Лихачев Сергей Сергеевич : другие произведения.

Наперегонки со смертью

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Бывший детдомовец, а ныне хирург Иван Ямщиков организовал в Самаре частный Центр реанимации. В нём команда молодых врачей создала уникальный и очень эффективный способ выведения "безнадёжного" больного из состояния комы: мозг больного возбуждали зрительными образами, отражающими главные приоритеты в его жизни. Трудность заключалась в том, чтобы успеть за одни сутки, а лучше за часы, выяснить эти жизненные приоритеты больного, снять по ним фильм и полученную ― чрезвычайно эмоциональную ― "картинку" трансформировать в электро-химические сигналы и доставить последние в мозг больного. Но разве можно за сутки или за несколько часов выяснить самые сокровенные мысли и чувства незнакомого врачам человека и использовать их в реанимации? Можно и нужно! Только для этого следует привлечь к процессу реанимации многих специалистов немедицинских профессий, привлечь родных, друзей и знакомых больного, следует действовать сообща и очень жёстко, переступая через принятые в обществе нормы поведения. В революционной системе реанимации Ямщикова нет врачей в привычном понимании этого слова: все участники этой системы есть единый "коллективный врач". Ох и крутенько же новаторам-реаниматорам воздаётся! Штормовым мартовским вечером в квартиру Ямщикова прорывается Маша Саблина: её брат, Иван Саблин, уже неделю находится в коме ― спасите! События развиваются стремительно. Герой с первого взгляда влюбляется в девушку со странностями и делает ей предложение. Он запрягает бригаду реаниматоров и всех участников "колврача": мать больного; его друзей-мушкетёров; необыкновенную невесту, давшую Саблину от ворот поворот; артиста драмтеатра ― на "замену" отца больного; полковника, расследующего обстоятельства попадания больного в реанимацию; сослуживца больного ― мошенника Хмыря. Находит "коллективный врач" и случайную подругу больного ― воображающую себя новой Марлен Дитрих начинающую лесбиянку. Задача Ямщикова ― выяснить истинные жизненные приоритеты больного. "Колврач" предпринимает настоящий мозговой штурм. "Открытия" следуют одно за другим. Только собирая информация по крошкам, находясь в непрерывном запале, едва ни дерясь и даже режа стеклом руки, только насилуя привычную людям тактичность и скрытость в личных чувствах и делах, "колврачу" за одну ночь удалось-таки выяснить последний приоритет больного, снять по нему фильм, и во второй половине следующего дня выполнить реанимирующую процедуру. Счастливое завершение работы "колврача" сподобило Машу согласиться на брак с Ямщиковым, и герои проводят "первую брачную ночь" ― проводят её очень церемонно и смешно. Ямщиков даже впервые за много лет вслух рассмеялся. Герои счастливы и теперь вместе побегут наперегонки со смертью.

  
  
  Глава 1. Мера ― остаться живу
  
  В занятой под кабинет гостиной комнате, в направленной полосе света от настольной лампы, опущенной на голый, выложенный крупной ёлочкой дубовый паркетный пол, на застеленном простынями диване лежал полураздетый крепкого сложения мужчина лет сорока. Он уставился на корешки томов академического собрания сочинений Пушкина за стеклянными дверцами громоздкого книжного шкафа и свободной от телефонной трубки рукою машинально играл чёлкой молодой женщины. В одной коротенькой сорочке чёрного шёлку, она лежала на спине, головою на его коленях, и смотрела неотрывно в глаза говорившего.
  ― Правильно вам объяснили: нет вдохновения ― к больному не подойдём, ― нарочито методичным и почти суровым тоном говорил мужчина. ― Не понимаете вы, девушка, чего просите... Сегодня в семнадцать часов бригада решила отдыхать трое суток, то есть новых больных не принимать. Да, угадали: у меня сейчас... ― он на секунду смягчился, коротко улыбнулся женщине и указательным пальцем легонько ткнул её в кончик носа, ― гостья. Но не в гостье дело... Ну нет, моя гостья не внемлет вашим уговорам. Не в ней, повторяю, дело... Какое тут вдохновение! Сегодня у нас больной... с летальным исходом. Вам повторить? С ле-таль-ным! Мне, девушка, через смерть этого больного переступить ещё надо ― понимаете, о чём я? Чтобы не оборачиваться, прежде чем пуститься в новый забег... Нет, девушка, категорически нет: брать сегодня нового больного ― ужасный риск для него! Бригада реаниматоров выдохлась, нужно остановиться, передохнуть, расслабиться ― всем, включая меня. Я... Да, я пока что "неужели тот самый-растотсамый" Иван Николаевич Ямщиков, и всё же... Конечно вы не понимаете, поэтому просто доверьтесь спецу. Мы не в состоянии сегодня работать с должной отдачей ― кончился заряд вдохновения... Ваши чувства мне более чем понятны и, сам не знаю, даже, может, по-особому близки, хотя один гневливый человек... ― он коротко и уже виновато улыбнулся и вновь занёс палец над лицом женщины, но та резко отвернулась, ― считает меня нечутким... ― Женщина села и принялась надевать на босу ногу домашние туфли. ― Простите, я должен прекратить этот разговор... Нет, заклинаю вас, не приезжайте...
