Мое обучение было закончено. Правда, закончилось оно несколько неожиданно и не успело напичкать меня хоть сколько-нибудь заметной ученостью. В сущности, я остался невеждой. Как и прежде, я знал очень мало наук. Точнее, я не знал никаких наук. Единственным дошедшим до меня искусством было искусство писать и читать. Но вы и сами можете видеть, что, несмотря на усилия брата Жоффруа, пишу я по-прежнему плохо, хотя - что уж скрывать! - могу, по меньшей мере, нацарапать какие-то слова хотя на листах этой книги. Благодаря брату Жоффруа, я могу теперь выразить словами некие чувства.
Впоследствии я всегда был признателен брату Жоффруа за преподанную мне науку писать и читать. И Бог с тем, что знаний он мне преподал отнюдь не достаточно! Умение хоть как-то писать позволило мне записывать стихи, без чего, конечно, они были бы навсегда потеряны. Оно позволило мне принять участие в конкурсах: я сам не мог появляться на них, поскольку мое имя было запятнано, как имя предателя и кровожадного разбойника. Но я отсылал стихи с моим жонглером: это был совершенно невежественный, но верный человек. Правда, в конце-концов его схватили и повесили, но это было нарушением всех рыцарских законов чести, согласно которым жонглеры, как и герольды, пользуются личной неприкосновенностью.
Я знаю и не скрываю, что многие осмеивали мои стихи за нарушение правил грамматики и орфографии. Но многие осмеивали их из мести за мои преступления, как-будто преступления автора являются предметом поэтического суда! Впрочем, смеялись отнюдь не все: были и такие, кто пытался меня спасти и принимал участие в моей судьбе, дабы мой, по их выражению, дар не погиб на каком-нибудь эшафоте... Конечно, без уроков брата Жоффруа никто никогда не узнал бы об этом даре. И я теперь повторяю еще раз, что глубоко признателен этому человеку за его работу и попытки превратить меня в образованного человека: из всех совершенных мною убийств, только его убийство вызывает во мне хоть какое-то сожаление.
Я не хочу оправдываться. В течение моей короткой жизни я видел множество людей, множество жертв, предателей и бандитов. Я видел убийства, совершенные самими разными способами. Видел поля сражений, покрытые омерзительными трупами. Видел повешенных и тех, кого замучили до смерти. И я понял, что жизнь - это самый изменчивый, самый непостоянный дар.
И то, что в тягость одним и в радость другим - безразлично третьим. Наш мир - бокал, до краев наполненный обидами и печалью, вздохами и слезами. И тупость чувств, как и ума, - не более, чем защита от смерти. Вот почему в нашем мире так много тупых умом и еще больше - сердцем людей.
Я не хочу оправдываться, но моя грудь разрывается всей мировой печалью. Сердце сжимается холодом небес. Руки опускаются под тяжестью грехов.
Всю мою сознательную жизнь я совершал преступления и творил насилие. Я убивал богатых и бедных, и пищу мне добывала смерть. Я поднял руку на Церковь: но много ли во мне было веры?
Только две вещи радовали мои сердце и душу подобием жизни: живопись и стихи. Но, к моему глубокому сожалению, я плохо знал искусство письма и совершенно не умел рисовать.
I
Я не мог скрыть убийство брата Жоффруа. Я совершил его в состоянии безумия, но вскоре взял себя в руки и понял, что попал в ловушку, совершив идиотскую глупость. Я не испытывал ничего похожего на угрызения совести. В конце-концов, этот человек прямо показал мне свое отвращение, и я сам принимал его за досадное препятствие между мной и свободой - препятствие, заставлявшее меня терять драгоценное время и вечно корившее меня и читавшее мне мораль.
Труп брата Жоффруа валялся подле моих ног. Он смотрел на меня своим единственным уцелевшим глазом. Я ощущал запах крови, но во мне не было страха. Я не думал, что этот труп мог встать и, тыча в меня пальцем, вопить о мести. На мой взгляд, это был самый обычный человеческий труп, который навсегда свалился на землю - чтобы уже никогда не подняться.
Но, сочинив стихи и записав их на обороте книжного рисунка, взяв себя в руки, я вдруг понял, что убийство брата Жоффруа было ошибкой: как я мог избавиться от трупа?
Был поздний вечер. Он должен был смениться ночью. Ночь должна была смениться утром, когда все воины сэра Ричарда пойдут к молитве. И так как именно брат Жоффруа отправлял в этой шайке все божественные службы, его исчезновение не могло остаться незамеченным. Никто не любил этого человека, но все его охраняли, потому что он был их единственной связью с Богом; потому что он был единственным человеком, говорившим с ними от имени того самого Бога, который прощал им грехи.
Я не сомневался, что мое положение владетеля Калансона не остановит их. Напротив, это должно было стать еще одной причиной расправы, поскольку оно мешало считать поместье военной добычей, а после резни, учиненной в замке, у меня не осталось людей, которые захотели бы объединиться и встать на мою защиту. Я остался один. Вокруг меня было много людей, но все они были моими врагами. Вокруг меня было много земель, но каждый барон был моим неприятелем. От замка начиналось много путей и дорог, но мог ли я выбрать хотя бы один путь, одну дорогу?
Я находился в башне замка, в школьной комнате, у себя. Но, без страха глядя на труп брата Жоффруа, я вдруг ощутил себя маленьким ребенком, потерявшим мать и оставшимся одиноким среди ужасов мира.
Мое сердце сжалось. Разум погрузился в ступор, в пассивное ожидание бог весть чего. Я сел на краешек стола, окинув комнату взглядом в поисках матери или какого-нибудь друга, который мог бы сказать мне, что ничего не случится.
Но увы! Все мои взгляды тонули в сумерках или натыкались на камни, едва выступавшие из полумрака и напомнившие мне замковую тюрьму.
II
Вечер сменился ночью, комната погрузилась в темноту, но я не двигался. Снежинки нежно бились в окно, слабый свет проникал из-за туч и снежной пелены.
Я не шевелился. Труп брата Жоффруа виднелся подле стола. Время от времени лунный свет падал на кончик свечи, торчавшей из его глаза, и тогда казалось, что чья-то рука зажигала свечу - не для того, чтобы осветить комнату, но для того, чтобы вырвать из темноты лицо убитого.
Я не двигался, слушая ветер и снег, шипение снега и легкое поскрипывание окна. Я наблюдал игру теней, сражение луны с тучами, с ветром, со снегом. Ничто не могло заставить меня сойти с места. Я оставался неподвижным несмотря на холод, несмотря на то, что мое тело налилось тяжестью и усталостью. Ничто не могло заставить меня хоть немного подумать. Мой разум оставался в небытии. Ничто не могло заставить меня принять хоть какое-то решение: я предпочел не двигаться несмотря на то, что, конечно, я должен был сделать хоть что-то для своего спасения.
Лист пергамента легонько шевелился подле моей руки. Его оживляло дыхание ветра, проникавшего в комнату через щели между камнями старинных стен. Драпировки покачивались на этих стенах, а я смотрел на них и видел сцены какой-то старинной охоты. Конечно, я не мог различать фигуры, не мог видеть шитье гобеленов, но они жили в моей памяти и поэтому были зримы, и танец этих гобеленов успокаивал меня, говоря, что я не один.
Однажды я взял пергамент и попытался прочесть мое последнее стихотворение. Его слова все еще звучали в моей голове, они были созданы убийством, они вспыхивали кровью моей жертвы. Это было легко. Свет луны падал на пергамент. Снежинки образовывали восхитительный серебристый орнамент.
Я жил тогда благодаря лишь тому, что мое тело было живым, а не умерло. Пальцы ласкали пергаментный лист, ощущали его шероховатость. Уши слушали ветер и снег, луну и ее битву против ветра и снега. Глаза осматривали драпировки, мрак, фигуры из памяти и видели все в серых и черных красках, ставших единственными цветами комнаты.
Я все понимал, все ощущал, все помнил. Я ничего не забыл, но превратился в совершенно беспомощное существо, слушавшее ночь и ее шорохи.
III
Я грезил. Мне это было в отдых, но было и пустой тратой времени. Очнувшись, я обнаружил, что уже наступило утро. Тучи ушли, ветер прогнал снег. Далекий восход солнца обагривал небо и окрашивал окно в слабые золотистые цвета.
Я спал, сидя на столе, и тело, руки, ноги онемели. Они отяжелели и отказались мне подчиняться. Я попытался встать, сойти со стола, но в тот же миг упал рядом с трупом.
Как и прежде, брат Жоффруа смотрел на меня с упреком своим единственным глазом, и кончик свечи торчал из орбиты второго. По сравнению с вечером труп совершенно не изменился, разве что только на ощупь: когда я случайно коснулся его рукой, он напомнил размокшее мясо, это мясо легко проминалось рукой несмотря на то, что было холодным и мертвым. Я не врач, но все-таки понял, что брат Жоффруа уже начал разлагаться.
По какой-то причине (теперь я уже не помню эту причину) я решил вытащить обломок свечи из раны. Протянул руку и, коснувшись воска, тут же ее отдернул. Протянул руку еще раз и потянул за свечу, но она не поддавалась никаким усилиям, словно пустила корни и слилась в единое целое с раной. Быть может, она пробила кость, Но все, что я видел, это ее ближайшую часть, оплывшую и обрамленную засохшими каплями крови.
Я оставил свечу в покое, тем более, что не было никакого смысла ее зажигать. Я не мог этого видеть, но, без сомнения, солнце уже встало, потому что весь мир уже наполнялся желтым и ясным светом, множеством света, таким светом, который без труда проникал в комнату через окно. И само окно, тусклое ночью, начало исчезать из вида, наполняясь ослепительным светом и превращаясь в красочное пятно.
Я попытался встать с пола. И встал: пол уже согревался солнечными лучами, и, мало-помалу, ощущение тела вернулось ко мне. Встав, я подошел к окну и посмотрел на внутренний двор замка, на узкую дорогу к капелле, на саму капеллу и на каменный крест, пронзавший небо, но Бога не достигавший.
Посмотрел в небеса. Они были глубокими и чистыми, умытыми шедшим давеча снегом и солнечным светом. Но жизни в них не было, они опустели. Я смотрел на них и думал, что Бог, его ангелы, мать, отец и Святой Дух были простым обманом, брошенным в мир с какой-то жульнической целью. Эта древняя сказка ужаснула меня.
Я посмотрел на церковный крест, и этот крест, кусок мертвого камня, превратился в маленькую точку, застывшую на старой крыше подбно черному ворону - как образ смерти, как слово демона и ненависти.
