Я летала и думала о том, как сильно за последнее столетие изменился этот город. Каким стал он чужим и серым, а люди в нём больше не верят в сказки... Никак не могу привыкнуть к этому чудовищному морю цветных огней, когда под тобой сияет неоновая бездна, и в маре-ве зыбкого света всё спешат и спешат куда-то люди. Нет, в наш век стало совсем невозможно жить в городах...
Я спустилась чуть ниже к проводам и крышам. Ветер здесь дул отчего-то намного сильнее, стало зябко и сыро. Где же этот дом... Не хватало ещё заблудиться! Ведь я так давно здесь не была. Ну, хотя за двести лет забывается и не такое. Я кружила над площадью раз за разом, но всё бесцельно, только ветер остервенело рвал сухие листья с тополей, завывал и метался от звезды к звезде... Метёлка моя вдруг начала брыкаться, и попытки осадить её бы- ли напрасны. Она взвилась вверх, навстречу бледному месяцу, и припустила во весь опор.
" Ха! А потом ещё жалуются, что у них луну под Рождество кто-то спёр! Тут не то что спёр! Тут не врезаться бы в этот чёртов месяц!" - подумала я с опаской, изо всех сил вцепившись в метлу. И с чего она так ошалела?! Несчастная швабра выдала фантастической сложности пет-лю, вошла в пике и...
-- Стой, куда?! А-а-а-а-а!!!
Кто-нибудь из смертных мог, наверное, услышать, но сейчас это было все равно. А вот если б меня увидел кто постарше, не видать бы мне метлы, как своих ушей! Швабра круто разверну-лась, встала в " свечку " и ринулась на чердачное окно. Я вдохнула побольше воздуху и на всякий случай зажмурилась...
Всё оказалось как обычно, по старинке: сломанная щётка, разбитое стекло, пыль клубами...
Чердак... Чердак. Постойте, да ведь это тот самый чердак! Нашла! Ну наконец-то! Тимофей!
--Тимофей!,-- крикнула я звонко,-- Тимоша, это я! Встречай, старый бездельник!
В душной тишине послышались слабые старческие шажки, и открылся крохотный чердачный лаз. Ко мне из вечернего мрака явился бородатый старенький Тимофей. Я дома.
Был он как всегда слегка неприветлив, сед и угрюм, и почти с головы до ног завёрнут в свой единственный и любимый клетчатый плед. За ним осторожно подкралась ко мне призрачно-
белая, мудрая и сонная кошка Милана. Она ничего не хотела говорить, и просто тёрлась о мою исцарапанную ногу. Мне сразу стало уютно и спокойно. Я в своём доме и больше некуда возвращаться.
-- Здравствуй, Тимоша,-- сказала я, обняв старика за шею.
Я поцеловала его в морщинистую щёку, и Тимофей сразу растаял. Он наклонился к Милане, потрепал её за ухом и проскрипел умильно:
-- Что, Милка, трешься? Признала хозяйку? Признала... Да, Любушка наша прилетела...
Любушка... Ну пойдём, внученька, пойдём, устала с дороги-то?- он заботливо оглядел меня и наконец-то улыбнулся,-- Вот и пойдём... чайку тебе заварю, со смородиной, как ты любишь...
Мы спустились со старого чердака на второй этаж. Сразу запахло бумагой, пылью и кожей. Здесь был мой маленький мир; с кошкой Миланой, Тимофеем, Музой и великим множеством книг. Самых старых, самых древних и ценных книг. Тимофей уже много веков держал у себя
лучшую в свете библиотеку. Уверяю вас, ни один человек не видел большего богатства! Библиотека не знала границ; она вмещала в себя копии или оригиналы всех, даже некогда со-жжённых книг, рукописей и прочих творений пера, если Тимофей считал их хоть маломальски ценными. Я с наслаждением вдыхала этот странный и волнующий запах прошлого. Он был знаком мне до боли, он нёс в себе тысячи живых и ярких воспоминаний, и с ними - неве-роятно ясное, острое предчувствие счастья...
Вдруг с одной из верхних полок скользнуло что-то крохотное и светящееся, и устреми-лось ко мне с радостным визгом. Муза! Как же я могла про неё забыть? Она была такой же прелестной и маленькой, как всегда что-то тараторила, напевала и одновременно читала на-распев чьи-нибудь стихи. Бедняжке всё время хотелось кого-нибудь вдохновить, но среди пы-льных книг и бревенчатых стен в паутине могли жить только Тимофей да белая Милана. "Ни одного поэта! Ни одного ну хоть плохонького писателя! Одна паутина." - бывало, жаловалась мне Муза, энергично порхая вокруг моего носа.
