Лыков Григорий : другие произведения.

Домашний альбом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 7.77*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Все истории о счастливой любви кончаются свадьбой. И сакраментальным: "они жили / и умерли". "Домашний альбом" - писательский акт любопытства перед закрытой, но не запертой дверью. Герой, женатый инженер, обычный человек, решается додумать до конца, что это за странная штуковина - счастье вдвоем. За окном 90-е годы, мощные течения тащат людей к осязаемым конкретным целям. Книжный идеализм объявляет войну победно шествующей прагматике - каковы его шансы? Психологическая повесть-драма "для детей старше 30-ти" - для тех, кто однажды уже спрашивал себя: "Зачем всё?"

  "Описывать - неверное выражение", -
  рассказывал о своей повествовательной стратегии Альфред Дёблин. -
  "В романе надо наслаивать, скапливать, перекатывать, толкать".
  Так и я (в меру сил): schichten, haufen, walzen, schieben...
  
  
  ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
  
  1
  - Будь я художник, я бы ее портрет написал акварелью, - улыбнулся Ширин. - Масляные краски для нее глубоки, ими метафизику творить, тайный свет. Милое личико, вот и всё. Когда хотела быть серьезной, около губ в уголках собирались припухлости - надутый, обиженный ребенок. Да! И очки. Учительские очки. Есть ученый вид у человека в очках, а есть учительский; так вот, это были учительские очки. По вечерам в прихожей трынькал звонок, Маша открывала дверь, и громкий Маринин голос извещал: 'Так! Пока милого нет, я к тебе, подруга, почирикать!'
  - Почирикать, какая прелесть, - сказал я.
  - Первое время я собирал ее словечки. 'Маш! Как, как это у Марины, когда красит губы и глаза?' 'Я намазюкалась!' - смеялась Маша. 'А кошка?' 'Тварь хвостатая. Ты б записывал, Сергей!' Числавенко был у нее 'мой', вместе мы 'мужички', или даже 'мужчинки'. Бывшие соседи по общежитию, клянчившие деньги, - 'друзики'.
  - Как? - Я хохотнул. - Друзики? Первый раз слышу. Уменьшительное с пренебрежением.
  - А запоминай, писатель! Ей всё хотелось уменьшить. Ей так было удобней. Детский страх перед миром, и такое заклятие страха. Вспомни - в школе, даже студентами мы болели коверканьем языка. А Марина эту привычку взяла во взрослую жизнь, в большую скуку...
  МАРИНА. Она зримо стоит передо мной в своих очках, с радостной во весь рот улыбкой. Сотни раз встречалась на улицах, в троллейбусах, в компаниях за столом. Насчет 'учительских' Ширин загнул. Очки как очки, два блюдца, прячущих близорукий взгляд. Улыбка одна-единственная, на любую погоду. Оп! - и сияет, прикрыв блеском стекол всё своё особенное. Но когда она забывает про улыбку, передо мной появляется настоящая Марина из истории Ширина о безумной борьбе за счастье, о заклятии страха перед жизнью. Эту историю я вытянул не за один вечер наших разговоров.
  
  
  ШИРИН СЕРГЕЙ МИХАЙЛОВИЧ. В этом городке на краю света я забыл, что есть такое приятное занятие: писать книжки с сюжетами. Два года сидел публицистом в краевой газете. Работа не самая плохая, денег хватало, но природа-таки требовала своего. Блокноты, набитые впечатлениями от здешних диких войн - за власть в городской думе, за рыбу, за лес, за торговые пути в Японию и Корею, - пылились на полках, опротивело. Суета сует! Отстрочив статью, я распахивал окно, чтобы от дыма проветрить комнату, глядел на мозаику железных крыш, на полоску моря, на разноцветный летний народ, сновавший подо мной внизу. Разный люд, озабоченный, веселый, - симпатичные малые величины, целые миры, каждый с убеждениями, со своим пониманием всего вокруг...
  А тут как раз Ширин. Нас ребята из проектного института познакомили.
  Началось, не помню, как. С нескольких шуток, которыми обменялись. С его удивления, что пишу книжки. С моего удивления, что этот тип слово 'метафизика' знает, что-то читает, интересуется.
  Выпили коньячку у него в конструкторском отделе, а потом я позвал к себе. Вошел - присмирел, глазел вокруг с любопытством.
  - Квоты. Лес, - читал на корешках моих тетрадей на полке. - Выборы 2001 года. Передел власти... Эй, а есть у тебя такое: быт, дом? Семья? Любовь? Нормальное, человеческое?
  Что-то шевельнулось во мне, да как сильно. Знающий поймет.
  Я достал и показал ему чистый блокнот в красивой обложке, купленный в корейском магазине.
  - Смотри. Будет не тетрадка. Большущий альбом! Специально для акварелек. С посвящением тебе... Как там ты говорил? Кошка?..
  - Тварь хвостатая, - смеялся он.
  - Ну, по стопочке? За знакомство? - достал я коньяк.
  Мы проболтали до одиннадцати, до последнего трамвая.
  
  
  Он ведь не менее странен, чем его рассказ. Инженер, назвавший себя обывателем и объявивший: никаких других чинов знать не знаю. Тут был пункт: стоило сказать об общественной пользе, о служении ей, про политику, про перемены в мире к лучшему или худшему, как он набрасывался спорить. Всё ерунда, бред, иллюзии, ваши игры в 'служение' и прогресс! Ведь если есть живое и подлинное на свете, так это жизнь частная, внутренняя жизнь, черт побери! А не эти абстракции, низводящие нас же самих до роли оловянных солдатиков. Вот где сердце вопросов! Вот где служите, а об остальном забудьте!
  Впрочем, Ширин кипятился и на частные темы. Помню, он противопоставлял разуму некое 'неразумие', понося всякую человеческую целеустремленность и практичность. Чувствовались тут доморощенные, свои собственные теории.
  Спорили. Я его логикой на лопатки, а он всё равно по-своему. Твердый, упорный при обманчивой внешности: невысокий, хрупкий, и эти глаза, всегда вопросительные, тревожные и сдержанные. Крайности его ерунда, самый обычный экстремизм провинциала. А наблюдательностью он меня просто поражал: в характерах правда умел читать что-то.
  Вот тогда и прозвучали слова о семействе, целые годы - лучшие годы жизни! - отказывавшем себе во всем, чтоб решить один главнейший вопрос. Купить жилье, хорошее жилье, а от него по порядку убывания позволять себе все остальные блага, в том числе и самое обычное счастье.
  'Ну и что? - говорил я. - Какая в конце века молодая семья не преткнулась об этот поистине русский камень: где жить? Куда денешься? Дети растут! Ради них и отдашь лучшие годы!'
  'И годы детей, которые из-за этого и детства не видели?' - И глухо добавлял, что так всосал, перемолол людей этот аскетический надрыв, что обделяли себя по привычке, а цель как бы и не нужна оказалась.
  'Как - не нужна?'
  А кто его знает, как. Может, хотелось большего и большего. Желания всё время опережали возможности, и устали люди.
  'Ну а ты здесь при чем?'
  'Да так. Видел. Краем задело, холодом обдало. Близко, очень близко от меня'.
  Мелькало имя - Числавенко. Числавенко то, Числавенко сё, был такой краснослов и железный парень, всё наперед просчитавший и по этому расчету живший. Ширин с волнением вспоминал о нем. Любое приятельство, говорил Ширин, любое общение людей имеет четкие периоды со своими пиками и границами. Лицевой. Изнаночный. Изнаночно-лицевой...
  'И мы с тобой не избежим?'
  'Нет!' - смеялся он. Дело времени; закон один. Лицо, изнанка, - человек раздвоен, как бы ни клялся в своей цельности. Наказан за свое яблочко из райского сада.
  'Но помилуй. Есть же степени! Наконец, есть люди, как бы это сказать, от природы непосредственные и цельные, им твой закон не указ'.
  'Э! Привыкли вы в непосредственности идеалы видеть! А знаешь, что бывает цельность далеко не идеальная?' Так возникла Марина - с улыбкой, с блеском стекол, прячущим глаза, с детскими припухлостями в уголках рта.
  Когда всё сложилось в одну картину, я поразился ее насмешке. Насмешке, которой он не замечал сам. Именно, как подобрались тут натуры: более разных людей трудно было собрать в одном месте и так тесно прижать друг к другу. Нет, не всё домашним мыслителям с рук не сходит! Писательским носом я почуял здесь неожиданность, что-то любопытное, затаившееся внутри простоты. Тем более, говорил он интересно, охотно, много. Разговоры с ним были прямо как отдых.
  
  
  ЧИСЛАВЕНКО. - Я не знал более вдохновенного выдумщика, - говорил Ширин. - Он был актер. Он сочинял и жил внутри своих историй. Вспомни начало девяностых, помнишь, как вошли в моду родословные? Из телевизора только и слышалось: тот дворянин, этот правнук графа. Руслан один раз важно, секретно поделился, что он потомок знатного рода украинских князей Числавских, служивших еще Мазепе. Эх, не передам подробности истории родовых колен, сплетение интриг, фон из известных имен, азарт, с которым он это выложил. Мимику, жесты. Фантастика!
  - А вдруг правда?
  - Правда?..
  - Да. Вдруг не врал?
  - Понимаешь, это было при Машином отце. За столом, под водочку... Всё ничего, если б Руслан рассказал мне. Тут расчет был на меня! На ум испорченный, податливый к играм в 'правду' и 'ложь', запутавшийся в этих играх и способный попасться. Вот как ты... Но тесть мой, хмурый земной дядька, уморенный Руслановой болтовней (слова не дал вставить за вечер!), выслушал, а потом повернулся ко мне с насмешкой: 'Ты-то что молчишь? Тоже - небось! - какой-нибудь редкостной особой крови?' Вот тебе ответ. Конечно, может, правда. Конечно! Всё может быть! Про себя могу сказать: крестьянский внук, чистопородный. Про Числавенко не знаю. Спроси, посмотришь.
  Я налил коньячку. Молчал. Смотрел на Ширина.
  - И что? Что ты тестем доказал, не пойму? Ну - вдруг не без огня дым? Ну, капля крови хотя б в одной из его прабабушек? Мог знатный князь согрешить с какой-нибудь крестьяночкой, наконец? А, заметь, под таким углом всё меняется. Это уже не сочинительство, не ложь, а романтизм, брат, живое историческое чувство. А ты с приговором как с топором: врет!..
  Помрачнел. Выставился на меня своими скорбными вопросительными глазами.
  - Да ладно, шутка! - засмеялся я. - Ну какой он князь, ясно же. Как мы с тобой. Но ты!.. Крестьянский внук, а! Гордыня, братец! Горд ты. Он к тебе с лирикой, а ты 'крестьянским чистопородным' ему по вдохновению! Ведь и ему сказал, как мне сейчас?
  - А что я еще скажу? Правду.
  - Правду!.. Слушай-ка, 'испорченный ум'! А ведь ты чуть не поддался!.. Сознайся! По глазам видел, дрогнули, когда я с прабабушками стал на тебя наседать!
  - Не понял. Ты о чем?
  - О Числавенко о твоем. Ты как-то ревниво оберегаешь его именно таким... Я стал другое доказывать, и ты - чудо! - заволновался сразу. Подожди! - предупредил я его движение сказать. - Когда ты говоришь про него, всегда выходит что-то странное. Вот действительно игры! Он приврет, ты - 'правду'. Ну, разные вы, вижу, и что? Правда или нет, - что тебе-то? Моряк, сам говоришь. Склонен порисоваться, знаю таких. Но ты... Ты просто неравнодушен к нему - почему?
  - Наверно, да, - пожал плечами Ширин. - Наверно, всё оттого, что много лет провели вместе. Близко, противоестественно близко. И началось, ты прав, с пустяков, с этих морских разговоров. Время, помнишь, было какое? Только сообразили, что надеяться можно лишь на себя, больше не на кого. А Числавенко любил порисоваться. Как это, мужик с мужиком, и не прихвастнуть! Вот и пошло. Его возможности, мои возможности, кто что повидал, кругозор, эрудиция. Потом - сила, хитрость. Приспособленность к новой жизни... Зачем мериться этим со мной, с обычным инженеришкой, каких тыщи?.. Но чем упрямее я уклонялся, тем одержимей был он этой идеей - мериться. И тут всё сгодилось. Прибавить в свою пользу, поверь, не стеснялся. До знатности дошло! Меня раздражало, не скрою. Он видел, - и заводился еще больше...
  - За что честь такая?
  - Вот именно! Чего тут неясного для обоих? Дом техникой набит, тряпки, машина, деньги. Тесно, - но то вопрос времени, дело за малым. Профессия? - но, знаешь, я и не искал этой мужественной романтики, я другой человек. А так чем мериться? Всё моё - это Маша, но тут бы он ничего не понял... Ну кот, - Ширин усмехнулся. - Кот у нас был пушистый. Красавец. Цели великой не было - и по бессмысленности нашей жизни кота кормили, не жалея... А! Еще библиотека моя... Книжки - да! - произвели впечатление, читать любил. Даже числил себя знатоком, не скромничая, - в молодости проглотил жадно и много. Он оглядел корешки: Соловьев, Шестов, Ницше. Таких он не знал. Полистал старого растрепанного Платона...
  - И что сказал?
  - А ничего. Ничего, молчок! Но вскоре, опять под водочку, спросил меня: 'Послушай. Знаешь, как говорят в таких случаях? Если ты такой умный, то почему тогда такой бедный? Извини, но в самом деле?'
  
  
  Я фыркнул.
  Ширин глянул, покраснел пунцово:
  - Вот именно! Что тут ответишь! Я оторопел. Мямлил: не беден, скорей счастлив. И не так уж умен. Числавенко кивал головой, но зрачками - отдельно, цепко, - сверлил меня. Эх, это задним числом приходят остроумные ответы...
  Я даже ладонью хлопнул по колену:
  - Да-а! Стоили вы один другого! Тот тебе: я такой, этакий! А ты в ответ - 'никакой, сирый, скромный' - и удивляешься, чего он не отстает!.. Ну, Ширин! Ты своей этой якобы смиренностью, своей подпольностью кого хочешь можешь довести! Нет, брат, теперь понимаю что-то про вас!
  - Да ничего ты не понимаешь! - рассердился он. - Подпольность! Знаешь, моя подпольность забава и пустяк по сравнению с этими глазами. Вот где была своя, для себя одного мысль! Надо раз увидеть этот взгляд, прячущийся за обычной болтовней и внезапно появлявшийся в самом неожиданном месте, - увидеть и не обманываться внешностью простачка-хвастуна! Вот кто изучал тебя, так изучал!
  - Так значит, хвастовство - игра?
  Ширин как-то серьезно задумался.
  - Н-нет. Не игра, - сказал он. - Все-таки натура.
  - Занятно, - проговорил я. - Как ты говоришь? Изучал и рассчитывал?.. То есть и моряком он тоже стал, взвесив все выгоды и издержки этого дела? Хотя что я! Ясно всё.
  - Да, - просто отозвался Ширин. - Я думаю, он выбирал, чтоб прочно и крепко. И чтобы красиво, пусть по-своему. Выбирал, как меня изучал: прицелясь трезвыми глазами и много думая... Не знаю, я вижу так. Была, конечно, сбивка в его расчете: никто не знал, как сильно поменяются времена. Эта ошибка мучила его, я чувствовал... И так же просчитав, только накоротке, выбрала Марина: мужа, имею в виду. И вообще им пришлось высчитывать не раз. С детьми, с квартирой той злополучной... И опять были сбивки, но, видишь, они верили в магическую силу такого способа жить.
  - А ты? Фома, не верующий в здравый смысл?
  - Неверующий.
  - Но ты ж тоже выбирал что-то в жизни? Профессию?..
  - Ну, я ее не так выбирал, - расхохотался он. - Ткнул пальцем в небо, и видишь, куда попал. Ай, брось! Я столько раз попадал впросак с этим 'здравым смыслом', что мне просто было взять и поставить его весь под сомнение. Числавенко - тот бы не смог. Тут у него всё. Всё богатство. Нет, не думай, говорю не для того, чтоб над ним смеяться...
  'А для чего же еще?' - улыбнулся я про себя.
  Ширин мне нравился. Я вдруг понял, как стосковался по обычным, незатейливым разговорам на кухнях. Я тогда и подумать не мог, как недооценил его...
  
  
  2
  Какая парочка! - сказал я себе.
  В том, что эти двое оказались, пусть на краткий срок, рядом, мне привиделась какая-то чудесная необходимость, чуть ли не литературная назидательность. Ширин сам нашел это слово: мериться. Что ж, смерить их двоих - неплохая затея! Именно с учетом тайного, спрятанного ширинского превосходства - что бы ни говорил, а смерился, сразу смерился: 'акварель'!
  Нет, в отличие от него я не считал, что разговор о малостях и слабостях человеческих вести нужно обязательно с какого-нибудь возвышения, будь то хоть Платоны и Соловьевы, прочитанные и стопкой сложенные... В отличие от Ширина я не видел худого в здравомыслии - я легко снимал с Числавенко, да и с Марины, пленку ширинской насмешки, оставляя вполне здоровое человеческое устремление. Люди есть люди. Кончились времена, когда думали, что 'духовность' неизбежно победит всё 'плотское' и земное просто в силу своей высшей природы, - да и Ширин был тем еще образчиком духовности. Замечательным примером развинченного до дребезга интеллигента, ему б самого себя победить. Вот посмотрим, вот и проверим, что получится. Вот и сюжет!
  А тянуть его общаться не приходилось. Сам шел. Видно, ему не хватало собеседников. Мы говорили много: о мире, о книгах, о людях. Потом, выбрав момент, помахав перед ним корейским блокнотом, я подмигивал:
  - Как насчет акварельных картинок?
  Он смеялся.
  И делался серьезным:
  - А тебе интересно? История не короткая. Тут надо много.
  - Ну, коли не жалко!
  - Нет конечно! - отвечал с готовностью и простодушием. - Надоест - скажи, вот и всё.
  
  
  Чего я не понимал пока, так это 'противоестественной близости'.
  - А почему б тебе просто не увернуться? Раз было неприятно?
  Ширин мялся.
  - Видишь... невозможно... Всё странно вышло! И всё из-за меня. Видишь ли, я немного знал раньше Марину ... По проектной фирме, в котором работал. Знакомство шапочное; после диплома год она просидела у нас. Год ровно! Потому что возник как по волшебству какой-то морской курсант, карауливший с цветами на крыльце - всего раз или два, всё сделалось очень быстро. Свадьба, декрет. И не вернулась. Помню, завидовали наши девчонки, как красиво и правильно у нее получилось: 'Как конфетка! А ведь ни внешности, ничего, - так себе!' Забылось скоро. А через десять лет в квартире напротив моей сменились жильцы, прежние продали, и кто-то купил и въехал. И как-то на лестнице я увидел эти знакомые очки и радостную, во весь рот, улыбку:
  - Сергей Михалыч! Сергей!
  Две девочки-школьницы сверлили меня любопытными глазенками.
  - Мы соседи! Вот новость, здорово! - звенел Маринин голос. Крепыш в разрисованной тропическими пальмами рубахе, с челочкой, моложаво начесанной на лоб, стиснул мне руку:
  - Вместе в конторе вашей работали? Тесен мир! Да, Мариш? Ладно! Вечером ждем. Водку пьете? Ладно, ладно, выпьем по рюмке!
  - Видишь, как отлично! - сияя, тараторила ему Марина. - Видишь! Прямо судьба! А ты не верил! Ехать не хотел, 'что, кто там, как!' Вот тебе соседи, будет тебе интеллигентное общение!
  Я, помню, про себя усмехнулся. На дворе были невеселые девяностые, люди жались друг к другу, - и все-таки я усмехнулся. Я немного ошалел от ее громких восторгов...
  
  
  Похоже, Ширин испытал предчувствие. Это радостное вторжение ничего не обещало кроме шума, суеты, неудобств. Но представить, чтобы он буркнул что-то недружелюбное в ответ - смешно. Конечно он был приветлив! Эту странную особенность таких, как он, - загонять истинное чувство глубоко внутрь - вряд ли надо считать лицемерием; тут скорей мучительное что-то для него самого... Но, - и сей мелкий штришок объяснит много, - он, видите ли, 'усмехнулся'!
  Правда, сам Ширин потом говорил: мол, судьба послала ему в соседство нестеснительную особу с диким набором словечек - послала за гордыню, чтоб встряхнуть как следует. Но то позже, значительно позже... Покамест же он в гостях, пьет водку, хозяева сама душевность, во всем видно желание понравиться, дружить.
  Но это одно. Другое - тон удачи, похвальбы реет в только что купленных стенах, виден на лицах взрослых и детей, никто не скрывает его. Извлечены томики в бархатных красивых обложках, сотни фотографий.
  - Смотри: Сеул, Шанхай, Сиэтл, - тычет пальцем хозяин.
  Марина сует ему в руки другие:
  - Праздник у Соколовых. День рожденья мой... Руслана... Вот мы отдыхаем. А вот...
  Разноцветные счастливые улыбки, все обнимают всех, дети, собаки, какие-то морские пляжи; Ширину скучновато. Ради развлечения он пытается соотнести Числавенко с тем курсантом на крыльце: помнился худенький паренек, мало имевший общего с этим крепким матерым мужчиной, - разве что челка была 'оттуда'. Они были сверстники. Курсант стал помощником капитана на заграничной линии. Ширин же был как был, инженер...
  Вот из этой нынешней карьеры моряка и образовалась маленькая, но все-таки отдельная квартирка-мечта, шаг вверх, прочь из общежития, где грязь и дикий народ, где родились и выросли обе дочки. Первый шаг, и сразу удача: знакомые - и главное, хорошие! - люди по соседству.
  - Да что! Тесно, конечно, четверым! - Это Числавенко, играя скромностью, набиваясь на комплимент.
  - А там как было? Забыл? Вы посмотрите - забыл! Уже не помнит! - хохочет Марина.
  Ширин кивает: ясно, к хорошему привыкаешь быстро. Маша поднимает рюмку:
  - За неуклонное обрастание квадратными метрами!
  Марина вскидывает свой бокал:
  - Дро-ба-лызнем! Пусть наши мужички зарабатывают!
  - Да! Пусть! Зарабатывают! - Маша, щеки розовые от вина, строит страшные глазки Руслану, Сергею, - и хохочет. Ширин знает этот сильный взрыв веселья: что-то задело ее, овеяло холодком. Он спросит ее дома: 'Ты что?' 'Да нет! Тебе показалось. Правда, было весело'.
  Снова тараторит Марина, вдохновенно:
  - Главное теперь передышка! Год, два, туда-сюда, поживем! И дальше! Шажками. Расширимся. Потом еще... Главное как? Главное цель поставить. Простую и четкую. И вперед. Достиг, - ставишь следующую. Правда? Верно, Сергей?
  Ширин ищет спиной угол дивана, там тень.
  - Правда?- Марина хочет ответа.
  Вмешиваются и спасают девочки. Хором, с серьезными глазами, они объясняют Ширину и Маше:
  - Мы теперь будем копить деньги! Да! На большую, огромную, настоящую квартиру! Да!.. Да, мамусик? Да, папусик? Будем?
  - Да, да, - небрежно откликается Числавенко. - Конечно. Купим... Купим, всё будет.
  
  
  'Правда?..' Конечно, он промолчал бы. Он был слишком тонок, чтоб взять и высказаться на эту тему перед ними. Зато мне рассказал со странной, внезапной экзальтацией.
  - Веришь, в ту минуту я ощутил движение времени, ветер на лице. Что бы ни говорили историки о нашем русском переломе, как бы ни спорили о вехах - реформа ли это царя Александра, отрыв от земли и скучение миллионов в города, - мы ведь жили патриархальным (хочешь, назови феодальным!) укладом! Ну, за исключением, может быть, самых... э-э, передовых. Не приживалось у нас. И вдруг ржавые ворота распахнулись - и понесло, повеяло! Легко, естественно, всюду. Да, да! Я ощутил это летом 199... года, в тот вечер, на маленьком числавенковском диване, когда женщина в огромных очках спросила меня с радостной улыбкой: 'Правда?' Меня, знакомого из времен, когда нельзя было взять и купить запросто квартиру, когда надо было, чтобы иметь шанс на жилплощадь, родить не одного - двух, двух по меньшей мере детей! Времен дураков, идиотов, - сморщила она носик в непримиримой гримаске. Новый человек был передо мной, не обремененный памятью, сомнениями и горечью, этими корнями, уходящими глубоко в землю, - а просто: с огоньком в глазах, с одной-единственной идеей... Эта - была как воздушный шарик: оторвалась и полетела. Я не говорю, что так плохо. Видимо, неизбежно. Знаешь, - нехорошо засмеялся он, - новая-то идея до смешного проста! Главное - цель. Поставить себе цель. Цель, цель! Простая, четкая цель, - и всё. И ничего больше.
  Я поморщился:
  - Прости, а тебя какие корни привязывают к земле? Ты ведь не сеешь и не пашешь. Или - свое 'потомственное крестьянство' носишь как титул, как какой-нибудь столбовой дворянин раньше? Не игра, Ширин? А? Не 'испорченный ум' в тебе?
  Он смеялся:
  - Ох, не заподозри меня в почвеннических пристрастиях! Числавенко уже пробовал... А земля? Всё это правда с сельским хозяйством никак не связано. В земле у меня только 'отеческие гробы'. Но даже и не в пушкинском смысле, без пафоса вовсе! Просто... личное. Я не люблю наш городок. Но так получилось, что семью занесло сюда, здесь в земле мать и отец и дед. Ну раз так получилось!.. Этим я и привязан, здесь мое место, здесь живу. Это можно понимать, можно нет, но поверь, тут не поза. Говорю: личное.
  - Дворянский все-таки вариант.
  - Да, и даже в карикатурном исполнении, если хочешь.
  - Ширин, ты консерватор! Нет, хуже: реакционных взглядов человек, как сказали бы еще недавно!
  - Да и сейчас скажут... А я считаю, - заявил он вдруг, - да, я считаю, что тот, кто знает границы себя самого, поневоле становится 'реакционных взглядов'. Понимаешь? Хотя ты этого как раз не понимаешь!.. Вся любимая твоя суета потеряет прелесть!
  Я только головой покачал. Взял корейский блокнот, лежавший сбоку на столе. Пролистал, повертел, отбросил на диван, разведя руками.
  Он дернул нервно плечом: мол, ничем не могу помочь!
  - Да ну тебя! - сказал я.
  Странно, он легко одолевал мою иронию этой своей серьезностью. Просто не обращал внимания - и надо сказать, обезоруживал этим.
  Мы расхохотались.
  Я подобрал блокнот и вернул на стол.
  
  
  3
  Самым непонятным был вопрос о квартире. Той, будущей, о которой Числавенки так мечтали. 'Как это: хотели-хотели - и расхотели? Почему?' - приставал я к Ширину. Мямлил: 'А это был рок. Не могу объяснить. Это не от разума'.
  Темнил он. Тем более, что соседи рук не опускали, действовали уже и на новом месте. Через неделю моряк исчез в плаванье, попросив Машу с Сергеем присмотреть за семьей.
  'Это... Держитесь поближе, ладно? Все-таки одна с детьми. Вдруг чего помочь...'
  Был он смущен, встревожен, даже угнетен своим внезапным отъездом: 'Вот, Сергей. Вот судьба морская. В любую минуту оторвут от семьи! Тяжело, тяжело, тяжело...'
  Выполнить просьбу оказалось легко: раз-два в день Марина объявлялась сама, наполняя ширинские комнаты движением, звонким голосом. 'Милый дома, - деньги летят! Не успеваешь оглянуться! Выпроводила, теперь раз-раз! На диету всех!'
  Ширин смотрел на Машу. Голая бесстыдная деловитость соседки была странна, неприятна, он прямо ник перед ней. Но Марина, кажется, напрочь была лишена обратного слуха. Всё, что волновало ее, она выпаливала с улыбкой, не заботясь глазами собеседника и тем, что отражалось в них. Таков был ее способ знакомиться и сближаться.
  - Да? - восклицала она. - Верно? Живут где-то люди без забот? Не считают, как мы, копейки? Нет, только у нас вечная страна идиотов! Сколько морочили сказками, а теперь гляньте, как всё оказалось просто! Гниющим Западом пугали, а? Но я посмотрела. Побывала с Русланом. Красиво загнивают, нам бы только мечтать так! А у нас всё одно. По телевизору говнюки наши красными флагами всё размахивают, справедливости хотят... Фигу им! Они-то припеваючи жили! Они и сейчас нас морочили б, пили кровь!.. - Весело блестя очками, она глядела на Машу, на Ширина. - Светлое будущее, ага! Ну я-то не дура. Понимала, что к чему! Разбиралась. Потом поехала, туда-сюда, всё посмотрела. Тут вопросов не стало вообще!
  Казалось бы, что принимать эти речи всерьез! Но Ширин переживал их по-детски болезненно.
  - Господи! Какая глухота! - говорил он. - Как она не поймет, что это наша общая травма! Себя только слышит. А чужой боли, всего этого ужаса, - нет, нет...
  - Сереж, она неплохая, - отзывалась Маша. - Ну, мозги прополосканы, это есть. Но смотри: простая, открытая, без всякого себе на уме.
  - Да, слышали. 'Хорошие' мы люди! И с чего она взяла, что мы хорошие? Откуда ей такая удача в нашем дерьме? Ох, не люблю лести. Не люблю, не люблю, Маша! Не наш стиль, не мой. Что значит 'хорошие'? Может, дурачки хорошие? А я ведь и так могу понять! Глядя на ее выделывание: была, видела!.. Нет, ты спроси себя, мы-то кто для нее в этой 'стране идиотов'?
  Ширин раздражался. Он помнил Машино испортившееся настроение в тот первый вечер знакомства.
  - Не злись на людей, Сережка. Знаешь, она смешная. Легкая, легкомысленная. Не закисла в детях, в кухнях, молодец!
  - Это ты про 'диеты'?
  - Ага! - Маша смеялась. - Муж в море, - считает копейки: лишнего ни-ни-ни... И вдруг - ах! - тюль на окно увидела. Или шерсть, вязать девчонкам и себе. Захотелось, сил нет!.. Хлоп! - всех на кашки и постные супчики на неделю, - и деньги вот они. Студенческий способ, мы так делали. А еще в ней приятно... - Но Ширин перебивал:
  - И легкомысленно замуж выскочила? Ага?
  - А она не скрывает. Подвернулся случай, -не стала отказываться. Что, говорит, в девках было вечно, что ли, ходить?
  - Да? (Я прямо слышу это ширинское 'н-да?') Ну а... Прости меня, а...
  - Любовь, чувство? Сереженька, милый! Понятно, это все хотят. Но как подходит к замужеству, тут... тут невероятное начинается! Девчонки боятся! Упустить, не успеть! Это как ваша мужская игра в силу воли. Знаешь? Когда сидите двое за разговором, а молчание - неловкое такое молчание - раз, и повиснет в воздухе. Неприлично, жуть! А вы тянете жилы, испытываете друг друга, кто первый не выдержит. И кто-то один из вас откроет рот, чтоб заполнить вежливо пустоту: испугался, сдался... Так и у женщины с жизнью, пойми. Что тут происходит! Что вытворяют, ты б знал! Конечно, каждая надеется, что чувства придут, что не без чувств же совсем. И часто приходят, правда... Так что не суди Марину сплеча. Никто не знает, что связывает на самом деле двух людей. Никто и не должен знать.
  - Спасибо, просветила, - усмехнулся он. - Главное, утешила. Надеюсь, ты не по этому принципу...
  Маша, рассказывал он, покраснела.
  - Во-первых я не замужем за тобой. А во-вторых, я тебе сказала, помнишь? Ни минуты не осталась бы, если б... - Она глянула раз, другой, тряхнула головой, засмеялась. - Ты что, Ширин! Ты что, я же люблю тебя, глупый!
  - Да, да, да. Знаю! - Он взял сигарету и, зажигая, буркнул себе под нос. - Вот только кто бы нам объяснил, а?.. Что такое любовь, а?
  