Я посмотрел на дорожку, ведущую к церкви. Она хранила множество следов, но это были следы дьявола и его верных слуг, ходивших этой дорогой на протяжении нескольких столетий, в течние многих лет и дней. Я смотрел на дорогу и не мог вспомнить ни одного божьего человека, ни одного сердечного и душевного человека, которые бы пользовались ею, оставив на ней свои следы.
Солнечные лучи коснулись крыши капеллы. Коснулись креста. Коснулись дороги. Но крыша не осветилась. Крест не сменил свой черный цвет на какой-то другой. Дорога, как и раньше, хранила следы дьявола.
Я отвернулся от окна. Мой взгляд упал на труп брата Жоффруа и как-то вдруг выхватил из общей картины его лицо и смертельную рану. Остановившись на мертвой улыбке, он погрузился в единственный глаз мертвеца.
И в этот же миг раздался удар колокола. Я вернулся к окну и снова взглянул на церковь. Уши наполнились колокольным звоном. Этот звон пронзал душу, сжимал сердце невидимой рукой. Но я не боялся. Как всегда, не страх, а печальпереполняла меня. Это была нечеловеческая печаль. Это была печаль утраченной надежды.
IV
Колокол звонил и звонил. Его удары летели как бронзовые птицы. Его неясные слова будили людей и призывали их к молитве.
Я попытался открыть окно, но его рама была слишком хорошо зафиксирована между камнями стены. Поэтому я замахнулся и кулаком ударил в разноцветное стекло. С мелодичным звоном осколки посыпались вдоль стены. Они усеяли подножие башни и разбитыми звездами заблистали под солнечными лучами. Их краски, оттенки, фрагменты вытягивались ко мне множеством отблесков. И я смотрел на эти отблески, на эти осколки, краски, оттенки. Я видел то, что мгновение назад было моим гербом, изображением моего герба, драгоценным изображением славы Калансона.
Но я выбил окно не потому, что хотел насладиться игрой разбитых красок, а для того, чтобы звон колокола свободнее проникал в мою комнату. Я сделал это в надежде понять, о чем он пытался сказать, в надежде понять его слова; в надежде понять, почему Бог превратился в демона и покинул замок; почему крест церкви стал черным; почему дорога к церкви все еще хранила демонические следы.
Я разбил окно, и в тот же миг мои уши наполнились грохотом. Это был грохот колокола, который выл, как дикое животное; выл, как штормое море, как пораженный в сердце человек, как брат Жоффруа.
Я слушал этот грохот, звон, колокол, вой. Но я ничего не понимал, ничто не говорило со мной на понятном мне языке, несмотря на то, что все знание мира устремилось в разбитое окно.
V
Внезапно колокольный звон оборвался. Воздух наполнился тишиной. Все окрестности замка наполнились тишиной. Моя душа тоже наполнилась тишиной. Черный крест церкви задрожал под напором ветра. Ветер стер солнечные лучи, закрыл небо тучами. В мертвой тишине, в тишине Бога, в тишине мира закружился снег, словно запоздалая ласка. Он проглотил и церковь, и крест. Проглотил дорогу и демонические следы на ней. Приблизился к дыре, оставшейся на месте выбитого окна. Начал проникать в комнату.
Снег закружился вокруг моих рук и разгоряченного лица. Запутался в моих волосах, чтобы чуть позже потечь по щекам. Коснулся губ, и я его слизывал и пил. Небо прорвалось, и зимняя буря влетела в комнату.
Я не двигался. Как раньше, я смотрел на подножие башни, но уже ничего не видел. Снегопад спрятал от взора внутренний двор замка. Он не позволял проникнуть за пелену снежинок и рассмотреть дорогу к церкви. По этой причине я не мог понять, был ли кто-нибудь на дороге, шел ли кто-нибудь к церкви, хотел ли кто-нибудь помолиться Богу. Но все же я продолжал внимательно всматриваться в снежную пелену - в надежде пронзить ее и увидеть людей.
Это были пустые труды. Я не видел ничего, за исключением самого снега и каких-то теней, кружившихся в вышине. Тогда я начал внимательно слушать и немного спустя услышал два человеческих голоса.
- Какого черта! - сказал один человек.
- God damn! - сказал другой.
- The climate here is like that of hell. - Сказал человек. И первый со смехом ему ответил:
- Go to hell!
- There will be hell to pay!
Они рассмеялись, и этот смех взлетел ко мне. Я попятился и чуть не упал на спину: одна из моих ног наткнулась на голову трупа. Я споткнулся, но сохранил равновесие. И тут же услышал:
- Но что же делать с братом Жоффруа?
Я резко обернулся, но за моей спиной никого не было: комната была пуста, и только труп ухмылялся мне мертвой улыбкой.
- Но что же делать?
Я снова обернулся. И еще раз моя поспешность ни к чему не привела. Как и в первый раз, никто не прятался за моей спиной.
- Скажи, что делать?
Я понял: голос поднимался из моей собственной груди. Но это был не мой голос.
Моя рука невольно прикоснулась к сердцу: оно не билось.
- Стало быть, я умер?
- Почему?
- Сердце не бьется.
- Какие пустяки!
Что-то большое, что-то тяжелое, что-то ужасное толкнуло меня в бок. Я упал и обрушился в пропасть. Но возле самого дна мое тело свело судорогой, и я открыл глаза.
Я лежал на столе и был весь в поту. Комната наполнялась слабым утренним светом. Было холодно. Я облокотился и бросил взгляд на окно. Его стекло начинало золотиться в первых лучах солнца. Золотистые краски проникали в комнату и странным образом ее освещали.
VI
Было ранне утро. Все, что случилось раньше, было всего лишь сном. Я открыл глаза и провел рукой по потному лбу.
Тяжело спустился со стола на пол. Книжная страница, рисунок, мой стишок вырвались из переплета и прилипли к потной ладони. Слова стишка превратились в черное пятно.
Я отшвырнул в сторону лист и, едва передвигая ноги, подошел к окну. Откуда-то послышался голос:
- Давно пора. Почему не звонят?
- Странно. Где шляется наш капеллан?
- Ты прав. Странно.
Я открыл окно и перегнулся через подоконник. Внизу, на дорожке возле подножия башни, стояли два человека, два англичанина, смотревших на церковь и колокол. Они были правы: странно, что колокол не звонил. Но тут же я вспомнил: после резни это брат Жоффруа должен был звонить к утренней молитве!
Разумеется, никакой брат Жоффруа не мог звонить. Ведь его труп не мог подняться пола и явиться в цервковь для отправления божественной службы. Ясно, почему англичане удивлялись молчанию колокола. Я мигом впомнил мое тяжелое положение.
Англичане пошли к церкви. С минуты на минуту они должны были увидеть, что брат Жоффруа, их капеллан, не явился в церковь сказать своим людям слова сочувствия и утешения. С минуту на минуту они должны были понять, что нечто действительно случилось, и это нечто весьма дурно пахло.
Я отвернулся от окна и посмотрел на тело брата Жоффруа. Я не мог перетащить его, не мог и спрятать. Поэтому я приготовился к долгому ожиданию... или к короткому - я не знал, но вернулся на прежнее место и сел на стол.
Время текло очень медленно. Оно явно не торопилось. Оно почти остановилось и превратилось в глыбу льда, едва таявшего под солнечными лучами. Но с другой стороны, оно текло очень быстро, летело, таяло и превращалось в потоки воды. Мой разум прыгал вперед и пятился, повторяя скачки времени.
Наконец, послышались взволнованные голоса. Судя по шуму шагов, англичане бежали из церкви по дорожке. Плиты дорожки под их быстрыми шагами наполняли двор замка тяжелым, низким, тревожным звоном.
- Где он может быть?
Почти задыхаясь, второй ответил:
- В башне!
- Уверен?
- Да!
- Вперед!
Они снова побежали. Шум их шагов обогнул подножие башни и стих. Опять воцарилась тишина. Но это было затишье перед бурей. А я не двигался. Я сидел на столе и слушал тишину. Луч солнца ласкал мою щеку и касался кончиков губ. Пятно света двигалось по столешнице и потихоньку приближалось ко мне.
Наконец, тишина взорвалась и обернулась грохотом. Я вздохнул. Дверь в комнату открылась. Двое англичан вбежали в нее и тут же попятились назад: они заметили тело брата Жоффруа.
Пролетело несколько мгновений. Мы обменялись взглядами, не вымолвив ни слова. Но труп с упреком смотрел на нас. Он требовал мести.
- Кто это сделал?
В глазах вопрошавшего был виден ответ, поэтому я не стал ничего врать:
- Разумеется, я.
- Вы?
Даже зная ответ заранее, англичанин опешил. Это был маленький и тщедушный человечек. Однако, его друг был большим и сильным человеком. Эта детина схватила меня за шиворот и потребовала у своего товарища:
- Зови других!
Маленький англичанин медленно подошел к окну и широко открыл его. Перегнувшись через подоконник, он свесился вниз.
- Help!
- Я вздрогнул. Второй англичанин повернул голову к окну: его маленький друг, наполовину свесившись через подоконник, безумно взмахивал руками и кричал без передышки, как сумасшедший:
- Help!
VII
В открытую дверь комнаты ворвалось множество людей. Они увидели своих приятелей и заметили труп.
- Что случилось?
- Смотрите!
- Кто...
- Он!
Детина снова схватил меня за шиворот и сильно дернул:
- Come across!
Я улыбнулся:
- I could not help laughing! Кажется, вы говорите примерно так?
- Он смеется над нами! Отлично!
И ударил меня по лицу.
- Отвечай, каналья, зачем ты убил этого человека? Зачем ты убил нашего капеллана? Зачем ты убил брата Жоффруа, лучшего друга лорда Лаунчестон и твоего благодетеля?
Он снова ударил меня. Кровь потекла из разбитой губы. Левый глаз закрылся. Но я оставался спокойным - быть может потому, что англичанин совершенно потерял голову.
Один из англичан схватил своего приятеля за руку и крикнул:
- Хватит, ты его убьешь!
- Как же! У этого пса множество жизней! Он уже не раз умирал. Думаю, нужно его повесить. Только так мы будем уверены, что он и в самом деле сдох!
- Невозможно.
- Это еще почему?
- Он пользуется покровительством нашего господина. Лорд Лаунчестон сам говорил, что бы ни слочилось, обеспечивать его безопасность.
Детина оставил меня в покое. Я тяжело упал на пол. Другой англичанин наклонился ко мне и спросил:
- Зачем вы это сделали?
Сплевывая кровь, я немного приподнялся и оперся на руку:
- Он мне надоел.
- И все?
- Все.
Англичанин удивленно посмотрел на меня, после чего обменялся взглядом со своими друзьями. Криво усмехаясь, детина сказал:
Сам видишь. Это не человек. Нужно повесить это исчадие ада!