-- Как же я рада, что ты вернулась, Любаша!-запищала она из под потолка, -- Тут ужас как скучно, совершенно некому подкинуть хороший стишок, а Емельяныч меня не пуска-ет никуда, ругается, что я ему спать мешаю! Всю ночь, говорит, "Руслан и Людмила" снится, и каждый раз сначала! Я, говорит, с ума скоро сойду от твоих стихов!-я покорно внимала ей, задрав кверху голову, и даже не пыталась перебить. Остановить её сейчас было совершенно невозможно,-- Ах, Любаша, да разве я виновата,что у меня это по привычке - творческие сны ворожить! Ты скажи ему, ради Пушкина, чтоб отпустил меня на ночь - полетать, полетать, и поэта отыскать...
Муза невольно перешла на стихи и затараторила что-то совсем уже бессвязное. "Заговорить её что ли?" подумала я устало. Я щелкнула пальцем и маленькая фея затихла. Вернее, она всё ещё продолжала говорить, но теперь уже никто её не слышал.
-- Идём, Люба, скорее, Тимофей Емельянович...мрр...чаю заварил...Настоящего, мрр...не колдовского, как ты любишь...
Из темноты вынырнула Милана, потерлась об меня спинкой, плавно прошла по узкому кори-дорчику и снова растворилась во мраке.
Мы пили чай, сидя за столом возле огромной русской печи. Стол был дубовый, очень старый, и благодаря старости своей приобретший тёмно карий, почти чёрный цвет. Тёплая печь, самовар со смородиновым чаем... Я сидела, слегка осоловевшая от тепла и покоя, и слу-шала, как поют половицы, когда Тимофей раскачивается в кресле-качалке. За стенами по-прежнему стонал осенний ветер. Маленькая Муза сидела на носике самовара, болтала ножка-ми и по привычке читала что-то нараспев... И всё же что-то беспокоило меня, было что-то не в порядке, потому что Тимофей, всегда такой тихий, неразговорчивый и рассеянный, без ус-тали расспрашивал меня обо всём, что пришлось мне пережить, любую мелочь, будто избе-гая разговора о своей жизни. Никогда не был он столь навязчив, и любопытство его было, ка-залось, вымученным. Я долго колебалась, и решилась, наконец, узнать, что тут у них стряс-лось.
-- Тимоша,-- сказала я мягко,-- к чему ты так волнуешься... расскажи уж лучше всё, как есть...не майся понапрасну.
Тимофей как-то жалко и нелепо застыл в своём кресле, озадаченный и притихший. Молчал он долго, грыз трубку и пыхтел, как котелок с похлёбкой. Потом нерешительно поднял на меня потухшие глаза, дёрнул плечом и проскрипел фальшиво:
-- Ну что ты, внученька, что ты, Любушка, где ж ты беду какую углядела...Соскучился по тебе, стосковался, вот и болтаю без умолку...Не серчай уж ты на старика...
В это время из часов над печкой осторожно выглянула кукушка, повертела головкой и запела негромко и робко. Тимофей сразу оживился. Видно было, что он невероятно рад этой пичуге.
Домовой слез с кресла, завернулся в плед, трубку заново набил...
-- Ну вот и полночь уже,-- сказал он торопливо,-- пора мне, милые, домовничать пора, по хозяйству... Порядок я, милые, люблю... Только где ж нынче порядок... Всё на мне, всё, стари-ку, самому приходится... Люди-то нас нынче совсем позабыли... Уж и не думают, поди, кто им мешки с сахаром да мукой каждую ноченьку латает, мышей, другую живность изводит...Да чтоб нежити всякой неповадно было, кто стережёт? Запамятовали... Ну, доброй ночи, Любуш-ка, пойду я.
Тимофей, кряхтя, протиснулся сквозь бревенчатую стену, всё ещё бормоча что-то о людской неблагодарности, и исчез. Стало тихо.
-- Совсем состарился наш Тимофей Емельянович...-- промурчала Милана с печки,-- Надо бы ему на покой. Он уже не тот...Мрр...И колдовство ему не на пользу.
Белая кошка блаженно жмурилась, глядя на свечку, и лениво когтила одеяло.
-- Ему об этом даже намекать не вздумай,-- предупредила я.
-- Да уж сама знаю. Не учи,-- с достоинством ответила она, и претворилась, что задремала.
Мне стало неловко, и это странное беспокойство не покидало меня всю ночь, до рассвета.