  
  - Кого ж больше ты не любишь из них, - спросил я Ширина. - Не любил, то есть... Марину или Руслана?
  Он посмотрел на меня хмуро.
  - Это что? - сказал он. - Ты предлагаешь... Если любовь нельзя объяснить положительно, если нельзя сказать прямо, что это такое, ты хочешь подобраться с другой стороны - что тогда есть нелюбовь? Апофатически, так?
  - Ширин! - изумился я. - Ты что!.. Я спрашиваю...
  - А, - смутился он вдруг. - Прости, не понял. Да нет! Любил, не любил, - не те совершенно слова! Руслан с Мариной вонзились в мою жизнь, стали ее частью. Ты знаешь, всё произошло мгновенно: и в праздники мы вместе, и в будни двери не закрывались. Маша к Марине, та к Маше, Числавенко ко мне, - если был дома, а не в море... Всё, что было потом, сложилось из стольких притяжений и отталкиваний, что перешло грань 'люблю' - 'не люблю'. Стало чем-то иным... Веришь, я к Марине притерпелся быстро. Свой шум она несла мимо меня, туда, к Маше. Но вернулся Числавенко, стал захаживать каждый вечер, сидеть до ночи, не зная меры 'интеллигентному общению'... Меня хватило на неделю. Я стал смотреть на него как на мучителя.
  - И как же это он тебя-то?
  - Знаешь, я не любитель обжевывать с людьми всякий хлам жизни. А ему хотелось поговорить. Красноречия с избытком, да и настойчивости хватало. Помнишь про тестя? Разговор про дворянство? Машин отец головой качал: 'Да-а! Краснобай парень!' В письмах спрашивал с иронией - как там сосед? Всё болтает? Но это он не слыхал многого.
  - Чего же?
  Ширин вытряхнул сигарету из пачки, щелкнул зажигалкой, затянулся.
  - Представь! Ты выпиваешь с человеком. Оба хороши, пора закругляться, идти спать, - и вдруг начинается монолог, от которого волосы дыбом! 'Не пугает тебя, а, Сергей? Не страшно жить?.. Бандитизм, криминал на дворе. Дети идут не в институт, а в банды, трясти продавцов, бабулек несчастных на улицах! Делать что-то надо, Сергей! Если не мы, то, как говорится, кто же? Давить, бороться, отстреливать, а что! Как бешеных собак! Представь, твою дочь ночью встретит и станет лапать такая сволочь - ты с ним интеллигентные разговоры заведешь? Нет, давить их всех! У-у, ты не смейся. Я просчитал: через год начнется хаос. Волна уголовщины накроет всё, вот когда говорить станет поздно!.. Придут, спросят тебя: 'Где ты раньше был?' - и что ты ответишь? А есть другая ситуация, представь-ка. Раз! - убили одного бандита. Раз! - другого! Следов нет. Никто не знает, кто это. А уже страх. Уже слухи! Уже друзья-приятели думают: кто следующий? Они ж сами люди, как ты, как я, тоже смертны, тоже боятся. Сильны, пока в стае, в банде, а дома такой же человек, жена, теща, ребенок... Представляешь? Стр-рах, всё и вся парализующий страх! Действует тайная сила. Подпольная организация по типу куклуксклановцев, а? На силу силой, на террор террором'.
  За стеной мирно спали дочки, жена, а его глаза были пьяно стеклянными, он говорил с жаром, какой-то Сен-Жюст в зловеще-карликовом, комнатном исполнении... Я сначала решил: маньяк! Потом, когда понял, что это кухонные фантазии, посмеялся: какую-то секунду думал про него, что способен убить. Что-то сказал такое; он осклабился: 'Почем ты знаешь! Может, мне приходилось?' Но я видел...
  Вот так мы узнавали друг друга. Был май, был целый букет праздников, и первые разговоры, когда он еще не стерегся меня. Еще он поведал мне нетвердым языком, каких мужчин любят женщины. 'Летит стая - у-у-у... Красиво, на Севере, осенью... селезни, утки... Самец подранен, болен, неважно... Падает! Всё, п-х-х! - сил нет... Слышишь, слышишь! - Он хватал меня за руку, требовал внимания. - Самец! П-х-х, упал, подбит! Что делает его утка, знаешь?.. Знаешь? Знаешь или нет?.. То-то. Вот именно. Улетает со стаей. Слабый, - значит, никому не нужен! Всё! Закон! Точка! За-ко-он!'
  Кстати, вот вся его философия в отношении полов. Тут была тайна. Тут как-то непостижимо связано одно с другим: яркий, героический со мной, он в женском присутствии сразу терял язык, делался букой. От женщин он прямо бежал в мужское общество. А раз постоянным обществом был теперь я, он в меня и выпаливал весь заряд многословия - чтоб наповал и сразу.
  - Но тебе-то что? Или твою инженерскую душу притчи о слабых утках цепляли за живое?
  Ширин стал пылко объяснять, что такое индивидуальное пространство. Что есть предел, который вынужден отстаивать человек. Мол, напор Числавенко был уж слишком... Я, глядя на него, думал: детсадовская история. Две особи мужского пола (какая разница, пять лет им или тридцать пять!), эти двое обязаны поделить приоритет. Кто-то станет первым, кто-то вторым. Кто-то будет задавать тон, кто-то - слушать... Моряк испытывал Ширина самой первой и простой пробой. Даже если б тот признал в нем вожака нового крестового похода, - на отстрел бандитов, имею в виду, - даже тогда, клянусь, не дошло бы у них до дела. Просто точки б расставились для дальнейшей болтовни... Но Ширин, боже, Ширин!.. Я вижу его расстроенное лицо той ночью. Чего он наговорил Руслану о гуманизме? Что зло может породить собой лишь зло, насилие - насилие? И уж не забыл, наверно, про слезу? Что если ценой этой высокой затеи станет хоть одна слезка осиротевшей дочки какого-нибудь 'убитого' Числавенкой бандита, - то, значит, мерзость, мерзость и ложь сама эта затея!..
  
  
  - Я думал: откуда этот напор, почему они бросились на нас с такой силой? - продолжал он. - Где вокруг них люди? Должны ж быть люди? Мы с Машей дружили направо-налево, к нам ходило много народу. А у них? Ладно, Руслан. Полвремени он оторван от жизни, и пара друзей, про которых я слыхал в разговорах, такие же кочевники по миру.
  Но Марина? Ее-то общество где? Скоро я всё увидал своими глазами.
  Перед возвращением мужа Марина устроила маленький праздник - не девичник, не новоселье, а так, собрала в новом доме подружек. Позвала и нас. Мы были уже как бы частью ее быта.
  Двоих я помнил по институту. Третья, толстушка с красным насморочным носиком-пипкой, смотрела на всё глазами непримиримыми, злыми. Даже на стены. Правда, голос, когда дошло до песен, оказался грудной, красивый, - но она и пела как-то особенно, подчеркивая себя, отделяясь от других. У Марины, на беду, не было слуха! После выпитого винца ее просто по-компанейски тянуло подпеть, - и надо было видеть, какими насмешками дарила ее та!
  Марина не замечала. Она ничего не замечала, кроме себя. Ей хотелось шуметь, кутить, собрать всех в круг возле костерка своих радостей и удач.
  'Ну-ка! Дробалызнем! - поднимала она рюмку. - Чтоб всё у нас было!' Блестя очками, тараторила, как хороши дела у 'милого', что-то про детей, про будущее... Когда она стала хвалиться талантами дочек (одна ходила в спортивную школу, другая в музыкальную), - толстушка засверкала глазами еще злей. Нос у нее потек то ли от возбуждения, то ли от спиртного. Прижимая к носу кружевной платочек, она выпалила:
  - Вот мой обалдуй! Хоть бы какие-нибудь способности имел! Да, так и бывает. Так и есть. Талантливые дети - только у бездарных родителей. Да. Увы. Увы.
  Сказала, как отрезала.
  Марина побледнела. Мы попрятали глаза кто куда. Толстушка смотрела непримиримо, показывая, что неловких положений не боится, - а что об этом думают, ей плевать. Тоже была испытательницей чужих воль!
  - Представляете! - жаловалась потом Марина. - Родители бездарные! Да как ненароком вставила!.. Речь-то была, что у меня голоса, понимаешь ли, нет! (Признать, что нет слуха, Марина не хотела.) А вышло, что родители, то есть я, кругом вообще бездарные! И это подруга! Самая давняя, со студентов! Можно сказать - любимая подруга!
  Господи, думал я, какое это детство человечества передо мной. Ведь нету на языке у нее даже обычного женского набора слов-шпилек! Пусть самых пошлых, но защитивших бы... Хуже! Ей, кажется, нечем было выразить обиду и боль, и она только повторяла и повторяла беспомощно, что 'речь была не о том', а 'как хитро вышло', и - с дрожью подбородка, ядовито, памятливо: 'любимая подруга'...
  Вот ее друзья. Кто-то был еще в общежитии, но про тех она говорила, что занимали и занимали деньги (знали, что есть). А как возвращать, тянули. И - 'мужик у них там был наглый, Руслан его не любил'... Понятно, что на таком фоне мы с Машей, проедавшие всё, что получали, жившие в ободранной квартире, где всё вопило о ремонте, где вертелся под ногами привыкший к хорошей колбасе котище, - мы выглядели нехищнически. И даже приятно-простовато, что ли.
  Хотя как сказать, как выглядели! Через год после появления Числавенок постигла нас бытовая трагедия - холодильник сгорел. Лето, жара! Были деньги, Маша зарабатывала приличней, - но их не хватило, решили просить у соседей... Дали. Маша вела переговоры с Мариной... сроки там, какими частями возвращать.
  - Процентов хоть с вас не взяли?
  - Процентов? Нет. Но потом, позже, Марина призналась Маше: 'Мы тогда много говорили с Русланом. Давать вам, не давать? Решили дать. Посовещались... Туда-сюда... Вроде вы люди надежные, вроде свои уже'. 'Да! Правда! - воскликнула Маша, пораженная, но не подавшая виду. - А то кто нас знал, в самом деле!'
  
  
  4
  Что ж, хороший это был прием: мальчишеская челочка, болтовня, рубаха-парень, я имею в виду Руслана. Если только всё это вправду было для глаз, а снизу жила хорошо скрытая, целеустремленная жизнь, - но, похоже, что так и было. Тем непонятней: обо что же такая жизнь могла споткнуться? - думал я, видя, что Сергей Михайлович любит драматизировать... Но слушал. Ширин, когда находил стих, делался разговорчив, перепрыгивал с одного на другое, то убегая вперед, то возвращаясь к событиям давнего прошлого. 'Туда-сюда', - сказала бы Марина...
  Как-то само собой общение их переместилось на ширинскую территорию. (А что ты хотел, смеялся я, - свободней, спокойней, детей нет!) Появлялся вечером Руслан: под мышкой газетка. Обязательно был какой-то веский, крепкий повод, 'можно?.. не читал новость?..' - и усаживался на кухне. Минут десять бубнил какую-нибудь сенсационную статейку, ставившую всё с ног на голову, подрывавшую очередной устойчивый общепринятый взгляд, до которого добрались перья 'исследователей'. Ширин тянул руку: дай, потом прочту, - но тот ловко увертывался: 'Погоди! Вот! Еще! Смотри, слушай, сейчас...' Чутье ему говорило: ниспровержения не нравятся Ширину, беспокоят его, всё равно о чем бы ни шла речь... Тут чувствовалось слабое место соседа и, значит, - возможности для наблюдений и собственных выводов.
  Бывало, они сцеплялись, споря. Ширин бесился: ему навязывали взгляды! Его пытались воспитывать! Мир со множеством его закоулков Руслан, правда, видел. Еще больше хватал, выуживал из трескотни телевизора, радио, прессы. Странный, по-своему грандиозный миф рисовал он перед глазами Ширина: человеческая история - это поле борьбы неких сил, неких темных агентов влияния. Воля этих теневых интеллектуалов, имен которых никто никогда не услышит, правит президентами, армиями, народами, создает идеи, которыми живут миллионы, крутит, сталкивает силы, неподвластные простому разуму таких обитателей планеты, как Ширин...
  - Что-то было в этом такое детское и наивное! Как будто ребенком он не наигрался в игрушки, - да-да, отчетливое впечатление. Но не только детское. Очень даже и взрослое было в его теориях. Умаляющее... черт, даже унижающее, наверно. Нет, не меня, не во мне дело! Просто - личность, всякого человека.
  - А чего ты хотел? Поспешил предъявить ему свой обывательский титул! Еще и с гордостью, поди? Посеял ветерок, получил бурю.
  - Но это же разговоры всего, - мягко возразил Ширин мне...
  Позже появлялась Марина. 'Мой у вас?.. Руслан! Давай! Спать пора!' 'Иду!' - Тот и головы не повертывал к ней, но она не настаивала, исчезала в комнате, где сидела у телевизора и шила Маша. 'Привет, подруга! Их хлебом не корми, дай поговорить! Пусть пофилософствуют, а мы о тряпочках пощебечем!' 'Философские беседы мужичков', - так называла Марина эти кухонные посиделки Руслана.
  'Руслан! Поздно! Всё!' - через час доносилось снова. Наговорившись быстренько с Машей (виделись на дню по три раза), Марина звенела демонстративно ключами, топталась в прихожей, заглядывала, смотрела уже недобро на Сергея Михайловича.
  'Иду, иду!.. Мариш, иди. Приду!..'
  В конце концов она удалялась одна.
  Ширин зевал. Он устал спорить, доказывать, что идеи, эти видимые знаки вечности, не под силу 'создавать' людям. Что скорей, если уж говорить серьезно, идея способна творить человека, - бессмысленный, безответный разговор, убитое время. Поглядывал на часы. Маялся. Но Руслан хотел удовольствия до конца. Тоже на часы смотрел, но вставал, когда истекал какой-то отведенный им срок. Пусть сам зевал не меньше соседа...
  'Как глухой! - жаловался Маше Ширин. - Ведь не скажешь, что дикий. Умный. Того, что знает, на три образования хватит. Но что делает! Она 'домой', а он просто не слышит! Не слышит, не видит, не боится. И настоит-таки на своем!.. Главное, как это эгоистично! Ему до нее дела нет, да и она к нему, как надсмотрщик с палкой. Ты говоришь: чужая любовь потемки!.. Вот вся их любовь. По-моему, Марина до того не знает его, что еще и меня винит, будто это я удерживаю насильно! Смешно, но ведь так и выглядит со стороны'.
  'Брось, Сережка, не грусти! Меня он побаивается. Со мной он не знает, как себя держать, вот честное слово. Правда, я помогу тебе'.
  Ей тоже стали надоедать полночные бесконечные монологи соседа.
  Теперь, наступала минута, Маша с безжалостным лицом появлялась на кухне: 'Та-ак! Парни! Это что? Вы чего, в самом деле? Имейте-ка совесть. Мне завтра вставать чуть свет!'
  Вид ее был буквальная копия с Марины. И слова, и нахмуренные брови, - насмешливая копия! Но действовало безотказно: Числавенко нехотя вставал. Порой такой 'выход в кухню' предпринимался на Марининых глазах. Та забирала мужа и уходила, торжествуя победу.
  Они смеялись с Машей потом, но Ширин - Ширин вдруг встревожился; он 'почуял что-то серьезное'...
  - Как-как? Что значит серьезное? - удивился я.
  - Слишком легко подхватила она эту роль! Игра, насмешка над туповато не знающими меры 'мужьями-друзьями', с молчаливого одобрения Марины стала каким-то обидным мотивом. Обидным для меня! Для Маши! Ибо равнял наши отношения с отношениями Числавенок! Фыркнув, выпустив стрелы в это самое 'их хлебом не корми, дай пообщаться', - женщины уходили. Уходили чуть не под ручку, к своим интересам. Исчезали, растворялись... Им как бы и не нужны становились мы с Русланом: нравится вам друг с другом, - на здоровье, мы без вас обойдемся... 'Маша! - останавливал я ее. - Маш!.. Тебе, часом, не интересней с ней, чем со мной?' 'Глупый! Опять ты себе придумал!' - отделывалась она так легко, что я вглядывался ей в глаза. И тогда она показывала язык, строила мне рожицу и исчезала. Ты усмехнешься, но я говорю: что-то разомкнулось в нашей жизни с появлением соседей. Разомкнулось легко: 'чик!' - и никто не заметил! Или было разомкнуто, а я не понимал раньше... Нет, нет! Пусть, допустим, и раньше, - но это они, Марина с Русланом, принесли великолепный образчик, осуществленное незнание, что, собственно, им еще делать друг с другом - кроме как делить постель под пуховым заграничным одеялом, ставить цели, считать деньги, и томиться рядом, оставаться безнадежно далекими, непонятыми, чужими!
  - А есть что-то другое? - спросил я Ширина.
  - Не смейся. Зачем? Ты будто не понимаешь, что тут всплыло что-то, унижавшее нас обоих! Это акварельное исповедание жизни! Эта примитивность без загадок, сомнений, без... трепета, что ли. А Маша! Ладно не было б у нее подружек, ладно, страдала бы от моего равнодушия. Что за напасть! Бред!.. Я стал чаще вглядываться в Машу. Украдкой, исподтишка, как вор. И чем больше глядел, тем отчетливей понимал: не знаю... темно.
  
  
  МАША. - Ну, тебе придется рассказать о ней, - сказал я.
  - Рассказать! - хмыкнул он. - Как? С чего начать? Да что, собственно! Вот она.
  Ширин полез в записную книжку, растрепанную, порванную в углах, достал фотографию.
  - Почти как Диоген, - смутился он. - Всё при мне: паспорт, ордер квартирный. Старый снимок мамы и Машин, мой любимый. Вообще снимков мало. Роскошных домашних альбомов, как у Числавенок, не имею. Вот Маша, смотри.
  Я повертел фото. Задумчивая девушка глядела с него, чуть улыбаясь, облокотясь на спинку стула, уложив голову на руки - не ведая, что что-то там 'разомкнулось' у нее с Шириным.
  - Красива? - спросил Ширин.
  - Ну... да. Приятна.
  Он забрал снимок и спрятал обратно.
  - Глаза синие, - живо заметил он. - Тут не видно. Василькового синего цвета! Я таких глаз не встречал прежде. Как я ненавидел, когда она обводила их тушью и тенями! Как портилось их простое открытое сияние! Насмешливое, искушенное, знающее всё про жизнь появлялось в ней... Знаешь, а ведь мы могли не встретиться! Случай, чистый случай!.. И еще: насмешница. Да. Если в одном слове, то именно насмешница. И - 'хвост веербобером'. Это ее стиль и ее выдумка, гибрид веера и кандибобера, сказать проще казалось ей скучным... Веришь, в ней как бы два лица. Одно такое, - ударил Ширин по груди, по карману, - другое - демон. Но... что я хотел сказать... Да-да! На улице на нее глазели мужчины. Всё время. Всегда. Неизменно. И я, идя с ней, чувствовал на себе их вопрос: я знал, что удивительно не равен ей с ее блеском... И странно! Она ловила их взгляды, она нарочно вызывала их, чтоб снова убедиться: она такая, она хороша! Странно, странно: такой неуверенности, зависимости от чужого внимания - и такой внутренней независимости, - я не встречал ни в ком. Маша, Маша, Маша. В одной компании я ее увидел. Мужики ели ее маслеными глазками, выпендривалась она перед ними дай бог как! Взгляды чужих жен прямо вонзались в нее, налитые неприязнью.
  Я навел справки у хозяев: кто такая? Те посмеялись, переглянулись. Кажется, кто-то смеху ради показал ей глазами на меня: холостяк, с квартирой, то, что нужно, ты ведь искала, где снять себе комнату?.. В общем, в тот вечер я привел ее к себе. И она осталась. Насовсем. А фотографии - вот, видишь. Задумчивая. Тихая. Она меня поразила: читала мне стихи. В самые нежные, откровенные минуты. 'В мирах любви, неверные кометы...' И я, размягченный и благодарный, читал ей в ответ, - Рильке, да, тогда я сходил с ума от Рильке...
  Гос-с-поди! Какое это было героическое время! Ко мне, глазеть на нас, бросились кому не лень. Слухи, шепотки на ухо (мне внушали, что она переспала со всеми мужиками в городе, ей - что я псих, неудачник, и горький пьяница в довершение всего) - всё это бешено наэлектризовывало обоих, нам хотелось сопротивляться, отстоять свое... - что? Ту сумасшедшую телесную тягу, которая бросала друг к другу каждую свободную минуту? По крайней мере, меня. Вряд ли я был такой великой находкой для нее. Сгорал-то я, а она... она как-то шепнула мне: 'Как замечательно! С тобой - такое ровное, спокойное, хорошее чувство!' Я вздрогнул: то ли хотел я услышать в своих самонадеянных порывах? Но от тех, с кем она могла бы действительно пламенеть, - она убегала через месяц, через неделю, как призналась однажды мне.
  Да, про что я?.. Прости, забыл что-то важное, - ах, да!.. Ключ! Тогда, наутро, я дал ей второй ключ от дома. 'Так просто? Вот так, просто?' - изумилась она.
  Понимаешь? Те - ну, настоящие парни, - никто, ни один, не делали ничего подобного. Боялись? Жадничали? Не верили? Понятия не имею. А я, один-единственный такой, все-таки удостоился награды. Дней десять прошло. Я шел домой с удивительным чувством, что проведу вечер не в одиночестве (странно это было и внове!), шел, летел, - а застал неожиданную картину. Маша, не разобрав идиотского счастья на моей физиономии, сообщила, что собралась погулять вечером. Ужин сготовлен - вон, на плите. Ее летние брючки, сушившиеся на балконе, задерживали дело: 'Досохнут, поглажу, и - салют!'
  Я сел и глядел на нее, хлопотавшую с прической у зеркала. Тихо прокрался на балкон и вылил на гадкие брючки кружку воды. И - в кресло, книгу в руки. Это был Мережковский, Маша выпросила почитать у подруги. Замер. Вид - равнодушнейший.
  Мережковского я не зря схватил. Я шутливо думал: мало что, - а уж драгоценная книга защитит. Маша тигром вылетела на меня, в руках та же кружка, - я успел отбросить увесистый том, хохоча и крича: 'Книгу! Книгу пожалей! Чужая!' - и был облит с головы до ног вместе с креслом. Ох, она вопила! Но мне вдруг тоже свело лицо, и Маша, почувствовав мою страшную обиду, состояние, когда секунда, и готов вытворить глупость, - Маша опустилась передо мной, положила руки мне на мокрые колени и сказала: 'Слушай, странно! Похоже, ты все-таки приручил дикого зверя'.
  Никуда она не пошла, и вечер стал для нас с ней поистине волшебным. Потом смеялись. 'Но ты-то! Мережковского не пощадила бы, если б я не отбросил? Чужую книгу?' - хохотал я. 'Нет! Не пощадила бы'. Вот так мы начинали жить.
  Я протянул руку:
  - Можно... Можно фотографию еще раз?
  - Конечно, - заспешил Ширин.
  Я посмотрел пристальней. Он ждал, - каких-то слов от меня, что ли. Потом заговорил сам. Ему, я видел, хотелось говорить.
  - Прилежная ученица? Да? Тихоня, отличница, верно? А, кстати, была отличницей в институте! Нигде не видно стихии, да?.. Как я любил смотреть на нее. Просто глядеть, замерев, украдкой! Дома вяжет, спицы мелькают, забралась на диван с ногами, я вижу ее коленки, полуприкрытые халатом, - не замечает, телевизор, поглощена, глаза живые, смеются, веснушки под ними, волосы по-домашнему закручены в хвостик, обнажив шею... И - звонят в дверь... Всё! Идиллия разлетается вдребезги. Я даже отличал Маринин звонок, требовательный, такой же громкий, как она. Знаешь, было больно видеть, как Маша менялась при ней. Хохоток, подстроенный под Марину, разговоры, где слов двадцати-тридцати хватало, чтоб выразить то, что им было нужно... Тут, конечно, было общее веяние, мода, люди стремительно упрощались, или вообще это вступали новые поколения. Простое, простенькое начиналось время... но если бы только время!
  - А что еще, интересно?
  - Как тебе сказать. Не смейся только. Еще это была непрерывная битва гордостей - бесовская гордыня играла нами, как сказали бы в старину. Помнишь Машины брючки? Это что, это так. Мы были, видишь ли, страшными правдолюбцами оба, но только в том - обрати внимание! - что касалось не тебя, а другого... Допустим, царапали Машу мои нелестные речи о соседке. Допустим, виделись в них ей предвзятость, неправота - и вот приязнь свою к той показать считала она долгом. Мне, мне в пику и во имя, разумеется, правды-истины! Да, поверь, были у нас и такие игры самолюбий. Что я в ответ? Да ничего. Дружат? Нравится? Имеет право. Но я ведь тоже при своем праве, как ты думаешь! И я говорю себе: правда в том, что знаю я далеко не всю Машу. Что есть в ней своя банальность, в которую я не посвящен, что-то такое от Марины в крови, исконное, природное, что не разглядел раньше в ней... И то! Не век стихи Рильке читать по ночам друг другу! Дипломы с отличием, начитанность - всё это перья, яркое оперение брачных игр, которое будет убрано во имя великой жизненной силы! Всепожирающей заурядности, сидящей в каждой без исключения женщине!..
  - Нет, ты идеалист, Ширин! - воскликнул я. - Ты даешь! А как же иначе ты хотел?
  - Иначе?.. - Он посмотрел серьезно. - А почему? Почему нельзя хотеть невозможного?.. Ну, пусть невозможно, пусть, - но почему, скажи, стыдно нам и неловко хотя бы мечтать об этом? Черт, почему мы больше всего боимся подумать о невозможном, а?
  - П-ф-ф, ради Бога... Да почему нет, - стушевался я под его натиском.
  - Послушай, - заторопился он. - Это ведь были мысли черных нехороших минут! Но ведь бывало иначе! Смотри, вот пример!.. Конечно, Марина скоро узнала про нас. Ну - всё. Что нерасписанными живем, что у меня был неудачный драматический брак, у Маши - свой больной опыт, о котором она не распространялась много. 'Чего тянешь? Заводи быстрей ребенка и женитесь!' - обрушилась она на Машу. - 'Чего ждешь?' Ей показалось, что та по простоте не ведает главного закона войны полов, про который сама Марина свято верила: он один! Обрадовалась, стала объяснять, учить... и тут всё поехало.
  На Машиных губах заиграла странная улыбка, глаза потемнели, - Марина не знала этих примет. 'Марин. Я... женщина самостоятельная. Сама решу, что мне делать'.
  Марина не поняла. Нажала еще разок.
  'Понимаешь, - рассказывала Маша. - Она испугалась! На лице - напуганная застывшая улыбка. Обиделась - ух! Но Сережа!.. Я не делюсь легко сокровенным, ты ж знаешь! Марина захотела всего так запросто, с маху! Не обижайся, сказала я. Я не умею. Не обижайся, прими как есть'.
  Прежняя, с волнующимися живыми глазами, Маша глядела на меня в упор. Я поцеловал ее, - думаю, она не поняла, за что. В ту минуту она опять была моя: молчунья, своевольная, упрямая!
  'Ты алмаз, ты чудо!' - Я кружил ее по комнате. Снова повеяло временами Рильке: я чувствовал себя влюбленным, подожженным изнутри каким-то отчаянным огнем - новенький, свежий, как только что отчеканенный рубль, любовник! Ну? Вот тебе опровержение на твои скучные речи о том, что женщина таит в себе одну лишь заурядность и ничего больше! Это правда! Так было!
  - Так это же твои речи, - сказал я ему.
  
  
  5
  Не скажу, что ждал такого, но чего-то же я ждал! И не разочаровался в ожиданиях. Этот ширинский монолог придал моим мыслям новый, как сказал классик, 'поворот винта'. Ах, Ширин! 'Стыдимся невозможного'! А он еще Руслана с его суждениями о женщинах высмеивал! Видно было: с этого именно пьедестала хотел мериться, этим похвалиться! Ведь повторял, что 'насчет Маши Руслан ничего бы не понял'.
  Удивительно, вся тонкость и осторожность ширинских суждений здесь, на женщине, которую он полюбил, обращалась в какую-то дикую самонадеянность. Вот уж правда, любовь слепа! Он был уверен, что его счастье - или несчастье, не знаю, как он это называл, - выстроено было по иным, высшим законам по сравнению со счастьем и несчастьем Числавенок.
  Ну, не мне было его разочаровывать. Что-то в его словах - может, какое-то подспудное волнение, - говорило, что в этой истории он не миновал своей чаши разочарований. И как знать, какой.
  Теперь важно было не спугнуть героя: говорили-то мы 'про Марину с Русланом'! Вечером заглядывал к нему в институт, или, что бывало реже, зазывал к себе домой 'на коньячок', слушал и ждал: где-то на извилистых путях его речей неминуемо всё возникнет само. Если я прав, конечно. Но тут, извините, вступал в дело писательский профессионализм и мое самолюбие!
  
  
  А Ширин, как нарочно, становился всё более несносен.
  - Что Марина! - витийствовал он. - Марина же мечтала об этом! Она дома сидит, дети-хозяйство, а муж, простите, должен обеспечивать! Иначе - 'п-х-х!', и утка улетает. Правда, я шибко не представлял себе, куда бы это она вдруг полетела с двумя дочками. Я вообще удивлялся, что благополучный Числавенко выбрал себе уточку с таким скромным оперением. Но, говорю, тут тайна. Ибо всех женщин, кроме жены, он обходил демонстративно за километр. И всячески подчеркивал, что для него существует она одна, Марина.
  Правда, подчеркиванье это было внешним. Тосты по шаблону в ее день рождения, каждый год те же. Дорогие бестолковые подарки из-за морей, - вот и всё, и тут не чувствовалось живого. Но как знать! Может, так было от неумения выразить? Может - живое скрывалось застенчиво?
  А Марина, что ж. Марина жила странным раздвоением: с мужем и без него. Что было для нее перерывом, а что самой жизнью - загадка! Считала до возвращения дни. И охотно собирала его снова в дорогу. 'Деньги-то нужны! А как же? Пусть, пусть вкалывает мужчинка!'
  Отправляла. И опять скука, тусклый вечный круг стирок, гастрономов, обедов, да теперь еще разговоры с Машей... эх, ты бы слышал эти разговоры! 'Мой', 'твой'. Жизнь 'там' и жизнь 'тут'. Деньги, деньги, счастливые места на свете, где судьба награждала людей этими самыми деньгами. И еще несколько студенческих историй из юности - их, благодаря ее счастливой способности не заботиться тем, что помнят собеседники, знал наизусть даже я, столько раз повторены были! Слушала Машу, открыв в полуулыбке рот: 'Да-да-да! Точно! Точно так же! У меня было то же самое! Сейчас всё тебе расскажу!'
  Я вдруг понял: искала, впитывала она одни лишь сходства - различий не замечала, их не существовало для нее. И ключик, пароль, с которым она шла навстречу любому, был огонек в глазах: 'Правда, ты хочешь того же от жизни? Жадно, много, очень много!.. Ведь что еще другое, а?' Я думал: кем бы стала она, не объявись эта идея в нашем феодально-патриархальном воздухе, задержись еще на чуток? И не попадись на Маринином пути морской курсант, уже просчитавший свою судьбу с железной логикой, но всё еще красневший застенчиво перед женщинами?
  - А что гадать? - отозвался я. - Вышла б замуж за инженера, такого, как ты. Может, за тебя даже... Считали бы копейки от получки до получки. Опять две девочки. Одеть, обуть, школа, дневники, уроки. Сидела б в своем углу в отделе человек на двадцать, занималась калькуляцией какой-нибудь. Локти протирала у жакетиков. Потом - бегом в детский сад, домой, стирать, варить. Ну еще хвалилась бы, что муж Платона читает... образованный.
  - Да перестань! - взмолился он.
  - Значит, ты не такой? У вас с Машей было не так? - спросил я, разглядывая его.
  Надо было видеть, как он молча сверкнул глазами!
  - Ах да, конечно. Акварель, как я забыл!.. Маша - это ж Мария полностью? Да. Марина и Мария. Мелочь, но разница. Акварель и рембрандтовский светящийся изнутри роскошный масляный мазок. Что такое Марина? - так, море. А Мария - это... это, наверно, почти евангельская глубина?
  Грубо сказал я это. Издевательски сказал. Он как-то дернулся, взглянул болезненно. Ничего не ответил мне.
  