  Ямщиков опустил трубку, поставил аппарат на пол, рядом с большим жостовским подносом, на котором разноцветной пирамидкой громоздились бутылки с вином и соком, пузатенький графин из хрусталя, стаканы и фужеры. Он тоже сел, опустив ноги на пол, ровно, строго, упёрши в стёртый паркет невидящий взгляд, и на минуту забылся.
  ― Невинность и отчаянье в голосе... ― заговорил, наконец, он медленно и глухо, как бы сам себе. ― Пронзительное какое сочетание... Неслыханный тембр... Драма... А интонация, окраска звука... Козловский в роли юродивого... "Мальчишки отняли копеечку... Вели-ка их зарезать... Нельзя молиться за царя Ирода..." Кризис, явный кризис... ― Ямщиков прикрыл глаза и покачал головой. ― И братец её ― по нашей, кажется, части: черепно-мозговая... шесть суток без сознания... а утром сегодня ― ухудшение... Летит меня вдохновлять...
  Ямщиков мыкнул и вновь отрешённо покачал головой. Обернулся к полоске окна между шторами, напротив форточки. Стёкла в деревянных старых рамах будто раскачивались и мигали ― в жёлтых бликах от шатающихся уличных фонарей. Порывы ветра с дождём остервенело и аритмично нахлёстывали в жалобно дребезжавшее окно. Шумели ветками и скрипели на улице деревья. Гудели в разной тональности две арки в доме напротив. Сорвалась с железной крыши ледяная глыба, пронеслась с низким свистом мимо окна, громыхая градом осколков от сосулек о поручни на балконах, сшибая не убранные на зиму корытца для цветов, и с грузным выдохом ухнула где-то внизу. Визг собачьей ссоры раздался было ― и как оборвало. Шипели скатами по мокрому асфальту редкие машины. Загромыхал с привзвизгами, трогаясь и буксуя на подъёме, старенький трамвай...
  Ямщиков наконец встряхнулся, как будто что-то решив про себя. Он откинулся на спинку дивана и, уже нахмурившись, стал наблюдать за женщиной. Та ходила, почти бегала, по комнате взад и вперед. Она явно собиралась с мыслями, готовясь высказаться, и как-то забылась, отчего движения её стали машинально-естественными. И в этом естестве её поступи, горделивой и стремительной, проступила натура полнокровной женщины ― высокой, статной, прекрасно сложенной, уверенной в своих достоинствах и ценящей их. Ямщиков помрачнел ещё более. Он, уже не отрываясь, сжав зубы и набычившись, смотрел исподлобья, как мелькают её полные стройные ноги и бьются под шёлком её ягодицы, и слушал, цепенея, стук её каблуков, шорох трущихся ног...
  Женщина вдруг остановилась и резко обратилась к нему:
  ― Деликатен же, друг мой: расслабиться ему нужно! А я как раз то, что надо учёному мужу для расслабления: и в теле, и без комплексов, и без особых претензий, и стараюсь вовсю ― фигуры выделываю почище, наверное, цирковой акробатки! И так ― все три года. А какая-то залётная птичка певчая ― с невинным, видите ли, голоском ― порхает к тебе на холостяцкую квартиру, в ледяную бурю, в ночь, без приглашения, даже вопреки, ― и она вдохновительница. Очень мило! А почему не так: летит на нас всепогодный истребитель-перехватчик ― ну и шарахни по нему из зенитки, защити нашу пару! Не хочешь? А мне теперь куда? Кто я в твоей жизни, наконец?! Не-е-ет! Вижу, у тебя не только любви, а и элементарного такта не осталось. Все люди как люди: с кем-то встречаются, куда-то ходят, ездят, летают, бегут...
  ― Это бег наперегонки со смертью, ― выдохнул Ямщиков и закрыл глаза.
  ― ...Одна я как на привязи. Две недели ждать встречи, а в награду ― щелчок по носу. Нет уж, хватит с меня! Всё! Гоняйся за душами покойников своих, за Нобелевской премией, за чем угодно, а я найду себе мужчину. Пусть, наконец, за мной погоняются!
  Тут, хищно изогнувшись, она молниеносно стянула через голову сорочку, скомкала, поднесла к лицу, глубоко вдохнула её запах, потом отстранила и поиграла ею в руках, рассматривая на свет с видом ироничного сожаления, наконец фыркнула: "Вот и вся память!", швырнула сорочку на колени Ямщикову, вышла в смежную комнату и оттуда заговорила:
  ― А как у нас всё хорошо начиналось... Я думала: умный, здоровый, уважаемый, прилично зарабатывающий муж, дети, свой дом на просеках у Волги... Если б тогда, в самом начале, ты, как все нормальные люди, сделал предложение и мы поженились, то, наверное, устроилось бы как-то, приспособилась я, вжилась. Да конечно вжилась бы. Мне было девятнадцать, твоих дел я не знала... Да у меня энтузиазма было немерено ― только запрягай. Я бы всё сама обустроила. И дом сама отстроила, и детей выходила ― всё! А сейчас что? Чувствую себя полной дурой, старухой у разбитого корыта. И где этот наш дом? Все доходы желанный мой отказывает на общественные нужды, а сам живёт в развалюхе-сталинке, как незаслуженный пенс. Это ещё папочка мой не видел, где ты обитаешь ― он бы сказал!.. Но я-то, ― она показалась в дверном проёме, уже в белье и прижимая юбку к груди, ― я хочу нормальной жизни, нормальной, чтобы пара была. А ты всегда вне пары, даже когда рядом лежишь. Ты далеко-далеко, где-то со своими больными... с врачами... Да и врачи твои ― больные. И сам, и сам ты, доктор Ямщиков, потихоньку с ума сходишь возле больных своих. Я понимаю: работать ― да, но не жить среди них ― жить со мной! Ты на себя посмотри: седой, больной, мрачный. Ты в каком году в последний раз смеялся вслух? Я не припомню твоего смеха. Сотрёшься скоро, как обмылок в общественном туалете сотрёшься. Кого ты всё хочешь отмыть? Кого ты всё бежишь спасать? Нет, я больше так не могу. Чего мне ждать? Вокруг тебя вечно какие-то ужасные происшествия, всякая патология, грязное бельё, смерть! А я хочу, чтобы вокруг меня была жизнь!
