Аннотация: Десятилетию окончания школы посвящается...
Илья Луданов
Спасите наши души
(зарисовки о школьном детстве)
Школа начала сниться мне по окончании института - через пять лет после того, как я покинул стены здания, где впервые увидел силу знаний. Школа снилась короткими отрывками интересных и скучных занятий, обрезками возможных вариантов судеб наших удивительных девочек, полетом по узким коридорам и тесным для детворы закоулкам заросшего школьного двора.
Их лица. Такие разные: смеющиеся и иногда задумчивые, безумные и непонимающие... Они что-то мне говорили, внимательно вглядывались в меня. А я все молчал. Школа снилась дерзко, чуть ли не через ночь, несколько месяцев подряд. Не знаю почему. И утром, просыпаясь весь в поту, я вопросительно вглядывался в рассвет за окном.
Эти сны разбудили во мне память о школе - память живую, на яркое время института застывшую где-то в стороне, но заведомо уверенную, что ей еще воспользуются, потому как именно там в нас были посажены семена будущих личностей - в годы нашего детства непохожего на себя - детства жалкого, замаранного чем-то склизким и омерзительным, но все же детства: полного скрытых страхов нерешительности и тайных глупых мечтаний, первых необдуманных фраз, бездумных, инстинктивных поступков и несказанных кому-то слов.
Мы росли в корявое время: не умея еще дышать свободно, я чувствовал, как нас что-то душит каждый день. В поведении не было с кого брать пример - взрослые, случалось, и сами не знали, что делать и как поступить, не то что - как воспитать. Учителя не знали чему учить и преподавали несмело, казалось, не веря в то, что говорят, потому как их учили совсем другому, они жили другим, верили в то, что теперь теряли, и у них, как и у большинства тогда, осталось только прошлое, будущее нельзя было представить, и они не знали что им делать.
Хорошо было естественным наукам - математика и физика вечны, "труд" и "физкультура" мало изменяемы и всегда нужны, а биология, география... - малоинтересны для незрелого учения, и как-нибудь всегда обойдутся без проблем образования, хотя и с ними иногда возникали вопросы. Но как быть с литературой? С русским языком, историей, обществознанием? Во что и кому верить? Чему учить?
Впрочем, читать, как я думаю, так никто из нас к "выпускному балу" не научился, а в современной истории разбираться и не начал.
В институте я стал немного похож человека, но та поросль личности, что потом расцвела, посажена была в школьные годы... И посажена эта поросль была во всю ту грязь, в весь окружающий разврат которым были набиты наши сердца, души и мозги. Все были подчинены этому, и - что страшно - все были уверены, что так и надо, и единицы пытались прохрипеть: "Помогите!".
Бороться мы и не думали. Мы только впитывали: все самое мерзкое, неразумное, нас же самих изничтожающее. На наших детских улыбках огнем зла и невежества был выжжен путь того времени, когда было не с чем бороться, не во что верить, потому что ничего кроме этого не было, а больше мы тогда ничего не знали.
Много позже я понял, что видел тогда, как дети звереют. Мало что есть страшнее этого. Это как упущенный шанс на счастье. И мне очень хочется верить, что они выросли людьми.
Потом, взрослея и развивая природой данный дар мыслить, инстинктивно - еще не зная для чего и почему - избавляли себя от этой за годы накопленной грязи, и я с дикой болью не один год вырывал из груди своими мыслями и чувствами всю эту мерзость вместе с кусками души - ведь ничто бесследно не проходит - и перерождался, самоочищался в сомнениях, перевоплощался в нечто новое; и тогда поклялся себе всю жизнь бороться с грязью, в которой мы детьми захлебнулись, даже не потому что приняли это зло за что-то доброе, а потому что мало что другого вокруг себя видели. Были только хорошие люди. Но их - всегда меньшинство.
Эта грязь еще сидит во мне - я ее чувствую - и иногда даже боязно подставить себя свету, и лишь понимание важности борьбы, как и сама борьба, спасает мою душу, мое сердце и очищает их, не давая очерстветь.
Поразительная вещь - мы ведь не жили во время войны, не голодали, нас, в конце концов, никто не бил, не вешал, не расстреливал; но кто из нас жив? Кто еще дышит?
Иногда, в короткие перерывы, когда поток грязи утихал, наступала тишина. Это была черная тишина - за ней не было видно света, и мы ходили по серым холодным улицам, засунув руки в карманы плохеньких старых курток, с опущенными к ногам глазами, и - ни разу! - стоя на земле не поднимали головы, не смотрели в бездонную синеву, и не пытались спросить: "А что там?" и - "Почему здесь так?"
Окружающее пугало, сила заменяла веру, и я боялся жить. Боялся, помнится, всего, и неравная борьба с этими страхами стала всей моей жизнью. Но победил его я намного позже, чем окончил школу.