  
  Зря он думал, что Числавенко 'ничего не понял'. Видеть в Руслане образец невинности по отношению к женщинам мог только Ширин с его детской слепотой. В Русланову первобытную застенчивость, предназначенную для глаз жены, мне мало верилось.
  А тут сам Ширин подлил масла в огонь. 'Числавенко попробовал и перед Машей поблистать', - обмолвился он.
  - Чего?.. Чем поблистать? - удивился я.
  - Красноречием. Доверие невероятное, учитывая его глухую неприязнь к женскому полу. Какую-то, не помню, общественную тему осветить решил. Сыпал фактами, поражал осведомленностью. Но Маша - вмиг! - скроила мину дурочки с такими нестерпимо кокетливыми глазами, что тот поперхнулся на полслове. 'Русла-ан!' - расхохоталась она. - 'Это для мальчиков. Не обижайся! Вон Ширин оценит! Я дикая. Со школы путаю битвы, имена героев, и до сих пор не знаю, где Таити, где Гаити'. Он помрачнел, скис, стал говорить: зря, зря! Марина, например, всегда 'историей интересуется', для развития интеллекта, современные ведь люди! 'Мариш! Верно говорю?' 'Конечно! Ты всегда читать даешь. Статьи всякие, очень бывает интересно!'
  - Послушай, - остановил я, прищурясь, Ширина. - А ты не допускаешь... Не допускаешь, что 'невероятное доверие' это... ну, как помягче сказать, - некий знак, и знак весьма своеобразный?..
  Он махнул рукой. Не то что допускал - знал! Именно так он почувствовал всё. Маша - та по-другому. Та удивила. Когда она сказала, что Числавенко на нее смотрит, Ширин изумился: в каком смысле? 'Ну - СМОТРИТ. Как ты не понимаешь?' Он ни одного взгляда такого не заметил, не было таких взглядов!
  'Да ты не ошибаешься?'
  Маша засмеялась: 'Сережа! Женщина не перепутает'.
  Ширин смутился, сказав мне это. Разумеется, всё это были невиннейшие взгляды! - заспешил он. То есть откровенные, по-мужски, но без какого-то для него, Ширина, оскорбления. Просто - не мог не смотреть, потому что 'Маша есть Маша'. Разумеется, Сергей Михайлович 'не ревновал даже'.
  Вот это было интересно! Вот клубочек! Руслан долбал Ширина, домеривал в сравнении с собой - а сам ел ширинскую подругу взглядами, 'невинно', издалека. Ширин - не обращал на это внимания, горевал от непроницаемости Машиной души, скорбел, что 'оставаясь моей, уходит, ускользает в себя всё глубже и глубже'... Подруга вязала, строила глазки мужчинам, дружила с Мариной и, кажется, одна была всем довольна. А Марина?.. Похоже, я видел и ее.
  Кажется, было так: легкий флирт с Шириным в какой-то из праздников. Несколько игривых взглядов - по примеру Маши (Марина всё примеривала на себя мгновенно), - не возымели результата. Он брякнул что-то вроде 'не надо'. Или - 'неинтересно', 'не хочу'... породив острый, ревнивый, убийственно-критический взгляд на себя. Вообще Марининого дружелюбия хватало на одного из них - на него или на нее, смотря по ситуации; те первые времена принадлежали Маше, Маше одной. Да, был момент, когда захотела 'поруководить' и получила отпор, - обида, и даже страх. Но разве не мыслила она житейски? Испугалась, - а потом сообразила: пугаться не надо, тут целое откровение.
  'Я женщина самостоятельная. Сама знаю, что делать!'
  Как она не догадалась! Маша - симпатичная особа, с 'язычком', с 'глазками', со всем, что так завидно ценится у мужчин. Ширин же... А правда, кто был Ширин в глазах Марины Числавенко в этой истории? Эпизод Машиного пути? Человек с жилплощадью?..
  В общем, похоже, Марина решила, что знает Машину тайну. И странно: именно теперь она устремилась к тесной дружбе!
  Риск был, риск был серьезный, не знаю, понимала ли она его, раз 'тайну поняла'. Наверно да, ведь это она, Марина, вслед за мужем каждый вечер объявлялась в квартире напротив - точно желая убедиться, только ли про политику Руслан разглагольствует, и только ли с соседом?.. Но в этом порыве к дружбе рассудка не было, я уверен. Помимо всякой логики: опасно, но ведь любопытно, как ново! Что-то детское: таких женщин она в своей жизни еще не знала...
  Ширин, скажи я ему такое, назвал бы это цинизмом и неправдой. Господи, он всё искал в женщинах какое-то постоянство, опору, смысл! Теперь он удивлялся, встречаясь с острой и непонятной для него Марининой неприязнью, чудак человек! Марина многого не умела, но это у нее выходило чудно: кривя в улыбочку губы, проговорить: 'Ка-а-кая у тебя практичная жена!' - и вызвать у него приступ бешенства. (Но это потом, когда Маша неожиданно открыла в себе еще один талант среди прочих.) Как прежде, он мучился, допрашивая Машу, почему вечером на час, на два она убегает к соседке поболтать, как говорит, 'ни о чем'? С ней просто, - отвечала Маша с гениальной для женщины искренностью.
  - А со мной? Со мной - что?
  - Ты давишь. - Маша глядела темными, расширенными, как бывало, когда пугалась, зрачками. - Сережа, последнее время я не чувствую себя собой - везде ты, ты, ты... Тяжело. Устаю. Я не могу так.
  Ширин картинно за голову хватался.
  - Давлю?.. Ха, ха, ха, чем же? Единственно, в чём повинен - не признаю пустого и тупого, не уважаю неискренность, фальшь! Насмотрелся! Хватит, не желаю!
  - Сережа, одним высоким накалом не прожить. Знаешь, хочется иногда побыть просто глупой дурочкой, но ведь с тобой невозможно! Ты станешь шпынять, с садизмом, который есть в тебе! Не из любви, нет!
  - А, я еще и садист, оч-чень мило! Ну да! Свобода тебе дороже! Самозащита, эгоизм, правильно! Мужчина посягает на твою бесценную самость!
  В зрачках ее уже метался ужас:
  - Боже... Уйди, или - сейчас я!
  Кидалась к дверям. Вырывалась и исчезала на день, на два. Ширин знал: подружек много, менялись быстро, возникали новые, кто-то да приютит на ночь. Пытать, где была, бесполезно: будет, как было с Мариной, когда та рискнула вмешаться.
  - Тайна! Это меня убивало. Уголки души, темные углы ее жизни, которые не собиралась отдавать мне...
  Ширин - в который раз - потянулся за сигаретой.
  Мы курили и молчали.
  - Сереженька, - сказал я вкрадчиво. - Сережа, голубчик! Чем ты так мучился, я не пойму! И как это связано с авансами рассказать мне, почему они не купили квартиру... О, всё очень интересно. Но связь... Не пойму, хоть убей!
  - Квартира! - брезгливо усмехнулся он. - Вот что тебе не дает покоя!
  - Ну да. Заинтриговал, доскажи, будь добр.
  Мне казалось, я действовал наверняка, - и не ошибся.
  Он сказал:
  - А минуты терпения у тебя хватит? Я скажу. Только еще отступление, ладно? Небольшое, последнее.
  И винт на моих глазах повернулся еще раз, двинув эту историю вперед с ошеломляющей силой...
  
  
  Ширин подобрался, напрягся.
  - Хочешь, - сказал он мрачно. - Хочешь, если не жалко тебе минуты, хочешь, скажу, где начинаются беды мужчины и женщины?.. Я объясню.
  - Давай, конечно, - кивнул я с улыбкой.
  - Слушай. Это после развода было, давно, до Маши. Мой первый опыт свободы... Я жил один, но конечно, была девушка, девчушка с острым, ничем не примечательным личиком... легкий, простой, как казалось мне, роман, к тому же после месяца на койке в больнице. Летний - солнце, пляжи и всё такое.
  Я чувствовал... Я понимал... прицел у ней дальний, ей надо большего. Печати в паспорте, детей, - она нет-нет да подталкивала меня в 'эту' сторону. Видно было, что это в ней говорит 'умненькое', не так уж теряла голову со мной. Хотя нравился, конечно, нравился... А я жил одним днем, не заглядывая ни вперед, ни в прошлое. И благодарен был ей за минимум умствований - оживал после сильного воспаления легких и блаженствовал.
  Но ты ведь знаешь, как неустойчиво всё в таких играх!
  Видно, я размяк от этой летней красоты и удовольствий. Я взглянул на нее... чуть благодарней, чуть влюбленней, что ли, не знаю. Тьфу, ничего не произошло, но она сразу ощутила сигнал. Нажала. Нажала некрасиво, со всей женской хитростью, - и всё полетело к черту!
  Ахнула, спохватилась. Стала уверять, что бред, ошибка, она не такая.
  - Может, ты и любишь меня, - сказал я. - Может, и я люблю. Но не верю тебе, понимаешь? Прощай. Не верю. Всё.
  Ужасно, что она сама опустила руки. Сделалась прибитой, стервозности в ней оказалось на один тот выверт. Не умела - а рискнула...
  Нам бы сразу порвать, но так мерзко, обидно было на душе у обоих, что мы тянули мучение. Колесили по октябрьскому неуютному городу, обсидели во всех скверах скамейки, и теперь просто молчали, потому что выговорено было всё. Один раз, проводив домой, я пошел за ней следом в подъезд. Обнял, нашел губы, целовал. Она поддавалась, опять всё стало сладко, чудесно...
  Но вдруг очнулась, отстранила меня ладошками.
  - Сережа, - Я прямо почуял шевельнувшееся темненькое оживление. Глаза опущены, смотрят мне в грудь. - Сережа, я не пойму... Все-таки, Сережа, чего ты хочешь?
  Вот! Вот точка и начало всему, гляди!
  'ЧЕГО ты хочешь, Сергей?' Половину тебя! - должен был я крикнуть. Четверть, сотую часть, лучшую, верящую мне, мою, - если можно откромсать и выбросить остальные девяносто девять сотых! Но - не делится! Ты видишь! Всё или ноль!..
  Вопрос-то, хе-хе, стоял не так. Вопрос был: 'КУДА?' Куда хочешь, Сергей? Ко мне, со мной?.. Вот я, всегда равная себе во всем, бери, жду! И как-нибудь (о, потом, позже, разумеется!) те девяносто девять сотых меня попомнят тебе эти мучения и обиды, поквитаемся, поквитаемся за них!..
  Ведь так мы и переступаем эту черту, вот беда! Перелетаем махом, зачарованные прядью у виска, вспышкой глаз, смехом, словом, - что ж это за фальшивые зеркала, глядя в которые, мы млеем: вот оно, счастье!.. Ха! Счастье! Счастье позади - да-да, тот миг, когда встретились две пары зрачков и что-то спеклось в страшном взрыве, - там началось и кончилось всё, понимаешь? А дальше разрушение и смерть. Слова, прикосновения, ласки, неловкие попытки продлить непонятнейшее, уже случившееся, - смерть. Это закон. Закон несохранения, мудрый закон! Ты знаешь историю об огне, раз в год в Воскресенье Христово загорающемся на Его гробе в Иерусалиме? Помнишь? - первые секунды тот огонь не жжет. И прихожане и туристы, зажигая от него бумажные жгуты, спешат испробовать чудо - суют пальцы в пламя, подносят к лицу. А потом - всё! Становится обычно...
  Из-за этой истории с огнем мы поссорились один раз с Числавенко. 'Фальшивка, не может быть!' - кричал он, вертя научный журнальчик со статьей 'Необъяснимый феномен'. Необъяснимый, так и написано было, ученые руками развели, - я нашел статейку ему. 'Всему есть разумное объяснение! - кричал он, побледнев. - Чудеса де-ла-ют-ся людьми! Все! Все! Закон!'
  Теми же, кто 'делает' идеи? - спросил я...
  
  
  Ширин умолк. Откинувшись на спинку стула, в угол, глядел своими вопросительными глазами. Впечатление было, не скрою. Минуту молчали. Я засмеялся:
  - Так вот о каком 'невозможном'... а-х-ха, вот что! - понял, понял, теперь, кажется, всё понимаю!
  - Я дурацки сказал, но ты мысль пойми. Закон этот - закон стены! Тупой, унижающей стенки, из жизни в жизнь мы перед ней опускаем руки! Мы!.. Почему мы ничего так не пугаемся, как своей силы? Закон! Стена!.. Мы ведь по сути страшно неподзаконны, а?.. Мы-то ведь необычны?.. Мы ведь...
  Мгновение я глядел на него. Потом фыркнул:
  - Ширин! Что ж ты за драматическая личность!.. Ты стенку строишь попрочней и покрепче, чтоб потом об нее своим лбом! Такая неврастения? Но красиво, красиво, конечно!.. Сережа, проснись! Я тоже не верю в сказки про небесную любовь, - ну и?.. Сесть, плакать прикажешь?.. Нет, брат Сережа! Всё это, я тебе скажу, вопрос ума. Кто думает головой, те счастливы вдвоем, Сережа. Кто неспособен - ну, извините! Сошлись, перегорели, как ты, Сережа, говоришь, и если хватит ума понять, что дальше нужен договор взаимный, уважение некоторое друг к другу - вот и всё! Вот тебе, Сережа, счастье! Всё элементарно просто, Ширин! Заметь, я не отрицаю в этом деле метафизики, глубин, даже дьявольщинки. Всё так! Пропасть между полами! Тут вся природа дыбом стоит! Но это не значит, что мужчина с женщиной не смогут разумно существовать вместе!..
  Я потянулся за сигаретой. Много я курил, это был какой-то ширинский гипноз...
  - И еще говорю тебе, Сережа: лучшее враг хорошему. Умному здесь кое-что открыто, он знает - нечего тут много спрашивать, никто не ответит! А остальные - ха-ха! - смотря по желанию! Нравится голову разбивать об стену, ради бога! Но об эту стенку, боюсь, и разбиться не сумеете, будете вечно царапаться в кровь и скулить... Ум, Сережа! Ум решает. Конечно, это наука целая. Но ее учат, если хотят... и могут. Всё! Хватит об этом!
  Я крепко сказал. И что он ответил мне? Грустно, но очень твердо покачал головой:
  - Знаешь? Мы ведь с тобой спорим о последнем ответе. О самом последнем. Том, что под панцирем, вплотную к телу... Эх вы, любители средненького, ограниченного счастьица! Я-то хоть пробовал, а вы, вы... Свобода! Мы хотим счастья, то есть свободы и правды, а получаем клетку и ложь. Ты прав - мы гордые, умные, но вот тут как раз закон, стена и конец нашим крыльям! Да выберись из себя, стань сильней, больше! На минуту, - и потом дышать не сможешь прежним эрзацем воздуха. Возьми и полюби слаще своей свободу другого! Скинь панцири не боясь, всё отдай! Желания, пристрастия, эгоизм... Успей, пока огонь не жжется, не мерь по надобности. Не думая - 'ах!', как в пропасть. Чтоб свободу завоевать вдвоем, рискни всей своей свободой. Вот как, веришь? И жди ответа...
  - В надежде на благодарность?.. Это как? 'Верую, потому что абсурдно'?
  - Очень даже может быть так!
  Мы пялились друг на друга колюче, как те два испытателя воль из Машиной притчи.
  - Э нет! - сказал я с особым удовольствием. - Нет, нет! Теперь я тебя послушаю с терпением... Всё, что ты скажешь! Всё хочу. До конца.
  - Ты услышишь, - пожал плечами он.
  - И первое, сразу. - Я сверлил его ироничным взглядом. - Ширин! Это ты мне всё это говоришь? Ты, ты?.. Сам ты, подожди, что делал?.. Ты, который подругу подозревал в неискренности, который только правдолюбивый характер ей свой показывал - это ты себя под ноги стелить предлагаешь?.. Ты, с твоей натурой? По-ве-рить! Эка, брат! А как твои истины, которыми ты Машу мучил? Теперь повтори о них!
  Он вспыхнул, глянул и глаза опустил.
  - Пожалуйста. Нет истин рядом с любовью.
  - Нет? Минутку, стой!.. Значит, не истина, а женщина? Скажи, повтори четко и внятно: не ИСТИНА, а ЖЕНЩИНА!
  - Женщина. Или не стоит любить.
  - Даже когда ты знаешь, что правда твоя, а не ее?
  - Да. Да. Она поймет. Сама поймет. Одной силой твоей любви поймет.
  Я скрестил руки на груди. Я любовался Шириным в эту минуту:
  - Ого! Вижу, умел ты тянуть к своему идеалу, если всё было, как говоришь...
  - Хуже! - сказал он со страшной веселостью. - Тянул - полбеды. Потом я сделал худшее, что мог придумать: я затаился! Я перестал спорить, доказывать. Вообще умолк. Как бы махнул рукой на всё и ушел в свой угол. С какой-то гибельной сладостью смотрел на всё у нас с Машей - и не хотел теперь ни исправлять, ни спасать, ни пророчествовать. Что-то случилось. Я вслушивался в себя - и ни-че-го не понимал!
  
  
  6
  Вот когда я его пожалел! Но что ему моя жалость? Глядел он уверенно, как будто это он меня жалеть собирался. Как там у него, - о последней правде мы спорим?.. Да, только что ждало его впереди с таким требованием, найди он эту правду? Безумие? Разрыв с Машей? Капитуляция, апатия к жизни, которой предъявлял непосильный смешной идеал?
  И как по-ширински предъявлял! Сперва тянул изо всех сил эту жизнь к совершенству; а как увидел и понял, что бред, утопия и невозможная вещь, - ушел в свой угол со слезами в глазах и со сладостью в сердце: 'Пусть! Не хотят - пусть им будет хуже! И мне хуже! И вообще - чем хуже, тем лучше!' Вот это русский, наш оборот! Тут вся реальность наша, когда она вдруг взбрыкнет и захочет иметь дело с 'идеалами'!
  Бог с ним, с Шириным, может, в барахтанье этом и были для него цель и смысл - так дети расчесывают свои болячки, не давая им схватиться коркой, расчесывают, пока родители, лупя по рукам, не научат умному правилу: потерпеть, отвлечься, и всё забудется. Да на здоровье, - но болячки выставлять, чтоб ими мериться в споре о счастье?.. И ведь написано на его физиономии превосходство перед Числавенками, что-то держит в мыслях, тайно лелеет, видно было!
  Да-а. Не с такими чувствами я начинал слушать его откровения...
  А я недоумевал! Я думал: обычнейших две семьи, - ну почему так быстро схватил их тщеславный зуд, сделавший скучное соседство подпрыгиваньем друг перед другом: 'Я! Я правильней, прочней, умней устроился в этой жизни!' Я всё искал: где был запал к пороху, движение, с которого всё понеслось? Ширин, конечно же Ширин! Вряд ли он всё рассказывал им, как мне, но насторожил их и настроил... И ясно, что это не они испытали какую-то там ущербность и ополчились. Наоборот, ополчились, чувствуя силу, - идеализм ширинский их здорово сильно задел! Похоже, не знал Сергей Ширин закона: чужая слабость бывает такой, что бьет побольней могущества...
  Теперь я представил, какая судорога скручивала Руслана Числавенко. 'Если ты такой умный, - почему?..' В те годы всё резко изменилось, один Ширин остался как бы незатронутым подувшим ветром. Секрета не делал, с деньгами было плохо, но он упрямо сидел в своем тающем как снег проектном институте: 'Куда-то бежать? Чего-то искать? Чего?'
  Место Маши в отделе образования упразднили сразу, но Маша киснуть не думала. 'Частные уроки. Репетиторство. А что? Ну буду носки и кофты вязать, не пропадем, Сережка!' Она не боялась - ее веселил воздух этой неприкаянной свободы. Обзвонила подружек, кто с детьми и с деньгами. И дело пошло, пошло полегоньку, - под взглядом расширенных от любопытства глаз Марины: 'А это кто, клиентка? А это дочь? А-а. Поступает в институт? А, поняла, понятно!'
  'Ка-а-кая у тебя, Сергей, практичная жена!' - и Машин самолюбивый смешок в ответ: 'А то!' Выжить не проблема, говорила она, подружек-приятельниц бы побольше, а их у меня, начиная со студенческих лет, добрая сотня! Был день, Маша, гордая, объявила: есть замечательная идея! Ей предлагают пойти продавщицей в тряпичный павильончик в торговых рядах на Флотской. Конечно, по великому знакомству. Клиентка, из тех, что окунулись с головой в коммерцию, сердечно - и в то же время по-хозяйски, взывая к здравому смыслу, требуя оценить выгоды, - взялась вмешаться и помочь. Маша назвала ставку: безумная цифра, десять ширинских окладов тех времен...
  - И это вся твоя судьба? И всё твоё счастье? - сказал Ширин.
  Вмиг он сделался невыносимым снобом.
  - Задом крутить перед хамскими новыми рожами? Чего изволите-с?.. Для этого тебя, такую, создали на свет? Для этого ты жила, думала, искала чего-то?.. Ты это говоришь? Что с тобой, Маша? Я ж помню твою ярость, когда в твоей жизни решила разобраться Марина!.. Ну? Где сейчас твоя гордость? Где свобода?.. Нет, как хочешь, как хочешь, такому не бывать!
  Маша, разозленная, ответила резко:
  - В конце концов я сама за себя решу!
  - Нет. - Он сказал это тихо и твердо. - Решишь, конечно, сама. Но если пойдешь туда, знай, у нас всё кончится. Теперь решай. Я сказал.
  Маша задумалась. Засмеялась:
  - Да ты ревнуешь, что ли! Ну... если настаиваешь...
  Того магазинчика давно нет в помине. Нет и хозяйки, исчезла, пропал след. Всё вспыхивало-гасло тогда с быстротой безумия, стоило ли именовать эти вспышки и метания судьбой? Ширин, подумал я, мало чем отличался от Руслана с его жаждой драматических преувеличений; вспомнить хотя бы напророченный тем 'неминуемый' хаос преступной войны на улицах!
  
  
  Числавенко к тому времени позабыл о своих пророчествах. Он не походил теперь на трагического оракула. Вечером на соседской кухне, подавшись вперед, упершись локтями в стол, как-то театрально напружинясь, он любопытствовал простецки:
  - А ты - слышишь? - бизнесом не хочешь заняться? Сергей! Займись бизнесом! Советую!
  Ширин усмехался: знал ведь о несостоявшейся Машиной торговой 'карьере'! Марина ахнула, услыхав, от чего - и главное, из-за чего! - отказалась та. Удержать в себе такую новость, не поделясь с мужем, она не смогла бы.
  - А что, Сергей? Шевелиться надо? Кормиться надо? Капитализм, брат. Звериное лицо! Прав старик Маркс, поспешили, не прочтя, старика выбросить. А я читал, кстати. Читал. Серьезно советую, Сергей: читай Маркса! Экономическое образование, сейчас одна философия, прагматизм!.. Да, дээ! Теперь у нас как везде в мире: каждый себе ищет нишу. Нашел, - и работать, работать, работать! Семь потов с тебя, выбиваться в люди!.. Жестокий, ж-жесточайший реализм!
  - Так сам бы и занялся, - отвечал тот. Чем вызывал ответ многозначительный и туманный: может быть! - но позже. Позже, ибо сейчас есть особые, очень особые планы на жизнь, несколько задумок с большими перспективами. Их сперва надо осуществить. А потом отчего нет, конечно!
  Ширин знал: дела Руслана тоже были не ах. Флот продавали на лом, моряки сидели на берегу безработными и мечтали не о выгодных заграничных теплых линиях, а - куда б только пристроиться. Числавенко бороздил теперь Охотское море, возил рыбу, мерз, ругал ничтожный по его меркам заработок, - это доносилось глухо, через Марину.
  Ширин не спрашивал. Даже к намекам на 'особые планы' был так равнодушен, что Руслан не мог не подумать - что за выдержка, что за умение не показывать свои мысли! Тут коса находила на камень: выдавить из соседа ну не стон завистливый, но хоть один такой взгляд, - вот что было нужно ему!
  И он говорил без умолку. Свирепо морщась, закуривал сигарету, пускал дым, в жесткой гримасе показывал зубы, - рассказывал Ширину о страшных магаданских пристанях, где банды грабили пароходы, где пришлось ему отбиваться с командой огнетушителями и сигнальными ракетами - отбились, ослепили прожектором, отпугнули собственным звериным бесстрашием... А бывало и так: с палубы в толпу летела граната, калеча, убивая и повергая в ужас бандитов, - кто что мог доказать потом? Не знаем, не видели! - прав всегда победитель, сильнейший.
  'Да-а! Дэ-э!.. Р-реализм, реализм!' Он, Числавенко, брал на себя миссию раскрыть тому глаза, убедить, что надо, надо, пока не поздно, отрешиться от пустых книжных премудростей, стать лицом к фактам... но лицо сидевшего перед ним было бесцветно, вежливо, - и только.
  - Да-а, бизнес! Бизнес!.. - Руслан круто менял курс. Делался благодушен. - Понимаю тебя! Русский менталитет. Так сказать, мы выше! Интеллигенция это дело кому угодно отдаст, лишь бы не запачкать рук. Я сам советский человек в прошлом, ментальность, воспитание, сидит в нас... Всегда был против капитализма, - веришь, нет? В самом начале, веришь? Говорил: придем к дикой жизни! Спорили - до хрипоты! Кричали мне: 'А-а! Красный!.. Свобода! Рынок! Равные возможности!' Теперь встречаю, говорю: как, кто был прав? 'Э, ме, кто ж знал!.. Думали, всё будет по честному!'
  - По честному? - Сосед нехорошо хохотнул. - Молодцы! Только у нас так скажут. Хотели хитро, но чтоб 'по честному'!
  Но Руслан (тоже выдержка, тоже самообладание!), двигался упорно дальше:
  - Был я и диссидентом! В свое время. - Глаза его как бы ныряли под спасительную челочку. - Не веришь? У-у, раньше всех, лет в семнадцать! Злющий! Портрет Сталина у меня на крышке унитаза приклеен был, не вру. Всё отвергал, на круг, вместе с плохим хорошее. Ребенка с водой, как говорится. Каюсь, каюсь. Как говорится, из песни слов не выкинешь, каюсь! Потом быстро всё понял.
  - Опять раньше всех?
  - Смеешься! Зря. Кто такие диссиденты, Сергей, подумай? Отщепенцы. Убогие, кривые, больные, да-да-да, не нашедшие места в здоровой жизни. Извращенное желание выделиться! 'А! А! А!' - на Красной площади кричали, и что? Кто заметил - тогда-то?.. Им чего? Чего-нибудь поджечь, поломать, комплекс Герострата на интеллигентский манер. А я государственник, Сергей! По складу, по духу. Веришь? Го-су-дар-ственник! Державу не жалко, Сергей? Какая была держава!..
  Ширин буркал что-нибудь насмешливое.
  - Опять ты смеешься! - Числавенко глядел обиженно...
  - И так он тебя раскалывал на откровенность? - сказал я Ширину. - Невысоко ставил.
  - А это норма. Он такой. Как та дама с мокрым носом и низким голосом. Смешно! Руслан не подозревал, что через Марину идет к нам его другая 'философия'. Тут как с гляденьем на Машу. Почему-то был он уверен: оттуда ничего до меня не донесется! Его темный самоуверенный эгоизм исключал возможность откровенничать с женщиной... А со мной - да. Что патриотом, чертом прикинулся бы, если б помогло! Исследовал. Бирку мне искал. Что значила моя нелюбовь к происходящему, мое пассивное сопротивление новым веяньям? - вот что занимало его! (И ты посмотри: такая бездеятельная устойчивость все-таки значила для него положительное, какую-то силу!) А додумавшись, найдя мне название, старался забежать вперед, чтоб быть в моих глазах еще правоверней... Ум, ум! Как он доверял уму, как им мучился! Как хотел охватить неохватное, какая великая это была тщета! События, - Руслан поедал их газет, передач, разговоров, слухов. Малейшее движение в мире не пройдет мимо, он насторожится, что-то выведет себе... Информация! Как он любил это слово! Это жадное любопытство буквально роднило его с Мариной. Но тут было свое особенное, тоже цель, но иная, большая, мучительная - как будто узнай он еще что-то, ответил бы на всё разом, на свой самый главный вопрос ответил... И всё же бывали минуты, он забывал цель, себя, рассказывал так, что можно заслушаться. История, география, физика, астрономия, - всем он интересовался и знал много.
  Но чаще был закрыт, темен, небрежен. На вопрос 'как дела?' отвечал уклончиво. Среди разговора мог задуматься, грызя спичку и не замечая своей невежливости. Своё занимало его целиком...
  