Я слушал спор между моими врагами, ожидая, какой жребий выпадет на мою долю в этот раз. Но, как и раньше, оставался спокойным. Более того, я смотрел на англичан со слабой улыбкой и, несмотря на то, что был вынужден слизывать и глотать собственную кровь, чтобы не захлебнуться в ней, я с разных сторон оценивал смешные аспекты моего положения.
Я слабо улыбался. И эта улыбка приводила в бешенство моего детину. Если бы его никто не сдерживал, он, без сомнения, постарался бы стереть улыбку с моих губ. Он свернул бы мне шею там же, на месте моего преступления. Он убил бы меня собственными руками. Но он не мог повлиять на своих приятелей, вспомнивших о распоряжении лорда Лаунчестона.
В то же время некоторые из них взяли тело брата Жоффруа и вынесли его из комнаты. Как я понял, они хотели отнести его в церковь, чтобы позже совершить над ним все то, что обычно совершают над телами умерших. Я посмотрел им вслед, и слабая улыбка опять осветила мое лицо.
- Вы - сумасшедший!
- Может быть.
- Я хотел добавить что-то еще, но едва мог говорить: требовалось сделать усилие, чтобы слова слетели с моих разбитых и распухших губ.
Наконец, моя судьба была решена. Не взирая на возражения детины, было решено поместить меня под стражу.
Все вышли из комнаты. Я остался один, и поворот ключа в замке возвестил, что меня надежно заперли.
Я снова избежал смерти.
IX
Я оставался один до вечера. Сначала дневные тени удлинились, потом окрасились уходившим солнцем. Была зима, но стояла хорошая, теплая погода. Снег таял и превращался в лужи, покрывавшие землю внутреннего двора замка и плиты дорожки. Талая вода сочилась по стенам и нежной капелью шуршала у меня над ухом. Крыши построек, церкви, галереи блестели червоным золотом. Подумав, что наступила весна, птицы завели свои песни. Черный крест капеллы пронзал небо и походил на грозный силуэт на фоне солнечного круга.
Никто не приходил ко мне. Никто не давал мне есть. Меня оставили без воды. Я не хотел есть, но мучился жаждой, и все мои поиски воды оказались напрасной тратой времени. Я думал раздобыть немного воды, перегнувшись через подоконник, но это усилие, как и другие, ничего не дало. Более того, слишком сильно свесившись вниз, я чуть не упал на землю.
Я хотел пить. Жажда была сильной и мучительной. Запекшаяся кровь жгла мои губы и горло. Словно огонь костра, она жгла мои голову и желудок. Но делать было нечего, и я должен был ждать прихода кого-то, кто, без сомнения, со временем явился бы в мою комнату.
Трудно было обмануться в таком расчете, и я не обманулся. Когда дневные тени удлинились и дали место вечерним теням, один из англичан отпер дверь и вошел в тюрьму.
- Ты готов?
- К чему?
Англичанин отвратительно улыбнулся и сказал, глядя через окно на крест капеллы:
- Не к смерти. Успокойся, французская собака!
- Тогда к чему?
- Мы тут подумали и решили. Ты должен присутствовать в церкви. Ты должен видеть жертву. Ты должен отдать последние почести брату Жоффруа.
- Это еще зачем?
- Не твое дело. Так решено.
Я пожал плечами и ответил:
- Да ради Бога! Только я хочу пить.
Англичанин снова отвратительно улыбнулся:
- Почему бы и нет?
Он принес миску с водой и, едва я выпил все до последней капли, схватил меня за шиворот и потащил к выходу из комнаты. Я попытался освободиться, но англичанин только крепче сжал кулак.
- Я могу идти без твоей помощи!
- Знаю. Но мне это безразлично.
Мы спустились во двор, обогнули донжон Калансона и пошли по церковной дорожке. Из церкви слышался какой-то шум, но поначалу я не мог определить его причину. Никаких путных мыслей не было. На мгновение я даже подумал, что англичане решили принести меня в жертву на манер языческих; что они, взбеленившись, потеряли страх Божий и решили осквернить алтарь, убив меня прямо в церкви, подле бренных останков брата Жоффруа.
Но это, конечно, было не так. Как только мы ближе подошли к церкви, я понял, что природа доносившегося из нее шума была отнюдь не так проста. Он походил на безграмотные попытки разжиться божественной музыкой, которая должна была сопровождать брата Жоффруа в его последнем путешествии. Множество людей кричало во весь голос и распевало псалмы. Эти голоса производили жуткую какофонию. Крики летели к небу. Сам того не желая, я улыбнулся:
- Вы пригласили меня на заупокойную службу или на дебош?
- Это еще что за шутки?
- Какие уж тут шутки! Вы испугаете самого Бога, если, конечно, Он по-прежнему находится на небесах.
Англичанин нахмурился:
- Что ты плетешь, проклятый безбожник! Как это, если Он по-прежнему находится на небесах? Ты хочешь сказать, что Бога нет?
Мы остановились.
- Слушай меня внимательно. Я выдам тебя Церкви, если ты сейчас же не извинишься перед нашим Господом, всемогущим и милосердным!
- не знаю Господа ни всемогущего, ни милосердного, - ответил я, и мурашки побежали у меня по спине. Никогда в жизни я не выссказывал вслух такие мысли. И вот, я выссказал их, и все вокруг похолодело.
Глаза англичанина зажглись недобрым огнем.
- Ты не только безжалостный убийца. Ты - настоящее исчадие ада. Мой друг был прав: тебя следовало повесить!
- Время терпит.
- Ошибаешься.
- Хорошо. - Я улыбнулся. - Если хотите, пойдем, поищем подходящее дерево.
Англичанин поджал губы и снова потащил меня в церковь.
X
Мы снова пошли к церкви. Оставалось сделать лишь несколько шагов, чтобы войти в дом Господа, а шум, между тем, возрастал. Наконец, когда мы подошли к дверям, этот шум превратился... во что? Я не знал. И даже теперь у меня нет подходящих слов, чтобы объяснить его превращение. Надеюсь, вы сами подыщете нужные слова, поняв, что я имею в виду.
Двери церкви были открыты, и слабый свет, проникая через них, пятнал оканчивавшуюся возле порога дорожку. Эти пятна были окрашены во множество цветов и оттенков. Они походили на разбитый витраж, на его осколки, в беспорядке брошенные под ноги проходящих. Каждое пятно дрожало, неуловимо меняло форму, жило само по себе.
- Идем.
Англичанин меня толкнул, и мы вошли в старинную домовую церковь моего рода. Но теперь это уже не был храм Божий. Это был заурядный воровской притон. И если сначала я мог в этом сомневаться, мои сомнения рассеялись в тот же миг, как я вошел в церковь и увидел то, что творилось внутри.
В стенах единственной комнаты находился открытый гроб с телом брата Жоффруа. Лицо трупа было освещено несколькими свечами. Щеки багровели, лоб белел, губы походили на перезревшую малину. Свет играл на лице, танцевал на нем, и его игра, его танец были от дьявола, что бы ни говорил стражник.
Англичане толпились там, как множество маленьких демонов. Они окружали гроб и покойника. Сидели на каменных скамейках. Кишели в каждом углу церкви, и ее маленькая комната напоминала прихожую ада. Никогда в жизни я не видел ничего подобного. Никогда в жизни я не думал, что увижу нечто подобное.
Согласно словам моего провожатого, это был дом Господа, и мы должны были воздать последние почести брату Жоффруа. Согласно его словам, я совершал ужасную ошибку, говоря о Боге, как еретик. Но то, что я увидел, вопияло и к Небесам, и к Богу, и к законам Церкви.
Англичане не только выкрикивали какие-то скабрезные песенки, не только ругались во весь голос, не только учинили в церкви страшный беспорядок. Они притащили бочки вина и пили возле трупа, пред ликом Господа.
Если бы я мог, я бы попятился, но мой провожатый крепко меня держал, и я должен был ограничиться вопросом:
- Что это такое? Что вы делаете?
Провожатый толкнул меня, и я упал на колени и сразу оказался в кругу англичан. Они обступили меня и засмеялись.
Самый большой и сильный из них, тот, кто угрожал мне смертью во время непродолжительного судилища, ударил меня в грудь ногой, и я опрокинулся на спину.
Он чуть не задохнулся от смеха. Он трясся, и все его тело тряслось, как огромная масса жира. Его друг, тот самый болезный, который кричал "help!", снова крикнул:
- Help!
И все грохнули смехом, вся церковь наполнилась смехом. Смех летел к потолку, к стенам, отражался от них. Огни свечей сверкали, как глаза дьявола. они нагревали воздух, их дым смешивался с винными парами.
- Встань!
Я встал на ноги.
- Подойди!
Англичанин показал на гроб и тело брата Жоффруа. Я подошел к гробу с его отвратительным содержимым. Глаза священника были открыты. Но на месте одного из них зияла черная и глубокая дыра. Кто-то вытащил из нее обломок свечи, и только капли застывшего воска еапоминали об этом орудии убийства. Должен сказать, что это было ужасно и тошнотворно. Но меня не вырвало.
Англичанин взял меня за руку и заставил прикоснуться к страшной ране. Я ощутил прикосновение чего-то шершавого. Ощутил, как плоть брата Жоффруа подалась под моими пальцами и провалилась. Капли воска прилипли к пальцам.
Англичанин смеялся. Его друзья и приятели тоже смеялись. Все смеялись. И тогда меня вырвало.
Блевотина замарала лицо и грудь покойника. Мой смертельный враг зарычал, хватая меня и отшвыривая в сторону:
- Сволочь!
- Что делать?
- Принесите вино!
Кто-то принес вино. Огромный англичанин взял его и выплеснул на лицо и грудь покойника. Вино смешалось с блевотиной, и тяжелый, отвратительный запах начал подниматься от трупа. Эта вонь наполнила собой всю церковь.
Не знаю, сколько времени это продолжалось. Не знаю, какой конец замышлялся у этого зрелища. Но в дверь капеллы вбежал еще один англичанин, остававшийся на сторожевой башне.
Этот англичанин был очень бледен. Его язык заплетался. Он явно хотел что-то сказать, но несколько мгновений не мог вымолвить ни слова. Наконец, он взял себя в руки, и закричал:
- Французы!
Все побросали кружки и поспешили к выходу. Меня снова схватили за шиворот и потащили вслед за разбойниками.
Вскоре мы все оказались на сторожевой башне. Не было нужды пристально вглядываться в ночь: и без того было видно множество костров, горевших подле стен замка; множество человеческих фигур, хорошо заметных на фоне костров, суетилось совсем рядом с Калансоном.
- Черт побери!
Холодное дыхание ветра коснулось моего лба. С этого момента враги находились не только в моем собственном доме, но и за его стенами.