  Она судорожно вздохнула и, замотав головою, скрылась за дверью.
  ― Жизнь, смерть ― мифологемы, ― глухо сказал Ямщиков. Он скрестил руки на груди, выпрямил спину и уперся невидящими глазами в корешки книг в книжном шкафу. ― Но для пользы дела, Нина, практикующий врач должен исходить из того, что вокруг человека не жизнь ― смерть. В каждом из нас только жизнь, а вокруг ― смерти, неисчислимые: их столько, сколько в мире есть существ, предметов, явлений и сил. Смерти подступают к жизни со всех сторон, теснятся вокруг, и всякий миг испытывают её ― на крепость. Но есть, есть у человека свойства, как у любой твари, свойства, с которыми он, как со штыком наперевес, пробивается как-то по лазейкам вещества-пространства-времени в этой гуще... ― Ямщиков на мгновение умолк, подыскивая слова, ― в гуще смертоносного вселенского порядка, и при том всё глуп-человек надеется: случись что ― можно куда-то ещё убежать... За доктора Ямщикова не вышла замуж ― это разве мера? Остался жив ― вот мера, объективная мера всему в биологическом мире. Человек разумный как вид несёт в себе и, что самое досадное, разумеет фундаментальный дефект в устройстве живого мира: он один осознаёт неизбежность своей смерти, но при этом цену своей жизни никак не учтёт, никак не охранит должным образом, пока здоров и благополучен, а когда тишайшая неощутимая смерть-смертишка вдруг ухватит в загривок и поставит перед своим лицом...
  Ямщиков смолк, не договорив.
  ― Мне уже начало сниться, ― надтреснутым голосом продолжил он, опять непроизвольно блуждая взглядом по корешкам книг, ― будто весь мир вертится вокруг нашего стола в операционной. И заводы-фабрики дымят, и художники творят, и машины ездят, и родители с учителями усердствуют ― всё ради того, чтобы взрастить человека, сподобить его возлюбить жизнь ― и уложить к нам на стол. Ловлю себя на мысли: я высматриваю в каждом знакомом человеке ― а даже уже и в незнакомом ― высматриваю те признаки, какие могли бы, случись что, помочь его поднять от земли. И я не один такой. Мы врачи, мы лечим, но почему-то наших истинных знаний ― во вред себе ― люди боятся панически. "Не может этого быть!" Знаний о летающих ящерах, о мумиях фараонов они не боятся, о гибельном космосе, о ядерных бомбах, о чертях и об эльфах ― тоже, а знания о самом себе, о кровинушке, ― вот, оказывается, где страшно. За страх о себе люди платят нам недоверием. Лечи мы традиционно, под пологом врачебной тайны, не объясняя и не испрашивая помощи и участия, ― трупов бы стало больше, зато к реаниматорам претензий ― никаких. Нас, как поближе узнают, начинают бояться, а случись провал ― возненавидят и пытаются осудить. Сегодня больной умер ― и тут же пошли угрозы: взорвём, посадим, зачем брали в клинику, если не можете ни...
  ― Оставь! Хочешь мне ответить что-то ― о нас и говори, о живых людях.
  ― А с живыми всё ясно: просты, похожи друг на друга, так что опиши нас в терминах естественных наук ― все выйдем на одну формулу, сиречь на одно лицо. Живые понятны: жив ― значит понят. А вот когда смерть подступает и уже полужив-полумёртв ― становишься непонятным. Но лики смерти имеют свою типологию...
  ― Я тебя прошу!
  ― Нельзя нам остановиться! Не о бомбах, не о богах человеку думать надо ― о ближнем своём. Тысячи лет медицине, а диагностика из рук вон плоха. Болезнь человека куда шире медицины, но практикуют с нездоровым телом почему-то одни врачи. Вот практикующий врач подходит к больному ребёнку, тот полужив-полумёртв, врач: щаз сбацаем диагностику, поставлю диагноз и примусь лечить ― поелику окажется возможным. Всё! А поколику диагноз смертельный? Да ну!.. Смертельный диагноз ― это вообще внемедицинский диагноз. Это, значит, уже упустили, и кто-то должен быть признан виновным и ответить. Тогда ключевой для общества вопрос: как подступающую неестественную смерть углядеть вовремя и объективно? Где, как её искать, куда смотреть? Не на оскал ведь лежащего навзничь ребёнка, кому от всей жизни остался, может быть, всего один удар сердца; не на экран кардиографа, где... ― Ямщиков на мгновение умолк и вдруг, вымученно улыбнувшись, продекламировал, ― где отблеск этого удара, дрожа, взметнётся и падёт.