  
  Нет, это было самообладание безумца. Я слушал Ширина и хотел понять, что позволяет ему, раздираемому собственным характером на клочья, собраться и быть сильным в иные минуты? Представить Руслана, сказавшего бы, как 'плохо было и как становилось всё хуже и хуже у него с Мариной', - нет, нельзя! А Ширин говорил спокойно.
  Что, лишен он тщеславия? Нет, отнюдь! Неизвестно, у кого из них оно воспалённей, - но где оно прячется тогда, черт возьми? Где хитрость? Это было загадкой. Сила Ширина, я начинал понимать, крылась в каком-то страшном умении видеть. Верном, нет ли, - поражала сама безжалостность зрения. Может, и я грешил излишками драматического, но от того, как раскладывал он передо мной живую душу Руслана Числавенко - душу человека, пытавшегося как раз исследовать тайное в нем, в Ширине, - мне делалось не по себе. Психологи, испытатели, чёрт...
  Немало мучений, надо думать, доставил он Руслану. Кажется, тот постигал: Ширин прост-прост, да вот и не прост.
  Числавенко, беда его, изучал людей свысока. Гордился умением ввинтиться, запустить глаза в человека. Ключик простой: лесть! - как-то сказал он соседу. К китайцу и австралийцу, к японцу и к русскому подходит одинаково. Проверено опытом! И вот что интересно: он с Шириным делился своими исследованиями, он откровенно выкладывал тому свои наблюдения, свою собственную статистику творившегося вокруг: 'народ вот так настроен... народ поддерживает... народ протестует...' Кто знает, может, он эти соревнования и мерянья считал в самом деле дружбой? Может, даже симпатию питал по-своему? Разглагольствовал, обобщал, предсказывал с азартом мальчишки, играющего 'в индейцев', 'в войну', во что там еще... Но тот, кому он предлагал игру, был будто из другого материала сделан. Всегда всему становился поперек, высказываясь с одинаковой наплевательской небрежностью.
  - А чем? Чем же ты тогда, извини, живешь? - не выдерживал моряк.
  - Спасаюсь чем, хочешь сказать? А я не прячусь. Смотрю в лицо тому, на что вы глянуть боитесь.
  Сосед посмеивался.
  Числавенко слушал с сонным и раздраженным видом.
  Цели, цели. Руслан чаще грыз спичку, это был плохой знак, - но ничего нового, никаких 'особых' событий, в его жизни не виднелось. Тот год он прожил в безумной колее. Неделями сидел дома; потом за час собирался, исчезал в рейс. Месяц спустя слонялся по квартире из угла в угол. Это было пунктирное странное существование. Маета, безделье - и что-то еще, невидимое отсюда, бывшее сплошным напряжением сил, таким стальным ритмом необходимостей, что, возвратясь, не мог заставить себя жить по обычным часам: колобродил до четырех ночи, спал до полудня. И так повторялось - раз, два раза, пять.
  - Что? Стоила их цель таких усилий? - спрашивал Ширин.
  - Не знаю, - отвечал я уклончиво.
  - А ведь я пытался быть честен в этом вопросе. В самом деле, если им хочется верить в такое счастье! Трудиться и жить хорошо, хорошо жить и трудиться, - так, как живут, как им кажется, миллионы на свете. Весь пафос их, ненависть и злоба к окружающей повседневности тут: почему, ну почему не дают им прорваться и - 'пожить'! И обрати внимание: всегда мешает кто-то чужой, что-то внешнее. Начальство. Правительство. Недоброжелатели. Поганое место, где появился на свет!.. И эта мечта ведет их, греет. Добиться. Пройти через все муки. И дальше золотое царствие, дальше без забот и хлопот всё покатится само по укатанной дорожке! Ку-да?!.. Думали ли они, что жизнь никому не дает радости полного достижения целей? Что не к целям мы, черт возьми, рвемся, а к свободе - к тому, о чем ничего не знаем! Что рядом с вожделенным спокойствием (представь: добились его!) придут и станут корежить скука, чувство неполноты, даже бессмыслицы достигнутого. Даже прихоть - игриво посмеяться над 'благообразием' и пустить всё к дьяволу, - и окажется, что цели-то бесконечны, как бесконечны желания? Не-ет, таким простеньким обманом природу не обвести, она хитро нас сочинила. Нет, шалишь, выходов простых нет! Выходов вообще нет - понимаешь ты? В конце любого выхода стоит вопрос: 'Зачем всё?' И - пустота. То есть это твое 'не знаю'...
  - Да? - сказал я. Я слушал.
  - Я всё смотрел на них, - продолжал он. - Им тоже досталось. Не только нам. Я помню изменившееся лицо Марины, ее вдруг пробил страх. Рот застыл в мрачной складке, глядела она остренько, ненавистно, - 'Во жизнь! Только у нас так! Специалиста, - а ведь он учился, у него опыт! - могут пихнуть коленом на улицу!' Потерянная, выпотрошенная внезапно явившейся непрочностью всего в этом бренном мире... и всё равно та же.
  Хорошо, плохо, - ничто не отменялось в их намерениях; они были настроены терпеть. Даже дети. Дети даже особенно. Девочки росли: четвертый, пятый, шестой класс, - они вступали в возраст сравнений, сверстники были теперь не 'просто Димка' и 'просто Ленка', а чьи-то сыновья и дочки, жившие в иных мирах, где были иные цели, победы, возможности. Худенькие, запрессованные Марининой экономией, они впитали самое ближнее, с поверхности: есть успех, есть поражение, успех стоит дорого, дается трудно, требует жертв. Всё оправдано, всё точно! Маша ахнула раз:
  - Ты веришь! Открывают мне дверь - и первый взгляд на руки. Что в руках у меня, понимаешь? Они привыкли, что 'тетя Маша' с собой что-нибудь вкусного несет. И ждут!
  Это так повелось у них с Мариной. Чин, статус дружбы. Ходить с тарелками, с блюдечками, где хоть пять конфет или торта ломтик, но что-то обязательно есть. Сначала я смеялся над китайскими церемониями, потом стало неловко. Стало не смешно, когда даже Маша - сквозь слепую симпатию к соседке - заметила, что лакомств на числавенковских блюдечках в отличие от ее блюдечек просто не бывает. Что и в нашу сторону веет принцип уныло-убийственной экономии: дешевле, ненужней, числом поменьше. Но - каждый раз! Маша, которую это открытие нехорошо смутило, расстроило, сказала той:
  - Не тяготись повинностью! Есть, - ладно. Нету, - ты знаешь, что не это главное!
  Но у Марины были свои правила на сей счет. И она продолжала носить.
  Помню Маринину жалобу: конфеты! Как ни покупай, всё мало! В день приходится отсчитывать: столько, и ни единой больше.
  - Вот беда, - рассмеялся я. - Давай научу, как справиться. Купи килограмм, - только сразу. Накорми, чтоб глядеть не хотели. Потом еще раз, еще, - и всё. Поверь: просто.
  Знаешь, что ответила? Улыбнулась - криво, двусмысленно:
  - Ну! Это вы себе можете позволить.
  Мы! Мы! Кто, прости, хвалился передо мной вечерами? Кто из нас прикасался к всевозможным удобствам цивилизованного света - в мелком, урезанном, кухонно-телевизионном виде, но все-таки?..
  - А может, - перебил я Ширина, - может, Руслан свистел больше насчет доходов своих великих? Ну, сколько там получает моряк?
  Сергей Михайлович состроил надменнейшую мину:
  - Никогда не интересовался, знаешь! Да разве дело в том, сколько! Ты пойми, карамелька!
  Он даже по карманам похлопал, будто искал конфету, которую предъявил бы мне:
  - Вот тебе вопрос: карамелек вдоволь, или все те иероглифы успеха? Телевизоры, машины? Холодильники-гробы, куда в те годы нечего было класть? Спроси детей, что они выбрали бы - знаешь, какой будет ответ? 'Да, само собой, конфету хочется, очень, очень. Но телевизор главнее!' - вот что они выпалят тебе!
  Кстати, Руслан девчонок баловал, не жалел денег. Это Марина была главный экономист. И знал ли он, как жестоко они урезаются без него, - вопрос. Знал, нет, но правилу подчинялся. Пачку сигарет лишнюю позволить себе не мог. Я мог, а он нет. Ты скажешь, из страха или стыда перед Мариной? Вряд ли!.. Но что я всё! Чтоб ты не размякал от состраданий, скажу: Числавенко выкарабкался из той колеи. Не беспокойся. Он первым выбрался. Он не был бы собой, если б не смог.
  - Так-так. И что потом? - спросил я своего странного собеседника.
  - Погоди, рассказываю же, - отозвался он. - Всё будет, погоди, потерпи.
  
  
  7
  Чего-чего, а 'посмеяться над благообразием' Ширин умел. В ту эпоху, в тот, слава богу, не такой уж долгий период безвременья, среди безумных метаний людей в поисках хлеба насущного, он жил как какой-то нематериальный дух, отвергнувший земное, с этой вечной насмешкой на устах. Если б не Маша, представляю, каким попреком человеческому стремлению к опрятности, удобствам, красоте ходил бы он между людей. В штопаном свитерке, в единственных штанах, просиженных до блеска на заду, стриженый неряшливо, ибо - 'зачем всё!'
  Зачем, раз нет совершенства! Глядя вверх, задрав с тоской туда голову, он не ценил - не желал, не умел, - малого тепла, небольшого отмеренного добра, которым дарила его подруга. Самолюбивый выверт любви, темная ревность к Машиному существу, остававшемуся для него тайной за семью печатями! Той 'тайной', которую, похоже, угадал я, и которую должна была угадать Марина. Тайна, тайна, да что ему-то плохого в том. Если не ханжествовать и видеть в эгоизме здравую основу существования, может даже всю соль человека, - можно бы спросить: что тут плохо? Плохо, - если сверх своей привлекательности женщина умна и имеет жизненный опыт?
  Давно, когда я не знал ни о Маше, ни об этой коллизии, Ширин рассказал, как провел знаменитую ночь с 19 на 20 августа девяносто первого года. Это были наши первые споры. О прогрессе, о баррикадах, на которых стоило бы отстаивать этот прогресс, о свободе, правах, о гражданской ответственности.
  - А ты? Ты что делал тогда, девятнадцатого? - спросил я.
  Он засмеялся:
  - Ореховое варенье ел.
  - Че-го-о? - Я изумился...
  По темным, без света, улицам, среди притихших мрачных домов он возвращался от приятеля, от которого услыхал о перевороте в Москве, о комитете, о свержении президента. Приятель был заметный в городе деятель культуры, сторонник спокойствия, золотых середин, чуждавшийся тогдашней модной демократической крикливости. Но припомнив теперь пару своих высказываний на людях (не либеральных, лишь с налетом смелости, с намеком на вольномыслие!), он твердил Ширину что сегодня ночью его заберут, заберут непременно... Ширин затосковал, глядя на его лицо и беспокойные руки, перебиравшие на столе бумаги.
  Дома он завелся с порога: конец! Безумны все. Безумие достигло предела. Всё гибнет, человечество окончательно рехнулось. Всё вверх тормашками куда-то летит...
  Маша оборвала его:
  - Да пусть они там сойдут с ума! Да черт с ними!.. Нам - слышишь? - нам с тобой плохо вдвоем? Скажи!
  Это был первый месяц. Трех недель не прошло, как он дал ей ключ.
  - Нет, - проговорил он, хмурясь, но с новой мыслью в глазах, продираясь к ней сквозь завалы помраченного рассудка. - Черт побери! Нет же!
  В те дни магазинные полки были пусты, казалось фантастикой сыскать килограмм обыкновенного сахара. Ширин иногда тихо мучился без сладкого, и Маша показала свои способности.
  - Что это? - вертел он банку, наполненную чем-то вязким и, сколько можно было разглядеть при свечке, черным.
  - Попробуй!
  Он подозрительно нюхал.
  - Варенье, дурачок, ешь! Из грецких орехов. Старое, засахаренное, сладкое! Абхазское. Восемьдесят копеек цена. Банки ржавые, вид страшный, никто не берет. А я высмотрела!
  В темноте, прямо на постели, ели ложками, капали себе на колени, смеялись. - Ну?..
  - Классно! - отвечал Ширин с набитым ртом...
  Как ему повезло с ней с такой! Здраво подумав, он обязан был поблагодарить судьбу, что оставила эту женщину без собственного угла и свалила ему на голову! Поблагодарить, а не говорить, что с Машей не было у него одного переживания, которое он отмечал с каждой из женщин, бывших у него прежде.
  Есть минута, утверждал он, с которой и начинается всё: это женский взгляд, беспомощный, не принадлежащий себе, как бы всецело отдающий женщину в твои руки.
  - Один-единственный взгляд, его не спутаешь и не забудешь! Так было с бывшей женой, и еще раз, и еще потом... а с Машей... не помню...
  - Постой, но ведь смотрела она на тебя как-то?
  - Да, смеялись много! Всегда всё с шутками, шутники были оба... А таких ее глаз - веришь? - не помню. Странно, правда?
  - Ну, - отвечал я. - Пропустил, мало ли бывает! В темноте, когда ореховое варенье ложками ел! Мог и не увидеть, а?
  
  
  Да! Тут по определению. Все земные заботы, а именно - добыть, купить, свести концы с концами, всё, что касалось внешности друга, его некоторого хотя бы 'соответствования' на людях, пали на нее. Хотел я знать, как наблюдала эти старания Марина! Как недружелюбно буровила Ширина глазами: манна небесная свалилась дурачку в рот, почему так!
  Глядя на них двоих, Марина не могла взять в толк, чего ради тянется канитель. Ей стала западать в голову догадка: есть в Машиной самолюбивой победной натуре какая-то брешь, сидит где-то в ней все-таки дурочка, - иначе куда проваливаются плоды ее пресловутой практичности? Ширин говорил, что у его подруги даже зимнего пальто не было, в курточке бегала, - от Марининых глаз не укрылось, я уверен. 'Да что она! Не понимает, чего могла бы достичь? Не ценит себя? Ленива? Нет. Или... любуется собой, забывая об остальном?'
  Ох, ей требовалась, как воздух для дыхания требовалась брешь, хоть какое-то несовершенство в соседке. Но, кажется, настал момент. Теперь она могла спросить с невинной улыбкой:
  - Что? Как дела у твоего? Работа есть? Зарабатывает?
  Спросить и увидеть: действует!
  - Неприлично спрашивать так! Нельзя! - говорила Ширину Маша. - Стала б я пытать - есть у Руслана работа? Какое мне дело, есть она у него!
  В семье Числавенок случилось долгожданное: Руслан устроился на судно. В южные моря, на полгода. И отбыл тут же. Всё объяснялось просто.
  - Да бог с ними, Маша! Чего ты!
  Но Маша не могла успокоиться.
  - Конечно! Не тебя ж спрашивают!.. Манера - с вопросиками лезть! Ковырять всё!
  - В ней вдруг, - говорил Ширин, - появлялось что-то нехорошее, упрямое, надутое! Менялась, будто это был чужой человек. Меня как в грудь толкало: 'Эй! Да ты всем ставишь дистанцию, я думал, только мне!' Вот мое хваленое правдолюбство, гляди!.. Зло, тихо, я говорил ей: ты это из-за денег, да? Потому что у меня сейчас плохо? Это важней тебе живого человека? Фасад, а что внутри - какая разница, лишь бы выглядело пристойно! Тебя взгляд чужой, смешок способен убить - неужели это для тебя всё?.. Знаю: тебе хочется такой жизни. Вижу! С первого раза, с того вечера у соседей, когда испортилось твое настроение! Что ж! Не нравлюсь, - найди себе такого, чтоб внешности твоей жизни не портил!..
  Он говорил об этом откровенно и просто. Ночь - взаимные счеты, потом сутки ее обиженного молчания, в итоге его мольба:
  - Послушай, прости, дурак! Ведь нет никого у меня кроме тебя! На всем свете нет!
  - Я тебе это запомню, Ширин. Я злопамятная, знай.
  Мирились. Он видел, как тяжело оседает в ней обида. Они вступили в странную эпоху противофаз, несовпадения настроений: внезапный сентиментальный порыв одного разбивался об нежелание другого ответить тем же.
  - Сережка!..
  - Что?
  - Не грусти! - Среди его мрачных мыслей Маша подмигивала ему.
  Но его вдруг скручивало злобой от таких слов:
  - Искусственное, неискреннее, нельзя было со мной так!
  Особенно бесило вот это - 'я же люблю тебя, глупый'.
  Он стал отмечать в календаре жирным черным карандашом дни их лицемерного сюсюканья, когда делали вид, что 'всё в порядке'. Календарь запестрел чернотой, - Ширин испугался, бросил. Потом стал делать какие-то записи в особо невыносимые минуты...
  Я слушал с трепетом: всё разворачивалось по моему представлению. Обрастало подробностями, приобретало вид глыбы, обязанной раздавить этот идеализм, как бы сам Ширин ни сверкал гневно глазами... Да, постепенно умник додумывался до вещей таких, что упаси боже произносить вслух, - до сути Машиного отношения к нему. Он жаждал дойти до конца, - и я прикидывал: каким будет - ну, каким был - этот конец?
  Нет, не мог он вместить ее в себя всю и примириться с ней! С ее легкомыслием и с умом - с 'тайной', которую он чуял своим собачьим чутьем. С эгоизмом, которым попрекал ее не менее эгоистично!
  - Просто я у тебя безобразно естественная! - отвечала она. И смеялась...
  - Представляешь. Она вдруг бросила читать! Совсем!.. Назло мне. Стоило пошутить, увидев, что одну подсунутую ей книжку отложила, другую, - взяла и перестала. Точно что-то мне доказать хотела!
  Это была сладчайшая часть ширинской жизни - общение при помощи художественных впечатлений. Без них, казалось ему, мир просто обезъязычился бы, погиб.
  - Ага, духовного общения лишила? - удивился я. Эта акция больно отозвалась в нем, Маша нашла слабое место! 'Люблю тебя', - и такой выверт. Хорошо было придумано. Очень по-женски.
  
  
  8
  Теперь по ночам он не спал. Шел в кухню, прикрывал дверь. Пил чай, курил, опять запивал чаем в темноте, сосал сигарету за сигаретой, глядел в окно, слушал звуки. Темень, комариное тиканье часов на столе: половина третьего, три... Красный огонек, разгораясь, высвечивал подбородок, скулы, упрямый, закаменевший изгиб бровей, - глаза в темных провалах ям не видны, да и не нужны в этой картине.
  Слышала Маша его возню? Ему было всё равно. В те дни его преследовала случайно прочитанная фраза: 'В моей жизни нет больше никакого смысла - я свободен!'
  - Ревизию! Я вел злую ревизию. Всё, набитое во мне, иллюзии, сантименты и прочую мишуру, вытаскивал, рассматривал, удивлялся. В смешном виде это сидело. Чушь какая-то, образы какие-то. Вот книжка. Автор, фамилию забыл, не очень известный. Там женщина, советская мелко-чиновная разбитная баба, едет за границу по профсоюзной путевке. И натыкается - и не случайно! - на эмигранта, приятеля, который влюблен был в нее мальчишкой. А она на него всегда смотрела как на пустое место... Он с дрожью к ней: из-за тебя ринулся в эту круговерть! Из-за тебя, доказать хотел! Сопляк, ничтожество, - смотри, теперь положение, деньги. Всё твое! Всё делалось ради тебя! Оставайся со мной!
  Такой монолог. У нее дыхание перехватило от перспектив, от блеска, сытости европейской. Сказка наяву, русской бабе - да так пожить! Тем более одна, ничто не держит, ничто не связывает...
  Он, чудак! Сначала к ней с пистолетом, чтоб в постель уложить, хоть раз добиться. А остальное потом вывалил: руку, сердце и 'всё, что имею'. Насчет постели она посмеялась: 'Да если дело за этим!' А про остальное... о-о! Дыхание-то перехватило, а все-таки собрала баба вещички, когда срок путевки кончился, - и домой. Не смогла! Без любви не смогла.
  Смешно? Смейся! Скажешь, какие, Ширин, книжки читаешь кроме Платона! А мне когда-то верилось в ту бабу. Но теми ночами я спросил себя: а если вот так? Если не 'без любви' вообще? А с полулюбовью, любовью на три четверти? Осталась бы, смогла?.. А как знать! Смотри, вот умная, хорошая собой девушка, выбиравшая всегда всё сама, решавшая всё сама, оказывается рядом с человеком в обстоятельствах не то чтоб крайних - так, малость подталкивающих... к выбору. И речь не о каком-то обмане, о лицемерии! Речь именно о 'чуть-чуть', о капле неправды в этой в общем-то сладкой бочке! Ну? Могла она себя подправить слегка? Прикрыть немного глаза в первые дни? А дальше - вышло как вышло, дальше привычка, дальше стерпится-слюбится... Да, видно, в жизни всегда найдется зазор для ума, щелочка, куда он втиснется и заявит права! То есть, вычитаем любовь из человека - и видим остаток в виде небольшой, но стройной трезвости? То есть, нет бабы, она выдумка, а есть лишь вот так? Что тогда? Тогда - восторженный прыжок в бездну, сумасшествие, забвение себя, униженный благоговейный лепет Мити, да-да, Дмитрия Федоровича, в заплеванном трактире в Мокром, - обман? И Грушенькины глаза, сначала замершие от страха, потом засветившиеся в слезах с горячей безумной лаской, - тоже обман? Картинка с огнем и очагом на холсте, прикрывшая пыльную стену? Но как тогда жить? Что делать еще в жизни? Что?
  - Вон какой ты решил повторить подвиг! - удивился я. - Ну, Ширин! Свернула литература тебе голову.
  - Брось. Не книг начитавшись, я выдумал блажь! Наоборот, знал: счастливые глаза Грушеньки правда, Митино безумие - правда...
  - Опять зовешь спасаться в абсурде?
  - Да хоть бы так. Я лишь хотел сказать Маше: откройся! Не бойся меня. Вот и всё.
  Ширин выдохнул, вскинул голову и молчал минуту.
  - Был вечер, - продолжал он ровнее. - Мы поссорились. Мы ссорились весь тот год. Денег в институте давали меньше и с перебоями. У Маши репетиторства катились, как по маслу, и вырастала тень. Порой она делалась невыносимо-практичной, что-то уверенное, самовлюбленное росло в ее повадках. Казалось: ее пьянит удача, гнёт, заставляет по-другому смотреть на людей, преувеличивать свою правоту и преуменьшать чужую.
  Мы поссорились из-за Марины Числавенко. 'Как нам повезло с соседями! Уезжать не захочется!' - сказала Марина. Мы такое слыхали время от времени. Но в тот день Марина замечтала вслух: 'Эх! Купить квартиру побольше тут, чтоб рядом с вами! Вот бы прелесть!' Конечно, она круто сказала. Я был готов оказаться эпизодом на их пути, но никак не вечным источником удовольствий. Я смолчал. А терпеливую Машу вечером, наедине, взвинтило.
  - Им удобно иметь нас под боком! - заговорила она о соседкином надоевшем побирательстве. Нитки-пуговицы, программу телевизионную, задачку решить по алгебре детям, а если ничего и не нужно, то просто отнять час своими бессмысленными 'ля-ля-ля'... Это была не та Маша, какую я знал. Жестокая, недобрая!
  - Ма-ша-а! - ахнул я. - Ты не преувеличиваешь?.. Задачка! Пуговицы! Ты пожалела, что ли? Жалко тебе, а? Жалко?..
  Я видел только ее, я думать не думал о соседях, - и что-то такое нехорошее пошевелилось во мне!
  Мы посмотрели один на другого, она прочла мое чувство, и это будто искру высекло в ответ, искру страстной неприязни.
  Я ощетинился:
  - Жалко? Скажи, ну?
  Искра вспыхнула, погасли ее зрачки.
  - Не жалко, - через силу проговорила она.
  Я смотрел на нее. Господи! От одного прикосновения она вздрагивала, съеживалась - вот куда мы ушагали с ней. Далёконько! - думал я с самоубийственным холодом внутри.
  Молчали оба.
  - Ага. Я жадина, - заговорила она. - Ты у нас широкий и щедрый. Руслан
  полночи сидит благодаря твоей широте, пока не приду не выставлю! Ты человеколюбец! Я одно плохое могу о людях...
  Она странно всхлипнула. Смеялась, что ли.
  - Конечно! Им повезло, они правда так считают! - Я понял, что речь о Числавенках, не обо мне. И удивился: так это было не к месту. -Марина не станет тратиться, раз можно получить даром... Понимаешь, Сергей, всё по отдельности ничего... А всё вместе... Понимаешь, у них всё очень обдуманно...
  Я увидел слезы: она плакала! Стала она нервной за этот год.
  - Ты не видишь. Я молчу. Знал бы ты всё!.. Лампочку... лампочку на лестницу кто у нас покупает из четырех семей? Помнишь, смеялись, - подождем! Проведем опыт!.. Месяц жили, да? Входит вчера Марина, круглые от любопытства глаза: 'Видела? Вкрутили! Кому-то надоело. Не знаешь, кто?' Знаю, говорю. 'Но вы ж в прошлый раз вешали'. Смотрим друг на друга, а у меня нет смелости сказать: Марин, а вы? И позапрошлый мы, говорю, - бровью не повела!.. Сергей, это принцип. Только как им удобно! Всё сладко, дружески, но до черты. Ничего-ничего, - и вдруг чувство, что обманули, как предали... Руслан перед тобой комедию ломает. Святого строит. Сам не поморщится, коснись его интересов. Сумками с пароходов тянет домой... С Витькой-соседом выпивает, 'завинчивает дело', как говорит Марина, - чтоб материнскую квартиру продал... знал ты? Но Витька хитрый. Понимает: деньги разлетятся, лучше жильцам сдавать, чем сразу всё... А про телефон знал? Ничего ты не знал. Телефон у Мясниковых, один в подъезде, извиняемся, бегаем звонить. А тут Лида Мясникова сказала: пришли. Мы с идеей: прицепимся к вам параллельно, будем доплачивать, выгодно, деньги, соглашайтесь. Нам нужно, Руслану, для работы! Лида тетка спокойная. Нужно - заходите, звоните, говорит, кому я когда отказала. Нет, Руслан работает в частной компании, коммерческие секреты! Им НУЖНО, ты понимаешь!
  - О! - Я, сидевший последние минуты как на иголках, вскочил. - Да у тебя откат хлеще моего! Это... это хохот, если так! Лампочку, значит... лампочку, хе-хе... А ты, бедная, верила, да? Полегче дружба, поприятней, чем мучиться со мной!.. Господи! - Я бегал по комнате, поглядывая на нее. - Что за суета всё! Какая страшная суета. Что вам не живется всем проще! Что вам вывернуться охота из себя наизнанку! Что за тщеславие! Что за умы! И ты туда, и вот! Прохладновато у них, да?.. Боже, Маша, да вот же я! Вот рука, держись, перепрыгни через трещину, лежащую перед нами, - я дам тебе сколько есть тепла, добра - всё отдам! Знаешь ты, какие открытия ждут тебя тут, какая красота и сила пропадает во мне без тебя? Не знаешь, неинтересно тебе это... Проще ищешь, и счастлива была бы. Но - лампочка. На беду, на беду!.. А знаешь, ты пожалеешь! Потом! Локти будешь кусать, думать будешь: 'Что это было? Что я потеряла, побоявшись понять?' Ты додумаешься в конце концов, ты ведь не из них, нет!.. Но - пусть по числавенковской вере! Как там у него? Мужчину создают хватка, сила, деньги?.. Слушай, ты ж помнишь Павлика? Пашку, Русланова приятеля, которого он приволок к нам? Помнишь, Марина заливалась о нем? О счастливце с серебряной ложкой во рту? Капитанившем на суденышке русско-американской компании и отгребавшем столько, что Марину столбняк хватал?.. Помнишь?
  - Да. - Маша следила за мной большими безмолвными глазами.
  - Числавенко с ним дружил и привел его. То ли нас показать. То ли им перед нами похвастать. Парень забавный: свойский, без ломаний. Спокойный, свысока равнодушный ко всему на свете, он оживился лишь при виде тебя. Как ожил! Помнишь, смеялись, - как он тебя ел восхищенными глазами! Мы поняли, что Павлик вообще насчет женщин не дурак, но ты его поразила. Я-то прекрасней всех понимаю, чем!.. Всё это ты видела, а вот чего не видела. Числавенко курил, болтал, но я заметил: он не упускает ни слова. Исподлобья, из-под прищуренных век глядел ничуть не пьяными зрачками то на Павла, то на тебя, то на меня.
  Всё это не понравилось мне! Полночь, оба откланяться не спешили. Я знал, что Числавенко знает, что по букве я тебе не муж, а ты не жена. И видел: он прикидывает сейчас мои шансы. С учетом откровенных взглядов его приятеля!.. И плохи были мои дела, судя по его глазам! Плохи, что я мог противопоставить удачливости, деньгам, силе? Какой-то вздор о каких-то там сердечных трепетаниях, которых-то и пощупать нельзя? И, следовательно, доказать нельзя, что они есть? То ли деньги!.. Но пусть, я говорю. Пусть так! Пусть правда это бред таких идиотов, как я. Не неволю! Не зову к несбыточным чудесам! Хочешь 'бывать дурочкой', - будь! Устраивает тебя, что из тысячи шагов друг к другу мы сделали десять, - ладно! Живи сама, я руки умою.
  Я ходил перед ней из угла в угол. Маша опустила голову в ладони и глядела оттуда, снизу.
  - Ты меня, - сказала она, - совсем считаешь такой, как Марина... Во-первых, я что, попрекала тебя деньгами?
  - Еще попрекнешь, - пообещал я мрачно.
  - Вот как!.. Но послушай, а во-вторых, с Пашкой? Да что бы там Руслан ни думал, - я разве дала повод?.. Ты что, сомневаешься во мне?
  - Только не надо логики! - вскрикнул я. Я помнил ее глаза, те, десять минут назад полыхнувшие ненавистью. - Первое, второе, не надо! Послушать тебя, всё превосходно, арифметика, и только! Да, Пашка ушел. Больше его не видели. Но в чем дело, ты пойми! Понимаешь - эти глаза Руслана! Меня взбесило: он всё обо мне знает. Всю мою судьбу видит! А я не хочу, чтоб меня арифметически рассчитывали, предсказывали и знали!.. Маша! Я - тайна, загадка. Нельзя это сделать со мной. И ты, и с тобой тоже! Думай об этом изредка, чувствуй, сколько можешь! У меня нет сил, чтоб встать и приказать всем считаться с этим, доказать несомненность тонкого, хрупкого, невидимого, - да и нельзя такое доказывать с пеной у рта, как любит Руслан. Не упрощай себя! Прошу! Не всё в жизни от ума и не всё для тщеславия, поверь.
  - Ну, слушай, я и не знала, что ты такой ревнивый! - Ее поразил мой рассказ о той ночи; ей хотелось то ли плакать, то ли смеяться.
  - Я люблю все-таки тебя, Маша, - сказал я.
  - И я тебя... Без всяких 'все-таки'.
  - Нет. Не то, не так, слова! Вся беда, вся правда - мы удаляемся друг от друга, - покачал я головой. - Бьемся в кругу бездарных общих мест. И виноваты оба. Хотя какая наша вина! Может, ее нет. Может, правда, есть только бессилие, а я всё так же хочу невозможного...
  
  
  Ширин смолк. И я молчал под властью сложного впечатления. Я не знал, рад ли, что мои предположения подтверждались с точностью до вздоха. Думал: не интересна уже, собственно, его с Машей история. Она понятна и без конца, без какой-то особой точки, которой я ждал. Да. Век учись! Точка в жизни - в отличие от литературы - такая вот дурная бесконечность. В их случае бесконечность отталкиваний и притягиваний, ставшая сутью, жестоко-сладкой игрой. 'Р-реализм, р-реализм!' - усмехнулся бы Руслан Числавенко.
  Да, я оказался провидцем - и был обманут. 'И что? - хотелось сказать раздраженно. - Где всё?' Зачем высокие слова и вздернутые к небесам кулаки? Трагедия обернулась пошлостью. Ширин сам свидетельствовал об этом, живой, здоровый и весьма разговорчивый, отнюдь не раздавленный тяжестью своего дерзновения, сидел он передо мной.
  Подумал: 'Жаль!' Подумал поистине с ширинским пафосом - заразная все-таки вещь! - и рассмеялся кисло. И вот тогда мелькнуло подозрение. Странной была эта исповедь, странно было мое положение в ней! Всё, всё в ней было странно, если поглядеть немножко со стороны и прищурясь. Не так я завладевал темами. Эта - не была моей добычей. Я разгадал много, да. Но многое мне как-то интересно преподнесли готовым.
  Всё это пробежало минутным холодком среди моего охотничьего азарта и исчезло.
  - Что дальше? - устало спросил я.
  