XI
Я не мог рассчитывать на то, что мои соотечественники пришли к моему замку, чтобы освободить меня из лап озверевших англичан. Без сомнения, они осадили мой замок, чтобы, лишив меня владения им, вернуть его в королевский домен. Не приходилось сомневаться и в том, что они желали и меня самого привлечь к суровому суду и не менее суровому ответу.
Вот почему мое положение пленника и предателя не могло мне дать ничего, кроме множества новых унижений.
На мгновение мне показалось, что было бы лучше броситься вниз, со стены, и сломать себе шею. Но я тотчас подумал, что это лишь облегчило бы труд моих врагов. А я никогда в жизни не облегчал задачи моих врагов. И я взял себя в руки, и смерть не коснулась меня.
Пока я решал, что делать, англичане принимали необходимые меры, чтобы хоть ненадолго защититься от смертельной опасности. Они отлично знали, что у них не было сил сопротивляться: их было слишком мало для защиты такого большого замка. Но Калансон был прекрасной и могучей крепостью, и никто еще не смог его взять, не прибегнув к измене или не приложив огромных усилий.
Как говорят в таких случаях, хмель выскочил из их голов, освободил их разум и тела. Они смотрели на лагерь французов и думали обо всем, что можно было сделать... в дальнейщем я видел немало осад и принимал в них участие; поэтому теперь я могу непредвзято и правдиво сказать, что англичане знали свое дело, что они были опытными воинами. Они прекрасно и здраво оценивали не только свои силы, но и свое бессилие. Более того, несмотря на мое отвращение к ним, я должен сказать, что они были мужественными людьми.
Но все началось ночью. Огни костров французского лагеря горели в полном спокойствии, которое царило в окрестностях замка. Было ясно, что до утра нечего ждать нападения. Но именно понимание этого обстоятельства наполняло англичан усталостью: нужно было многое сделать, а времени не хватало.
Обо мне совершенно забыли. Я находился на сторожевой башне, но никто не обращался ко мне, никто меня не касался, все оставили меня в покое. Иногда кто-то проходил мимо меня. Иногда я перехватывал косой взгляд. Иногда сам невольно натыкался на проходившего мимо человека. Я мог делать все, что угодно. Я был свободен.
Что бы вы сделали в моем положении? Попытались сбежать? Попытались бы укрыться от англичан? Попытались бы укрыться от французов? Я не могу ни слышать вас, ни видеть. Нас разделяет пространство, а, может быть, нас разделяет и время. только эта книга связывает нас неким подобием нити. Но это - односторонняя связь, ибо лишь мои мысли доступны вам, но ваши недоступны мне. В отличие от многих других людей, я ничего не приукрашиваю, не выдаю мои мысли и поступки за что-то чрезвычайно важное, не считаю их моим оправданием и не стремлюсь оставить след ни в моем собственном времени, ни в будущем.
Во мне нет зависти и тщеславия. Я не боюсь забвения. И даже более того - я готов согласиться с тем, что именно мое имя следовало бы предать забвению. Эта книга печальна, ибо печаль есть суть моей жизни. Я ничего не приукрашиваю, и поэтому книга лишена украшений. Говоря с вами, я сам стою одной ногой в могиле - пользуясь добрым здоровьем: мое дыхание легко, глаза открыты и светятся жизнью. И все же, вы слышите голос, идущий от края свежевыкопанной ямы. Я - не учитель и не хочу никого учить, но знаю, что последние слова всегда возбуждают человеческое любопытство.
Я должен спешить, чтобы, насколько возможно, успеть рассказать все.
XII
Ночь прошла. На рассвете небо затянули тучи. Пошел снег. Вообще, это была страшная, злосчастная, холодная зима. И на каждую ночь, на каждое утро, на каждые день и вечер хорошей погоды насчитывалось множество дней дурной, холодной, снежной.
Снежинки (сколько раз я говорил о них!) касались разгоряченных лиц и тел англичан. Снежинки падали на крыши Калансона и превращали их в белые картинки, обреченные одиночеству. Снежинки падали в костры французского лагеря, и дым этих костров поднимался к небу густыми извивами.
Земля спала. Деревья спали. Поля спали. Речной поток тоже спал. Но люди не знали отдыха, не знали зимы и мира. Англичане пробудили древние стены замка, наполнили замок движением и криками. Их крики летели к заснеженным крышам, и снег комьями падал на землю. Французы пробудили окрестности замка, замутили речной поток, растоптали застывшие поля, вырубили деревья.
Рассвет не увидел благодушия. Он увидел приготовления, после которых мир должен был погрузиться в кровь. Множество живых людей скопились подле Калансона. Многие из этих живых должны были вскоре умереть. Но никто из них не думал о смерти, как не думал о жизни.
Снег скрадывал звуки. Наполнял мир тишиной. Но это была зловещая, демоническая тишина.
Я все еще находился на сторожевой башне, стоя возле парапета. Как и ночью, я вглядывался в неприятеля и в его приготовления. Я с одинаковым любопытством рассматривал и французов, и англичан.
Мое тело дрожало. Было холдно, а я был одет только в одну рубашку, да и та превратилась в лохмотья под ударами того здоровенного детины, который лупил меня, обнаружив труп брата Жоффруа. Я потирал руки, старался пркратить отвратительную дрожь тела, замерзал и снова дрожал, но не уходил с продуваемой всеми ветрами башни - никто не нуждался в моих услугах, никто не нуждался в моей помощи, но я хотел видеть все и, возможно, мою собственную смерть.
XIII
Солнечный лучмк, маленький, слабый, выглянул из-за туч, и снег заискрился красным.
Этот луч послужил сигналом. Все стронулись с мест. Глубоко и с облегчением вздохнули. Двинулись вперед. В одно мгновение покрывавший поля снег был растоптан и превратился в грязную жижу, а тот, что лежал на крышах, был сброшен вниз и растекся серыми пятнами. Дымы костров остались позади человеческих спин и тут же пркратили свой полет к небу. Стены Калансона задрожали от криков, превратившись в груду камней, которую нужно было охранить или взять. Жизнь стала смертью. Смерть стала привычкой.
Англичане не могли долго сопротивляться. Французы хотели взять замок одним единственным штурмом. Но англичане находились за крепкими и высокими стенами; в их руках была самая мощная крепость в округе, возможно - и во всей Франции. Французы должны были отчаянно рисковать. Они должны были сражаться не только против людей, не только против живых врагов, но и против уже умерших - против тех, кто возвел на берегу реки самую мощную крепость региона.
Первый пушечный залп ударил в стену. Но каждая куртина Калансона была очень крепка. Фланкированная двумя башнями, она могла выдержать самые жестокие удары. Правда, когда строили замок, пушек не знали, но даже при этом было сомнительно, чтобы кто-то смог разрушить куртины Калансона лишь несколькими залпами.
Второй удар поразил сторожевую башню. Чья-то рука направила залп так, чтобы он смог проломить брешь. Но ядра только скользнули по верхушке башни и с жутким грохотом взметнули фонтан каменных осколков. Единственным успехом этого залпа было то, что он меня ослепил и оглушил, как удар грома и молнии. Правда, он был сильнее любого грома и ослепительней любой молнии.
Я увидел третье ядро. Оно вылетело из пушечной пасти и быстро помчалось к стене. Клянусь! - я видел это ядро, когда оно вылетало из жерла, и продолжал его видеть, пока оно мчалось к стене. Оно было окружено вихрем снежинок. Оно их расталкивало и оставляло позади, но вихрь снежинок снова его окружал. И, несмотря на то, что ядро стремилось его обогнать, он, увеличиваясь, сторонясь, летел вокруг ядра и за ним, словно возвещал о наступлении смерти.
Мне казалось, что ядро и вихрь летели целую вечность. Но вот они ударили в стену, один за другим. Туча снега и камня взлетела к небу, к вершине стены, затопила машикули, пронеслась по галерее. Она хлынула через стену и затопила людей.
Страшный грохот и страшные крики достигли моих ушей. Капли крови смешались со снегом. Снежинки превратились в кровавые лохмотья, в ледяных бабочек, чьи крылья были окрашены всеми оттенками красного.
Это было жуткое, устрашающее зрелище, но в то же время - прекрасное и восхитительное. Я не отворачивал лицо, не закрывал глаза. Я внимательно рассматривал все, что происходило вокруг меня - на стене, внезапно затопленной снежным вихрем, тучами снега и камня.
XIV
Первый приступ был отражен. Французы отошли назад, решив немного передохнуть. Пушечные жерла угасли. Тишина снова воцарилась в округе.
Снег продолжал идти. Он падал множеством больших шелковистых снежинок, укутывая землю, стены, крыши, галереи, поля. Падал в речной поток и на лица живых. падал на мертвых. Залепливал мертвые глаза, чтобы избавить живых от укоризненных взглядов.
Не знаю, никто не знает, могут ли мертвые видеть. Говорят, что взгляд воспламеняется душой и гаснет с гибелью бренной оболочки, ибо душа покидает ее, отправляясь на Божий суд.
Без сомнения, вы не раз видели глаза умерших и пытались понять их взгляд, сравнивая его с взглядом живых. Но видели ли вы когда-нибудь взгляд человека, который еще не умер, но был уже вычеркнут из списка живых? Я его видел, и он меня поразил.
Как уже было сказано, во время атаки я находился на сторожевой башне. Когда французы отступили, все англичане собрались во внутреннем дворе замка. Они не нуждались во мне и не желали меня видеть. Но я не мог оставаться один и поэтому тоже спустился во двор.
Приблизительно десять человек столпились возле чего-то. Они окружили это что-то. Не наклоняясь к нему, они внимательно в него всматривались и не шевелились. Я приблизился к их кругу и попытался проложить через него дорогу. Я расталкивал англичан локтями, пинал их ногами, но они не обращали на меня внимания, а только чуть-чуть сторонились. Я протиснулся через них и вдруг очутился возле покойника.
Это был труп того англичанина, который больше походил на груду жира. Это был труп моего злейшего врага, моего обидчика, который избивал меня после гибели брата Жоффруа.
Я наклонился к нему, чтобы лучше рассмотреть его обезображенное лицо, желая насладиться зрелищем его ран и смерти. Внезапно глаза покойника широко открылись, и я вдруг понял, что мой враг был еще жив. Я перехватил его взгляд и ощутил страшный удар. Тело задрожало, ноги отказались служить. Вместо того, чтобы встать, я упал на колени.
Мурашки побежали у меня по спине. Второй раз в жизни я был охвачен ужасом: никогда еще я не видел подобного взгляда! Никогда еще я не смотрел в глаза умирающему человеку. И, должен признаться, это не было приятным зрелищем. Это было чудовищно.