  ― Ну, вот как с тобою жить нормальной женщине? ― Нина вошла в комнату, одетая и причёсанная, поставила у дивана сумку с аккуратно уложенными вещами, и принялась укладывать в неё домашние туфли. ― Нет чтобы уговорить меня остаться, как-то удержать...
  ― Да права, права ты, ― обмякнув, выдохнул Ямщиков и отвалился на спинку дивана, ― нормальной женщине со мною, видно, не ужиться. Да и не имею я права сейчас жить юдолями мира сего... Последний взор моих очей, ― тихо, прикрыв глаза, продекламировал он, ― луча бессмертия не встретит, и погасающий светильник юных дней ничтожества спокойный мрак осветит...
  ― Ей богу, отхлестать тебя по щекам, чтобы очнулся да огляделся вокруг. Сколько лет я возле тебя, и всё болтала сама с собой, как заводная, а ты всё думал о чём-то своём и наблюдал за мной, как в зоопарке... Унизительно! Вы изучаете всех, даже самых близких людей. Изучаете ― потому и не любите никого! Жаль, поняла это лишь недавно... Спасибо тому фуршету в администрации, когда Линней твой, помнишь, на радостях, что медалями наградили, разговорился про вашу с ним коллекцию человеческих типов. Меня как осенило тогда, что вы за кадры такие ― систематики людей. А ты ещё удивлялся в тот вечер, когда возвратились домой: я после шампанского с танцами ― и вялой была. Завянешь тут с вами: живых людей, как бабочек, ловите, наколотых сушите и с этикеткой в коробочку ставите, а потом задвигаете эту коробку бог знает в какой глубокий ящик, и на том ― шабаш: пропал для вас человек!
  ― Я видел смерть; она в молчанье села у мирного порогу моего; я видел гроб; открылась дверь его; душа, померкнув, охладела...
  ― Да-да, именно охладела... ― Нина демонстративно глубоко вздохнула и некоторое время молчала, покачивая в задумчивости головою. ― Ничем-то я тебе не интересна, совсем ничем: одною своею тривизиткой и брала. ― Она шагнула к большому, в рост, зеркалу старого шкафа, положила руки на высокие свои груди и, любуясь, провела по ним и дальше вниз ― по талии и бёдрам. ― Ладно, не пропадём. Повзрослела я рядом с тобой, даже как-то слишком: игривость напрочь пропала, скучною сделалась, малоподвижной ― все подруги заметили, и не танцевала уже год почти... С чувством собственной неотразимости, увы, тоже покончено. А вот убиваться не стану! Буду мудрей, практичней и капельку стервозней. И интереснее ― для всех. Последняя просьба, доктор Ямщиков: объясните мне, уже как пациенту, отчего у нас с вами не сложилось? Моё самолюбие уязвлено. Я была уверена в своей неотразимости. Моё окружение и по сей день в восторге и в умилении от меня. А вы загнали в тупик и сподобили дать задний ход. Мне пора определяться, пора замуж выходить ― двадцать лет будет не вечно. Больше не могу позволить себе быть девочкой для битья. Я что ― не могу вызвать хотя бы ответную любовь? Да очнись ты! ― Нина схватила Ямщикова за грудки и чувствительно затрясла. ― Рассуди нашу любовь! Как я люблю тебя слушать! Ну, попей водички, отвлекись от своей сегодняшней... неудачи.
  Нина подхватила графин с подноса, большими и громкими булями, не разбрызгав ни капельки, налила полный стакан, преподнесла его, с театральным реверансом, Ямщикову. Тот залпом выпил, с облегчением отвалился к спинке дивана и обернулся к окну. Нина сдвинула и завернула простынь, освобождая себе место на диване, присела рядом, обхватила рукою одно плечо Ямщикова и положила голову на другое.
  ― Недобрый я сегодня: рассужу без штукатурки, ― начал Ямщиков, отвернувшись опять к полоске незашторенного окна. ― Есть божественная любовь и есть земная связь. Удачливым людям полюбить удаётся один-два раза в жизни. Большинству людей не везёт ― они обходятся связями. Связей могут быть десятки и сотни. Связи убиваются чем угодно, потому что связь ― договор, и цена такого договора невелика. Брак, как освящённый обществом договор об одной из связей, хорошо прогнозируется, если данных достаточно...
  ― Брак хорошо прогнозируется? ― Нина откинулась от Ямщикова и с нескрываемым удивлённым уставилась на него. ― Это что же я тогда никак замуж не выйду? Ну, первый мой мужчина, ладно, женатым был, лапшу два года вешал дурочке молодой ― разведётся, мол, тогда и... А с тобой ― холостым, вменяемым, здоровым, успешным, эротичным ― какой мог быть иной, кроме брака, прогноз у меня ― первой раскрасавицы и умнички, каких белый свет не видывал и не увидит уже никогда? ― Нина опять прильнула к Ямщикову. ― Ну?
  ― Брак ― это самый типовой договор... ― Ямщиков перевёл взгляд с окна на корешки собраний сочинений. ― Юристы имеют ограниченное количество типовых договоров, потому что ограничен возможный набор отношений между договаривающимися сторонами. Так же и в мировой литературе с древнейших времён по настоящее время описано всего несколько десятков родовых сюжетов взаимоотношений между людьми. Фабул таких взаимоотношений ― десятки миллионов ― сколько произведений, а сюжетов всего несколько десятков. Человек как биологический вид исчерпал, в основном, своё разнообразие взаимоотношений, возможны только повторы. Технический прогресс не добавляет новых сюжетов. Дело в самом человеке. Новизна сюжетов появится, тем не менее, довольно скоро ― в историческом понимании скоро.