  
  ВТОРАЯ ЧАСТЬ
  
  9
  А ведь я бросил мысль изобразить тут что-то на бумаге. Больше не делал записей, не пытался угадать движений будущего сюжета. Да и вообще всё кончилось в тот вечер, кончилось неожиданно. Не знаю. Осадок - неприятный, оставшийся у обоих, - я на свой счет не принимаю, я чист. Впрочем, чего мне оправдываться? Хотел он рассказать, и рассказал. Ну а что мне писать расхотелось... ну, мало ли как бывает. Может, скучно мне стало! Может, и напишу еще! Корейский блокнот, пустой, разумеется, я подарил недавно одной знакомой, так, внезапно, под настроение. А записки мои целы, лежат где-то. Даже четыре странички странного дневника, врученные им на прощание, лежат.
  Мы выпили тогда. Не надо было пить, но мы устали после трех часов бесконечных разговоров - и я вытащил из буфета коньяк. Я сказал, что почувствовал в его рассказе ту точку, за которой ничего нового для себя не ждал. Про него и про Машу, по крайней мере. Я будто хотел отметить это событие - выпил весело, подвинул ему блюдце с ломтиками лимона. Настал черед подвести итоги жизни Числавенок. И странно, тут и начала надвигаться на нас неестественность его исповеди, неестественность, о которой я успел подумать. Прямо после повторенного вопроса 'что дальше?' начала. Да что - странно! Я такого ждал раньше, и всё удивлялся: почему он сам не ощущает ее?
  Еще выпили. Я вдруг понял, что ему хочется не рассказывать, а болтать.
  -- А знаешь? - дымя сигаретой, с заблестевшими глазами, говорил он ставшим очень подвижным и даже безвольным ртом. - Не будет натяжкой, если скажу?.. Скажу, что Числавенки пользовались помалу нами, смеялись над нашей простотой, а - завидовали?
  -- Ты уже сказал это как бы.
  -- Да?.. Хм, в самом деле. Маше за живость. Мне за Машу. Маше за непредсказуемость, способность удивить, рассмешить. Мне - за сопливый идеализм, который никому не отдам. За книжки, за кота нашего толстого, черт, - в общем, за всё непонятное им... Серьезно? Я сумел передать зависть?
  -- Конечно. Да. Вполне живое человеческое чувство.
  -- Тогда, считай, я ответил наполовину на твой вопрос, - заявил он. - Про квартиру, помнишь? Ты спрашивал, почему они ее не купили, да? Надрыв, сказал я. Надрыв. Но что это был за надрыв, ей-богу, сам видишь, не смог бы тебе втолковать сразу. Теперь тебе проще, да?.. Надрыв! Были у них и свои причины, но семь лет... вру, шесть... рядом с нами, шесть лет эти даром не прошли. Вот ответ, краткий и прямой. Вся суть поэмы. И если тебе надоела моя трепотня, я могу считать, что выполнил главное, объяснил всё. Остальное детали. Остальное... слишком очевидно.
  Он глядел на меня с ухмылкой, с видом: 'ну, ты доволен?' - а я даже дар речи потерял. Я терпел, ходил кругами, ждал, как сойдется там у них дебет с кредитом, и теперь, когда стало ясно, что гладко ему не сойтись вовек, мне предлагали халтуру, развязанный где-то за спиной узел.
  -- Слушай, но я заинтересовался! Так нечестно, Сергей!.. Не люблю я недомолвок. Скажем так: природная недоверчивость ко всему необычному... Нет, эти надрывы - если можно, конечно, - я хотел бы, пардон, своими руками пощупать! Сфера исключительно литературная - эмоции и всё такое.
  -- Да разве это интересно?
  -- Ну-ну, перестань!
  Нет, я не желал быть обманутым! Мне неприятно вспомнить, как я напрягся, завозился, сколько напускного возмущения пришлось пустить в ход: развел интригу, так рассказывай, не люблю многозначительностей, - и так далее...
  -- Это ты-то не любишь! Ха!..
  Мы посмеивались, глядя один на другого: 'хе-хе-хе!' - 'ха-ха-ха!'
  -- Ну же! - Я подлил коньяку. Я прямо гипнотизировал его глазами: пробить, проломить во что бы то ни стало эту неловкость!
  И он заговорил, сдался. Ему хотелось говорить, хотелось! Елозил он лишь потому, что что-то там было, в мякоти его одиссеи. Какая-то косточка, которую, спохватясь, он неловко хотел обминуть. 'Вот!.. Наконец-то!' - едва не воскликнул я.
  
  
  -- Ну что. В конце концов мы поженились. В тот год, тихим золотисто-синим сентябрьским днем, - говорил он, глядя куда-то перед собой и время от времени поводя безразлично бровями, - мы с Машей расписались и стали официально мужем и женой. Знакомым мы ничего не сказали, ибо считали этот акт формальностью. Все заветы наши были заключены раньше...
  -- А прежде?.. Слушай, что, собственно, мешало прежде? Так сказать, вместе с заветами?
  -- Маша не хотела, - сказал он просто. - Первое время наотрез. Свобода. Мертвая, бессильная что-нибудь оживить свобода одиночки, о которой я говорил. Лучший выход из худшего: развязанные руки. 'Увижу, что разлюбишь меня, - уйду. Просто исчезну. Ты знаешь, я умею', - говорила она.
  Вот как. Значит, выбрала все-таки путь Марины. Синицу в руках, подумал я. Удивительно, как все-таки эта девушка не ценила себя самое!
  -- Слышишь? Слушаешь?.. - покосился Ширин. - За столом в тот день с нами сидели только Руслан с Мариной. Потому, что скрыть событие от соседских глаз было невозможно. Только потому, скажу честно. Вообще наша жизнь с Числавенками превратилось в какую-то вязкую систему обязательностей. Именины и праздники мы отмечали вместе - и не позвать их в день регистрации значило обидеть смертельно. Весь вечер они говорили, что 'вот, хорошо', 'ну, наконец', 'свершилось', что теперь мы стали 'полноценной семьей честь по чести' - всё в таком духе. Особенно многозначительно радовалась Марина.
  -- Ну, еще бы! - вставил я.
  -- Конечно, это было торжество их понятий. Одной неясностью рядом становилось меньше...
  -- Немного угрожающей неясностью, да?
  Ширин посмотрел на меня.
  -- Я не зло говорю. В тот вечер я глядел на них: мягкими, какими-то особенно добрыми выглядели оба, такими, что стыдно стало за некоторые мыслишки на их счет. Ну не мог я в тот день сидеть перед ними с камнем за пазухой и с вежливой физиономией! Был момент, когда перейдена была грань 'люблю - не люблю', 'приемлю - не приемлю'. Остыли эмоции, всё выровнялось, поднялось до понимания судьбы: так есть, так угодно было переплестись нашим путям, - что ж, значит, принимай...
  -- Невесело ты говоришь о том дне! - заметил я.
  Ширин пожал плечами.
  -- Вот. А про квартиру... Осенью Марина начала собираться. 'Весной! Самое позднее - через год! И может, сразу в большую!' Числавенко возник в дверях с шальными глазами, объявил: 'Ну! Теперь эти края посмотрю!' Завтра он улетал в Одессу. Там 'светил' ему какой-то пароход под греческим флагом, возить по южным морям бананы - Индия, Мадагаскар, Аравия, Египет. Взъерошенный, смятый этим своим везеньем (как оно далось, было тайной - а видать, непросто), не до возни со мной стало, провеяло и вымело всю витиеватость!
  Восемь месяцев. Первое время Марину просто пьянила свобода. Носилась по магазинам. Затевала какие-то перестановки и передрапировки дома. Потом ее вкатала колея: одноликие будни, перед глазами каждый день мы с Машей, вдвоем. Что-то у меня зашевелилось в институте, появились деньги. Да и Маша не жаловалась на жизнь, как бы тяжело ни было. В общем, мы мозолили ей глаза своей внешней благополучностью, вызывая у нее тихое раздражение.
  И всё то же заведенное колесо хозяйства, тот же счет копеек, то бишь сотен обесцененных рублей... Жуткое терпение надо иметь, думал я, наблюдая. Ведь это что-то в характере, такая, значит, натура! Но тихое Маринино мученичество на том не кончилось. Месяцев с пяти вспыхнула новая лихорадка. Самое малое мужское внимание - взгляд, невинная шутка где-нибудь на улице, в трамвае, - взвинчивало ее. И тогда - при встречах со мной опущенное лицо, шепот с Машей на кухне, тихий, чтоб не слышать мне. Маша ужасалась. Говорила: нет разговора, чтоб не началось про 'это' - про 'это самое', с любой темы, даже не про себя, а просто, ибо Марина была образцом добропорядочной жены при всем ветре в ее голове... В дни перед приездом Руслана всё проходило, начиналось другое. Марину как током било, заражала суетливостью детей, кошку, даже нас. Я думаю, это был страх. Обычный страх встретиться с человеком, от которого отвыкла, отделилась за долгий срок. И еще думаю... Виолетта, помнишь, та подружка-толстушка, когда-то отчаянно позавидовавшая Марине, - знала ли она цену? Что есть такой довесок ко всем прелестям Марининой бесхлопотной жизни, которые так ярко разрисовало себе Виолеттино воображение? А может, знала? Ведь как всё устроено! Выбрав бремя, человек, говорит: 'Это нужно. Это верно'. И прав он, прав самой мощной правдой - для себя самого. И тут... тут дай бог веры, как говорится, - чтоб правда не разлетелась в пыль!
  Не надрыв это, нет?..
  Жаловалась Маше: приехал настороженный, готовый приревновать. Стоило скользнуть мужскому имени в разговоре, как лицо Руслана делалось безразличной маской: 'А это - кто?' Это было особенно тяжело сносить. Вообще он изменился. Загорел, почернел, но и раздобрел хорошо тоже; странно не похож был на себя самого.
  -- Да, Индия. Бомбей, Калькутта, мда-а... - кривился брезгливо. - Видел, видел. Посмотри мир, Сергей, советую! Интересно! Велик земной шар... Всё, везде капитализм. Закон силы! Каждый кузнец своего счастья, как говорится. Взять маленькие эти арабские княжества - и огр-ромная нищая Индия... А, Сергей? А? Не обидно? Ты хотел бы пожить, как арабские шейхи? Да что там! - как последний мелкий торговец там живет?.. Рай! Рай, я там был, да. Видел, понимаешь?.. Уровень - не-мы-сли-мый! Рай, и там, понимаешь ли, живут люди. Обыкновенные люди. Как ты, как я.
  С тяжелой серьезностью (выпили за возвращение) хватал меня за локоть, заглядывал в глаза. Марина сияла. Ввертывала, - ибо говорил он беспрерывно, - вот, мол, не наша с вами, простите, жизнь! Вон Индия, там как у нас. Нищета, грязь, воровство - а зато, ах, эти арабы!
  -- В аэропорту, когда улетали, поверишь, тоска взяла! Через пять часов Москва, таможня. Наши мерзости, бардак, рожи знакомые хищные... Эх, Сергей, такое государство у нас великое растащили вдрызг. И кто, кучка подлецов! А мы с тобой опять в дураках. И еще из дурости выводим идею: плохо жить - хорошо! Страдай, и так далее... Но я скажу тебе, Сергей: это - это... это... это... мораль слабаков. Дефект нашей русской натуры. Не спорь, молчи, говорю тебе точно. Красивыми словами прикрываемся: душа, бог, загадочность всякая...
  -- И ты? Ты - тоже с этой моралью слабых, с этим дефектом?
  Можно было не спрашивать: Числавенко, хоть и пьян был, потупился с двусмысленной улыбкой.
  -- Мы, да. А что я. Ну, как... Такой советский продукт, такое же воспитание, как у тебя... Конечно, а как же.
  Он еще навязчивей улыбнулся. Сделал слаже глаза. Русскому человеку с дефектом натуры, чувствовалось, хотелось высказаться.
  -- Все-таки! Хотел бы ты так жить? Разве плохо? Скажи, плохо?.. Почему тогда, скажи мне, - па-а-чему мы носимся со своей нищетой? Почему гордые такие? Учим всех! Поучаем! Есть рубашка - плохо, отдай, говорим. Штаны отдай, говорим, - вот тогда ты хороший! Кто дал право, хочу я знать, тыкать всему свету бедностью в глаза и кричать: 'А-а! Ты богатый - ты плохой, плохой! Страдай давай, штаны снимай давай, тогда мы за человека тебя посчитаем!' Мир над нами просто смеется. А мы - своё! Гонор, амбиции, кричим: или по-нашему, или никак! Нет, хватит, хватит. Я, брат, повидал такого, чего тебе и не снилось. Меня, брат, этими школьными прописями не проведешь. На личном собственном опыте говорю: одинаково всё, одинаковы все! Сказки об исключительности кончились! Дудки! Это лет двадцать назад, пока за плечами государство, армия, деньги были, - можно было сочинять про необыкновенность нашу и верить. Всё, всё, голыми остались, - банкроты, пойми ты это! Какое к нам теперь отношение? 'А-а, рашен...' - как, знаешь, к неграм, к индусам каким-нибудь. Реальность, брат! С ней придется считаться. Думать, приспосабливаться. Тихо сидеть. По средствам, так сказать, гордость свою проявлять! Деньги копить! А уж по ним, по одежке, всё остальное, понимаешь ты?.. Сила диктует в мире! Умный с кулаками не полезет против танка - прёт на тебя, р-р-р-р, ты ж не бросишься на него, верно? А мы, стоя на коленях, с голой задницей, хотим кричать: 'Зато мы такие гордые-е!' Загнули, придавили, - значит, смирись и молчи!
  -- Чем тебе не надрыв? - усмехнулся Ширин. - Он даже слова подобрать тому, на что ополчился, не мог. Невидимое, невещественное, тихое - ну, казалось бы, пройди мимо! А ведь бросался на него отчаянно. Лестно, да? Мне было лестно! Весь мир на весах с одной стороны, а с другой - 'какой-то Ширин' с выдумками и придурями... В конце концов всё сошлось у него на одном словечке, на 'гордости', и уж гордость эту он лягал и пинал, глядя мне прямо в лицо.
  -- Ага. Мыслитель без штанов, - Я налил ему и себе стопку. - Диоген в бочке, что ж ты ему ответил?
  -- Глупости, конечно. Выпил же. Стал задирать, как мальчишка. Все кто с моралью, те - да! - построятся по струнке перед неизбежностью, перед новым мировым порядком. А я, старый эгоист, могу позволить себе со всем миром и не посчитаться. 'Как? Кя-ак?' - вскипятился и взорвался он. - 'Тебя заставят! Тебе экономически выкрутят руки! Сейчас не любят гордых! Ты хочешь стать, предположим, ученым умником, а придется тебе полы мыть и корки хлеба из объедков подбирать - до книжек тебе будет, до умствований?' Вот дались ему мои книжки!.. Жесткий разговор пошел, - что ж. Да, но как ты гордость отнимешь? - говорю. Захочу быть гордым, и без штанов буду, и тебя не спрошу. Всё ведь в силу упирается, в силу желания. 'Да тупая это гордость, тупая!..' Согласен, самолюбие штука глупая, киваю. Но захочет оно фигу из-за спины показать логике твоей, - что ты с ним поделаешь? Ну умру без штанов от воспаления легких - но всё же с гордой фигой в душе? Не может случиться так, не допускаешь? Да просто из русской вредности! 'Ну и глупо! Тупо, глупо!' - бычился он. 'Пусть глупо! А там как знать. Может быть, кто-нибудь - ну не арабский твой князь, а так, один-два, - возьмут и треснут от зависти: 'Какой был независимый, какой был гордый, подлец!' Стоит того, а?' Видел бы ты его взгляд в ту минуту! Два ножа, готовых искромсать меня!
  Я смеялся.
  Ширин со своего места поблескивал на меня возбужденными неостывшими зрачками, - и что-то неуверенное, тревожное опять почудилось мне в его настроении.
  -- Ладно, потом-то что? Надрывы-то? - поторопил я. 'Ему нельзя давать останавливаться. Только вперед. И быстрей'.
  
  
  10
  -- Дальше? Лето, осень. Дальше еще один поход на юг и следом еще одно - долгое - путешествие по европейским портам. Голландия, Германия, Франция, с короткими возвращениями в Питер. Эти семь месяцев перевернули ему душу. 'Да, Европа! Да-а!' - Он выдыхал, выпечатывал это 'да' с каким-то вывертом: 'Дэ-э-э!..' - 'Вот где надо жить людям! Тебе, тебе, Сергей! Ты, может, еще больше европеец, чем я. Езжай, Сергей! Посмотри Европу! Со-ве-тую!' Ох, как он жалел, что не может вознести меня на такую высокую стену, откуда можно было бы, простерев руку, показать все виденные им богатства и царства разом, - и спросить: 'Ну? Видел?.. Скажи-ка теперь свое 'нет'!..'
  В то время странно затихла Марина. Мы не поняли, что как-то необычно меньше стало ее присутствия рядом. 'Хочешь, - сказала Маша, - знать, чем Марина занята? Нет?.. Марина английский учит'. Я раскрыл рот: английский?! 'Сказала: муж требует, чтоб повышала образование...' Молча, тайно, корпела над учебниками дочек, это Марина-то, не умевшая скрыть малой малости, если той можно было похвалиться! 'Что-то они замыслили с Русланом, - говорила Маша. - Верней, он замыслил. Он изменился. Очень изменился за год'. Господи, Маша, сказал я, коли правда это, если действительно в 'царствие счастья', а не в соседний микрорайон, так ты только пожелай им удачи! 'Да. Удачи', - согласилась она.
  Всё делалось в тишине. Смолкли разговоры о переезде осенью, следующей зимой, весной. Кончились попытки 'докрутить' Витьку-соседа... Лишь иногда вырывались какие-то странные отзвуки: 'Маша! Хочешь с Сергеем в Штаты? Тут через знакомых: семья в Бостоне, нужны им горничная и садовник. Русских хотят. Экономят. Русским можно платить меньше, чем своим. Для вас так и так деньги огромные, раз в десять больше, чем здесь. Правда, условие ставят, чтоб не муж с женой, - эх, говорю, раньше бы чуть-чуть, да? Но не обязательно им знать, что вы расписаны. Ну? Как? Хотите?' Услыхав в ответ 'нет, Марина, спасибо', она не удивилась. Кивнула грустно: 'Я так и думала. Руслану сказала - чего им ехать...' За годы с нами она тоже прошла свою школу. Про себя, в душе, постигала разницу и расстояние между нами и ими, и порой была в этом куда чутче своего Руслана...
  -- А что, - сказал я, - пыл женской дружбы поубавился с тех пор? Ну - со времен лампочки и Машиных догадок?
  -- Да нет. Марина не узнала тех Машиных настроений. Тут нужно было одно почувствовать, о другом догадаться, а как это получалось у Марины, ты знаешь.
  -- Да ну! Серьезно? - воскликнул я. - А Маша? А правдолюбие ее?
  Ширин глотнул коньяк, глянул над стаканом исподлобья.
  -- Мы много пересмотрели в тот год в своем отношении к ним, - пробормотал он. - Мы мягче стали с Машей.
  -- Твою 'мягкость' я знаю! Мягко стелешь. Но Маша! Что, неужели Маша освоила твое искусство лицемерия? Как ты Руслану, -улыбаться в глаза Марине, а с тобой, за спиной, мыть ей хладнокровно кости?
  -- А они делали по-другому? - выставился он на меня. - Почему ты упрекаешь нас, а не их, например?
  -- Ай, ладно... - Я опять подлил коньяку.
  Он вдруг расхохотался. Он будто миновал какую-то опасность - в прошлом ли, в себе ли самом, - черт пойми, ту самую косточку. Точно обхитрил меня. И благодушествовал теперь.
  -- Оставь! Не хмурь лоб! Я не вру и не приукрашиваю нас с Машей. Да, Маша промолчала, и всё было внешне как прежде. Внешне! Внутри у Марины и без того становилось темней и запутанней, ей с собой разобраться бы. Смотри, еще одно Машино открытие! Всякий раз при ее появлении - если дверь открывал Руслан - Марина оказывалась в прихожей с ними третьей. Мигом! Я думаю, она не понимала, что делает... Лозунг был всё тот же: какие хорошие мы, как здорово повезло им с нами! - и в нем странно переплелись Маринино пустозвонство, лесть и самая искренняя правда. Маша, с вечными затеями, клиентками, заказчицами, приятельницами, мельтешившими вокруг, - Маша создавала ей ту радостную полноту жизни, иллюзию посвященности... во что? - да бог весть. И она же, Маша, вызывала глухую темную ревность, быв зеркалом ее собственной судьбы. Сложно, запутано, - и как просто: шло время. 'Уже не любит меня подруга', - говорила мне Маша. Да ну! - усмехался я. 'Тебя любит. Тихий, скромный, неприспособленный, как и она. А я грубая, наглая, не даю соваться в свои дела. Про жизнь семейную молчу. Не хнычу... Знаешь ее новый афоризм? 'Справедливость на свете есть!' - не слыхал? Э-э!.. Сведи ее судьба с тобой, - вы пропали бы. А так всё разумно распредено: ей Руслана, тебе меня'. Я со стула повалился от смеха. Новое! - хохочу. Два этаких хитроумных деятеля, ты да Числавенко, акулы морей житейских! 'Правда, Сережка. Она тебя жалеет. Она мою неоткровенность на тебя переносит. Понимаешь, чего б ей считать, что к ней у меня одно, а к тебе другое? Стерва с ней, стерва с тобой!' Нет, Маша, говорил я. ЭТУ разницу она чует, потому неспокойна!.. И мы спорили о пределах Марининого простодушия, бывших, правда, загадкой. Вот ведь! Бросалась к дверям, чтоб минуты не оставить Машу с Русланом одних, - и не замечала вещей смешных и простейших. В то время Числавенко зачастил ко мне стрелять сигареты. С той полемики о гордости возник у нас холодок друг к другу, - но опять придет, сядет, дымит, как паровоз, и болтает обо всем и ни о чем. 'Можно еще?' - 'Господи, да кури'. Маша раскрыла секрет; соседка похвасталась: Руслан подарок ей сделал, курить бросил... 'Что ты удивляешься, - говорила Маша, - ведь ей, изнутри их жизни, видней хуже всего'. И Марина верила: муж не курит!
  Он оборвал эту тираду, покачал головой, сокрушаясь о чем-то, - и уставился на меня ясным, ничуть не пьяным взглядом.
  -- Видишь, как переплелось? Что это, скажи, схватка врагов, испытывающих друг к другу необъяснимую нежность? Или любовные объятия, в которых можно запросто задохнуться? Что это было? Маша, Марина, Руслан и я, всего четыре человека перед тобой, - а кто б тогда, в начале, угадал будущее этого банального на вид четырехугольника? Никакой фантазии не хватит, верно?.. Ладно там межсемейное, 'мы - они', тут сложностей не избежишь. Но ты посмотри, каким незаметным ядом проникали эти сложности вовнутрь, прямо в кровь наших собственных и их собственных отношений! И - ах! - что они делали там! Какие бесчинства и разрушения производили! Как подтачивали вечные, казалось бы, столпы порядка и веры! Время! - вот кто художник всей этой истории. Помнишь, я говорил тебе про фазы отношений, лицевая, изнаночная, и так далее? Помнишь, ты спрашивал: 'И мы? Мы тоже?' Вот. Теперь смотри, что сделала уже эта кисть и с нами с тобой... Она ведь уже немало сделала, верно?
  -- В каком смысле? - поинтересовался я тихо.
  -- О! - Раздалось в ответ. - О!.. Налей-ка коньяку, не жадничай. Налей, налей. Думаешь, я стал бы так просто рассказывать тебе? Но ты писатель! Ты заслужил, в конце концов. Поставь кофе. Есть кофе? Я покажу тебе фотографию мамы. Я поведаю тебе еще о любви земной и небесной... таких вещей ты никогда не услышишь...
  -- Сергей! - перебил я. - Ты, - если я не разучился слышать и понимать, - хочешь убедить меня, что как-то где-то в потоке времени растаяло и потерялось твое с женой одиночество вдвоем? И наступил более-менее сносный золотой век, который ты любишь высмеять у других... Верно? Хочешь сказать, вам удалось перескочить пропасть? Не надо, бог с ним! Лучше ничего, чем портить правдивую картинку, акварельку, подаренную тобой. Не трогай! Пусть всё останется, как есть. Даже с квартирой числавенковской, не суть это важно!
  -- А ты меня боишься больше, чем я думал, - сказал он задумчиво.
  -- Боюсь?.. Голубчик! Я тоже немного знаю человеческую природу. Чем ты пробил свою стену? Заклинаниями? Ну не превратил же ты Машу в зомби в конце концов? Перестань! Как из человека вытряхнуть живое и перекроить по чьим-то, пусть самым благородным, меркам?.. Кончай, короче, всё.
  Ширин махом выпил коньяк и рассмеялся.
  -- После женитьбы, - заговорил он, будто дразня меня, будто зная свою власть надо мной, - после женитьбы началась у нас с Машей эпоха конструктивности. Машу потянуло к уюту, представь! Мы возились дома, обои клеили, окна красили. Руки у меня были. Другого ничего, а руки были... Возня как-то помогала заполнить пустоту. Пустота, понимаешь? Она росла с каждым днем. Вечером, после работы, наскоро сказав друг другу события и новости, садились к телевизору, и... говорить было не о чем. Так и сидели, потом шли спать... Нет, Маша правда не отодвигала Марину от себя, я не лгу. Встречались, болтали, но сами собой возникли новые подружки, закипела в доме какая-то иная жизнь, - любопытная Марина уставала спрашивать: 'А это кто? А-а... А откуда?' Меня перемены не коснулись. Ускользала в себя спокойно, с чувством полного права. Даже радостно. Видишь, я ничего не скрываю, напротив!
  -- И при том откровенно делилась с тобой, как мало с кем, - заметил я. - Про Руслана, например.
  -- И при том не хотела в руки взять книжку, которой я зачитывался! Ибо это значило сдаться. О, мы к тому времени были слишком приятелями. Старыми проверенными приятелями! Бетонной плитой лежало между нами это приятельство - со своими 'от' и 'до', с навек расписанными 'можно' и 'нельзя', с лицевой поверхностью и изнаночкой, с подпольем, с серой и пламенем, всё честь честью!
  Вечером, если не осаждал меня Руслан, объявлялась Марина. Если еще какая-нибудь дамочка была в это время с Машей, можно было уверенно сказать, что Марина на час присядет... И вот из кухни доносятся голоса, смех, - и я, сидящий одиноко в кресле у лампы, опускаю на колени книгу, прислушиваюсь. Тише всех говорила Маша. Голос ее терялся в напористом 'бу-бу-бу-бу' других женщин, а над этой скороговоркой звенел, заходился свойский Маринин хохоток. Я всё видел со стороны, я был смешон, наверно, им и смешон себе - муж, в углу, на своем, так сказать, месте, где и надлежало мне быть по понятиям общепринятым. Зачем это у меня в доме? - думал я. Хотелось пойти, крикнуть: 'Замолчите! Уходите! Слышите - уходите все!' Но вместо этого я забивался с книжкой в свое кресло, растравлял болячки, ласкал мрачные мысли... Ну, устроит тебя такой пролог к последним действиям драмы? Слушаешь? И не забываешь следить за стопками?
  Молча я налил ему и себе.
  -- Я буду говорить жестко и кратко, - предупредил Ширин. - Тебе же нужна суть. Сколько-то месяцев такой 'женатой' жизни на глазах у Числавенок, особо ничего и не замечавших. А потом - весной, разом! Руслан в ту весну был далеко, в Египте... В последних числах мая, слетая по лестнице вниз, я чуть не сшиб Марину, столкнулся с ней. Знала она? Вот не скажу. Догадывалась, наверно, - судя по взгляду и отдельной от глаз слабой улыбочке на губах. Она заговорила про сегодняшний вечер: какой-то повод пить чай. Кажется, окончание школьного года у девочек. 'Нет, всё! Потом!.. Маша скажет тебе всё, от нее узнаешь, - перебил я, торопясь. - Пока, Марина! Адью!'
  Удивленная Марина простилась со мной и постучала к нам раз, другой, третий, - никто не открыл. Лишь в три часа пополудни прорвалась к нам за порог. И обнаружила Машу - с опухшим, одеревеневшим от слез лицом, утешаемую одной из подруг.
  'Се... Сережа бросил меня', - едва проговорила Маша сырым носовым голосом.
  Марина так и села на табурет - там, где стояла.
  'Как бросил...' - нелепо, криво улыбнулась она.
  'Он тебя? НЕ ТЫ ЕГО? Он - тебя?' - Вот что было в ее бедной спутавшейся голове в ту минуту.
  -- Ах! Поквитались, посчитались все-таки? - воскликнул я, подперев поудобней подбородок ладонью.
  -- Да. Сполна и за всё, - кивнул он.
  
  
  11
  О! Это можно было угадать. Это надо было угадать, черт возьми: кризис ширинского чувства. Проще говоря, обычный кризис возраста, зримо выраженный в появлении второй женщины. Что ж я-то, о чем думал, загипнотизированный его словесной любовной пылкостью, что не предположил простого?
  Оттепель середины девяностых. Открытие, что кормиться можно умным, своим, ученым трудом (и даже хорошо заработать!) - это открытие повергло остатки интеллигенции в какую-то эйфорию восторга. Я помню волну нервного веселья тех лет в уцелевших конторах и учреждениях с безалаберными отмечаниями всех дней рождений и дат, с просто выпивками 'по поводу и без' - с угаром и с глазами, обращенными в женскую сторону. На тех, кто вблизи, рядом, за одним столом. Тут выплескивались стрессы, десятилетия копившиеся! Страсти скручивались, возникали неожиданные пары, рушили семьи, привычки, и сами рассыпались бредово и лихо! Ширин, думаю, доходов имел каплю по сравнению с иными коллегами, но эйфория не миновала его. В кармане зашевелились деньги, а это значило позабытую свободу. И не могло не повернуть, ну хоть нанемного, его мысли.
  Но Сергей Михайлович пошел и тут против потока. Повернул не нанемного, а круто. Сделав, как делал всё - тяжеловесно, нелепо, по-своему. Просто с кем-нибудь из сослуживиц, из 'Марин', окружавших его, завести интрижку показалось ему пошлостью. 'Случайно или нет, я вспомнил свою раннюю любовь. Ту, что когда-то, школьницей, пробудила во мне самое первое волнение'. Он и тут захотел полноты и абсолюта...
  Ее звали Лилией. Странная то была история. Лиля - так ее звали все, - рано, лет в шестнадцать превратилась в статную красивую девушку. Пожалуй, ее саму испугало такое внезапное превращение-приобретение. Робкие взгляды Ширина в последних классах, ряд неуклюжих ухаживаний, испугали еще больше. Кажется, их родителям, ее матери особенно, нравилась мысль о такой паре. Делались вразумляющие намеки дочери, принятые той как покушение на свободу - с еще большим страхом и протестом. Всё тлело, нудилось. Встречи, неопределенное ее настроение, скованность, - он даже не был уверен, что чем-то приятен ей... Потом это надоело. Он женился. Вышла замуж она. Спустя годы, когда жизнь свела их на очередном повороте, оба были свободны и пообмяты. Он вдруг - сквозь привычную Лилину настороженность - ощутил новый, взрослый интерес, намеком посланный призыв к игре, и в душе тяжеловато всколыхнулось прежнее.
  -- И опять ничего не получилось, - сказал он. - По причинам непонятным нас точно отбросило друг от друга. Раз не почувствовал я одну-единственную минуту - просто от страха, смеси обожания, восторга перед ее красотой и прошлых обид. Другой раз не почувствовала или не захотела она. А потом - случайность Машиного появления, вихрь, конец моим метаниям. Мы не виделись лет пять, и вот... Что кривить душой! Я, я сам переступил порог Лилиного дома в один апрельский вечер. Я нашел ее там одну, с полупрожитой жизнью, с нелюбовью к воспоминаниям, с лицом, поблекшим от времени, но что-то главное все-таки сохранившим... Я стал ходить туда, сперва робко, редко, потом часто. И к концу мая наш роман (никакой грязи, роман в разговорах!) обрел внезапно такую невыносимую силу, такую, казалось, высоту, что я уже не мог терпеть двойственности и обмана, в который мы погрузились втроем.
  'Мы втроем'. Хорошо я сказал! Маша мрачнела, видя, что пропадаю где-то до ночи. Что мои слова стали 'да', 'нет', 'ага', 'ладно', - лицемерить и улыбаться ей я не имел сил. А она - ни звука, ни вопроса, только настороженность, ожидание в зрачках - и тоска. Тут она сама стала жертвой своего принципа, этого самого 'от и до'... Ад это был. Когдатошнее наше молчание у телевизора вдвоем теперь казалось золотым веком.
  Но зато я там говорил! В ответ на осторожный, тихий вопрос: 'Зачем ты здесь? Зачем опять пришел?' Мы себя губим, говорил я, глядя в упор в глаза, следившие за мной. Мы не исполняем самого простого дела на земле. Мы лживые трусы, лицом стоящие к главной нашей тайне и отвертывающие от нее взгляд! Хотя трогаем всё время ее, мечтаем о какой-то 'гармонии' и 'встрече', говорим: эти двое 'подходят' друг другу, эти нет... Глупцы! Одна только на свете женщина, один-единственный есть мужчина, и дело наше - найти, не ошибиться, слушаться только сердца, которое всё скажет само! Но мы же - господи! - мы такие сладкие рабы своего эгоизма! Мы еще гордимся им, не понимая, что чем больше думаешь о себе, тем нечетче образ той одной, твоей половины. Что же, тем страшней наказание. Тем вероятней, что ошибешься. Поспешишь назвать этим именем того, кого не в силах будешь любить. И тогда, - да что тогда! Жить со смутным чувством обделенности, с тоской о несбывшемся? Жить на расчете, уме, на быте, когда всё тепло - привычка и, дай бог, какая-никакая дружба? А ведь истинное не спросит. В любую минуту войдет в твое вялое существование, взорвет всё к чертям, и вот когда с ужасом поймешь, как ты ошибся! А дальше, что ни выбери, спокойствия нет. Долг ли, привычка победят, закроешь глаза, предашь избранного и себя - много принесет это добра тебе и другим? Или найдешь силы, захочешь сломать ложь? Но тогда заставишь страдать и тех, с кем прожил годы, и себя, и этот яд внесешь в новую жизнь - если только решишься на крест и муку... Так я говорил. Тот май был необычно дождлив, щедр грозами и ливнями. В темной комнате зарницы высвечивали задумчивый женский профиль, отблескивали на хрустале дорогих рюмок, поставленных 'для гостя'. Дождь налетал, сыпал в стекла, приглушая мой голос.
  Молчи! Подожди!.. Я знаю, что ты скажешь, подожди! С разумным скептичным видом ты улыбнешься - 'ну и что?' При чем, мол, здесь та комната? Или другая комната, у меня дома, давно, когда-то зимой, - те пятилетней давности игры взрослых людей 'в любовь'? Припозднясь, она ночевала у меня, ожидая чего-то еще кроме моего страха перед ее красотой, боязни прикоснуться и услышать 'нет!' в темноте, среди скрипов половиц и потрескиваний отопительных батарей... С чего я взял, что этой непростой, неглупой, земной женщине был предназначен в избранники именно я, - ведь с той ночи она меня стала насмешливо отталкивать, избегать, мучить?.. Блажь? Э, нет! Понимаешь, пришло письмо. Это было, когда уже месяца два мы с Машей... Не по почте; конверт опустили прямо в ящик, утром, - я обнаружил его, спеша на работу. Всё было в том письме! Всё, чего хотя бы отзвук я пытался найти в Лилиных глазах! Горькое глухое признание в своих чувствах, слова о том, что по немыслимой гордости мы только и делали, что отталкивали один другого. Всё там было! Наши разговоры, стихи, которые читал ей по памяти, сигарета, которую делили на двоих, побеги из замкнутых стен в ночь, на городские бульвары. 'Я люблю тебя, я не могу без тебя!' - это был крик, отчаянный крик. Я прочел, свернул, сунул в карман... да может, это письмо пять лет ныло у меня в сердце, почем ты знаешь? Несмотря на все наши лучшие минуты с Машей?
  -- И Маша ничего не знала о нем?
  -- Нет. Не знала, - кивнул он.
  