Англичанин смотрел внимательно, но я знал, что он не узнавал ни меня, ни кого-либо вокруг: он просто не старался и не хотел кого-либо узнавать. Его взгляд устремился Бог весть куда - за ту почти непроницаемую пелену, которая его застилала. Он ничего не выражал, но в то же время был наполнен множеством мыслей, если, конечно, можно назвать мыслями душевную боль.
Изо рта англичанина текли слюни. Его язык вывалился и безжизненно повис между зубами. Его грудь поднималась и опускалась тяжело, с перебоями, но он забыл о своем дыхании: он смотрел в будущее, и маленькие слезинки катились по его щекам.
Он видел будущее. Это будущее вставало перед его глазами, затянутыми почти непроницаемой пеленой. Англичанин тянулся к нему, ибо он сам уже входил в будущее.
Все это хорошо понимали. Никто не двигался. Все застыли на пороге будущего. Казалось, холодное дуновение проникало через открытую дверь: кто-то держал эту дверь приоткрытой, чтобы душа англичанина могла проскользнуть в нее. Казалось, что с каждым новым мгновением дверь потихоньку закрывалась, душа покидала тело, взгляд человека стремился продлить последний миг жизни. Но было ясно, что англичанин стремился еще немного пожить не потому, что жаждал жить, а потому, что хотел проститься с каждой вещью, со всем, что проходило перед его взглядом, устремленным Бог весть куда - быть может, в него самого.
Наконец, глаза этого человека закатились. Они превратились в два ужасных белка. Голова англичанина поникла. Его тело приняло неестественную позу.
Ладонью я нащупал его сердце: сердце продолжало биться. И вдруг англичанин вскрикнул. Я вскочил на ноги. Все попятились.
Англичанин снова закричал. Его тело забилось в конвульсиях. Он крикнул еще раз, и что-то черное, какая-то жижа потекла из его рта. Я закрыл глаза.
У меня за спиной послышался шепот:
- My God!
Я обернулся и увидел: коротышка-англичанин, верный друг покойного, пятился шаг за шагом. Его лицо было изуродовано жуткой гримасой. Слезы катились по его щекам.
- My God!
Все посторонились, и верный друг кинулся к крепостной стене. Там он упал на колени и затрясся всем своим телом.
XV
Французы закончили отдыхать. Тучи стали более мрачными. Снег обрушился на замок. Жерла пушек снова разверзлись. Полетели ядра. Снежные вихри снова забились вокруг этих ядер. Ожили красные бабочки. Речной поток наполнился кровью.
Я ушел из внутреннего двора, чтобы снова подняться на сторожевую башню, откуда мог видеть все, что делали люди, чтобы взять замок или защитить его. Я мог видеть оттуда все убийства и смерти. Мог наблюдать и устанавливать разницу между бешенством французов и бешенством англичан. Мог смотреть на конец света.
Во мне еще оставалось что-то отчеловека. Это что-то еще удерживало меня на краю пропасти. Но краски мира, земля и небо, вода и огонь, жизнь и даже сама смерть скончались. Ровно отсюда все окружающее стало для меня лишь миской, наполненной снегом, кровью и пустыми рыданиями.
Сегодня идет дождь. Тогда шел снег. Сегодня стены моей тюрьмы сочатся водой. Тогда стены моего замка укутывались снегом. Какая разница? Сегодня меня окружает смерть. Тогда меня окружала точно такая же смерть.
XVI
Несмотря на отчаянное сопротивление англичан, несмотря на то, что мой замок был мощной крепостью, Калансон был взят. Он снова стал французским форпостом, снова взметнулся над берегом реки, чтобы охранять этот берег, охранять переправу, служить королю и его людям. Но я лишился его навсегда. И его древние стены, башни, посторойки остались где-то совсем далеко - в моей памяти. Герб Калансона поблек. Мое рыцарское знамя швырнули на землю. Каждый его топтал и оплевывал.
Когда французы ворвались в замок, в живых не осталось никого. Все англичане погибли. Птицы покинули крыши. Животные пали. Я умер еще до штурма или во время штурма, пусть даже сердце мое билось, а грудь напонялась воздухом.
Когда французы ворвались в замок, я находился на сторожевой башне. Было понятно, что никто меня не спасет, никто не выкупит мою жизнь. И пусть я не боялся смерти, эти люди были мне отвратительны, и я не собирался сдаваться в плен.
Вот почему я решил дождаться наступления ночи и, приняв все необходимые меры предосторожности, спрятался так хорошо, что меня не нашли. Когда ночь опустилась на мир и воцарилась в нем, укрыв и землю и небо мраком, я вышел из замка. Легко, без шума спустился во двор. Скользнул к дальней стене. Пролез через брешь и погрузился в воду оборонительного рва. Подобно водяной крысе, я легко достиг противоположного берега. Подобно крысе, незаметно выбрался на берег. Подобно крысе, юркнул в прибрежные заросли камыша.
Никто меня не заметил. Никто ничего не услышал. Только ночь удивленно смотрела на меня и, казалось мне, спашивала: "Почему владетель Калансона покидает свой замок столь жалким образом?" Только снежинки шептали в тишине: "Какой позор!" Только камыш цеплялся за мою рубаху и говорил: "Вернись. Это твоя жизнь. Твоя смерть."
Но я полз дальше, а тучи скрывали мое бегство.
XVII
В течение примерно получаса я не двигался, прячась в камышах и вглядываясь в стены Калансона, в голые поля, в берега реки. Около линии горизонта виднелся лес: черный, его деревья сливались в одну линию, никакой взгляд не мог проникнуть за них, не мог разглядеть что-либо за этой линией.
Тучи скрыли мое бегство. Тревоги не было. Окрестности замка были погружены в тишину. Только кусты тихо шелестели безлистными ветками, и снежинки, как ветки, шелестели в темноте.
Но я не спешил, оставаясь в моем тайнике и внимательно вслушиваясь в каждый шорох, даже в легчайшие движения ветра. Ожидание длилось долго. Это было тяжелое и утомительное ожидание.
Наконец, я вышел из зарослей камыша и пошел вдоль берега реки. Поток струился рядом со мной. Снег указывал дорогу, отделяя ее от мрачной воды. Мои карманы были полны золотых монет: я прихватил их из замка, и теперь они составляли мое единственное достояние.
Куда мне было идти? На кого я мог положиться? Меня окружали вражеские земли и неприятель. Передо мной открывалось много дорог, много путей, но каждый из них, каждый проселок угрожал мне смертью. Я мог встретить французов. Мог встретить англичан. Мог встретить людей, которые именовались еще проще - бандиты, не знавшие родины и законов. Но я и сам был лишен родины и давно позабыл все законы.
Так на кого же я мог положиться и в какую страну отправиться несмотря на то, что все дороги охранялись моими врагами? Я положился на золото и пошел в Прованс, где жил один из моих родственников.
Этот родственник был свободным человеком и не зависел ни от короля Франции, ни от английского короля. На какое-то время он мог предоставить мне надежное убежище. Я надеялся, что это будет концом моих злоключений.
Я думал так и шел на Юг, надеясь достичь свободы в истерзанной и несчастной земле.
XVIII
Говорят, была когда-то счастливая земля. Говорят, что счастливой была земля Прованса. Но уже долгое время эта земля не знала мира, спокойствия, довольства.
Вы это знаете, и я мог бы ничего не говорить о том, что и без моих слов вопиет к Небесам. Но - как знать? - быть может, ваша эпоха совсем не подобна моей. И вам не знакомы ни войны, ни смерть.
Итак, я решил идти в Прованс.
В течение долгого времени, очень долгого, люди делали все, чтобы вернее ввергнуть прованс в разруху. Начиная со сказочных времен и со времен забытых легенд, Прованс был охвачен ужасом бесконечных войн - безжалостных, бесчеловечных. С падения римского владычества эта земля меняла хозяев, как женщина меняет любовников. Готы, франки, другие племена и народы, все хотели захватить этот кусочек земли, этот краешек Юга, этот осколок великой Империи, покинувшей благословенную Галлию.
Хлодвиг, Эрих... кто может упомнить все имена завоевателей? Но каждый из них, каждый из этих предводителей разбойничьих племен стремился захватить осколок старинной жизни, обломок блистательной жизни. Нужно рассказать о многих годах, о многих столетиях, об их медленном течении среди разорений и ужаса. Требуется много времени, чтобы исчерпать рассказ о жалкой судьбе Прованса. Но у меня нет этого времени. Поэтому я ограничусь последними годами.
Когда смерть последнего из Беренгариев отдала Прованс в руки Карла Анжуйского, даже видимость слабого мира навсегда покинула эту землю. Войны и мятежи вспыхнули с небывалой силой. Родовитые владетели края стремились сбросить иго иностранного владычества. Города жаждали свободы на манер италийских республик. Люди брались за оружие, поскольку были недовольны внутренней политикой Анжуйского дома. Никто не делал тайны из того, что именно Анжуйцы погрузили страну в самую беспросветную нищету. Никто не скрывал, что их интересы Неаполитанских королей требовали поглощения всех ресурсов Прованса.
Нужно ли удивляться, что были волнения? Нужно ли удивляться, что были попытки лишить Анжуйцев их нового домена? Чернь и знать, крестьяне и горожане, владетели и слуги, все лишались последней рубашки из-за безумного поведения принцев Анжуйского дома. И даже Папа Клемент IV возмущенно писал: "Из этого следует, что тебя сочтут бесчеловечным и не способным привязаться к кому-либо, как того требует дружба, к которой именно по этой причине тянутся многие, что ты отнимаешь у своих провансальцев, обремененных непосильными тяготами и преданно тебе подчинявшихся, положенное им жалование, как если бы они были твоими рабами, и многие из них погибли от голода, многие, несмотря на твою знатность, и не менее в ущерб твоей чести оказались в убежищах для бедняков, многие, не имея коней, последовали за тобой пешими. Томится в темнице сын знатного мужа Иордана де Исла, заключенный в Милане. Томится в Наварре твой рыцарь Сорделло, которого должно было бы выкупить, не имей он даже заслуг, а тем более при стольких заслугах; многие из служивших тебе в Италии нагими и нищими вернулись к своим очагам, ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ ВО ХРИСТЕ СЫН КАРЛ, СЛАВНЫЙ КОРОЛЬ СИЦИЛИЙСКИЙ!"
Наконец, этот дом пожал им же посеянное. Королева Жанна убила своего первого мужа. Говорили, что она убила еще двух или трех мужей. И, как это часто случается с такими людьми, она и сама была убита по приказу собственного племянника, Карла Дураццо. Но, прежде чем умереть, королева сделала еще один злобный и коварный шаг: завещала королевство и графство одному из братьев короля Франции - Людовику Анжуйскому, который был ее дальним родственником.
