня она по-прежнему не смотрела. А может, видела что сквозь неряшливую копну.
Я заглянул в окуляр.
Земля приблизилась, поплыла: нарядные леса на том берегу, сжатые до окоёма поля, подстывшая речка, бетон-бетон, облетевшая уже рощица, Настин дом. Мне хотелось увидеть, как стёкла залиты прощальным огнём, но в любимом окне почему-то стояла девушка. Тёмные волосы, бледная кожа, только руки не разведены, а машут из стороны в сторону словно Настя Снегирёва хочет мне что-то сказать. Рот её заходился в беззвучном крике. Я не мог обознаться это была именно Настя, знакомая мне в монокуляре едва ли не ближе, чем в жизни.
Я опустил прибор. Настя Снегирёва сидела напротив, задумчиво изучая моё лицо. Ветер пытался расшатать уставшие крепления, и Настя, будто из озорства, подыгрывала ему стопой. Как-то недобро приподнимался и опускался носок сапог, раскачивая железный пол. И ни слова. Только язык трогал шрам под губой.
Я снова посмотрел на дом Настя всё ещё махала мне. Откуда она знала, что я... мы?.. будем именно здесь? И кто мы?
Колесо дрогнуло и поползло вниз. Хотелось, чтобы монокуляр превратился в бутылку водки. Ведь я отчётливо помнил, как мама Снегирёвой сетовала, что не родила ей сестрёнку.
Насть, у тебя же нет сестёр? Двоюродных там?
Подруг у неё точно не было.
Не-а.
Настя начала отколупывать краску с перил и небрежно стряхивать вниз. Краска была новая, её нельзя было вот так легко сковырнуть, но крепкий ноготок поддевал корочку, и она отслаивалась с неприятным треском. Звук этот взмурашивал кожу. Настина рука обнажилась, и я заметил, что на запястье, пораненном о сучок, нет даже царапины.
Быстро на тебе зажило.
Ага, как на собаке, с прищуром ответила Настя.
Я снова навёл окуляр на окна, но их уже скрыли деревья. Тело пробила дрожь.
Чего задрожал? оскалилась Настя. Зубы её были ровные-ровные, белые-белые.
Вспомнил, как тогда холодно было. Вон там, смотри, всю ночь на лавочках просидели, я указал на закуток, где тусила алкашня. Помнишь?
Ещё бы.
У меня онемели ноги. А отколупанная краска всё летела вниз, жадно впивался в перила уверенный ноготь, и раскачивал кабинку носок сапога. Вдруг Настя улыбнулась и сказала то, что я так боялся услышать:
Давай поцелуемся?
У меня волосы встали дыбом. Это была кто угодно, но не Настя Снегирёва. Она там, в своей комнате и своём окне, а это что-то иное, противоестественное, лишь притворяющееся человеком. Напротив меня сидел зверь с сырыми глазами, сидел, беспечно развалившись, и ухмылялся тому, что я попал в западню. Бежать было некуда кабинка защёлкнута на замок, мы на верхотуре, и этот цокающий ноготок, эти очернённые волосы, этот носок... Настя Снегирёва жмурилась передо мной как сытый и довольный хищник, во власти которого я был.
Давай поцелуемся? придвинувшись, хрипло предложила она.
И сразу впилась в меня. Поцелуй был болен и сладостен: Настя прикусывала губы и теребила их, слизывая выступавшую кровь, потом стеснительно отступала и вновь кусала. Она сорвала с губ коросту и сладостно прожевала её. Лизнула от ключиц до уха. Со смехом надавила на пах. Чудовище обращалось со мной как с пищей: жутко и в то же время приятно. Тело стало ватным и непослушным. И было страшно закрыть глаза, потому что прямо перед моими были её распахнутые, безразлично серые, прокалывающие чёрной точкой зрачка.
Мы вывалились из кабинки как пьяные. Сторож ухмыльнулся, а я с мычанием тянул к нему руки, умоляя спасти. Продавив ярёмную вену, Настя вновь засосала меня. Я обмякал в её руках, и никто из прохожих не видел, что я едва-едва касаюсь земли ботинками, что Настя, обхватив за голову, держит меня на весу.
Голубки, сказал кто-то.
Настя утаскивала меня в тальник, и с набережной заулюлюкала гопота. Впервые в жизни я понадеялся, что она догонит, прицепится. Увы, пацанва лишь приветствовала удачливого собрата. Я цеплялся за кусты, но каждый раз, когда возвращались силы, тварь целовала меня, а когда заросли сомкнулись так плотно, что огни города заменила луна, Настя Снегирёва впилась в меня последний, завершающий раз.
Поцелуй начался нежно, почти извинительно, но лишь для того, чтобы явить боль, когда разорванный рот ещё помнит вкус мёда. Но с какой бы пыткой тварь ни поглощала меня её серые, немигающие глаза оставались холодными и раскрытыми. Взгляд был омерзительным, ведь меня даже не ненавидели, убивали не из голода или страсти, а вообще без чувств, без какого-либо торжества, как неодушевлённого. Это поразило настолько, что я собрал всю свою ненависть, всю ярость, весь гнев и в то же время всё то, что делало меня мной, все мои мечты и стремления, всю жажду жизни, на пределе сил дёрнулся и... вырвался из объятий Насти Снегирёвой.