  
  'Стихи!' И здесь не обошлось без его 'стихов'! Я думал: страшная это штука - интеллигент, нашедший себе крест (не крест даже, крестик!) и старательно приколачивающий себя к нему такими откровениями-гвоздями! Ширин начинал действовать на меня гипнотически. Он просто отравлял меня ядом своих бесконечных историй, - я не протестовал, не показывал скуки, я послушно нырял за ним, погружался в очередной поток, несущий его неприкаянную душу... куда, зачем? - даже и не спрашивал теперь. Стихи! Письмо!.. Письмо вообще было темным местом 'той' эпопеи. Чего бы ему появиться в почтовом ящике так вовремя? И само письменное изложение это, если правду говорил он о Лилином упрямом молчании, вызывало мысль, что 'отчаянные' любовные стрелы искали еще и некоего побочного эффекта. Побочного не вышло просто по случайности, Маша не увидала сей душераздирающей эпистолы, - но прямое воздействие превзошло, видно, все ожидания!
  Ширин, тот самый Ширин, такой подозрительный к любовной патетике, ко всякому открытому чувству (вспомнить Машино 'люблю тебя!', вызывавшее у него чуть ли не спазмы неприязни), вдруг внезапно, по труднообъяснимой прихоти, отметает всю осторожность! И такое же чужое 'люблю' принимает за чистую монету! И, фантастика, ты посмотри, пять лет спустя, в минуту особо одинокую, когда сама сочинительница и думать забыла о нем, - преподносит ей себя этаким подарком!
  Боже, как старался он, строя на песке. И какими вычурными, великолепными были его песочные замки! Чего он ждал? Придет, скажет про 'единственную' и 'единственного', - и его заключат в объятия? Через пять лет неизвестности, после молчания в ответ на письмо? Все-таки он впрямь был небезразличен той Лиле. Услыхав его признания, поплакав об убитых глупых годах, она без раздумий потянула его к себе. Но не только чтоб обласкать - еще и помучить всласть! Мужик маялся. Надоели женины борщи да ватрушки, что ж. Звонила на службу ему: 'сегодня вечер свободный'. И он летел, как мотылек к лампе - таял, млел... и обжигался вдруг об ее насмешливый прищур: 'Да чего мы всё об ЭТОЙ ТВОЕЙ Маше!.. Ведь ты у меня в гостях? Или нет?'
  Тут, правда, не было ширинской вины. Об 'эту Машу' разговор спотыкался и запинался против его воли. Он говорил обо всем охотно, но свою жизнь (а к теме этой она всё время подводила легонько) аккуратно обходил стороной, ей не удавалось понять: что у них там с этой Машей? 'Свет мой! Помнишь, ты жаловалась, что я выворачиваю душу на тебя, что ты устаешь? Я теперь другой. Я сильный и не боюсь. Худого слова про Машу ты от меня не услышишь. Плохо мне с ней не было. Но больше и не было ничего! Я клянусь тебе! Маша - мой крест. Мой, собственный, я снесу его сам, один, в искупление'. Лицо его делалось темным, болезненным.
  И вот тогда-то, заставив его поувиливать, повывертываться ('Как это так?.. А ты что? А она что?..'), повторить снова про крест, наморщить десять раз лоб скорбной складкой, Лиля с ласковой усмешкой подводила черту: 'Да что мы всё об ЭТОЙ ТВОЕЙ... Ты ж у меня? Мы вдвоем? Верно?'
  Она физически чувствовала, как причиняет боль, он был открыт, в этом он почти не изменился...
  Знала б она, что бьет не по женщине, когда-то уведшей его из рук, - нет, прямо по своему собственному светлому образу, заслонившему ему небо, заменившему воздух, - по себе, по 'родству их сердец', нанося чудовищные пробоины и разрушения! Часто делалось ему страшно в те 'задушевные' вечера? Часто дрогала, сжималась, пятилась его душа, натыкавшаяся на рогатки ее жестокости? Он всё видел и слышал, но он хотел быть слепым, глухим, он прощал Лиле ('Она поймет!') - и тут уже пугалась она. 'Сережик! Скажи. Ты, может, здесь потому, что я - из твоего прошлого? Часть твоей памяти о временах, когда не было разочарований, боли? Воспоминаний о маме? Ты ее любил, - я ведь помню? Ты не придумал себе всё обо мне, а?' Она терялась: не чувствовала игры, логики, а предположить, что им правит и властвует одно безумие - помилуйте, кто бы смог! 'С тобой страшно', - призналась она однажды.
  'Налей рюмки! Ну! Еще, полней!' Это был испытанный способ бегства от вопросов и страхов.
  'Ничего, Сережка! Всё будет хорошо... и мы с тобой поженимся!'
  'Что-о?' - Он побледел, когда услыхал такое.
  Всё покончить? Или, наоборот, начать? Далеко зашло. Куда-то эта катавасия должна склониться и рухнуть. Глядя ему в глаза своими близорукими глазами (это было свое, особенное у них - глаза в глаза, со всей возможной ясностью, - ее выдумка, подхваченная и превращенная им в ритуал), Лиля обдумывала и взвешивала. Раз к разу он становился смелей. Она со смехом - 'А что? Мы ж не дети, правда?' - увертывалась от его рук - и опять манила к себе. Соблазн перед ней был дьявольским, и она, решившая держать голову ясной, чувствовала: не справляется, не справляется. Благо он, обладавший порой сверхъестественным чутьем, упустил снова пару тех самых 'минут', когда оставалось действовать просто и грубо. В душе она могла смеяться над его мужской неуклюжестью, но месть ничего не облегчала и не исчерпывала в их отношениях...
  Что-то делалось и с ним. Его бросало из холода в жар, то вдруг он мрачнел, то взмывал к безумному вдохновению. И тогда лились слова. Если бы он был не так красноречив! - слова сбивали, спутывали, обступали со всех сторон, они были действенней и опасней рук, пусть даже она твердила про себя: знаю им цену! Потом, передо мной, Ширин красиво назвал это 'романом в разговорах', а по сути там был угар - два угара, у каждого свой, и к концу мая оба уже надышались.
  Смелые слова и смелеющие руки. Руки и слова, ближе и ближе... 'Знаешь, Сережа, так получилось. Вокруг меня много баб, и на работе, и в быту тоже. Битых, зубастых баб. И хоть я понимаю, что это - бабы... Не обижайся! Но говорят они: не верь женатым мужикам! Кому хочешь верь, только не им'. Слабенькая проба, она не могла подумать, что Ширин вскинется с красным лицом. Вскинется и промолчит. В прихожей в ответ на Лилино слово, что как ужасно - ему возвращаться в час, в полпервого, а той, там, в доме, потерявшем тепло, видеть это, - он пообещает: 'Завтра всё кончится. Верь мне. Не придется ни прятаться, ни стыдиться'.
  Ей станет страшно: 'Ты что задумал, Сергей?' Он усмехнется. Помолчав, она спросит с необыкновенной серьезностью: 'Может, я могу... могу помочь тебе?'
  -- И вот тут, - сказал Ширин, - случилось что-то иррациональное. То, что губило нас с ней всегда. Вряд ли мы были когда-нибудь так близки, как в тот миг. И что-то должно было произойти после ее слов, - не знаю, понимаешь ты, что я имею в виду. Что-то необычное, подобное взрыву, огненное, - но я вдруг с ужасом ощутил: нет, пусто... Вместо того, чтоб броситься к ней, сломать наконец панцирь ее защиты, который был тонок и слаб, - вместо этого я вяло подумал: 'зачем?' И испугался. Мне чуть дурно не стало от этого чувства. Я отвернулся и зажмурился внутренне, я мигом сделал для себя вид, что ничего подобного не было! И протянув было руку, но не дотронувшись до Лилиной щеки (она - ни движенья встречного, мертво ждала, стоя передо мной), - покачал отрицательно головой, тихо улыбнулся ей, побледневшей еще больше. И ушел со страшной решимостью - и с еще более страшной смутой в душе...
  
  
  12
  -- Дождь сыпал мелкой сечкой, был второй час ночи. Снизу, со двора, я увидел слабый свет в окне: Маша часто говорила мне, что не может спать в потемках.
  Но, оказалось, не спала. Сидела перед листком письма с карандашом в руке, глянула молча, - неприязнь в ее взгляде была замученной и усталой.
  -- Пойдем, - сказал я. - Всё не то, что ты думаешь. Пойдем сядем. Выслушай меня. - Она встала и послушно пошла за мной.
  Дождь за окном припустил сильней. Когда я сказал, что ухожу, ухожу совсем, Маша поднялась, набросила на плечи старое одеяло, завернулась в него и снова села в угол дивана. Она не проронила ни звука. Только бледно улыбнулась.
  -- Я пытался тебя обманывать. Но выходило хуже. Я знал, что ты знаешь всё. Я долго не понимал силы женского чутья. Ты меня научила.
  -- Ты был у нее? Все эти вечера?
  -- Да, да, да, - поморщился я. - Я люблю ее. Я не хочу тянуть резину, не хочу причинять тебе лишнюю боль. У нас всё кончено, Маша.
  Маша глядела снизу вверх темными, неподвижными, ставшими чужими глазами.
  -- А ты не подумал, - сказала она, всматриваясь холодно, - что по отношению ко мне это не очень порядочно? Вы всё там решили... Видишь, мне нужно будет время, чтоб собраться и уехать. Время, деньги... и еще решить, куда. Мне некуда пока.
  -- Маша, Маша! ('Кажется, полное самообладание, слава богу!' - мелькнуло у меня в голове.) Не думай даже! Уйду я, сниму комнату. Нет, нет, я тебя умоляю - дом такой же твой, как и мой... Я жить здесь не смогу и не буду. Но ты-то, хоть ты не бросай его!
  -- Вот как ты решил? Да. Ты способен...
  -- Маша! - сказал я. - Об этом не думай! Мне важно другое. Я хочу, чтоб ты поняла разумно. Пойми - ну случилось так! Случилось!..
  -- Ага. Случилось! - отозвалась она с испугавшей силой. - Пока была нужна, были вместе. Теперь не нужна стала, - привет!
  -- Маша! Не надо! Ну зачем эти эмоции! Мы люди взрослые, не так ли? Не станем устраивать трагедий на пустом месте? ('Пустом...' - эхом отозвался тихий голос.) Пустом, да, потому что ни ты, ни я, собственно... Ну, ты же всё понимаешь! Страсть какая-то поначалу, потом привычка, договор... У меня нет зла. Я ухожу без зла, поверь. И не хочу зла тебе. Это правда... Я знаю, это всегда больно... Но это только привычка, только привычка!.. Маша, согласись!
  -- Ты всегда умел толково всё объяснить.
  Я глядел на нее серьезно, скорбно.
  -- Маша, умоляю, не надо иронии... Я был один. Ты была одна, без угла. Не я, так другой, ведь верно? Помнишь, как мы не решались начать вместе?.. Послушай. Послушай и прими: случилось то, что и с тобой могло бы случиться. Я полюбил по-настоящему женщину... О, нет, я уверен! Ты тоже найдешь в конечном счете того единственного, кого с полным правом назовешь своим. Это будет! А мы - мы ошиблись.
  -- А я думала, что выходила замуж по любви, - воскликнула она с жалкой насмешкой.
  -- Э-э, прошу тебя! Ради святого! Не делай из меня дурачка хоть теперь. Не бывает такой любовь, Маша! Ты пойми: там - вот там всё другое. Я думаю о ней! Я чувствую ее так, как никогда не чувствовал тебя!.. Нет никаких границ, дистанций, пределов. Я всегда любил ее, с детства любил, и всё стало ясно теперь... Маша! Мы слишком береглись! Мы каждый себя любили и лелеяли больше другого. Ну? Что? Разве не верно? Молчишь?.. У-у, нет, нет, прости! Я не имею права так говорить, хотя бы во имя всего хорошего, что было у нас с тобой... Прошу тебя, простимся с миром, как сможем, - и пойдем каждый своей дорогой. Всё, Маша, пойми! Это произошло бы неизбежно когда-нибудь, и я виновен лишь в том, что оказался первый...
  
  
  -- Безумец! - Я выпил залпом коньяк и снова налил обоим.
  Ширин, бледный, спокойный, подался вперед ко мне:
  -- А всё сошлось просто в точку. Настал предел. Чем хуже, тем лучше! Ты думаешь, я верил тому, что нес Маше о той, которой пообещал назавтра свободу, счастье и себя самого в сиянии моей любви к ней? Я говорил - и ужасался своему языку в короткие секунды просветления между этими речами. А знаешь, было-то всё равно!.. - засмеялся он хрипло. - Я вдруг раздулся, вырос до размеров какого-нибудь гиппопотама, помещенного в клетку из четырех стен и до такой степени заколотого крохотными английскими булавками, что - вот! - взял да озверел от боли, ожил, затопал ногами-тумбами! Единственно, и в этом, конечно, была подлость, - единственно, разумеется, топча Машу, я на свой лад старался, чтоб поменьше было больно ей. Я трусил, тупо, по-гиппопотамски трусил, ибо за ее болью пряталась моя собственная, мой дискомфорт...
  Но знал бы ты, какой это был холод! Я так уверенно расписывал силу и красоту своих чувств, а сам испытывал такую окаянную тоску! Вот миг чистейшей свободы, миг страшного, на грани небытия, одиночества, что разговор о сладости его равносилен, наверно, разговору о сладости смерти - и потому кощунственен... Но ладно, что я всё. Я же обещал без эмоций. Дальше.
  Дождь лупил и лупил по карнизам, по стеклам, по листьям деревьев - начинался самый настоящий потоп, я с ненавистью глядел в окно. Четвертый час ночи.
  -- Прости, Маша, - сказал я. - Прости. Не сумел я ничего, видишь.
  -- И ты прости меня, - тихо отозвалась она.
  Каменное ее лицо выдавило какую-то усмешку:
  -- Да, молчали оба! Домолчались. Устраивались поудобней друг возле друга!
  Она так и сидела всё это время, не шелохнувшись. Я сам был еле жив, дрожали руки, в голове плыло, - итог моей нервной жизни всех последних недель. Я вскипятил чаю, принес.
  Взяв чашку, она вздохнула - прерывисто, пресекшимся дыханием, как будто смеясь, - и хлынули слезы. Она рыдала сильней, сильней. Трясущиеся губы выговаривали бессвязное. Упреки мне, запоздалые признания своих ошибок, отчаянные уверения, что 'любит', что 'по любви'... 'А долг? У тебя нет долга перед нашей семьей? Передо мной?.. А она?.. Она же знает, что ты... что ты женат? Как может?..' Вот когда холод прошел у меня по спине. Я рано радовался, страшное только ждало впереди.
  С самого начала, подспудно, сидел во мне этот страх. Под надеждой, что всё произойдет легко, разумно и четко. Я вспомнил: когда-то давно я был уверен, что она первой бросит меня. А вышло, что мне. Я убеждал ее, как убеждают ребенка, я взывал к ее здравомыслию. 'Вспомни - тогда-то и еще тогда-то! Ты сама себе была голова, ты решала сама, что сказать мне, о чем промолчать. Как поступить в любую минуту, к чему стремиться, что важно, что нет, - и что, собственно, был тебе я? Да, было горько. Да, я думал: что ж, пусть так! Ты б знала, как всё по-иному там. Как светло откликаемся мы на каждое душевное движение друг друга, как чувствую я ее, - никогда, никогда, слышишь, не было у нас такого с тобой!'
  'Да, это редко. Тебе повезло. Ты нашел любовь...' Минутное просветление, согласие, - и слезы, и взрыв злобы: 'Нет, что она-то думает! Как ее? - Лиля?.. Прибрала чужое к рукам! А ведь есть же средства... И я бы, наверное, смогла, если б захотела... Разрушить... развести... так, как делает эта самая твоя Лилечка!'
  -- Я не дам тебе! - Я вскочил и вмиг очутился на коленях перед ней. - Знай! Если ты что-то сделаешь против нее, ты попадешь в меня! Я защищу ее, закрою собой! Помни! Твоя свобода, делай, но помни! - Я кричал ей прямо в лицо.
  До этих слов, странно, она не верила, что всё так серьезно. Слова мои подломили ее, лишили сил.
  -- Боже, ты правда ее любишь... Меня ты никогда не защищал так... Да! Что там! Если б ко мне вернулся любимый человек, разве я не сделала так же? Господи! Конечно! Схватила, прижала к себе и не отпустила бы больше!
  Ночь длилась. Мы сидели тупо друг напротив друга, мучаясь теперь уже молчанием, она только плотней завертывалась в свое одеяло. Помню, часов с трех, наверно, я сподобился нового в тогдашнем самопознании. Я сообразил, что страх мой 'за Машу', желанье разойтись разумно и ладно имело подоплекой совсем не душевный мой дискомфорт, - нет, проще, дискомфорт физический, единственное стремление: кончить быстрей, лечь и спать... О том, чтоб спать, не было, конечно, речи: Маша всё время плутала где-то по грани истерики.
  'Да что! - вырывалось у нее. - Сама виновата!.. Меньше надо было юбкой крутить перед мужиками... Смеялась, 'безобразно естественная'!.. Скажи! - вдруг обращалась она ко мне с пугавшей серьезностью. - Скажи: может, есть какая-то надежда? Может, передумаешь? Может, ты не уверен?..' - 'Нет. Нет. Невозможно, всё кончено, Маша'. Я думал тупо: вот, достиг своего, но только эта ее боль - зачем она. Как всё бессмысленно, мучительно, безумно. Я не понимал, что я уже давно, а Маша только что, - мы оба вышли в какие-то иные пределы, куда-то за грань разума и неразумия, добра и недобра, причин, следствий и всякой прочей чепухи, - куда-то, где только разреженный воздух, горечь и ветер... Мой первый развод, вспоминал я, о, там было иначе - классический, с ненавистью, сжегшей без остатка все чувства. Как было проще! Ну что бы ей, - ныло опять, как зубная боль, - что бы такой, сегодняшней, беззащитной, простой, ясной, не быть ей тогда... Раньше... Всегда... Как бы я мог любить ее, наверно! А разве не хотел, не пробовал? А разве даже не казалось мне по временам, что... Э-э, боже мой! Винись, не винись, что толку. Кончено, поздно! Маша, в слезах, но как-то странно помолодевшая, гневная, прекрасная в этом своем гневе, стояла передо мной: 'Всё! К черту, Сергей! Ты надоел мне, ухожу!' 'О, это дело!' - Я увидел, как рука ее потянулась к чашке на столе. - 'Давай, ну!' Чашка вдребезги, по полу... Я подал другую, - она и ее об пол! Третью, - туда же! 'Вот это прелесть, Маша!' Я боялся, что она уйдет, я не увижу ее никогда, - но моложе я стал тоже, что ли, что пробивался сквозь страх и бурлил во мне этот чертячий азарт. 'Всё. Больше треснутых чашек нет. Одни целые...' Маша, стоя столбом, глядит на меня и прямо сквозь слезы заходится хохотом: 'Ну ты и жук, Ширин! Господи, ну ты жучище!..'
  Я вздернулся. Темная комната, шум дождя. Нельзя спать, она не спит, смотрит на меня дикими настороженными зрачками. Тем более нельзя пускать в сны свою память сейчас!
  -- Как слезы, - сказал я сквозь зубы.
  -- Что? - глухо и отчужденно донеслось сквозь темноту из ее угла.
  -- Дождь, черт! Как невыплаканные наши слезы.
  Я рванул балконные двери, подставил шею под хлеставшие с карниза струи и растер по лицу. Светлело. Из ничего, из безнадежной бесконечной черноты мучительно рождался грязненько-серый свет.
  -- Ложись, полежи, - услыхал я ее стертый голос. - Ты еле стоишь...
  Нельзя было вспоминать. Нельзя было ложиться. Я лег. Кажется, тогда и случился срыв. Плохо помню. Меня начало колотить крупной дрожью. Помню, что лежал ничком, бил кулаками у головы, твердя: 'За что! За что!' Потом вдруг какая-то тяжесть припала ко мне, обняла мягкими руками. Тяжесть прижималась при каждом рыдании сильней, руки гладили по плечам, по спине.
  -- Ты похудел за это время у меня, - тихо говорил голос. - Не у меня уже... Нет! Всё равно ты мой. Пока еще мой...
  'У нее тоже истерика, опять', - соображал я остатками сил.
  -- Скажи. В последний раз! Может, ты сможешь переменить... Может, есть надежда, что всё изменится? Может, есть сомнение? Я бы ждала, я б хоть надеялась...
  -- Нет, никакой! - мотал я головой по подушке.
  -- Тогда слушай... слышишь?.. Хочешь, - я буду тебе просто сестренкой? Ведь у тебя нет никого. Ты один. Я тебе стану вместо сестры. Хочешь, хочешь?.. Будешь приходить изредка... Рассказывать о плохом и хорошем, о радостях и бедах... Просто! Я ни на что не буду претендовать, клянусь тебе! Ведь ты один... Хочешь?.. Сестрой, хочешь?
  Волна истерически-детской и в то же время какой-то небесной радости окатила меня. 'Да! Да! Да! Хочу. Мы будем! Спасибо тебе! Ничто никуда не пропадет. Ни капли того добра, что было. Мы умножим его так, как не удавалось никому! Мы сможем, это будет такое чудо!' В неожиданных простых Машиных словах сошлось и примирилось всё разом. Всё наболевшее, страх, боль, любовь, ненависть, вся моя нечистая нынешняя совесть и вся давняя отчаянная тоска по счастью...
  Рыдания давили горло. Маша прижимала меня к себе сильней. Дальше был провал. Еще дальше я всё еще лежал на диване, она сидела в кресле, завернувшись в одеяло, - кусала уголок пододеяльника, не мигая, глядела перед собой открытыми широко глазами. 'Как она хороша сейчас! - мелькало в голове. - Вот что потребовалось, чтоб смыть всё...' Я просил тихо: 'Приляг и ты, иди сюда', - она кивала, но не двигалась с места. Я опускал веки, спал, и через секунду просыпался.
  Рассвело. Она всё так же сидела, уставясь в одну точку. Я понял: это шок.
  
  
  Когда утром, при свете, мы пили чай, она была безразлична ко всему. Слова, сказанные ею, просто душили меня. Они требовали излития в ответ чего-то безмерного. Казалось - всё изменится, откроется новая наша с ней жизнь. За гранью слез, горя, обид, всё прощающая, искупающая, светлая, не супружеская (о нет, с этим покончено!), а какая-то ангельская, что ли. Я ловил ее взгляд, ища искорку этого света, но его не было. Страх холодом ходил по спине. Потом - вдруг - я впадал в детский идиотский оптимизм. Чудилось: всё как прежде, я и Маша, а остальное дурь и кошмарный сон... Но ее вид спускал с небес, слова застревали в горле. Да и без сил я был просто. Меня хватало только, чтоб повторять: 'Куда ты пойдешь в таком состоянии'. У нее были уроки, утром и поздно вечером. Двигаясь, как автомат, она одевалась, совала тетради в сумку. 'Отмени всё, поспи, отлежись', - твердил я.
  -- Чем-то нужно занимать голову. Иначе с ума сойти, - угрюмо сказала она. - Ты-то что собираешься делать?
  -- Я? Я не знаю. - Я растерялся, оживился. - Схожу к приятелям, договорюсь про комнату. Есть комната пустая, в коммуналке, попрошусь. И вещи надо перенести.
  -- Сергей, ты б съездил, повидал человека. Тоже, наверно, ночь не спала, ждет.
  -- А, да, конечно, - отвечал я потерянно. - Маша. Послушай... Я могу прийти вечером, могу нет. Как ты захочешь, как скажешь. Может, тебе будет невыносимо видеть меня первые дни? Скажи, я сделаю так, как легче тебе!
  Она молчала. Я повторял, допытывался: как лучше? Я понял, что невероятная ночная искренность наша погибла. Пропала. Из-за меня, что-то сделано было не так, что-то я упустил, - и, мучаясь, чувствуя вину, приставал с вопросами.
  И опять она ответила неожиданно:
  -- Лучше приди. Я не смогу сразу. Мне надо привыкнуть.
  -- Ладно, ладно, конечно, Маша... Я ненадолго. Обещаю! Ты вечером вернешься часов в девять? Я дома буду. - 'Дома'! Я сказал так, как будто у нас еще был дом.
  И она ушла. Накрасила заплаканные глаза - грубо, вульгарно, ненавистно мне, как не делала с самых первых пор нашей жизни, - и ушла. Я смотрел из окна ей вслед. В первый раз Маша не обернулась, чтобы улыбнуться и помахать мне. Она удалялась, виляя бедрами (вызов, независимость, а я один на всем свете знал, сколько тут скрыто боли), напомнив этим давние времена нашего знакомства. И лучше всяких слов сказав: всё. Мы вернулись к исходной точке нашего пути - мы чужие.
  