Я всё ждала, когда, наконец, наступит утро, и от ожидания очень скорой и неизвестной беды я почти всю ночь не могла уснуть. Несколько раз я не выдерживала и вскакивала с пос-тели, хотелось немедленно усесться гадать или ворожить - не важно - только бы разузнать, что происходит в этом уютном и тихом доме, который всегда был вместилищем покоя. Что-то будто разладилось, сломалось, как ломаются очень точные часы. Я это чувствовала необыча-йно ясно, и ясность эта казалась мне особенно мучительной. Гадать отчего-то было страшно. Сознание этого удивило меня, ведь раньше ничего подобного со мною не случалось. Больше всего - и так было почти всегда - меня беспокоили неясности. Не терплю, когда изменяются привычные и до конца понятные мне вещи. Это приводит меня в бешенство и смятение. Око-ло часа я бесцельно слонялась из комнаты в комнату, в полной темноте, разговаривала сама с собой, и в конце концов, разбудила Милану. Кошка этого не любила.Она была очень воспита-ной, требовала к себе непременной почтительности и уважения. Человеку случайному она мо-гла показаться попросту высокомерной и заносчивой. Нет, что вы! Милана бы очень оскорби-лась, если бы услышала о себе такое.
Будто клочок белёсого тумана кошка проплыла вдоль стены, уселась на полу возле моих ног и зловеще сверкнула жёлтыми, как месяц, глазищами. Милана явно ждала объясне-ний. Я сидела на кровати неподвижно, молча глядя перед собой, и изо всех сил делала вид, что не замечаю её пристального взгляда. Но Милана и не думала уходить. Она терпеливо на-блюдала за тем, как я сижу, и просто ждала. Наконец я не выдержала и спросила с глубоким вздохом:
-- Чего ты хочешь, кошка?
Она сидела, задрав кверху треугольную мордочку, а передние лапки аккуратно поставив вме-сте; вокруг точёного тельца изящным колечком был уложен хвост. Больше всего Милана по- ходила на миниатюрную фарфоровую статуэтку, сделанную лучшим мастером из мастеров, и при том - обожателем кошек.
-- Чего ты хочешь? - повторила я.
Живая статуэтка молчала, и молчание это было полно глубочайшего достоинства. Кошка по-вела ушами, и осведомилась очень высокомерным тоном, не глядя больше на меня:
-- Может быть вы, сударыня, далее соизволите почивать?... И не нарушать более покой этого дома,-- твёрдо закончила она.
Мне стало смешно и обидно. Если Милана обращалась к кому-нибудь в подобном стиле, это было признаком крайнего с её стороны недовольства. Позже я корила себя за грубость.
-- Убирайся и ты к себе на печку,-- буркнула я,-- и коли тебе лень ловить мышей, воз-держись и от неуместных советов. Кошкой тебя обратили вовсе не затем, чтоб ты всем здесь надоедала. Ступай, Милана...
Как я и ожидала, она оскорбилась ужасно: нервно и презрительно затрясла пышным хвостом,
дёрнула усами, и удалилась, так и не удостоив меня взглядом.
Что же касается меня, то терпение моё не выдержало, раздулось и лопнуло, как мыльный пузырь. Больше у меня не было сил ждать; я достала из сундука под кроватью свои самые пе-рвые, почти родные мне карты, медное блюдце, свечку, зеркальце полированного серебра и уселась гадать. Карты не сказали абсолютно ничего. Это событие повергло меня в ужас и со-вершенное смятение - такого ещё никогда не случалось. Никогда! Я зажгла свечу, сходила и наполнила водой маленькое блюдце. Молчание. Полнейшая тишина. Отважившись, я на свой страх и риск заглянула в тёмную воду, на самое донце, заляпанное ещё тёплым воском. И едва не уронила на пол свечку, да и сама чуть не упала. В кромешной чёрной пустоте я не увидела ничего кроме страха, который она излучала. Этот страх чуть не ослепил меня, кто-то был там ещё, но слишком тёмной и слишком страшной оказалась эта дыра, куда я случайно угодила. Следующие попытки кончались одним и тем же - тишиной.
И вот тогда-то мне сделалось по-настоящему страшно. За всех и вся. Тогда не знала и сейчас
не знаю, насколько серьёзная сила стояла за всем этим, чтобы с такой легкостью лишить ме-ня Зрения, кто из Старших вздумал так позабавиться... С перепугу я помчалась к Милане, раз-будила несчастную кошку снова и обрушила на неё весь тот ужас, какой пережила тогда.