Карл Дураццо вторгся в Прованс. На взгляд большинства жителей, он был законным наследником - в отличие от герцога Анжуйского. Многие города приняли его руку. Многие владетели предложили ему свои услуги. И даже лига Экса вновь ожила, чтобы сражаться против назначенного наследника Жанны.
После смерти Людовика Первого, скончавшегося в земле Берри 21 сентября 1384 года, его супруга, Мария де Блуа, от имени своего сына Людовика продолжила войну за господство над Провансом. Она получила поддержку Папы Клемента VII, сенешаля Фолькета д'Агута и городов Марселя, арля и Портеза.
Это была ужасная война. Раймон Рожье де Бофор, виконт де Тюренн, организовал сопротивление и встал во главе мятежников. Тюренны были выходцами из Лимузена, но от щедрот королевы Жанны получили многие земли в Провансе и хотели защитить их от притязаний Марии де Блуа.
Сама Мария, эта принцесса великого ума, выпустила приказ, согласно которому земель лишались все, получившие их после Роберта Неаполитанского. Вот почему Раймон де Бофор и многие другие владетели вооружились против Анжуйцев. И, говоря по правде, они имели силы сопротивляться.
Как во времена Боссанов, разоривших Прованс войнами против наследников Беренгариев; как во времена сарацинов, разоривших Прованс войнами против императора Карла; как в самые отдаленные времена, Раймон Рожье де Бофор разорил Прованс войнами против Марии де Блуа.
Города освобождались и снова захватывались. Замки превратились в разбойничьи притоны. Простолюдины становились бездомными бродягами и сколачивались в шайки, и грабили всех, кто решался ступить на землю Прованса.
После смерти Карла Дураццо, который был убит где-то в Венгрии, виконт де Тюренн утвердился в замках Бо и Рокмартен. Город Авиньон был окружен его бандитами, снискавшими славу самых жестоких, самых безжалостных, самых бесчеловечных. Говорят, они превзошли жестокостью даже сарацинов, даже диких венгров, даже самых отпетых висельников.
С недолгими передышками эта война продолжалась несколько ужасных лет. Наконец, Мария де Блуа нашла остроумный выход из создавшегося положения. Она подарила многие земли близкому родственнику Раймона, маршалу Леменгру, и виконт де Тюренн покинул Прованс ради Парижа.
Это был конец войны Бофоров. Но это не было концом всеобщей войны. Это был лишь короткий отдых, который должен был закончиться не сегодня, так завтра. Кроме того, злосчастная чернь не получила ничего, кроме виселиц и крови.
Когда я решился идти в эту страну, прошло сколько-то лет после окончания войны Бофоров. Людовик Анжуйский умер. Правил Рене. Но мира не было. Существовали разбойничьи замки. Существовали шайки провансальской черни. Существовали недовольные, державшие наготове оружие, чтобы воспользоваться любым удобным случаем и пустить это оружие в ход.
Я знал, что это была несчастная земля. Знал, что она была разорена больше, чем Франция, что она была больше напитана кровью, чем все другие земли мира.
Однако, мой родственник, о котором я уже говорил, принадлежал к старой партии Бофоров. И хотя Раймон Рожье покинул Прованс, мой родственник, как и все прочие, был готов в любой момент поднять оружие против французов. Он был готов воспользоваться любым предлогом, чтобы пресечь мир и возобновить войну.
Итак, я отправился в Прованс в надежде найти приют на родственной мне земле.
XIX
Ночь прошла, восход солнца застал меня на дороге к Валансею. Я слишком сильно устал, чтобы продолжать идти дальше. Мои ноги отяжелели. Руки онемели. Ладони сочились кровью. Пальцы почрнели. Если вы помните, на мне была только превратившаяся в лохмотья рубашка, и поэтому мое тело дрожало от холода. Каждый новый шаг требовал от меня непосильной жертвы. Каждый новый шаг приближал меня не только к городу, но и к смерти.
Я сошел с дороги и сел на землю: у меня не было сил ни прятаться, ни осторожничать. Глаза закрывались. Я старался держать их открытыми, сражался против навалившейся на меня сонной одури, но уже не мог оставаться в сознании.
Снегопад закончился. Небо очистилось, и только далекие облака пятнали его своим присутствием. Солнце вставало где-то за моей спиной. Его пока еще слабые, пока еще холодные, пока еще розоватые лучи касались моего затылка, и я ощущал их безразличную ласку. Мало-помалу, вздрагивая всем телом, я погрузился в беспокойный сон. Феерические видения сменили образы реального мира. Я провалился в глубокую пропасть, где не было ничего, кроме кошмаров и страха.
Но сон мой все-таки не был глубоким. Я слышал все дорожные звуки и голоса прохожих. Они смешивались с моими видениями и, теряя свои настоящие очертания, входили в мой сон. Быть может, именно поэтому я остался в живых.
Я спал. И вдруг у меня за спиной послышался какой-то шум. Это был очень слабый шум, скорее - шорох крадущегося человека, вооруженного чем-то железным. Шорох был угрожающим. Как все другие шумы, он достиг моего сознания и смешался с видениями. Но тотчас какая-то невидимая рука, какая-то воля заставила меня вскочить на ноги и обернуться. Еще ничего не понимая, еще не до конца прозревший от сна, я увидел суровые глаза, горевшие голодом и злобой.
В первые мгновения я принял эти глаза и взгляд за еще одно сновидение, но вдруг сообразил, что это не было ни видением, ни сном. Некий человек притаился на земле и внимательно меня разглядывал. Это был самый настоящий человек, и нож у него был совершенно реальным. В его голодных глазах читалась досада.
Я понял, что передо мной был один из тех крестьян, которые лишились домов и превратились в бродяг и разбойников. Война оставила на его лице страшные следы. Он почти умирал от голода, холода, страха и отчаяния. Он умел обращаться с ножом, но как обычный крестьянин, никогда не пускавший нож в ход против человека. Он не был воином. Война лишила его возможности зарабатывать на жизнь. Но никакая война, никакая нищета так и не смогли научить его убивать.
Конечно, несмотря на свою беспомощность, он мог меня зарезать, поскольку и у меня не был сил сопротивляться даже такому ничтожному убийце. Но он боялся. Рассчитывая зарезать меня во сне и увидев, что я проснулся и встал на ноги, он попятился и заплакал.
Я удивился. За исключением англичан и французских баронов, я никогда не видел настоящих разбойников. И уж тем более никогда не видел разбойников плачущими. Я смотрел на его дикие глаза, на глубокие морщины его ввалившихся щек, на спутанные волосы и грязную бороду, на его длинный нож и слабые руки, державшие этот нож. Все тело разбойника было слабым и болезненным. И если бы он не хотел меня убить, я бы принял его за умирающего.
- Кто ты?
Человек задрожал. Я должен был повторить вопрос:
- Кто ты такой?
Делая над собой нечеловеческое усилие, он ответил:
- Меня зовут Жом.
- Тебя зовут Жом. Но что ты делаешь с этим ножом?
Крестьянин побледнел.
- Ты меня знаешь?
- Чего?
- Так ты не из Калансона?
- Из Калансона? Нет.
И вдруг он моргнул и снова попятился.
- Вы - дьявол из Калансона! Почему же вас не повесили?!
Разбойник вздрогнул, словно он вдруг увидел перед собой ядовитую змею. Последние силы покинули его, и он, как и я, сел на землю. Нож выпал у него из рук, но его взгляд был устремлен на меня, и я видел, как возрастал его страх. И вдруг он снова заплакал. А я, совершенно неожиданно для себя самого, принялся его утешать, несмотря на то, что ощущение мира все более покидало меня, подчиняя меня какому-то черному течению, которое увлекало сознание неизвестно куда.
Я опрокинулся на спину. На мгновеие чистое голубое небо мелькнуло перед моим взглядом, солнечный луч ослепил меня. И я тут же закрыл глаза и тут же снова провалился в сон.
XX
Существовала большая вероятность никогда не проснуться. В сущности, я доверился бездомному бродяге, доверил жизнь самому страшному из убийц: он не мог убить здорового человека, не мог выносить человеческий взгляд, но искал любую возможность расправиться с беспомощной жертвой.
Существовала большая вероятность проснуться не там, где заснул - на небесах или в аду. И все же, я проснулся именно там, где заснул - на земле придорожной канавы. Таким образом, мой страшный убийца не отнял у меня жизнь. Скорее наоборот: он сохранил ее мне.
Когда я снова открыл глаза, день уже наступил, и это был теплый день. Стояла хорошая погода. Солнечные лучи ласкали землю и топили остатки снега. Почва была влажной, ибо напитывалась многочисленными ручейками талой воды. Но лично я обратил внимание на нечто совершенно другое: мой страшный убийца, тот самый крестьянин, который мог зарезать меня, мирно спал рядом со мной. Его старческое лицо было взволновано каким-то сном, но именно благодаря этому волнению я вдруг заметил, что мой сосед был, в сущности, довольно молодым человеком. Его лицо было обезображено отвратительной бородой, грязными волосами и глубокими морщинами, которые исчерчивали и его лоб, и щеки. Я понял, что мой сосед состарился прежде природной старости - от голода и тяжелой жизни, от лишений и постоянных забот.
Я был удивлен, увидев этого человека подле себя. Он должен был ограбить меня и сбежать, но остался со мной по какой-то неведомой мне причине. Учитывая то, что он принимал меня за настоящего демона, за сумасшедшего, наслаждавшегося убийствами, было весьма странно, что он решил остаться возле меня.
Я протянул руку и коснулся его. Он вздрогнул и открыл глаза:
- Что случилось?
- Почему ты здесь?
- Я думал, вы мне дадите поесть.
- Но ты же мог забрать все мои деньги и скрыться!
- Я не хочу скрываться. Я хочу пойти с вами.
Я опешил:
- Пойти со мной? Куда? Зачем?
- Мне все равно. Я буду служить вам. Я больше не могу убивать людей. Это будете делать вы.
С этими словами он отдал мне нож и добавил, что ему тридцать пять лет.
Я взял нож и встал на ноги.
- Пошли.
- Да, мой господин.
Впервые в жизни ко мне обратились "мой господин". Я улыбнулся.
XXI
В то время, как мы шли по дороге, я расспрашивал моего нового спутника о множестве вещей и в превую очередь - о французах и англичанах, которые могли нам встретиться. Он отвечал на мои вопросы и время от времени улыбался. Время от времени он и сам задавал вопросы, и тогда мы менялись местами, и уже я отвечал ему. Таким образом мы многое узнали друг о друге.