  ― Когда?
  ― Когда несовершенного человека генетически модифицируют. Главные открытия в генетике человека ещё впереди. Первая задача девушки, желающей выйти замуж, ― определить подходящий ей тип сюжета отношений. Каждый сюжет возникает и течёт по своему руслу и надо заставлять себя следовать в этом русле: лишь так можно приплыть к счастливому браку. Русские девушки не умеют определить для себя стратегию и тактику построения отношений с любимым человеком и потому сплошь и рядом губят свои чувства. Наши евразийские девушки, в отличие от европеек или азиаток, очень поздно формируются как личности, они ненацелены и безвольны, остаются с детской психологией, когда тело уже требует взрослой. Они не прогнозируют и потому не видят отчётливо своего будущего. Они ― то безвольно плывут по течению, то шарахаются из одной крайности в другую. Отношения незрелых как личности российских девиц с мужчинами напоминают какие-то безумные игрища. Только к двадцати двум годам у русских девушек происходит заметный спад в чувствах, они становятся неспособными на любовь и даже на сильные увлечения; это происходит в силу перестройки организма ― заканчивается рост скелета и прочее, и даёт о себе знать опыт. Любви не все возрасты покорны, ― Ямщиков кивнул на корешки книг, ― поэт не прав...
  ― Спад... Азарта у меня, правда, сильно поубавилось... А зачем тогда в самом начале намекал: мне, мол, жениться пора? Я, дура, и лезла из шкуры вон, старалась... Выходит: пора жениться, но безотносительно меня?
  ― Увы. Делай очевидный вывод: ты не различаешь немотивированных и мотивированных в отношении тебя потенциальных кавалеров.
  ― Не на того охотилась?
  ― Твой характер охотницы сыграл злую шутку. Ты всегда призывала во мне всё волевое и логическое, ссылалась на семейные ценности, расписывала радости жизни с тобой и прочая, и прочая. Всё правильно ― для другого, а именно меня, Ивана Ямщикова, нельзя так приземлять. Невозможно мне под оглоблями или по корде жены бегать. Ты же знала, над чем я работаю. Как ты ухитрилась меня не понять? Мне важнее всё вневолевое: идеи, природные задатки, скорость реакций, интуиции, тайны...
  ― Почему?
  ― Потому что происхождение важнее воспитания. Вся внешняя жизнь моя ― только до чего рука достанет. ― Ямщиков протянул руку к книжному шкафу, потом ткнул себя указательным пальцем в грудь. ― Остальное ― внутреннее "я", переживания, идеи.
  ― И жена для тебя ― внешняя жизнь... Выходит, попусту я за тобой гонялась? Никудышной оказалась охотницей... Другие и попой ни разу не вильнут ― а муж в кармане! Всё: рассказывайте, доктор, как нужно ловить мужчин!
  ― Ищущих друга или мужа девушек и дам я делю на манекенов и охотниц. Манекены ― пассивные, слабовольные, несамодостаточные, имеющие зависимый характер, идущие вторым номером, часто ― помыкаемые. Манекенам вовсе не нужно доказывать себе, что они способны привлечь к своей персоне понравившегося им мужчину или мучиться оттого, что не способны на сей подвиг. Они просто подставляются под внимание большого количества мужчин ― обычными способами, и выбор осуществляют только среди тех, кому они уже понравились. Это очень выгодная и эффективная позиция: душевные силы не истрачены, а лишь выведены на старт, а между тем полдела уже сделано ― "он" на крючке. Лягушку на болоте из анекдота помнишь: "Я здесь как женщина сижу, а не как термометр"? Так подставляются под внимание мужчин девушки-манекены. В русской сказке пассивная царевна лежит в гробу, очень далёком от подиума или телеэкрана, лежит и не шевелится даже, не произносит ни звука и вообще не дышит ― и тем не менее находит себе завидного жениха. Или ещё одну царевну-манекена с новорождённым сыном законопачивают в бочку и кидают на погибель в море, но и бочка в бурном море-окияне ей очень даже подходит для скорого ― повторного, заметь ― обретения собственного мужа. Главный способ манекена: самой оставаясь на старте ― сидеть на болоте или в интернете, лежать в гробу или на пляже, плыть в бочке или на экзамене, летать в космосе или в вихре вальса... ― не важно, что именно, но оказаться в нужном месте, в нужное время, в искомом мужчиной состоянии, и далее ― сподобить привлечённого мужчину на действия. Манекен ищет скопление мужчин или местообитание одного мужчины ― и там раскладывает сладкую приманку. И ждёт. Меняет незадавшиеся приманки. При этом дама-манекен настроена влюбиться, но не первой, а в ответ на проявленную симпатию мужчины ― так вскоре с лёгкостью и происходит. Ни одна пассивная дама не покончит жизнь самоубийством из-за постигшей её любовной драмы. К чему такие надуманные страсти? Мужчин много, и они разные. Не вышло с одним, ладно, переживём, кто следующий ― подходи! Манекены даже склонны устраивать соревнования ― как правило, заочные ― между мужчинами, которым они понравились. У манекенов всегда есть мужчины про запас ― обязательно ранжированные: если с этим не выйдет, тогда попробую с тем, а уж потом ― с тем и, на худой конец, вон с тем...