Сказки нас не тешили и не воспитывали. Они нас травили. Травили тем, что мы в тайне от всех, но честно перед собой, живя тусклыми мечтами об этой беззаботной и светлой жизни, ничего не хотели менять в настоящем, слушая шепот проклятий старших, обращенный ко всему что было.
Что надо было сделать с народом, в котором растут такие дети? Попробуйте-ка ответить...
Мне не нужны фотографии, чтобы вспоминать о них: вот они, передо мною, как живые - все воспитаны "на одних букварях", в одном месте и среди одних людей, но - какие же все разные!
Я обнаружил это летом, после окончания института, удивленно перебирая в памяти неожиданные школьные сны и просматривая фотоальбомы. Вот фотография маминого класса. Семьдесят какой-то год. Все как на подбор: в одинаковой школьной форме, с однотипными прическами и такими похожими лицами... Тут-то меня как током ударило. Я открыл свой школьный фотоальбом и внимательно рассмотрел все общие классные фото, что были: за 3-й, 5-й, 8-й, 10-й классы. Среди нас не было ни одной пары школьников с похожим выражением глаз и лица. Все были как-то искривлены. Кто в большей, кто в меньшей степени, но - все... Каждый по-своему отвечал на то, что впитывал, и в итоге на каждом лице - в нас, ничего не видевших и ничего еще не понимающих - отразился свой след того окруженного ночным туманом времени. И если советское время на лица детей, как на той старой фотографии, большой печатью поставлено, всех под одну планку подведя, то время нашего детства всей силой своего невежества испачкало каждого из нас, заставив даже радостные лица необъяснимо искривиться.
И только озаренная душой изнутри красота девочек нашего класса, с глазами и улыбками, похожими на чудо, восхищали и продолжали спасать странный мир вокруг и всех нас.
Я родился в начале "перестройки", пошел в школу в 1991-м - в год диких своей неразберихой перемен, над которым историки, пытаясь восстановить логику событий, еще долго будут биться по архивам. Окончил школу в 2001-м - в первый год нового тысячелетия, год сумбурный, веющим новым и, конечно, лучшим; год многое определявший, но так ли уж много определивший?
Мы - дети Чернобыля, брошенных шахт бурого угля, еще только учились кривым почерком выводить первые буквы, когда история уже занесла всех нас в свой черный список жертвоприношения человеческой глупости и невежеству. Но становиться жертвенными баранами мы не желали - и радость жизни била из нас ключом. Мы еще совсем ничего не знали, когда научились лгать и радоваться злу к другим людям, увидели грязь и познали пороки. "Я о своей жизни больше пекусь, чем о твоей, и все что плохо тебе - хорошо мне, и хоть над тобой я стану чуть выше", - нескрываемый лозунг тех дней. И ошибаясь, мы считали, что сами в те дни его придумали.
Драки, драки, драки - повсюду, вокруг, неслышно, за углом, за гаражами. Но то были не драки, то были избиения...С холодными глазами, многими одного. Просто от того, что ты дернулся, делая по-своему, или не подчинился. Потому что ты не с ними. Их глаза темны, пусты и насмешливы. В таких людях я впервые увидел обреченность. В холодных, омерзительных глазах дико воющих, шипящих, ржущих. Избиение - их попытка хоть как-то выплеснуть грязь, что они пожирали годами.
Не знаю, чего я хотел, но еще в шесть лет, запомнив, что в мире есть красота, я инстинктивно запасся большой выдержкой, и еще не озверев, говорил себе, как знал: мне не быть как они. Сложно сказать, как я пришел к таким выводам. Понимать, точно ничего не понимал.
Помогли ли в этом множество книг, что я постоянно читал, или воспитание родителей, а может, это пришло само по себе, с возрастом, но где-то в девятом классе, лет в тринадцать, во мне что-то искривилось, поменялось, и я, обнаружив перед собой глыбу вопросов, на которые не имел представления, что и сказать, начал бороться со всем аморальным, что по моему нелепому, интуитивному мнению было в моей жизни и, порвав со всем, что из той, уже прошлой жизни, меня окружало, ушел в себя и открыл новую страницу в истории, которой было суждено стать моей судьбой. Тогда же появилось новое ощущение, и я не знал, что это, и лишь много позже открыл, что, верно, именно это люди называют одиночеством.
Сегодня я так и не могу дать вразумительные ответы на ставшие тогда передо мной вопросы. Но каждый день пытаюсь ответить на них. Я знаю, что тот путь - путь мучений и сомнений, одиночества и тоски, был верным, и я, так много потеряв и ничего из желаемого не получив, и сегодня не жалею ни о чем.
Я только иногда скучаю по ним. Зная, что опоздал, думаю, это совесть заставляет меня скучать. Мне им столько хочется сказать, этим девочкам с волшебными глазами! Чтобы они знали, что я думаю о них. Хотя бы во сне.