Меня швырнуло на стылую землю. Спина больно проволоклась о корни. Тело не слушалось, но Настя и не думала нападать плотно сжав губы, словно поймав кого-то, она удерживала чёрное трепыхающееся облачко. Оно было изменчивее всего, что я когда-либо видел толстый извивающийся угорь, дымный череп, клякса, пар, абажур... А затем, будто осознав, что вырваться не удастся, дух облёкся в плоть.
Настя с улыбкой отвела губы от моей полной копии. Рост, лицо, даже одежда всё было тем же. Только зарубцевался шрам на губе, хотя я всё ещё обливался кровью. И глаза ненавидящие, холодные. Двойник был создан из злобы, из низости и коварства, из всего плохого и отвратительного, что Настя выцедила из меня. И вместе с тем в нём было что-то особенное, какая-то черта, позволяющая очаровывать и влиять. Что-то важное, что прежде принадлежало лишь мне, и не было ни добрым, ни злым. Этим двойник отличался от меня я, именно я был на него не похож, словно он был оригиналом, а я жалким подобием.
Чудища смотрели так плотоядно, что я, поскуливая, пополз назад. Особенно жутко смотрел я сам как на своё неудачное прошлое, как на худшую версию себя, как на того, кого нужно забыть. Затем дубль поднял с земли оброненный кофр. Достал бесценный прибор, издевательски его повертел и с наслаждением разбил отцовский монокуляр.
Настя захохотала, довольная моей болью.
Последнее, что я помню как двойников алчно потянуло друг к другу, и они страстно поцеловались.
В школу я вернулся с заштопанным лицом. Под расспросы одноклассников отсиживал урок за уроком. У окна ссутулилась Настя Снегирёва. Настоящая Настя, точнее такая же безжизненная оболочка, из которой высосали все соки.
Когда я вернул ей Мураками, девушка открыла его на случайной странице и продолжила читать, будто отвлеклась всего на минуту. Теперь я видел книга не приносила ей удовольствия, словно внутри прочитанное стирал ластик. Слова падали, он подтирал, и буквы таяли, оставляя страх чистой страницы. И так раз за разом, всегда, вечная погружённость в одну и ту же книгу, в одно и то же предложение, которое невозможно почувствовать и нельзя представить.
Я всё понимал. Но во мне не было слов утешения. Поэтому я молча садился рядом.
Одноклассники, считавшие, что у нас любовь, однажды подбежали к нам, стиснули и по-детсадовски пропели:
Тили-тили тесто, жених и невеста!
Мы безразлично смотрели друг на друга, и наше дыхание не превращалось в одно. Внутри меня был туман. Кожа её оставалась бледна. Мне больше не хотелось к ней прикасаться. Она больше не пыталась меня спасти. И хотя наши плечи вновь встретились, как тогда, в расщелине старого дерева, мы оба ощущали лишь холод.
«Расстались», шептали завистники.
Когда лицо зажило достаточно, чтобы было не отличить явилась тульпа, которой позарез понадобилось переночевать у меня дома. Пришлось слоняться по городу. Меня задержала милиция, но не возникло даже мысли назвать свой адрес, чтобы все увидели двойника. Так повторялось несколько раз. А потом он куда-то исчез. У двойников, наверное, есть и свои дела. Кстати, родным он нравился больше. «Ну наконец-то, а то всё квёлый какой-то», говорили они.
Мне больше ничего не хотелось. Я был не несчастным, нет просто не существующим, каким-то во всём несолёным, безвкусной водой. Я был лишь очертанием, и если влить меня во что-то большое, как стакан воды в океан, я бы сразу во всём растворился. Но не было ничего, в чём бы я мог или хотел исчезнуть. Даже в Насте.
Её в своё время высосали не до конца капельку оставили, всего чуть-чуть, на один только раз. И она использовала свой шанс: отговаривала меня, книгу подсовывала, попыталась предупредить из окна. Почему не сказала прямо? Представьте, что вы только контур, только слабая линия между ничем и ничем. Когда вы существуете лишь как разделительная полоса, когда вы и есть граница, вам не захочется ничего нарушать. Иначе вы рискуете быть стёртым.
И вот по Насте провели ластиком.
Лишь однажды, весной, когда уже пела капель, я вдруг услышал слабый призыв Снегирёвой:
Там... за окном.
На отливе прыгала крохотная птичка. Яркая, в светлых крапинках, голубовато-зелёная, она с интересом смотрела в класс. Это был зимородок упрямая птица земли, весной возвращающаяся к старому гнездышку.
Зимородка заметили, по классу пробежал шепоток, и сама учительница ахнула какой красавец! Зная о моём увлечении, все стали спрашивать, что это за птица. Даже Настя смотрела с какой-то надеждой, будто ответ мой что-то мог изменить. Я знал, что зимородки однолюбы, что весной они воссоединяются с парой, но помнил я и ещё кое-что. То, с каким презрением двойник глядел на меня. И то, что тульпу соткали не просто из сильных чувств, а из чего-то важного, прежде бывшего лишь моим. Я понял, что именно у меня украли. Точно так же, как у Снегирёвой украли любовь к чтению.
Зимородок поднял голову, обнажив рыжую грудку. Тонко и одиноко пропел. Класс ждал. Настя смотрела на меня во все глаза.
Всего лишь птица, произнёс я вслух, это всего лишь птица.
|