  ― Хорошо устроились манекены, у меня подруги такие. Я, стало быть, охотница. Это, догадываюсь, плохо.
  ― Охотницы ― активные, волевые, самодостаточные, независимые, идущие первым номером всегда. Им не позавидуешь. Они стремятся выбрать мужчину сами и первыми кидаются в погоню за своим избранником. И гонятся за ним с кистенём в руке и с пеной у рта, истощая свои жизненные силы, страдая, хватая комплексы. Такая погоня трудна и опасна. Охотница стартует первой и потому оказывается в невыгодном, уязвимом положении, и даже в унизительном, если её отвергают. А это происходит часто. Потому что объект чувств охотницы, как правило, совсем не мотивирован на её счёт. Конечно, и в такой паре полдела уже сделано, но уже за счёт неё. Если чувство сильное, охотница буквально перестаёт обращать внимание на остальных мужчин. Если чувство не всепоглощающе, то возможно преследование двух и трёх мужчин одновременно. Охотница, конечно же, принимает ухаживания нецелевых мужчин, которым она нравится, но делает это столь безучастно или даже выказывая презрение, ― зря, мол, стараешься, моё сердце уже занято другим, ― что такие мужчины очень быстро ретируются, и дама остаётся "без вариантов". У охотницы всегда реальных кавалеров, кандидатов в пару, меньше, чем у манекена.
  ― Дураки мужики! Охотницу и ловить не надо: когда она "готова" ― не скрывает этого.
  ― Её "готовность" адресована не всем ― только одному. Если избранник мотивирован ― паре быть. Но обычно для завязывания пары, где дама ― охотница, с обеих сторон требуется проявить гораздо больше усилий, чем в случае пары с манекеном. У охотниц всегда больше неудач и потерь.
  ― В меня влюблялись, лезли всякие, но я как-то их... Значит, не пренебрегать?
  ― Если заинтересованный в охотнице мужчина понимает, с какой дамой он столкнулся, то применит тактику "убегающего зайца": дама кинется в погоню ― и парочке быть. Мужчины дураки в том смысле, что не держат мысли и не имеют навыков пускаться в простенькие ухищрения, чтобы завоевать себе охотницу ― самую лёгкую добычу на любовной охоте.
  ― А ты легко меня завоевал, пустившись для вида, как заяц, убегать?..
  ― Да.
  ― Благодарю, милый друг, за откровенность... Буду звонить тебе и требовать советов. Всё!
  Она взялась было за сумку, но в тот миг в дверь настойчиво позвонили.
  ― А вот и моя смена ― с невинностью в голосе. Резвая, видно, девушка. ― Нина, оставив сумку, направилась открывать; на полпути обернулась. ― Ты переоденься ― я задержу.
  Когда она возвратилась, обнимая за плечи высокую девушку в очень открытом и как-то чересчур облегающем шёлковом платье ярко малинового цвета, в комнате горел верхний свет. Ямщиков, одетый в домашнее, сидел за столом у включённого монитора. Он поднялся навстречу, но не подошёл, а только буркнул гостье: "Вечер добрый". В ответ девушка, потрясённая видом бутылок, мятых подушек и сорочки, висящей на диване бретельками вниз, лишь бессознательно закивала.
  ― Ты оказался прав ― явилась "вдохновлять", ― с деланным восторгом почти закричала Нина, подталкивая девушку к середине комнаты, под свет люстры. ― Надела платьишко побордельней, колготки попрозрачней, каблучки, то-сё, мордашку намазала и заявилась вдохновлять. Вся такая невинная из себя. А не зябко ль было, милая, зима на дворе всё же?
  Девушка не отвечала и даже как будто совсем не воспринимала обращённые к ней слова. Она в растерянности, с детским ужасом на лице, неотрывно следила за Ямщиковым. Тот выбрал из стеклянной пирамиды графинчик с водочной этикеткой, налил до краев вместительный фужер и, пробормотав "Ваше здоровье", с отвращением на лице выпил до дна, содрогнулся, а затем откинулся расслабленно на спинку дивана и уставился на ноги девушки.
  То, как он приложился, повергло в секундное замешательство и Нину, но затем, что-то сообразив, она удовлетворённо хмыкнула и замотала головою:
  ― Нет, я не уйду. ― Она запрыгнула на диван и прильнула к Ямщикову, обхватив его за пояс и поджав ноги под себя. ― То-то думаю, почему так легко меня отпускаешь? А ты, оказывается, задатки с пациенток берёшь ― натурой. Нет, теперь я не уйду!
  ― Слушаю вас, ― сказал Ямщиков глухо и как бы с досадою. ― Вы, надеюсь, ворвались ко мне почти ночью, рассорили с близкой гостьей не для повторения нашего телефонного разговора?
  
  
  Глава 2. Неоконченный морфопортрет
  
  ― Простите, что ворвалась... ― залепетала девушка. ― Я совсем не так вас... всё представляла...
  ― Ха-ха-ха! Действительно невинный голос! ― рассмеялась Нина, но сразу оборвала. ― Ты зачем приехала?! ― закричала она вдруг, отрываясь от Ямщикова и с ненавистью смотря в глаза девушке. ― Вдохновлять?! Телесами своими вдохновлять будешь?! Раздевайся тогда! И живо! Времени для любезностей нет! Родители строгие дома тебя, небось, ждут!