Рассказывать историю этого человека было бы незачем, если бы ее не венчал конец, совершенно необычный для людей его происхождения. К тому же, я хочу, чтобы его образ остался в веках, если, конечно, моей книге суждено такое долгое существование: все-таки он был моим другом, служил мне верой и правдой и лишился головы и жизни за мои собственные голову и жизнь. Я хочу, чтобы вспоминали его простое имя, если найдется кто-то, кто будет вспоминать мое: как имя преданного жонглера наподобие тех, которые нам известны и ныне.
Я расскажу о нем в немногих словах. Мое время быстро истекает: палач уже готов стянуть мою шею веревкой. И если так суждено, чтобы эти строки стали последними строками моей книги, пусть они будут о моем жонглере.
ЖОМ
Это был крестьянин из очень бедной семьи, в избытке познавшей все беды, лишения и нищету, которые судьба из века обрушивает на подобных людей. Война схватила его за горло, а мир... семья Жома никогда не знала мира. И если знатные господа, как мы с вами, принимали войну за некое радостное событие, за предлог, позволявший им творить преступления без страха неотвратимого наказания, то та же самая война была для Жома и его родных бесконечной чередой несчастий, голода и смертей.
Как крестьянин, Жом родился бесправным человеком. Как мой жонглер, он был моим личным слугой и даже моим другом. Не знаю, как он выглядел до нашего знакомства, но в то утро, когда мы с ним познакомились, он выглядел больным, умиравшим с голоду стариком.
Когда англичане разорили его страну, сожгли его дом, убили его родных, жену и детей, он попробовал взяться за ремесло разбойника с большой дороги, но - безо всякого успеха из-за слабого тела и страха перед своими жертвами. Он мог грабить только таких же слабых, как он сам. Но чем в наше время богаты слабые? Говоря коротко, до нашей встречи Жом чаще голодал, чем потакал прихотям своего желудка.
После моего бегства из замка Калансон, когда я спал в придорожной канаве, Жом хотел убить меня и ограбить мой бездыханный труп. Но даже этого он не смог сделать.
Тем не менее, Жом был достаточно умным человеком, как и многие из крестьян, вынужденных выживать, когда война, разорение, нищета, чаще говорили им о смерти, чем о жизни. И все же, несмотря на свой природный ум, Жом не мог заранее знать, какую именно службу я ему приготовил. Он не мог предвидеть, какой странный ему выпадет жребий.
У меня вовсе не такая уж черная душа. Но по какой-то причине все, кто встречали меня на своем пути, становились чернее сажи, теряли даже видимость чистоты. И Жом не был исключением. Его сердце доброго человека, его жалостливая душа вскоре превратились в сердце и душу настоящего бандита. Конечно, мой собственный разбойничий путь был во многом причиной этого превращения, но ни разу мой слуга и жонглер не помешал мне сделать то, что было и страшно, и дурно. И думаю, что мое положение предводителя мощной разбойничьей шайки (я стал им вскоре после нашего прибытия в Прованс) только льстило его самолюбию.
По своей природе Жом был трусом. Но многие люди - трусы. Многие боятся смерти. Но Жом... страх захватил его тело, но вскоре после знакомства со мной покинул хотя бы его разум. Именно поэтому он смог служить мне жонглером несмотря на то, что всякий раз, отправляясь с посланием, рисковал жизнью. Помню, когда я в первый раз отправил его ко двору короля Рене, он попытался уклониться от выполнения приказа, но позже, пересилив себя и свой страх, пошел и вернулся в радости, и принес мне мой первый приз. Потом он совершенно преиполнился значимостью своей роли посланника, и страх уже терзал его лишь в первые мгновения перед выходом из замка.
Конечно, как и многие другие крестьяне, как большинство людей, почти как и я сам, он был совершенно невежествен. Но его природная память и его любопытство позволяли ему схватывать на лету все, что он слышал и наблюдал. Он не умел ни читать, ни писать, но зато научился повторять мои стихи самым великолепным образом: лишь единственный раз ему пришлось прибегнуть к помощи стороннего человека, дабы он за него прочитал по данному мной листу. В дальнейшем он превращал каждую декламацию стихов в феерическое зрелище, и все любовались этими зрелищами с открытыми ртами. Без сомнения, такой талант Жома в немалой степени позволял моим стихам снискивать самые высокие оценки и награды. Его искусство декламации доставило мне славу, сделало мое имя известным не только благодаря громким преступлениям, но и благодаря моим работам.
Лицо Жома застыло перед моим взором, но я ничего не скажу о нем, чтобы не пугать потомков: это было лицо чудовища. После голодной жизни, полной лишений и злоключений, Жом начал обжираться. Его слабое тело разбухло и превратилось в безобразную гору жира. Поэтому каждый, кто его встречал, узнавал его с первого взгляда. Его невозможно было забыть, и никто даже не старался скрыть улыбку: его прозвали Огромным Герольдом, а сам он забавлялся этой игрой слов (прим. Heraut Tres Grand - Великий Герольд, Огромный Герольд, Жирный Герольд).
Это именно Жом дал мне прозвище Влюбленного Трубадура, и вот почему. Сам он любил женщин. Более того, он был настоящим волокитой, но, к его огорчению, он никак не мог пристрастить меня к этим удовольствиям. Он чертыхался и осуждал меня. И, наконец, сказал: "Вы, мой господин, настоящий влюбленный трубадур. Но в отличие от других трубадуров, вы влюбляетесь только в стихи!" И тогда, в ласковую насмешку, все члены моей шайки, а за ними - и весь мир начали называть меня Влюбленным Трубадуром. Об этом узнал король Рене, и с его легкой руки прозвище окончательно закрепилось за мной. А Жом при этом превратился в Великого (или Жирного, как вам угодно) Герольда Влюбленного Трубадура...
Совсем немного осталось сказать. Через какое-то время не только мое имя, но и вся моя шайка стали самыми известными во всем Провансе. Как вам известно, мы захватили замок Сен-Пьер и превратили его в могучую крепость, угрожавшую чуть ли не всей стране. Вам известно, что это была почти неприступная крепость. И вы, конечно, знаете, что сам король Рене однажды сказал: "Необходимо уничтожить это разбойничье гнездо. В противном случае, весь Прованс ляжет руинами." Мне направили вызов, и Жом понес мой ответ. Больше я его никогда не видел.
Думаю, это преступление превзошло жестокостью все мои собственные. Как рассказывал один из моих подручных, Франсуа Перрен (царствие ему небесное), бедного Жома схватили, едва он вошел в город Бриньоль несмотря на его посольскую неприкосновенность и на то, что он нес мой ответ на вызов некоего рыцаря. После короткого суда его потащили к заранее приготовленной виселице. Мужчины, женщины, дети встречали моего бедного жонглера насмешками. Они смеялись, шипели, кричали: "Огромный Герольд! Огромный Герольд!" А он дрожал всем своим телом - ведь он так боялся смерти!
Он заметил Франсуа Перрена, находившегося среди горожан и с ужасом наблюдавшего казнь. Франсуа не мог прийти ему на помощь, но Жом звал его, и сердца обоих разрывались. Слезы лились из их глаз. Их рыдания летели к небу и, если Бог существует, достигали Его ушей. Но Бог никогда не вмешивался в жизнь Жома. Не вмешался Он и в его смерть.
Тот самый рыцарь, который хотел завлечь в ловушку меня, а завлек моего бедного жонглера, - тот самый рыцарь находился на площади и смотрел на мучения Жома. Он смотрел и улыбался. Он смеялся, как сумасшедший. И в то время, как тело Жома дрожало от страха, его собственное тело дрожало от смеха. Как и все остальные, он кричал "Огромный Герольд!" Как и все остальные, он плевал в лицо бедняге.
Наконец, веревка стянула шею Жома. Опора была выбита из-под ног. Мой жонглер упокоился в ином мире. Но увы! Еще несколько мгновений он страшно мучился: его дыхание было оборвано, но разум еще понимал все, что случилось. Несколько мгновений Жом пытался наполнить легкие воздухом. Несколько мгновений он пытался кричать. Он бился со смертью, как доблестные паладины бились с неверными. Несколько мгновений он сражался за свою жизнь.
Но он умер. И с ним - мои стихи и моя слава.
Была ночь, когда я узнал о смерти жонглера. Я зажег свечу и при ее слабом свете написал:
Incertae personae legatum inutiliter reliquintur, недействительным будет отказ, составленный в пользу неизвестного лица; неизвестным же считается то лицо, которое завещатель представлял себе в уме каким-то неопределенным образом, например, ежели кто так скажет: "пусть наследник мой даст десять тысяч тому, кто первым придет на мои похороны"; недействителен отказ и в такой общей форме: "кто бы ни пришел на мои похороны"; в таком же положении будет дело, если отказ назначается следующим образом: "тем, которые после написания завещания, первыми будут наречены консулами", потому что отказ почитается завещанным неизвестному лицу; наконец, есть много других подобных примеров. Но действителен отказ, сделанный посредством определенного назначения неизвестному лицу, например: "тому из моих теперешних сверстников, кто первый придет на мою могилу, наследник мой должен дать десять тысяч. Жом.
Уже прошло какое-то время. Никто из сверстников Жома не пришел на его могилу. И вы, если хотите, можете рискнуть: десять тысяч золотом ждут вас. Вы легко их найдете: все, что вам нужно сделать, это навестить моего бедного жонглера.
XXII
Вы - судьи. Вы имеете право судить и делать выводы. Вы можете выссказать ваше мнение. Можете взять ваше мнение за истину, которой уготовано будущее. И это мнение, эта истина станут законом для каждого, кто будет говорить о моей участи, о моих преступлениях, о моих стихах. Судите, но не забывайте о справедливости: это единственное, о чем я теперь прошу.
XXIII
Незачем говорить о нашем тяжелом и трудном путешествии, которое мы, Жом и я, совершили, чтобы достичь Прованса: у меня уже нет времени говорить о нем, а кроме того - наша дорога походила на все другие дороги Франции, Берри, Бурбоннэ. Она походила на все другие дороги, затопленные людьми, спасавшимися от войн и находившими лишь новые войны: земля была разорена, города и деревни сожжены. Как и на других дорогах, на нашей были бандиты, рыдания, грабежи, слезы и кровь.
Незачем говорить и о том, как я очутился во главе разбойничьей шайки. Да и о самой шайке едва ли есть смысл говорить: ее преступления известны всем, и вам в том числе, ибо нет такой хроники, в которой не упоминались бы ее злодеяния. Сами развалины замка Сен-Пьер напоминают о них и могут о них рассказать значительно лучше, чем я. Только одно отличало отличало мою шайку от всех остальных: ее предводителем был знаменитый поэт, чье имя знали не только из-за его преступлений, но и благодаря его стихам.