  
  13
  Я сварил кофе покрепче. Ширин курил сигарету за сигаретой.
  -- И еще она сказала странное. Но это без меня. Марина потом рассказала. Днем, вторгшись к нам... к ней, то есть... она вместе с Машиной подружкой бросилась утешать Машу примерно таким образом: 'Вернется! Куда денется! Через месяц самое большее. Мужики устроены одинаково: пройдет первый пыл, куда побежит? Обратно, к тебе!' 'Нет! Вы не знаете его. Нет! Он НЕ ВЕРНЕТСЯ', - твердила Маша, шмыгая распухшим носом. Поймешь ли ты, способен ты понять, что значило для меня это ее слово? Такой ценой извлеченный на свет, пусть крохотный, на слезах, но все-таки памятник - памятник моей одержимости и вере? Вот как всё было сказано! Видишь...
  -- Памятник!.. - проронил я.
  -- А я тем временем осваивал мою 'новую жизнь', - продолжал он. - На чужом диване, заботливо укрытый пледом, я пытался забыться и поспать. Ты догадался? Конечно, я потащился на чугунных ногах не к приятелям, не комнату искать, нет, прямо 'туда' - туда, где, по Машиным понятиям, меня должны были прижать к себе и не отпускать больше. С порога бухнув, что ложь кончена, что свободный ныне человек идет к друзьям насчет угла договариваться, и вот зашел сообщить, отказавшись объяснять что-либо, я своей желтой перекошенной физиономией привел Лилю в состояние сложное и неспокойное.
  'Ну что?' - допытывался я. - 'Придешь ко мне? Придешь, когда позову? Теперь я снова могу позвать тебя, как тогда, в ту зимнюю ночь... впрочем, тс-с, помнишь ты ее, нет ли, какая разница. Ночь страшное время суток, скажу я тебе... Ну? Так как? Ты, ты-то придешь ко мне на новоселье?'
  'Не знаю'.
  'Не зна-а-ешь?..'
  Я рта не успел раскрыть, как она мягко остановила меня: 'Зачем комнату. Не спеши сегодня. Поживи пока здесь, со мной. Я помогу тебе... Если, конечно, у нас получится'. И, поглядев в упор, по-женски, со всей возможной обольстительной силой, добавила: 'Но имей в виду! Предлагаю сейчас. Завтра - могу не предложить'.
  Она играла вслепую. Но такая была минута! Память об обидах, страх, гордость, женский инстинкт, чувство ко мне, - что, черт, там еще? - всё сошлось в этой рискованной игре. Не кинулась, не 'прижала' - о, Лиля была б не Лиля, если б решилась так открыться! Минута была такая: всё или ничего, но 'всё' - значило еще и долю торжества.
  Я-то, хе-хе, ждал иного. А что было жаловаться! - все в тот трудный день ждали иного, а получали, что получалось... Я сник, умер под овеявшим меня холодком - и вспыхнул перед этим всё обещавшим взглядом. Впрочем, куда бы я делся? Надо было брать предложенное, или не затевать вообще кавардак.
  Вот как я оказался на кушетке. Под монотонный лепет дождя я пробовал провалиться в сон. Но реальность не отступала, больше - странно двоилась. Я-первый отстраненным взглядом, по-медицински исследовал себя, ища точку, где билось бы, слышалось обретенное наконец счастье. Я-второй, делая вид, что дремлю, в каком-то безумии пытался отделаться от Машиного ночного вопроса. 'Сестрой, хочешь?' - Маша спрашивала меня опять и опять, а я - я ответил ей или нет? Ее лицо утром свидетельствовало о чем-то страшном. Боже, конечно. Залп восторгов, радость - всё это были только мысли, которых не в силах был выговорить мой парализованный язык. Всё осталось во мне. Но если так (а это так! - убеждался я ), то что я наделал, в какое отчаяние опрокинул ее, не сказав главного!.. Долг этот гнул, уничтожал, вдавливал меня в диван двумя десятками безжалостных рук, - я начинал отвечать Маше, и были секунды, когда я и впрямь спал. Но это - фон, остатки ночных кошмаров, а первое ясное 'я' продолжало с клинической добросовестностью свое исследование: 'Ты счастлив. Ну? Ты же счастлив?'
  -- Ты вправду, что ли, не сказал ничего ей?
  Ширин улыбнулся совершенно растерянно.
  -- Я не знаю. До сих пор, честное слово.
  -- Ну-ну, - только вздохнул я.
  -- Дождь запустил с особенно злобной силой. Он рушился на крыши с библейской ненасытностью, затянув горизонты грязным молоком, наводя на мысль о конце времен. Формально он помогал мне, отрезав нас двоих от всего мира, - пододвигал тесней за спасением друг к другу. Но в рассуждении 'знать, так тому и быть' - в этом невольно приходившем в голову рассуждении - крылось какое-то невозможное насилие... Всё потемнело, время шло черепашьим шагом: четыре, пять, пять тридцать, без пяти шесть. Мы маялись. 'Ну не ложиться же в такую рань, Сережа! В девять будет передача, я ее люблю смотреть. Все-таки суббота. Выходной. Хочется отдохнуть!' 'Да. Я тебе устроил выходные, чего говорить', - усмехался я. Суббота. Я хотел, чтоб она кончилась любым способом. Дождаться таинственного блаженства или умереть, не дождавшись, - казалось равно счастливым концом. Лиля тоже была неспокойна, курила.
  Вдруг появились ее приятели. С хохотом, с брызгами от мокрых зонтов, с разговорами о реках на проспектах. Потоп не мог сломать планы людям, имеющим автомобиль и горячее желание общаться. Муж с женой и какая-то бесцеремонная девица, - всё стало шумно, но совсем не легче. Пили водку, вино, говорили пусто и много. Я видел, что чужой в этой компании: краткие взгляды, шепотки за спиной, стоило мне уйти покурить к окошку...
  Супруги скоро откланялись, глазами молча сказав хозяйке 'понимаем'. Мерзкую же девчонку поднять от стола не было сил. Она хлестала винцо, косела, пялилась в телевизор. На правах подружки, уразумев, кто я тут такой, стала объяснять мне, какой редкой души женщина сидит перед нами. 'Лилечка - лучший человек на свете! Святая! Чес-слово! Говорю тебе, слышишь!' Почему-то она называла меня то Юрой, то Сашей.
  Сентиментальность не мешала ей искать коленкой под столом мою ногу и пробовать прижаться.
  Тянулось время. 'Как ты? Тебе лучше? Тебе хорошо здесь, у меня?' - шептал женский голос. 'Конечно! Да!' Я каменел с каждым часом. В Лилю, наоборот, вселялся бес кутежа. Она подливала в рюмки, смеялась, перемигивалась с пьяной девчушкой. Вдруг начинала говорить той ласково: 'А то оставайся? Куда по такому дождю, и поздно. Диван большой. Втроем места хватит'. И: 'Ха-ха-ха!' - скользящие по мне насмешливые глаза обеих... Мне было всё равно, то ли еще я видел за последние сутки.
  В какой-то миг надоело увертываться от худых коленок. Я выставил ногу с такой злобой и глянул девице в глаза так, что она что-то поняла. И засобиралась домой. Время правда было позднее, оставалось только молиться, что нам повезет с каким-нибудь случайным автобусом - не придется волочь ее ночевать назад...
  -- А Маша? - перебил я Ширина. - Позднее время! Ты ж обещал вернуться, ты сам признался, что не сказал ей главного!
  -- А угроза, что 'сегодня предлагаю, а завтра отказать могу'? Ласковая, мягкая угроза? Видишь, я всё решил тогда, сразу. Да нет же, что я! Я решил раньше, всё решено было, никакие мелочи уже не шли в счет! Ведь не в игрушки играл, в конце концов. Страсть, - говорил ты, - вот она, любуйся, та самая страсть, и зря думаешь, что я не знал, что это такое! Сидя в окруженной со всех сторон ливнем комнате, я наконец понял, что привязывает меня к этой женщине! Да, да, я хотел добиться ее любой ценой - и обрести свое эфемерное успокоение. Я, кажется, верил еще во что-то... А цена? Цена росла. К ночи она выросла баснословно, я помнил свое обещание Маше.
  -- Да, ты силен, брат, - сказал я.
  Ширин продолжал:
  -- В прихожей, когда пошли проводить и обувались, мешая друг другу, Лилю качнуло. Плечом привалилась к двери. 'Во-во, мать! Тебе нужно проветриться!' - смеялась девица. 'Ты как?..' - забеспокоился я. И осекся, встретив ясный напряженный взгляд в ответ.
  Девушка присела. Надела на ногу ей один сапожок, другой. 'Ставь сюда. Теперь эту'. Она завязывала шнурки любовно, старательно, а я молча наблюдал эту сцену... Пьяна была Лиля или только делала вид? На темной лестнице, нетвердо шагая, искала стену, перила. 'Держись', - протянул я ладонь. Но когда отыскал ее руку, ощутил ее пальцы в своих, то сообразил, что сделал. То был наш с Машей жест, так я любил держать Машу...
  И точно Лиля знала это: пальцы стали враждебными, безжизненными, а затем высвободились, исчезли.
  Дождь - удивительное дело! - перестал, но было свежо и сыро. Скудные огни ночных лавчонок и фонарей с удвоенной яркостью отражались в воде. Разбрызгивая их, двигались вереницей машины. Тяжело подъезжал набитый людьми общественный транспорт, всё жило и стремилось куда-то вопреки апокалипсису у меня в душе. Спутницы веселились в темноте у меня под боком. Лиля встряхивала головой, прическа растрепалась, она хохотала, не сводя глаз с подружки. А я, точно вымаливая себе прощения, всматривался в темную слипшуюся массу народа в окнах троллейбусов. Вода, огни, немилосердное черное небо, - где сейчас Маша, каково ей? Ужас в том, что, наверно, дома, но о том лучше было не думать. Одиннадцать? Полдвенадцатого? Черт, сколько времени? Поздно, ничего не поправить. Маши больше нет. Я всё решил и выбрал.
  Вперед. Какой у меня еще был путь? Слезами всех вин не избыть. По дороге обратно жуткая пустота опустилась на нас обоих. Я крепко прижимал к себе женский локоть. 'Вот! Наконец, вот!' - стучало в виски, в затылок. - 'Мы одни. Наедине. И... ну?' Надо было что-то говорить. Начиналось главное. Но слова пропали. 'Ты... как вообще? Ничего?'
  Лиля не глянула - полоснула зрачками по мне.
  У двери я сделал движение обнять - неуверенное, как подменили меня! - и она опять отшатнулась со страхом.
  Был еще час отсрочки, какая-то суета: воды нагреть, помыть посуду, постелить. Я пил водку прямо из горлышка бутылки, ожидая Лилю из ванной, и не мог представить себе, что произойдет через минуту, через полчаса.
  Щелкнул выключатель. Халат мягко приземлился на табурет. 'Эй, ты чего не ложишься?' - послышалось от дивана. Я не отрываясь следил за ней, бледная фигура в полосках неонового света со двора казалась мне призраком.
  'Подсматривать не обязательно, Сережа!' - 'Я не подсматриваю. Смотрю'. Какой-то нервный, вымученный хохоток. 'Безумный был день. Я так устала! А ты?.. Слушай. Послушай-ка! Давай всё потом, завтра. Хорошо? Верно?.. Вот и правильно! Будем спать, спать'.
  Зевок, молчание.
  'Завтра... может быть... А может, вообще потом. Ты умница, да? Спим?' Я глядел, не мигая. Темноты не было, белесая полосатая муть вторгалась в окно, заливала потолок и стены, жестко стучали по подоконнику капли вновь разошедшегося дождя.
  Я думал о том, что ненавижу ее. Ненавижу ясно, хладнокровно. 'Дай руку', - послышалось вдруг из угла. 'Что?..' 'Руку. Дай мне руку'.
  Ее пальцы мягко, невесомо заскользили в моей безжизненной ладони - где-то в пустоте на широкой ничейной полосе одеяла, разделившей два неподвижных тела. То, что они делали, было вопреки словам, взглядам, настроениям нашим, - если б только мы оба были немыми! Но нет, Лилин голос, насмешливый, требовательный, был здесь, на этом печальном ложе: 'Сережа-а! Почему замолчал? Почему больше не говоришь мне о своей любви? Где твои речи сегодня, когда они нужней всего? Может, ты передумал, может, тебе лучше все-таки там?'
  'Я хочу тебя, Лиля'.
  'Хочешь? Или любишь? Это разные вещи'.
  Я бешено уставился на нее: 'Хватит, сколько можно! Ты можешь понять, как мне плохо?.. Ты вволю поиздевалась за эти месяцы, сегодня могла бы передохнуть'.
  Пальцы рванулись прочь. Лиля привскочила на постели, не забыв аккуратно прикрыться одеялом: 'Что-о?! А ты не боишься...'
  'Нет! Не боюсь!' - Можно было замолчать и постараться повернуть всё иначе, но меня волокло к пропасти. 'Эгоистка чертова! Есть в тебе капля простоты, без мысли о себе самой, без воспоминаний о прошлых обидах?' - шептал яростно я.
  'А в тебе?' - бросала она с ненавистью мне в лицо.
  'А, вот так! Око за око!.. Даже не пробуй гнуть меня об колено, слышишь!.. Или выкинь всю эту дрянь из себя, или не знаю, что будет!'
  'Нетушки, Сереженька! Всё будет проще простого. Ты будешь принимать меня такой, как есть. Мой мир, друзей, подруг, от которых ты кривился весь вечер. Ты будешь уважать всё, если хочешь чего-то здесь, милый Сережик!'
  'Уважать? Подруг? Интересно, каким образом? Не так ли?' - Я сделал непристойный жест. Меня несло. Я хохотал, издевался, описывая шарящую под столом девичью коленку: 'Хороша подружка! А я, порядочный парень, убирал ногу... И она, бедная, понять не могла, что происходит! Как ее? Лена, Света?.. Надо было оставить, что ж ты пожадничала? Устроили б девочке удовольствие!'
  'Ты врешь! Не верю тебе, как ты можешь!' - Ее щеки были мокры, глаза - безумно злы. - 'Не смей, что ты знаешь о ней! Знаешь, сколько она для меня сделала? Бескорыстно, от души, в самые тяжелые минуты!'
  'Видел! Шнурки завязывает хорошо'.
  'Ты!.. Ты!.. Ты циник, ты страшный человек!.. Нельзя быть жестоким! Надо хоть что-то святое... нельзя так! Надо же человеку хоть кому-то верить ... Что ты делаешь! Ты презираешь людей, Сережа. И Маша твоя... И Маша... И я... А ты ведь знаешь...' - На слове 'Маша' голос ее вдруг погас, пропал из ушей.
  На миг я с силой зажмурился - и с силой открыл глаза. Маша? Голос звучал далеко, в голове бухали колокола. Маша?! Я пялился в серую ночную муть: лицо, слезы, голое плечо, незаметно сползшее одеяло, показавшее краешком темный бутон соска и стыдливо поддернутое назад, - я не верил в случайность этого движения, но всё это было мимо, бессмысленно, не то, неправда.
  Маша, Маша. Я трезвел и ужасался с каждой секундой. 'Эй!.. Ты слышишь?.. Я говорю: может, ты придумал всё? Может, пойти тебе, Сережа, назад с богом? Покаешься, простит, наверное...' - Я отметил: голос изменился, снова в нем зазвучала издевка и сила. Маша, Маша! Маша, что же я-то, что медлю, - твердил я про себя.
  'Слушай. Я пойду...' - Я проговорил это, слез с постели и стал лихорадочно одеваться.
  Лежа, нахмурившись, она следила за мной. Я напялил хомутом на шею свитер, прыгал на одной ноге, надевая носок, торопливо искал свои часы на столе.
  'Ты?.. Уйдешь? Вот так?! Серьезно?'
  'Пойду. Потом всё. Тут такое дело... Я сделал не то. Я, Лиля, ужасное сделал'.
  Лиля надела халат. Прошлепала в прихожую вслед за мной. Включила свет, рукой прикрылась, как козырьком. Смотрела.
  'Я позвоню тебе', - пробормотал я, не глядя ей в лицо.
  'Нет'. - Лиля медленно помотала головой. - 'Ты больше не позвонишь мне. Нет'.
  Я кивнул: да! справедливо!
  Распахнув дверь в темноту, в сквозняки, в шум дождя, гремевший по всей лестнице с выбитыми стеклами, я обернулся последний раз. Она, бледная, как тень, ставшая вдруг меньше, ниже ростом, смотрела на меня.
  Я приоткрыл рот, беспомощно развел руками.
  'Прости. И... пожалуйста... будь счастлива, если можешь', - потупился я и шагнул в темноту.
  'Счаст-ли-ва?!' - с истерическим задушенным хохотом отозвалась она вслед.
  
  
  Я выскочил в дождь, и как очнулся.
  Была одна лихорадочная деловитость - всё, что происходило в доме за спиной, умерло вдруг сразу и без следа. Я сел на скамью под огромным навесом в беседке, - меня как током подбросило с нее. Рукой протер лоб. Пошатнулся.
  'Так! Спокойно. Спасать надо то, что осталось', - приказал я себе. И помчался бегом.
  Вымокнув, полпути пешком, полпути на какой-то поздней машине, в третьем часу я добрался к себе на окраину. Я готов был осилить дорогу вдвое длинней - лишь бы ничего не думать.
  Уже подбегая, я увидел: окна темны. Я видел ее: в темноте, свернувшуюся под одеялом, одну, измученную, без сил.
  'Ма-ша!' - Дверь распахнулась, квартира обдала меня мертвой пустотой. Я пробежал комнаты. И свалился на первый стул.
  Всё стало ясно. Пришла, увидела черные окна, поняла, что меня нет... дальше воображение кончалось, просто подкосились колени.
  Что это был за срыв, какой новой силы? Сообразить было несложно. Какой, к черту, рассудок мог вытолкнуть ее в темноту и дождь? Рассудка тут не было близко. И кто мог ночью открыть ей двери, друзья или кто там, у всех ведь свои заботы, дети, мужья или жены... От таких нехитрых рассуждений хотелось завыть.
  'Так', - пытался собраться я. - 'Вокзалы? Ага, ладно. Первыми будут вокзалы'. Говорю, я боялся остановиться, потому что начинались мысли. Я бегал по комнатам: чайник, плитка остыли, понять, когда всё произошло, невозможно. Распахнул шкаф, растеребил вешалки, - хотел понять, собрала она вещи или нет. Скорей нет, но это не добавляло хорошего.
  Мне надо было убедиться: жива. Всё остальное не имело значения.
  Я ринулся барабанить к Марине. Сонная, встрепанная, она минуту смотрела на меня полным тяжелого торжества взглядом. Это был просто обелиск возмездия за все слезы всех женщин.
  'Вернулся? Прибежал?.. Вы, кобели, такие! Так тебе и надо! Будешь знать'.
  'Марина! Умоляю! Потом - всё, что хочешь. Скажи, где Маша, если что-то знаешь... И денег до понедельника, я сейчас на вокза...'
  Полуусмешка изогнула ее губы. Она сказала:
  'Значит, так. Никуда не езди, ты понял?.. Сейчас иди спать. Понял?.. Я знаю, где она, не бойся!'
  Я на пол на колени рухнул перед ней. 'Да ладно. Будешь теперь знать', - смягчилась она. - 'Иди, спи, бабник. Завтра приведу ее к тебе. Во всяком случае скажу, где!' И силой затолкала меня назад в дом.
  Видно, от своего страха я немного поплыл. Я решил: Маша тут, у Марины - да где, правда, ей быть! 'Господи, как просто!' - Я всё уповал на простые ответы! Спать я не мог, разумеется. Ложился на диван, - опять вминали меня в него эти безжалостные десятки рук. Вскакивал, курил, слонялся от угла к углу.
  Пелена за пеленой падала. Возникали картины одна ясней другой, связывались, заполнялись провалы прошедших лет, жизнь с Машей обретала совершенно иной смысл, - и эти откровения просто сшибали с ног... Вот когда настало потрясение всех дурацких моих философий. Их смывало, как будто водой из ведра окатили мозги - стоило понять, что, добросовестный слепец, главного я не разглядел у себя под носом. Как я казнил себя, что говорил себе тогда, - этого не скажу, это не надо знать никому.
  С безмерной усталостью глухо шлепали, скатывались капли в листве под окном (еще недавно - ТАМ - дождь яростно бил по железу подоконников), - я смотрел в темноту. Вот загорелось окно, другое, третье, светлело небо, светлело что-то во мне, я готовился последними силенками воспрянуть к совершенно новой жизни. Нет, речь была не о том, чтоб вымолить прощение. И не о возврате к прошлому. Просто я знал, что скажу Маше. Надо было вернуть долг, а там будь что будет! О себе я не думал. Вместо 'меня' зияла в мире огромная пробоина, пустота, но это не беспокоило.
  В семь я забылся на полчаса: в кресле, вытащенном в прихожую, - чтоб, не дай бог, не пропустить шагов.
  
  
  14
  -- Не было Маши у Марины, - подсказал я.
  -- Конечно! - отозвался он живо. - Со своим безумием я забыл эту особенность Марины: казаться значительней, чем на самом деле. Не в обиду ей, нет!.. Попав в середину захватывающего дух сюжета, как она могла не попробовать себя в роли спасительницы злосчастного семейства? Все ее 'знаю' и 'приведу' оказались ерундой. Но, как догадаться, от чего она спасла меня в ту ночь, дав поспать и передохнуть? Вот именно: как знать!
  Уже в полдевятого я скребся тихонько к ней в дверь. В девять звонил. Потом стал стучать. Она открыла в десять с недовольным лицом. Воскресенье! Святой день, пара лишних часов сна, - а тут я с моими страстями! За ночь ее пыл спасительницы поостыл. Да и не падал я больше перед ней на колени.
  В общем, Марина смогла лишь описать девушку, утешавшую вчера Машу. Слышала, как та звала ночевать к себе, - вот это и было преподнесено мне как торжественная тайна.
  Не дослушав, я бросился на улицу, мокрую, сверкавшую, под робкий свет солнца. Через час, узнав в горсправке дом, я стучался в двери где-то на другой окраине - объяснял, умолял если не повидаться, так просто ответить мне, что жива, невредима... Но девушка с милым именем Ксеня участливо убила. Да, звала к себе. Но Маша отказалась наотрез. Они не виделись с пяти часов вчерашнего дня.
  Ксеня даже кофейком крепким напоила меня, увидав, как подействовали ее слова. Я сидел у нее в кухне, хлебал кофе, борясь с новой лихорадкой страха. 'Что делать? Куда?' - звенело в голове.
  Нет, я знал, что делать. Оставался один шанс, крайний. Я знал у кого - у почти незнакомых людей - у Маши в полдень по воскресеньям урок. Я поехал. Я снова объяснял, я действовал как настырный бульдозер, мне надо было видеть, видеть, видеть свою жену, - как они могли не понимать простой вещи!.. Поняли скорей по виду, чем по лихорадочным речам. Люди интеллигентные, они стали меня утешать: 'Конечно, подождите. Конечно, Сергей... э-э... Михайлович. Супруга ваша очень аккуратный человек! Не было случая, чтоб опоздала... Хороший человек! Замечательный человек!'
  Я ждал еще сорок минут сверх срока - таял, умирал на глазах у чужих людей. Провожая к порогу, хозяева обменялись взглядами. Отсутствие Маши лучше всех объяснений показало подлинный размер катастрофы, случившейся где-то далеко, в неведомой им галактике. Они вдруг устали от меня. Все почему-то уставали от меня в то воскресенье... Были вялые попытки подбодрить - найдется, не беспокойтесь, звоните, если что. Я почти не понимал и не слышал их.
  Дома ко мне забежала Марина. 'Тоже наблюдаешь', - подумал я. Но уж от нее-то я и не ждал милостей.
  'Ну, нашел?' - 'Нет ее. Нигде нет. Не знаю'.
  Марина заволновалась. Справлялась, обедал ли я, есть ли еще деньги.
  Я двинулся снова. Чугунными ногами я колесил по влажному, парному, обсыхавшему городу, заходя наудачу ко всем знакомым. Вернулся поздно, без сил. Марина была тут как тут, с испуганными глазами.
  Вечером на кухне у Лиды Мясниковой я трясущимися руками набирал номер за номером: больниц, моргов, милиции.
  Марина стояла надо мной и каменела, когда голоса в трубке отвечали мне. 'Нету? Что сказали?.. Нету?' Крупнолицая грубая женщина Лида заглядывала к нам, бормоча со слезой в голосе: 'Господи, гос-споди...' Теперь звонили по очереди. Раз Марина, раз я. Потом опять взялся я - приятелям, кого мог вспомнить. У одних узнавал телефоны других, набирал номера, спрашивал одно и то же. Больше я уже не знал, что придумать.
  Часу в девятом, позвонив еще раз туда, где был днем, я услышал чудо. 'Да жива, жива ваша Маша! Только что звонила, извинялась, что не пришла!..' Марина вздрогнула, увидев, как меняется мое лицо. 'Что? Что, видели?.. Что, знают?..' - бешено зашептала она.
  'Она сказала что-нибудь?!' - кричал я в трубку. - 'Где она? Когда к вам появится?..' 'Ничего не знаем. Сказала, сама позвонит. Потом. Когда сможет'.
  Марина разрыдалась. Я тер физиономию и не чувствовал, что щеки мокры; тер, тер, сообразил наконец, что колю ладони о трехдневную щетину. 'Побреюсь пойду', - сказал я. Ну конечно, я изрезал трясущимися руками себе подбородок.
  
  
  В темноте мы сидели с Мариной у меня дома.
  Я не скрывал ничего. Рассказал ей события месяца вплоть до вчерашних минут. 'Ты сумасшедший! Вы оба сумасшедшие! Взять всё сразу порушить!.. А квартира? А имущество? Ну как вы так!' Пусть ее уже закручивала в себя мясорубка всяких практических деталей, - лучшая минута ее жизни еще не окончилась. Что-то вдруг объединило нас. Вихрь эмоций протряс Марину, вымел хоть на краткий миг суету, - она еще была той, что час назад со страхом вслушивалась в бормотания в телефонной трубке. Это было новое для нее состояние. Неосвоенное, непривычное, она не понимала чудесности изменений в себе, а я меньше всего был в силах помочь разобраться ей в чем-то. Оттого и было всё так странно в тот вечер.
  Я улыбался блеклой улыбкой идиота: 'Она жива!' - и у Марины в который раз появлялись слезы. Я брал ее за руку, бормотал: 'Ты понимаешь, в чем ужас? Можно год, два бродить в нашем городе и не встретить человека! Можно вообще не найти!.. Сколько лет мы ходили рядом и не знали с ней ничего друг о друге... Случай!'
  'Так ты и предположить не можешь? Ну, где она?' Я качал головой. 'Вот и я нет. Та девушка... я почему-то решила... я была уверена... Слушай, Сергей! Может, кто-то из прошлых? Ну, - мужчина?' Я усмехнулся: 'Счастлив был бы, если этого ей хватит, чтоб пережить и забыть. Только не хватит, знаю'.
  'Вы оба, точно, психи!'
  'Мы... Видишь... мы каждый по-своему любили один другого. Не подозревая, до какой степени'.
  Марина сняла очки. Взглянула устало, опустила глаза. 'Да разве можно так любить', - сказала в сторону с недоверчивой полуулыбкой. Понурившись, опустив плечи, разом потеряв силы, она сидела передо мной.
  'Главное, жива', - бормотал я, теряя нить логики. - 'Пусть найдет себе другого! Доброго, не такого витого дурака, как я, - пусть заботится о ней! Пусть она родит ему. Ведь со мной боялась. И я тоже не верил'.
  'Да простит она! Говорю! Я знаю, я женщина!'
  'Прости-ит?.. Ах, Марина. Там у нас такое. Если б просто 'простить'! Нет, Марина, ничего не поделать'.
  'Ну... Ты не настраивайся заранее', - повторяла Марина, впрочем, без убеждения. Среди всех нелепиц, открытий и непонятностей, обрушившихся на нее, она и сама не очень-то верила в счастливый конец.
  Я соображал, что мне делать дальше.
  'Вот что я попрошу', - сказал я. - 'Видишь, выбора у меня нет: сяду и буду ждать, сколько нужно. Неделю - неделю. Две - две. Завтра понедельник. Позвоню на работу, пусть хоть увольняют, - что работа, тут жизнь решается! Я буду сидеть. Сидеть, сидеть, сидеть, понимаешь? Безвылазно. Придет ведь. Может, хоть за вещами придет, а? Главное не пропустить, это главное. Поэтому прошу тебя! Завтра утром - самое невероятное время, что что-то случится. Я выбегу купить сигарет, еды. Ты побудь, ага? Покарауль полчаса? Чтоб только не пропустить ее, а? Только не дай уйти! Умоляю, что хочешь сделай. Поможешь, а, Марина?..'
  'Ладно. Сяду караулить. Не беспокойся', - заверила она, объединенная со мной этими странными вечерними узами братства.
  
  
  В ту ночь я в первый раз спал. Всё было решено, будущее ясно, хоть и безнадежно. Я спал, мне нужны были силы и запас терпения. Правда, подскочил до света.
  Утром, когда я вернулся с сумкой еды и с твердым намерением ждать, сколько бы ни потребовалось, Марина открыла дверь. И странно отпрянула назад.
  Я не поверил. Бросился мимо нее и увидел в кухне жену - исхудавшую, с темным лицом, на котором не осталось ничего, кроме огромных, настороженных, ясных-ясных глаз.
  Марина исчезла - как ветром ее сдуло.
  И... и... Случилось невероятное. Невообразимое для меня. Не сразу, нет. Но после долгих часов молчания, осторожности, слов, наконец потоков слов, слез, исповедей и раскаяний. Она поступила так, как сама говорила ночью, слова не остались словами. Обняла меня. Прижала к себе. И не отпускала больше.
  'Я счастлива', - шептала она, а я плакал.
  Май кончился. Началось лето, наш второй медовый месяц. Мы буквально не расставались друг с другом. Днем и ночью мы говорили, и переговорили, кажется, всю нашу жизнь. Всё, что было темного в ней и светлого тоже. Конечно, был надрыв, не прошел шок от случившегося. Но ведь это и было ВСЁ, понимаешь? Такое полное. Такого мы никогда не видели. Понимаешь? Понимаешь? Мы и не знали, что может быть так. Какие глупые. Ничего мы еще не знали...
  
  
  -- Довольно, хватит! - прервал я Ширина. - ХВАТИТ ЖЕ! Я всё понял...
  Он умолк. Я опустил глаза и сидел в тишине, еще звеневшей от эха его голоса.
  
  
  15
  Ширин пил глотками остывший кофе. Я неподвижно наблюдал за ним.
  -- Сумасшедший... - проговорил я.
  Ширин молчал. Пил кофе, глядел вбок своими темными глазами, даже вроде испытывал облегчение.
  -- Глянь в глаза безумию, и получишь себе долю счастья? Так это по-твоему? Да, рецептик ты предложил, ей-богу! Поставь женщину на край пропасти, и поймешь, кто она. И сам стань рядом.
  -- Это не рецепт. Это было, и всё. А про край верно. Очень верно. Ты знаешь, что у Маши в глазах так и осталась маленькая льдинка? Печальный осколочек-холодок? Что я с тоской смотрю ей в глаза, когда замечаю его? Что надолго она просто вообще разучилась смеяться? Что ночью вскрикивала порой? Что повзрослела, растеряла легкомыслие, да я тоже ведь изменился. Я не часто вспоминаю, но бывает, всплывет само. Мы оба слишком всё помним.
  Он бубнил это глухо, куда-то в себя. Я же продолжал о своем:
  -- Значит, вот что погубило, по-твоему, мерную добропорядочность числавенковской жизни... Косвенно, косвенно, разумеется, - понял... Нет, тут есть претензия на универсальное правило! Торжество хаоса? Энтропия? Вот уж точно не акварель. Слушай, Ширин! Но не каждое безумие породит собой чудо? А? Если - осечка? Бросил на кон жизнь, всё, - и осечка?
  -- Гарантий хочется, - нехорошо усмехнулся он. - Вот оно! Вся наша слабость. Страх. Это вопит рассудок, понимаешь? Мы не умеем. Ни черта мы не умеем. Нет.
  Я пытался выкарабкаться из-под горы этих откровений:
  -- А письмо? Ну, - то Лилино письмо?
  -- Страсть, что ли, моя? - дернул он плечом. - Про письмо я готов повторить и подписаться под каждым словом. Плохо мне стало, когда получил и прочел. Чувствовал себя подлецом перед Машей, не знаю, как устоял и не ринулся сразу же туда, к той. Все остатки порядочности призвал тогда. Выручили. Зато, видишь, как повернулось потом... Письмо! Это было. Этого не выбросишь так легко.
  -- Хороша формула! - усмехнулся я. - 'Это было'! Перл просто. И... как это у тебя: 'Зачем всё?' - да?
  