  ― Я... но я... в вашей книге... ― бормотала девушка, едва сдерживаясь, чтобы не зарыдать, и умоляюще глядя на Ямщикова. Но тот исподлобья, осоловело, уставился на её живот и молчал. ― Прошу вас: не издевайтесь... Я не могу... раздеться.
  ― А он может?! Он может?! На, смотри! ― Нина сорвала брелок с запястья вялой руки Ямщикова, вскочила с дивана и затрясла градусником перед лицом девушки. ― Смотри: тридцать восемь и шесть, кипит весь! Он ― может? Месяц без выходных! Меня совсем забыл, чужим стал! Всё из-за таких, как ты! Погляди, ― она мотнула головою на свою сумку, ― до чего вы нас довели!
  ― Нет, это вы меня довести хотите! ― бессознательно вдруг вскричала девушка. ― Я не к вам пришла, вот так!
  Лицо её быстро преображалось. Уже и следа растерянности не осталось на нём, и только изломанные отчаянием брови ещё какие-то мгновения боролись с губами, которых наперекос то разжимало, то складывало едва сдерживаемое отвращение; но вот отчаяние взяло верх, и девушка со сжатыми кулаками шагнула к дивану, нарочно притопнув на гору бутылок, и почти склонилась над Ямщиковым:
  ― Спасти его можете только вы! А вы!.. вы!.. Надо температуру сбивать, а не водку пить, когда человек умирает! Как вам не стыдно!
  ― Я не халтурщик: свой профессиональный долг тщусь выполнять, ― едва разжав губы, произнес Ямщиков.
  ― Почему вы говорите со мною так? Чего вы хотите? Мне что ― перед вами раздеться?! ― вскричала девушка вне себя, пятясь в испуге от собственных слов.
  Ямщиков пожал плечами и сделал неопределённый жест рукой.
  ― Живодёры! ― уже совсем не сдерживаясь, выкрикнула девушка. Она ещё отступила, завела руки за спину и рывком расстегнула молнию на платье. ― Все врачи живодёры! Правильно она мне сказала... Ваня лежит там... зелёный весь... трубки торчат, я видела, а вы здесь... ― она, в остервенении, стаскивала платье через голову, но где-то зацепилось, трещало, и она не могла сдёрнуть его с плеч и поднятых рук, и долго так, стоя на месте, ломалась всем телом, ― а вы издеваетесь, живодёры!..
  ― Ха-ха-ха! ― Нина, истерично смеясь, опрокинулась на подушки. ― Фигуры выделывает, почище меня! А задаток каков, а? ― живодёры! Вот, доктор Ямщиков, людская оценка твоих трудов! И на кого ты меня готов променять! Платье красиво снять не может, комедиантка!
  ― Не моё потому что: у подруги оделась! ― Девушка пыталась уже просто как-нибудь вырваться из своего платья, но оно вдруг громко треснуло, девушка на мгновенье замерла, а затем одним длинным и сильным движением надела его вновь. ― Всё равно не уйду! ― крикнула она, крепясь из последних сил. ― А все врачи пьянчуги и потаскуны! ― неожиданно добавила она страстно-убеждённым голосом.
  Ямщиков вздрогнул и испытующе поглядел в глаза девушки.
  ― Ой! ― вскрикнула та в детском испуге. Она молитвенно сложила руки на груди и замотала головою. ― Это не я, не я! Это подруга, честно, она так сказала, когда платье своё ― это ― советовала надеть, а оно мне малó. Это не я! ― Девушка заплакала навзрыд. ― Она сказала... сказала... он не старый ещё... действовать по обстановке... тогда не откажет... Ой, мамочка родная...
  ― Ну, что будешь делать? ― Нина повернулась к Ямщикову. ― Не упускать же такой экземпляр. Оприходуй. У тебя, вижу, заинтересованный вид... Неужто в твоей зооколлекции и такой голотип уже есть? Но какова штучка! Это ведь надо ещё суметь, исхитриться надо, так вот благопристойно заголиться по пояс. Сразу виден опытный почерк невинности... Опиши, обязательно опиши ― из всех нас ведь делаешь чучела!
  ― Я не вещь, чтобы меня оприходовать... ― сквозь рыдания прошептала девушка. ― И не голый тип...
  Нина уселась поглубже, скрестила руки на груди, вытянутые ноги и приняла нарочито-спокойный, чуть ли не скучающий вид.
  ― Я не делаю чучела, ― отозвался Ямщиков, неотрывно смотря на девушку. ― Собираю интересные образы, важные для нашей работы образы...
  ― Давай-давай, ― язвительно вставила Нина. ― Не ограничивать же роль вдохновительницы фразой: "Всё равно не уйду!" Кто-то из нас должен уйти. Устроила нам декаданс...
  ― Опишу, пожалуй, ― вспомню молодые годы. Может, и взаправду не старый ещё...
  ― Ах! ― опять по-детски вскрикнула девушка, подавшись назад и ещё сильнее прижав руки к груди, когда Ямщиков резко встал и шатнулся к ней.