Мой жонглер Жом представлял мои стихи. Он читал их в то время, когда я зарабатывал нам на жизнь, грабя прохожих, испепеляя деревни, убивая людей, поднимая руку и на французов, и на англичан, и на провансальцев, и на все остальные народы и племена. Жом зарабатывал мне славу. Я добывал нам пищу и делал нас богатыми людьми. Жом читал стихи принцам, владетелям, рыцарям. Я смотрел на них через забрало моего шлема.
Вы это знаете. Солнце меня согревало так же, как и всех остальных. Ночь становилась моей соучастницей. Весь мир был моим неприятелем. Я видел измены и ложь. Что же еще добавить?
La nuit, les nuages des cieux
Faillirent tomber a notre flamme -
Me permettez, Messieurs, Mesdames,
De faire a vous tous mes adieux.
On vous deja ferma les yeux,
Et vous pourriez pas regarder
La danse furieuse de ce bucher -
C'est pourquoi je dis "Adieu!"
Mon vers est trop modeste, j'en sais,
Il est comme... simplement "adieu".
Paix a vos cendres, Mesdames, Messieurs -
Tout est deja, deja passe'.
Hola, mes braves!
Jacques, Francois, Gustaves!
Thainez leurs corps et rallumez la flamme:
Buvons a la mort de ces Messieurs et Mesdames!
XXIV
Мой последний земной день подошел к концу. Только что палач показал мне нож и веревку. Почему нож - не знаю: меня должны всего лишь повесить. Смертная казнь состоится завтра, рано утром, когда далекая звезда покинет небо; когда слабый луч солнца коснется земли.
Значит, чтобы закончить книгу, у меня есть только одна ночь.
Значит, к вам я могу обратить уже совсем немного слов.
XXV
Моя жизнь известна безо всякого преувеличения. Несомненно, и моя смерть станет известной. Но никто не знает обстоятельств моего пленения. Существует множество басен на этот счет - много лжи, якобы говорящей о моих последних шагах. Многие люди, как очевидцы - но вовсе не очевидцы! - уверенно судят о том, чего не знают, и вводят в обращение все новые сказки.
У меня нет времени закончить эту книгу. Мы уже договорились пропустить несколько лет моей жизни, замолчать преступления моей разбойничьей поры. Но последней ночи вполне достаточно, чтобы поведать о моем пленении. Последняя ночь щедро дарит мне несколько часов, чтобы я мог рассказать о последнем дне моей свободы.
Зажигаю свечу: уже темно, маленькое оконце моей тюрьмы превратилось в слепое пятно.
Беру неисписанный лист: он плохо вычещен, покрыт какими-то пятнами, но у меня нет другого листа.
Стражник находится здесь же, в камере: меня принимают за очень опасного человека, хотя, видит Бог, опасным я был лишь в силу непреодолимых обстоятельств. Этот стражник смотрит на меня с удивлением: он хочет знать, чего ради я трачу время на всякие писульки вместо того, чтобы молиться. Он не знает, что я договорился с палачом, и тот спрячет мою книгу и спасет ее от расправы - за щедрое вознаграждение, конечно. Ведь я по-прежнему - богатый человек.
Тишина. Все спят. Ночь царствует на земле. Ночь царит и в моей душе. Но мои глаза все еще источают свет - далекий свет - моего последнего свободного дня.
Итак... перо соскочило! Стражник пожал плечами и лег в постель. Я остался наедине с моими воспоминаниями.
Наедине с вечностью
XXVI
Стояла хорошая погода. Была весна, и поэтому стояла хорошая погода. Но несмотря на солнце, несмотря на весело скакавших по стенам моей комнаты солнечных зайчиков, несмотря на доносившиеся отовсюду запахи цветов, моя душа была погружена в беспросветную печаль, сердце сжималось болью. Франсуа Перрен рассказал мне о смерти моего жонглера. Франсуа Перрен убежал топить горе в вине и оставил меня в одиночестве.
Жом был повешен неделю назад. Но каждый шум, каждый шорох, скрип открывающейся двери, человеческие шаги - все движения нашего мира напоминали мне о моем несчастном жонглере. Казалось, он вот-вот войдет в комнату и расскажет о какой-нибудь новой победе. Казалось, его смерть была только шуткой, остроумным словцом: но почему-то я хотел плакать, а не смеяться.
Жом был повешен недлю назад. Франсуа Перрен рассказал мне о рыцаре, который завлек моего жонглера в ловушку, и я постоянно думал об этом человеке, о его поведении и страданиях его жертвы. Мне казалось, что я бросил друга на произвол судьбы, а он меня звал и ждал, когда же я приду на место его смерти, когда же я помогу ему вернуться домой.
Жом был повешен неделю назад, но каждую ночь я видел его глаза. Каждую ночь я видел его лицо. Каждую ночь я вспоминал его жизнь, которая протекала бок о бок с моей, которая стала частицей моей собственной жизни. Жом был повешен, но в это не верилось. Жом был повешен, но я отказывался верить в этот очевидный факт. Жом умер. Но я ждал, когда он вернется.
Все члены моей шайки хранили молчание. Все они любили моего жонглера, несмотря на его дурной характер. Каждый считал, что наше сообщество лишилось чего-то важного. Каждый думал о мести. Если бы тогда я смог схватить негодяя, я бил бы его по роже, таскал бы его за его грязную и лохматую бороду, ломал бы его тело предателя.
Каждую ночь мы выходили из замка. Каждую ночь мы спускались в долину очередной реки или речушки. Каждую ночь мы жгли деревни. И в свете пожаров, в полной тишине, резали каждого, кто пытался спастись от огня. Наши черные кони, черные доспехи, черные мысли отблескивали багровым, отблескивали пламенем, отблескивали кровью.
Каждое утро, каждый восход солнца видел все новые пожарища. Каждый солнечный луч упирался в покойника. Каждый труп говорил о нашей мести.
Но, конечно, это не могло продолжаться долго. Мы это хорошо понимали, но не могли остановиться. Кто-то ушел из шайки, навсегда покинув замок Сен-Пьер, но все прочие потеряли вкус к простому разбою, отдавшись целиком потоку мести. И вскоре мы превратились в демонический отряд, единственной целью которого были смерть и разорения.
Имя Бофора, так же, как имена других бандитов, угасло. Все провансальцы, владетели, чернь, даже король Рене говорили только об имени ДЕ КАЛАНСОН. Это имя стало для них более зловещим, более ужасным, чем все бури и несчастья мира. Имя КАЛАНСОН стало смертью Прованса, его казнью и его искуплением.
XXVII
Поскольку замок Сен-Пьер был неприступен, нас стремились завлечь в ловушки. Перкрыли дороги. Взяли деревни под невидимую охрану. Но все было тщетно. Каждая предосторожность наших врагов пропадала впустую и даже наоборот - давала нам дополнительные возможности убивать: земля Прованса наполнилась предсмертными криками не только черни, но и солдат, рыцарей, владетелей.
Но, к нашему сожалению, мы все никак не могли встретить того рыцаря, который убил моего жонглера. Словно он провалился под землю. Словно покинул Прованс. И пламя горевших деревень заполыхало с новой силой. И в отблесках этого огня наш герольд сообщал:
- Всякий король, принц, владетель, рыцарь, горожанин, крестьянин может прекратить убийства и спасти государство от окончательных смерти и разорения, если выдаст с рук на руки господину де Калансон того человека, который завлек в ловушку некоего ЖОМА, прозванного Огромным Герольдом Влюбленного Трубадура."
Но никто не ответил на этот призыв.
Земля Прованса продолжала рыдать и захлебываться кровью своих граждан.
XXVIII
Была весна, стояла чудесная погода. Потоки крови затопили окрестности замка Сен-Пьер. Лишь башни замка, словно каменные острова, поднимались над этими потоками.
Однажды я получил письмо. Король Рене лично написал мне, чтобы привлечь меня к ответу. Среди прочего, он говорил:
"Мне отлично известна ваша судьба. И несмотря на то, что я не могу вас оправдать; несмотря на то, что я не могу оплакивать ваше положение изменника и бандита, я предлагаю вам мое личное покровительство, ибо, на мой взгляд, убийство вашего герольда и жонглера было воистину чудовищным злодеянием, взывающим к мести. Мне известно имя разыскиваемого вами рыцаря. Это - приезжий человек и, желая угодить мне, он не мог знать, что, согласно моему нраву и моей природе, я никогда не дал бы согласие на совершение такого чудовищного преступления. Вы сами - человек вне закона. И я не могу выкупить ваши преступления. Но если вы поднимите перчатку этого рыцаря, вашего смертельного врага; если вы убьете его - я позволю вам беспрепятственно удалиться из моего государства. В противном случае, то есть - если вы откажетесь принять вызов или если ваш враг одержит победу в поединке, вы будете безжалостно повешены."
Впервые псле смерти Жома я увидел солнце и то, что стояла чудесная погода. Впервые после смерти Жома я понял, что была весна.
Я вздохнул полной грудью.
И принял вызов.
XXIX
Лучи солнца коснулись забрала моего врага. Его конь застыл, как изваяние. Он сам не шевелился.
Солнечные лучи заискрились на обломках моего копья, брызнувших к небу после страшного удара.
Солнечные лучи коснулись моего рухнувшегона землю тела, а я увидел суровые глаза противника.
Он снял шлем, и я удивленно вскрикнул:
- Бог мой!
- Вижу, вы меня узнали.
- Ричард де Лож, лорд Лаунчестон!
- Да, это я.
- Но почему?
- За моего друга и родственника.
- Какого друга? Какого родственника?
Лорд Лаунчестон спешился и подошел ко мне. Несколько мгновений нас разделяла тишина, но, наконец, он ответил:
- За брата Жоффруа.
Солнечные лучи погасли, а лицо брата Жоффруа наплыло на лицо Жома. На обоих зияла смертельная рана. Оба смотрели на меня единственным уцелевшим глазом.
Я закрыл глаза. Рука палача схватила меня за шиворот. В первый и последний раз я услышал голос короля Рене:
- Вы можете убить его, господин де Лож.
- Нет, Сир. Пусть он познакомится с веревкой и виселицей.
XXX
Вот и все. Мои книги закончены. Мое время истекло. Жизнь подошла к концу.
Идет дождь. Я слышу его нежный и мелодичный шелест. Кажется, что кто-то плачет.
Идет дождь, но я не плачу. Вот мои последние слова:
Никто ни в слово, ни во вздох
Печаль не может уместить.
Переступив через порог,
Я должен уходить.
И вы шагнете вслед за мной,
Найдя у незнакомых врат,
Как ободрение, немой,
Но улыбающийся взгляд.