  
  -- Ну, - придвинулся я к нему, - а если так - скажи! Все-таки, Лилия... Что же? Вы виделись? Встречались потом?
  -- Нет. Да и невозможно, как иначе? Были, правда, телефонные звонки. Через месяц. Раза три, мне на работу; молчали, дышали в трубке. Я знал, это она. Тогда, в мае, в апреле, она так 'наказывала' меня, когда хотела показать обиду. Полушутливо, конечно. Какие тогда были обиды! Звонила и молчала. И вот трижды снова. Я был поражен.
  -- Поражен? Ты?! Господи, что ты за человек... Ладно, и что? Ты опять призвал свою порядочность?
  -- Нет, веру. Я принял Машу. Всю. 'Твоя с потрохами', - сказала она, и я принял.
  -- И не шевельнулось? Ну, хоть раз увидеться? Ну, - между нами, признайся?
  Ширин усмехнулся:
  -- Не веришь... А мне это было просто сделать. Проще, чем... А, да ладно! - Он оборвал себя, странно глянув на правую ладонь и сжав ее в кулак. - Марина Числавенко тоже не верила. Как ты. Потом, по раздумьи, разумеется. Когда от своего 'безумия' пришла в себя и заработал всё тот же здравый смысл... Шептала Маше: 'Он к ней ходит, помяни моё слово!' Мы с Машей тогда много говорили ночами. И мы решили: простим им всё.
  -- Ширин!.. Какая прелесть!
  -- Нет-нет. Просто мы говорили о них, о себе. Нас прорвало. Мы чудовищно долго молчали. Конечно, всё это были больше эмоции - насчет 'прощать'. Что прощать! Дело, пойми, было вовсе не в нашем прощении, не в нас, - в них! Само собой, Марина не удержалась. Когда вернулся домой муж, она расписала ему в красках эту историю. Событие, как смолчать! Вот тогда Маша и произнесла пророчески: 'Зря она рассказала Руслану. Зря!' И, видишь ли...
  -- Зря?! Стоп, секунду. - Я даже привскочил. - Намеки твои, ага. Ну да, ну как же, теперь я тебя понимаю. Время, время... Время шло! Он посмотрел мир, он Машу увидел вблизи, - впервые такую женщину, как Маша, - и это было не меньшим потрясением, чем его Европа! И?.. Ну, - ты же сказал: 'и...'? Нет, стой! Ответь сразу: Руслан... э-э... Руслан бросил ее? Нашел другую?
  -- Нет.
  Ширин был очень серьезен.
  -- Нет, - повторил он. - Но говорил я, как спокойно он 'подарил' жене себя некурящего? И это, пойми, не школьничанье, и не вранье забитого и слабого. Это - суд и право. Это твердые границы, кто что должен знать, а кто нет. Марина тогда, в мае, мне кажется, проблеском ощутила шаткость всего. Когда сняла очки, когда исчез мешающий блеск стекол, когда улыбка не отвлекала поддельным благополучием, - открылись усталые, грустные и беззащитные глаза. Маленькие, близорукие, напуганные огромными пространствами вокруг них. А поняла... Поняла не тогда, когда мы с Машей потеряли друг друга. Позже, когда нашли.
  -- Да. Они оба взглянули в нас, как в зеркало, - произнес он. - Знаешь, что делал теперь у нас Руслан? Примерно с год после того мая? О! О! Он Машу как бы вдруг перестал видеть! 'ТЫ не занят? Можно к ТЕБЕ?' - и, засев в кухне, где Маша чистила картошку, курил, тараторил что-то очередное - мне, мне, одному мне, боясь дать нам с ней сказать друг другу слово... Чудеса, говорил я. Опять приступ фирменной числавенковской застенчивости в женском обществе! Чего бы вдруг? 'Ты не понимаешь, чего?' - отвечала Маша.
  Раз, и два, повторилось, - я стал тихо накаляться. 'Новости смотреть не будешь? Давай, старик, слышишь, давай посмотрим!' Он прямо драматическим напряжением старался отклеить меня от жены - к себе, к своим играм, к этой идее 'братства высоких, недоступных женщине интересов'. Я глядел на него. Отнекивался с ленцой: 'Не хочу, Руслик. Фильм интересный, Маша не видела. Присоединяйся к нам!' Фыркал: ерунда, дрянь кино! Давай новости! Давай - смотри, слышишь, - тут еще программа есть, а вот еще, а? Порой из любопытства я соглашался:
  'А давай! Давай! Глянем новости!'
  Вмиг он прилипал к креслу, удобней устраивался, увеличивал звук, и еще громче телевизора пускался витийствовать передо мной. Нервно, пулеметом каким-то, - точно Маши и не было в комнате. Ну? Как ты это назовешь, а?
  -- Да невоспитанность, как еще.
  -- Или, может, как тот школьник, который девочку, которая ему нравится, тузит и таскает за косы? - сощурился Ширин насмешливо. - Не лукавь, что тебе в том!.. Подхватив игру, пропуская призыв к мужской солидарности мимо ушей, я наблюдал новую незнакомую обиду. Дутье Руслана имело теперь оттенок снисходительности. Что-то, не вслух, но между слов такое: 'Вижу! Ты дома не главный! Другу не можешь даже простых удовольствий подарить. Понятно, каблук.... Ну, у меня всё не так. Приходи, покажу. У меня дело поставлено верно. Мужчина закон в семье! Патриархальный момент, святое. Я тебя пригласил? Всё, женщина должна раствориться, подчиниться. Самолюбию спокойно. Ну а ты, брат, прими сочувствие - ты ж у нас тут гордый!'
  Я отвечал на его дутье таким бесстрастным видом, что по правилам игры нельзя было ошибиться и принять его за святое неведение дурачка. Один раз он не выдержал. Выпив, правда, - рвался в полночь засесть, как прежде, и 'поговорить колоссально за жизнь'.
  'Нет. Поздно. Всё!' - Я стал в дверях стеной. И... встретил изумленные глаза: 'Выставляешь меня? ВЫСТАВЛЯЕШЬ?.. Меня?!' Ну подожди, ну полчаса, забормотал он, - всё существо его заизвивалось, забилось в стремлении настоять на своем...
  Вот так было. Но и этот всплеск остался позади. Время обточило углы, появились другие заботы. Видишь, я всего, что происходило у них с Мариной, знать не мог. Только отзвуки. В разгар Марининых английских штудий Руслан как раз вернулся из Европы. И слушая его обычный трёп о великих доходах моряка, и что остальной народ, оказывается, так нищ, живет на такие копейки! - я сунулся и полюбопытствовал. Что? - сорвалось у меня. Скоро праздновать будем новоселье?
  Он прямо напрягся. Назавтра пришел с ворохом газет, всё это были проспекты, купля-продажа недвижимости в Петербурге.
  'Забери. Мне не нужно, полюбопытствуй'.
  'Да мне зачем, господи!'
  'Возьми, будь другом. Не хочу держать дома', - сменил он тон.
  В тот год он стаскивал ко мне всякий хлам, прочитанные газеты, книжки, - чтоб скрыть от Марины траты, ибо теперь водились у него какие-то собственные неподотчетные деньги. Но проспекты? Недвижимость? Что-то новое.
  'Так, знаешь. Разные мысли. Квартиру... А может, дом в пригороде... Так, баловство, интересовался ценами. Солидный город, вторая столица. Поближе к морям, где я теперь, и всё такое! Давай отдам тебе. Мне это не надо, всё почерпнул. Бери, бери! Почитаешь, интересно', - бормотал он с лицом торопливым, неискренним, и совал эти вороха. Ах, Марина... Видела ли вообще она эти фотографии аккуратных домиков, роскошных усадеб, средневековых дворцов под балтийскими соснами?
  Конечно, ясно: Руслан задавал этот тон, английский, садовники в Штаты, вся загадочность. Но что-то он так много задал тону - не то что мы, но и Марина потерялась. Смеялась, улыбалась, но как-то беспомощно.
  Внезапно посреди их энтузиазма она очень странно замечтала вслух. Подрастают дочки. Одну бы хоть выдать замуж за иностранца, чтоб заодно и себе обеспечить старость. Вдруг - возьмет да заберет всех с собой! 'Маша, - сказал я. - Это как? А как же английский?' 'Да бросила она. У ней странное сейчас. Зачем, говорит, если подумать, им большая квартира. Три года, и девочки кончат школу, замуж выскочат. А им с Русланом доживать век вполне хватит этой'. Слишком долго горела она своей целью, долго ждала золотого царства, выигрышного лотерейного билета, - и устала. Просто устала ждать.
  -- Да что это было, в конце концов? Что у них случилось?
  -- Ты думаешь, я знаю?
  -- Слушай, может, правда какие-то деньги он всунул куда-то - и погорел?
  -- Может быть, - откликнулся Ширин равнодушно.
  -- А если не было денег? А одни фантазии перед всеми?
  -- Не знаю. Всё, что угодно. Не знаю. Говорю, неинтересно.
  -- Или все-таки другая женщина, а?
  Ширин не ответил. Встал.
  -- Домой пора, времени много. Маша волнуется. Потеряла, наверно.
  -- Что ж. Я провожу тебя, - поднялся я.
  
  
  Мы шли бок о бок под фонарями, тонувшими в пышной листве. В тишине июньского позднего вечера слышны были даже звуки наших шагов.
  -- Ты что так смотришь? - сказал вдруг Ширин.
  -- Кто? Я?.. - Спохватившись, я мгновенно улыбнулся. - Нет, я просто хотел спросить... Как вы расстались? Как это было? Вы же расстались, так?
  Он взглянул недоверчиво.
  -- С помощью Витьки, соседа. Случайно. Витька все-таки вздумал объединить две квартиры. Ту, где жил у жены, и эту, пустую, оставшуюся от матери. Поменяться на одну из соседних с ней. Выбор был - или Числавенки, или мы, с разных сторон соседствовавшие с его жилплощадью. Предложил им. Те отказались. Ничего, мол, не выигрываем с точки зрения практической. Тут хорошо, соседи к тому же, и так далее... Тогда он спросил нас. Я сказал Маше: поедем? Новое место, новые впечатления, зелени больше... К тому же, - Ширин замялся, - видишь, мы уже знали... В общем, Маша ждет ребенка. Так что, если ехать, надо было решаться. Вот весной и перебрались... Руслан с Мариной, узнав, пережили шок. 'Да как это! Да мы без вас!' - Была обида, страшная. Но потом, когда разъехались, забыли они нас легче и быстрей, чем могло показаться. Я так и думал... Провожали нас как родных. Марина плакала. Руслан старался, помогал таскать мебель и ящики с книгами. Новое место обмыли, как положено, прямо на коробках и ящиках. Проводили их на троллейбус; Руслан был пьян, добродушен, оптимистичен. Обещали звонить, видеться. Марина, однако, рваться общаться с Машей перестала. Первое время звонила мне на работу иногда, сейчас уже нет. Руслан, кажется, снова в море.
  -- Они не знают, что у вас будет ребенок?
  -- Нет.
  -- Не поздно вы? Решились-то?
  -- Да почему, почему поздно.
  
  
  Так, разговаривая, мы дошли до остановки и встали. И сразу иссяк разговор. 'Да', - протянул он, потупясь. 'Да...' - отозвался я. Мы стояли друг перед другом.
  Я уставился ему в пуговицу на груди и, сосредоточась на ней, усмехнулся.
  -- Слушай! А ведь тебе, - сказал я, пальцем прикоснувшись к пуговице, - тебе нужна была эта исповедь, верно?
  -- Это не исповедь, - отозвался он глухо. - Я...
  -- Ты!.. Ты, именно! Ты же считаешь себя тут победителем, скажи!
  -- Если хочешь видеть здесь поединок, да, - пробормотал он.
  -- Пригласив меня, литератора, в судьи! Перед лицом вечности, так сказать... Чего ты хочешь, Сергей? Увидеть себе оправдание в моих глазах? Мое потрясение, паденье перед тобой ниц? И когда-нибудь, глядишь, ты найдешь - с великим удовольствием! - свою жизненную повесть записанной кем-то на скрижалях человеческого опыта? А ведь я не доставлю тебе такой радости, Сережа!.. Дерзни-ка сам, коли есть намерение! А что? Может выйти лихая штука! Камасутра в жанре 'агапе', трактат для посвященных безумцев.
  -- Ну вот. И ты не вместил, - беззлобно сказал он.
  -- А ты... Знаешь, есть такая часть твоей души, которую я просто ненавижу... Розовый твой сентиментализм. Твое сюсюканье вокруг какой-нибудь идеи, без которой тебе просто жизни нет, - при том, что сам ты не добр и не свят, конечно... 'Презренна соглашательская природа моя!' - и эта часть тебя играется в бунтаря, а ведь остальной ты в это время прекрасно уживаешься с своей природой! Больше - эксплуатируешь ее!.. Кто ты есть вообще? Каков ты? Я не знаю. Детство это в тебе? Юродство? О-о, не надо, Сергей! Ума в тебе больше, чем нужно, чтоб победить его!
  Я рассмеялся принужденно.
  -- Довел ты меня. Видишь? Говорю сумбурно и темно. Короче, пойми: пусть ты победитель, но ты же и побежденный! Такая победа, кажется, тебя не устроит? Чудо! Вера! Х-ха!.. Ну пусть ты пробил головой стену. Стена хитрая, Сергей Михалыч. Она вырастет, не заметишь, как. Да, ты нашел секрет своей минуты: быть безумным. Но ведь безумие это не натянешь на всю жизнь?.. Ты говоришь, мы спорим о последней основе. Но если и есть какая-то в человеке основа, так это ж только непостоянство, разве нет? Черпни воды пригоршней - вкусной, животворящей, - долго ты ее удержишь в ладонях?.. Я даже не буду про всё. Взять лишь этот высокий эротический накал твой, - как, ну как ты будешь поддерживать его месяцы, годы? И ты скажи мне, что не думал никогда над этим!
  Молчал он. Точно весь выдохся, изошел в своих излияниях.
  -- Ты пойми, - я тыкал пальцем ему в пуговицу, - как для такого чувства нужно каждодневно соблазнять женщину. Именно соблазнять, в самом хорошем смысле! Привлекать, напоминать о себе, но это ж умное безумие, сыгранное. Огонь любви! Иерусалимский огонь в ночь на святой выходной! Черт, - чтоб добиться такого пламени, нужна такая игра! Лесть, ложь, мастерство - всё, что тебе так ненавистно. А это всё от разума, хоть и во имя твоего безумия! Маленький пример с моей стороны хочешь?
  Ширин кивнул. Я засмеялся опять:
  -- Этюдик о том, как я это понял. Один мой друг, женатый спокойно и давно человек, сошел с ума как-то в командировке в Уфе. Встретив, как он говорил, женщину мечты. Что-то вроде тебя: не бабник, интеллигентный парень, а тут бабахнуло, и взорвалось всё к черту! Ну вот. Знаешь, как он ее завоевывал? Взял, говорит, огромный букет роз. Подкараулил после работы. И на глазах всех сослуживцев протянул ей, бухнувшись на колени. Всё! Она стала его. Но это полсказки, слушай! С женой развод, как у тебя тогда. Умчался по-сумасшедшему в Уфу, - и как там было, не скажу точно, только что-то у них не получилось с дальнейшей жизнью. Но я не про то. Я был друг семьи, то есть обоих. Он просил меня на первых порах не оставлять брошенную жену, 'бывать', - не знаю, какие уж у него были мысли... Ходил. Подставлял мужское плечо для слез. И один раз, среди горьких воспоминаний о растаявшем счастье я услыхал: 'Знал бы ты, как красиво он ухаживал за мной, - о-о! Я ведь не сразу согласилась. Думала, даже хотела отказать. А ведь покорил-таки! И знаешь, как?' Тут во мне как прозрение сверкнуло. 'Приперся ко мне на службу. Вот такущий букет цветов приволок! И - бах при всех передо мной на колени!' Вот и всё. Вот так. Вот тебе, Сережа, твое безумие. Вот ему красная цена. Что на это скажет твоя светлейшая часть души?
  -- Да без цены оно! - с досадой сказал он. - Всё, что я делал, лишь для меня одного и имеет смысл, ты пойми, наконец! Мое, только мне принадлежит... И ошибки, и всё! Что, я не понимаю, как всё сложно? В чем моя вина? В том, что пробовал, не как другие? Так почему вы все...
  -- Что 'мы'? Кто - мы?..
  -- Ничего. Никто, - потух он.
  -- Нет, ты не победитель Сергей. Скорей, калиф на час, а? Если хочешь - гениальный калиф. Ты одолел Числавенок, пусть. Но себя нет. Против тебя всё: природа, опыт... в тебе же самом. Одно я знаю: ты замахнулся на подвиг, который никому не по силам. И вместо того, чтобы ахнуть от умиления, я предскажу тебе твое будущее... Нет, даже не буду говорить, так будет лучше. Ты ж сам знаток нашей вздорной диалектики душевной, ты поймешь. Живи просто. Ты не волшебник...
  Ширин мертво молчал.
  -- Ты даже рад этому, - проговорил он.
  -- Не знаю.
  Показался троллейбус. Народ около нас потянулся к кромке тротуара. Ширин пошевельнулся. И засуетился.
  -- Слушай. Если хочешь... Возьми, прочти, тут есть... я никому... - Он рылся в кармашках записной книжки.
  Троллейбус встал, двери раскрылись.
  -- Сейчас. Сейчас найду, сейчас, - бормотал он. Выпала фотография, не Маши, чья-то другая. Мы оба нагнулись. Я поднял первым и вернул ее. В это время с нелепой значительностью Ширин уже протягивал мне что-то бумажное, свернутое вчетверо, похожее на письмо. - Прочти! Это тебе, - крикнул он со ступеньки.
  -- Что это? Зачем? - Я усмехнулся. - Доказывать опять?.. Последнее слово чтоб за тобой?
  -- Нет, доказывать - глупость. Я хочу, чтоб осталось, понимаешь? Я хочу, чтоб ты знал: было и так. Всё есть, ты прав. Всё... но... - Дверки, лязгнув, поглотили его слова.
  Четыре листка, вырванных из тетради, обтрепанных на сгибах, я прочел тут же, при свете фонаря, дымя сигаретой. Они лежат у меня дома закладкой где-то на полке - я не помню, какую книжку читал тогда. Неважно. Я просто правда не знаю, что с ними делать.
  В тот вечер я возвращался домой уставший и разбитый. Был тихий чудесный час городской жизни, из дворов и аллей слышались шорохи, шепот, приглушенный женский смех. Передо мной из темноты возникла целующаяся пара. Девушка с разбросанным по плечам волосом, не смущаясь, обнимала шею мужчины, встав на носки, тянулась к его губам. И как-то остро кольнула меня эта картина - с тоскливым чувством, что моя жизнь в главном, наверно, уже прожита. Любовь, жизнь, счастье. В темноте я будто увидал насмешливые глаза Ширина. Черт, он ведь еще что-нибудь совершит! И... нет, да что это, наваждение... разве я поддался ему?.. Поверить, что наши игры с их легкостью, упоением, - на самом деле обман? Что в этой теплой июньской тьме обступило, лежит и смотрит на нас отовсюду отчуждение, одиночество и холод? А вдруг и правда, что эту стройность жизненных линий придумали мы? Просто, как веру, просто, чтоб спрятать неуверенность и страх? Что ничего и нет, кроме страха и пустоты? Что в самом деле единственное спасение - безумный ширинский порыв навстречу, назло, вопреки - в тьму, в неизвестность?
  Нет, ерунда, конечно. Мы знаем, зачем живем. МЫ знаем.
  
  
  16
  Я так себе человек. Лишний раз убедился в этом ночью, когда в ответ на Машино 'что-то нехорошо, тоскливо мне на душе' сказал: 'Ничего. Спи. К утру всё пройдет'. Сказал без злобы, бестрепетно, и даже повернулся на бок, чтоб уснуть - и вдруг задумался. Что бы я ни мнил о себе в других лучших обстоятельствах, как бы ни случалось удивить людей - какой, мол, умный, добрый, широкий, щедрый, - а правда вот: в темноте и в тишине, а не на свету и в блеске. Почему не дрогнул? Почему сказал 'спи'? Двух слов, обыкновенных слов хватило бы ей - я даже не поискал их.
  Что происходит? Почему часто холод в мыслях - как резкий свет, в котором жесты и лица бледны, как на недодержанной фотографии? День на работе, вечер с Машей дома, движешься, возишься, живешь. А ляжешь, глаза закроешь, и прожитое кажется суетливым рисунком в белой пустой тишине. Зигзаги, кривые, всё мельтешит, мелкое, убогое. Кошка вчерашняя, наша с Машей озлобленность, эта дурацкая клизма, - зачем?
  Позапрошлой ночью на лестнице под дверью орала кошка. Кто-то кинул за порог кота искать, нашла, по запахам прибежала. Филька, рыжий дурень, сутки вился вокруг. Сунется к ней, - та начинает утробный вой. Глаза глупые, перепуганные, но сидит, не уходит!
  Ночь мы вставали по очереди. То кошку гнали, то оттаскивали кавалера. Остаток часов под кошачий концерт прошел в каком-то полузабытьи. Встал злой, зевал, натыкался на стулья, думал: два раза не пережить. Что сделать? Веника тварь не боится. Нести во двор бесполезно, через полчаса она тут как тут и орет. Пульверизатор бы какой-нибудь, сообразил я: прыснуть в морду, испугать! Вечером так и сделал. Кошка сидела на перилах, я вышел, яростно пустил в нее струю воды. Правда, нашел лишь грушу от клизмы, ничего под рукой не было, - и получилось, что обдал ее с головы до хвоста. Кошка метнулась. Но не вниз по лестнице, а за сундук с хламом - спряталась в темноту, только зрачки сверкали.
  'Что? Никак? Дай мне', - выглянула на лестницу Маша, тоже сонная и злая. 'На!' - Я протянул грушу. Маша щедро полила кошку, стену и ящик. Кошка не шевельнулась, хотя должна была броситься наутек; это как-то кольнуло больно... Покорно приняла она и третий водяной залп.
  Маша азартно прищурилась: 'Ах, ты так?' Пошла и вернулась с полной клизмой. Я вдруг увидел всё со стороны. Крикнул: 'Стой, ты что! Замерзнет, холод, февраль!' Она глянула на меня, опустила руку.
  Мы вернулись домой.
  'Зачем ты!' - сказал я. - 'Ты думаешь, что делаешь? Ты чего, Маша!'
  Глаза жены потемнели от обиды:
  'Интересно, кто первый начал? Придумал всё кто?'
  'Маш! Меру какую-то понимать надо! Сама не сообразишь, никак?'
  'Вот ты и соображай, если умный такой!'
  Ушла в комнату. Я - в кухню, курить.
  Детство и жестокость, черт знает что! Взбесилась оттого, что вывел ее на свет божий не в лучшем виде, внимание задержал. Очнулась, себя со стороны увидела, и на мне злость сорвала: свидетель!..
  Я был потрясен. Я вспоминал, как четыре раза подряд Маша выкидывала нашего кота из дома; за какие-то провинности, не помню. Повезло коту, я шел с работы, подобрал, перепуганного, по пути, а то не жить бы ему с нами. Маша дулась три дня, не брала в руки зверя. 'Кто тебя любит, тот пусть и кормит. Я тебя - не люблю!' - При мне это повторялось, при мне, будто и я был еще в чем-то виноват! Спросил. Да что за вспышки не по разуму, говорю, к таким пустякам, да с такой неумолимостью! 'Это потому, что я женщина!' Гордо, самовлюбленно!
  Сидел, злость накручивал. Устал. Увидел себя. Чем лучше-то? Что изощренней замаскировал в себе то же самое, под 'более чуткую натуру' спрятал, что раньше спохватился со стыдом? Через пять минут всё она поняла бы сама. Я-то - пульверизатор, а! Сам ход мысли, если задуматься: интеллигент, инженер.
  Вскочил, в комнату. Маша - бледное лицо отвернуто к телевизору - вязала на спицах. 'Маш, ну... Не могу так. С тобой малый камень на душе мне невыносим. Было б из-за чего... Мы оба самолюбивые дураки. Но я особенный. Я виноват! Ну прости! Затмение после ночи... Ей-богу, мне стыдно за себя. Маша!'
  Она не отвечала, взглядывала на экран. На меня не смотрела. 'Маша-а!' - взмолился я. - 'Хочешь, казни, только не молчи! Ну я же люблю тебя, ты знаешь! Я не понимаю, что происходит. С нами, со мной... Почему такая жестокость? Время такое? Мы такие?.. Что мы бессердечные, я не поверю!'
  'Ты меньше стал любить меня, Сережа', - тихим перехваченным голосом сказала она, и я увидел слезы. 'Маша, Машенька, да ты что!'
  'Ты не замечаешь. По временам ходишь за мной и ищешь, к чему бы придраться. Не то сказала. Не так сделала. Вечно у тебя мораль, вечно ты ищешь... Я не могу, я уже боюсь делать что-нибудь!' - привскрикнула она, бросила спицы и, разрыдавшись, выбежала прочь.
  Как меня перевернуло! Вспомнился месяц май, вспомнилось, как с замиранием сердца думал тогда: это еще аукнется, ох, аукнется! Да, вот он, рубец, и похоже, он навсегда.
  Приходили мы в себя часа два. Помирились моим усилием: я первый подавил самолюбие, я давил его с каким-то сладострастием, даже с истерикой, желая одного - восстановить наш душевный комфорт. ВОТ, ВОТ ЗДЕСЬ ЧТО-ТО... Если подумать, то эта покаянная вспышка была настолько сильней причины, ее породившей... Но слезы Маши сделали со мной что-то ужасное. Я каялся, целовал ей колени, я обрел какое-то странное красноречие, говоря, что кого любим искренно, того и судим, любя. Что она должна простить, ибо кроме нее нет никого у меня на свете...
  Через два часа мы сидели на диване и говорили спокойней. 'Всё эта ночь, нервы'. 'И на работе нервы, тоже действует'. 'Да. Ты приходишь вздернутый, страшно на тебя смотреть'. 'Бежать из института надо. Куда?'. 'Сесть, думать вместе, Сережа'. 'И все-таки! Маша, скажи! Разве нам плохо, разве плохо живем? Ведь завидуют. Смотрят, завидуют. Подружки, приятели, Марина, Руслан, твои, мои, все!' 'Сережка, ты не поверишь, я эту зависть ощущаю физически. Какая-то злая аура. Приходят с хитрыми глазами, выспрашивают, сами молчат'. 'Ты уже веришь в сглаз? Впрочем, много народу в доме. Устаем'. 'Все стали злей, проще. Люди изменились'. 'Может, это мы изменились, Маш?' 'Мы?.. Не знаю. Ох, Сереж, я устала от Марининой беготни к нам'. 'Да. Верю. А знаешь, в чем еще дело? Живем не так. Стали тяжелы. Разнообразия нет. Машенька, вспомни, как раньше!' 'Да ведь тебя никуда не вытянешь'. 'Меня? Да просто. Ты же не хочешь'. 'Я?' 'Ты, ты!.. Слушай, давай изменим всё!' 'Давай. Давай!'
  Так мы успокаивались. Так и раньше кончались срывы, чуть ли не такими словами. Было уже поздно. Мы сели чай пить и посмотреть какое-нибудь кино. ВОТ! ВОТ, ВОТ, СОВСЕМ, КАЖЕТСЯ, ЗДЕСЬ! Всё стало хорошо. Но только жило во мне подспудно какое-то неудобство, стыд за мою истерику - и с ним чувство обмана. Я не понимал, что со мной. Вроде как раскричался на пустом месте, и неловко теперь. Почему стало так? Повторяю: я не понимал. Просто пустота. И усталость.
  Телевизор я обычно смотрю пустыми зрачками. По слабости человеческой, требующей 'отвлечься' и 'развлечься' после малейших напряжений. Так все, так и я. Не было телевизора, - и ведь не спрашивали Машей, чем занимать друг друга наедине...
  Короче, я уставился в экран - и вдруг понял, что показывают что-то человеческое. Люди обычные, горе и радость у них не пыженные, - тихая, почти музыкальная гармония с моей пережитой болью послышалась мне оттуда. Странная это была минута, какого-то болезненного спокойствия и красоты. Мне и хотелось-то немного - побыть доверчивым ребенком, себя почистить, снять тяготу, - пусть таким способом, а может, даже и хорошо, что таким.
  Спицы мелькали в руках Маши. Она всегда так смотрела фильмы: больше на слух, чем глазами.
  'Полегче нам чего-нибудь не покажут?' - услышал я ее голос. Бодрый, убивающий всё печальное торжественное колдовство моей минуты. Я дернулся, открыл рот... Занятая вязальной безделицей, она не взглянула. Довела аккуратно ряд до конца, махнула на меня мимолетно ресницами:
  'Найди? А?'
  Я спрятал глаза и кивнул. Нашел на другом канале что-то в костюмах семнадцатого века, пестрое, бегающее, кричащее. Маша завозилась, устраиваясь удобней. Недолго я глядел куда-то в угол экрана.
  'Смотри. Не хочу'. Встал и ушел.
  ВОТ ОНО! Чего я жаждал в тот миг? Откровения? Чуда по заказу? Прозрачности обоих, насквозь пронизанных тем чудесным пламенем - и чтоб недели, месяцы, годы пылало, не обжигая?
  'Сереж!.. Ты из-за кошки расстроился?' - крикнула она вслед. 'Я не расстроился', - бесцветно ответил я.
  Маша вовремя вспомнила про кошку. Я надел ботинки, плащ. Видел - она беспокойно выглядывала в прихожую, с лица исчезла веселость.
  'Ну хочешь - принеси ее к нам! Погреется!' - Меня передернуло от ее слов.
  Не было кошки ни на ступенях, ни за ящиком. К телевизору я не вернулся. Маша заглядывала ко мне в комнату, спрашивала что-то. Я отвечал ей мирно, тихо. Потом легли спать. Маша ворочалась на кушетке, я бревном лежал на своем диване. И вот тогда это белое спокойствие вошло и поселилось во мне. Минут через двадцать я услыхал Машину жалобу: 'Что-то нехорошо, тоскливо на душе'.
  'Ничего. Спи. К утру всё пройдет'.
  Я повернулся на бок; лежали молча. Я услыхал движение, скрип пружин за спиной, почувствовал теплые руки ГОСПОДИ КАК ТОГДА, КАК В ТУ ПРОКЛЯТУЮ НОЧЬ и тяжесть, привалившуюся ко мне. Голос Маши, низкий, расстроенный, сказал шепотом: 'Я не могу так, с таким камнем, уснуть. Ты спи. Я не буду мешать тебе. Я немножко, я сейчас уйду'.
  Минуту думал: не сказать ей, что совесть надо иметь, нам на работу рано. А потом заснул. Первый раз заснул с непримиренной злобой.
  Судить себя задним числом, хлестать патетическими выражениями я разучился давно. Утром проснулся с отвратительным привкусом и с этой тихой мыслью - а кто я? Однажды где-то, не помню, я вычитал откровение. Что из подаренных нам талантов есть один главный. Всё свыше и всё ладно: видеть жизнь в разноцветье красок, слагать строфы, слышать шум и движение мира как музыку... Но есть одна счастливая для человека гениальность: вот эта чистая, живая просветленность души. Я ахнул: слово было сказано! В то время я тешил себя иллюзией такого своего бессмертия. Но как легко я потерял его вчера! А раньше? А еще раньше?.. Да, ладно, было это у меня вообще?
  И что теперь? Опять 'выхода нет'? Сдаться?
  Ну, пусть есть счастливые люди, которым эта сила вложена прямо в сердце, - они живут с ней, не рассуждая. Но ведь есть и я, кому дано хотя бы что-то в память и в мысль. И пусть это беда моя, но шанс. Память! Как странно мое первое воспоминание детства: боль. Играя, я обжег об утюг руку. Прижал ладошку, не зная, как это горячо и страшно. Мама гладила белье. А я, трехлетний, возился с ней рядом. Я вскрикнул. Ужас метнулся в ее глазах. Но прежде, чем схватить меня, она украдкой свою ладонь прижала к утюгу, как я. Я видел.
  Смысл открылся мне потом, когда много уже было нажито. 'Это правда? Так было?.. Почему ты так сделала, мама?' Она смеялась и не хотела объяснять. 'Господи, Сережка, что такого? Ты был маленький. Не знал, что об утюг можно обжечься. Ты взялся совсем без боязни - как было страшно слышать твой крик!' Я помню ее удивление: зачем я вспомнил.
  Она бы удивилась еще сильней, если б услыхала, что повернула тогда и поставила под ноги мне такой камень, что весь наш прельстительный, страшный, изящный, умный скептический век оказался бессилен что-то поделать с ним. Ах, ее легкость! Легкость, с какой она открыла мне эту тайну, не изменяла ей никогда.
  Она была обычный человек... Неправда. Она была прекрасной женщиной моего детства.
  Так жив я, нет? Не одеревенел совсем? Жжет, значит, живой, - слезы сами против воли льются. О моей замотанной в мокрое полотенце руке Маша правды не услышит. Мало ли как обжигаются в быту люди. А мне на память, чтоб всегда было перед глазами.
  Посмотрим. Ничто ведь не пропадет даром. Хорошее, плохое, светлое, черное, - ни капли. Как знать! Когда-нибудь из пепла и пыли, из судорог и слез возьмет и сложится что-нибудь такой красоты и силы, что удивит давно отученных удивляться нас. Из слез, из чего же еще? Бояться правды......... (ОБОРВАН УГОЛ) Осталась, по крайней мере......... бы ни было даль-......... (ЛИСТОК НА ЭТОМ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ)
  
  
  1999-2001, дополнено в 2005.
Оценка: 7.77*5  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"