  Она густо покраснела, вся как-то сжалась, перестав даже всхлипывать, и уже с настоящим страхом встретила воспалённый и тяжёлый взгляд Ямщикова. Он обхватил крепко её запястья, развёл ей руки, положил их на бёдра. Девушка сомкнула веки и губы, вся замерла. Ямщиков отступил и некоторое время молча смотрел на её фигуру. Потом, как бы через силу, с болью в голосе, заговорил:
  ― Её образ подобен ягоде-ежевике: восково-голубой, налитой ярко-рубиновым густым соком ― и сладким, и кислым одновременно. Она молода, ей восемнадцать лет, и всё её тело дышит и светиться заповедностью. Она высока, ладно сложена, развита, гибка, эластична. Пропорции её тела гармоноидного типа ― среднего по длине ног и ширине плеч. Ансамбль антропометрических точек сложен изящно и звучит изысканно. Козелковая точка на скуле лица в редкой по красоте пропорции с остальными лицевыми. Сосковая точка груди ещё не пала. Высота у талии, ягодичная точка... ― в чудной гармонии. Всё её тело пружинисто, с хищно-подвижными частями ― есть чем козырнуть в игре, где ставкой ― мужчина осязающий. Её дамская тривизитка классична для славянок её роста: сто десять ― семьдесят ― сто десять. Поэт, однажды увидев, станет её поэтом... Идеальный образец торжества эволюционных основ в устройстве любовного мира: поэты-мужчины воспевают почти исключительно таких, как она, мегалозомок субатлетического типа, наиболее пригодных для эротики и материнства, а мириады женщин иных типов конституции жизнь проживут и сгинут без своего поэта...
  ― А мне посвящали стихи, честно, ― прошептала вдруг девушка, открыв широко глаза и тревожно обводя ими присутствующих. ― Не прикольные ― лирические, признания в любви, вот так!..
  Девушка смолкла, когда Ямщиков придвинулся к ней вплотную. Он обхватил её шею обеими руками и с таким видом, словно ему неприятно и больно, стал разглядывать её лицо, волосы, шею.
  ― Её обильные волосы, ― заговорил он, ― зачёсаны вверх и собраны тяжёлой пирамидой. Волос средней толщины, тёмно-каштановый, вьётся. Здоровый блеск её волос унизит любую женщину, какая решится вглядываться в них.
  ― Мне всегда мамочка голову моет, ― едва слышно прошептала девушка.
  ― Её шея обычно заботливо открыта. Ещё бы! Не терять же всей фигуре на виде сзади, где удлинённая шея берёт верхние ноты в восточном трио с лировидным задом и щиколотками ног...
  Ямщиков поморщился, как от боли, взглянул на полки книжного шкафа и пробормотал: "Виде сзади задом... ― Александр Сергеич отдыхает..."
  Он закрыл глаза и замер, беззвучно шевеля губами, потом со вдохом, как бы собираясь с волей, напрягся всем телом и сжал при этом непроизвольно пальцы на шее девушки; та отшатнулась, вцепилась в его руки и захрипела: "Больно... Мамочка родная...", а он, расслабив немного хватку, смотрел в её искаженное страхом лицо и слушал её прерывистый шепот: "Ой, не надо... мамочка... не надо...". Затем он разжал пальцы и стал водить ими по её лбу и щекам, вокруг глаз. Девушка опустила руки и содрогалась всем телом.
  ― Скуловые кости её изящно гнуты и не широко расставлены. Лобная кость не широка, назад не скошена, а с плавной выпуклостью в срединной части, и потому лоб её высок и блистателен, и придаёт всему лицу необычайно притягательную ясность. Челюсти её профилированы слабо, их рельефы ловко сокрыты мышцами и успокоены подкожным жиром. Прикус зубного ряда щипцеобразный, отсюда полная сомкнутость губ и слабая волнистость щели. Вся костная архитектоника её головы вкупе с небольшою впалостью щёк, чуть опущенными уголками глаз и узким носом придают лицу её устоявшуюся благородную форму...
  ― Да-да, я очень хорошая, честно! ― горячо зашептала девушка. ― Я слежу за собой, не надо меня обижать!
  ― Её глаза... ― Ямщиков взял девушку за подбородок и приподнял её лицо; она смотрела против света, широко раскрыв глаза и стараясь не моргнуть, ― нет, сейчас я могу видеть только радужку ― цвет глаз сродни зеленовато-пятнистым кочкам верхового болота. Разрез её глаз родовой славянский. Такие глаза должны влажно, призывно блестеть на солнце и заманчиво мерцать при ночной летней луне: да, пожалуй, ночью на берегу воложки можно ожидать своеобразно манящее мерцание расширенных зрачков в отраженье полной луны от чёрной глади... Но объективно, глаза... ― главное в образе... ― объективно, нет, нужно ещё поработать: пусть мой образ останется пока непрозревшим...
  ― А прозреет, ― с вызовом сказала вдруг Нина, ― когда родит тебе мальчиша?
  ― Я ― "родит мальчиша"?.. ― прошептала девушка как открытие для себя, но без всякого страха. ― Я не замужем ещё...
  ― А он женится на тебе ― с лёту! ― и всё у вас будет "честно", ― едва сдерживаясь и сжимая кулаки, выдавила из себя Нина. ― Без ребёнка Ивана-свет-Николаевича не удержишь. Дура я, что не родила...
  ― Её бровь как бы свита канатиком ― тонкая, плотная, выпуклая ― и узорной дугою скорбно приподнята в срединной части "мышцей боли и страдания" ― первой прислужницей женского глаза в кокетстве. Нос её прям, высок, невелик, с неглубоким корнем, а ноздри по форме повторяют ушную раковину. Рот большой, узорный, откровенный и чувственный. Губы вызывающе ярки, естественно припухлы, спокойно завёрнуты, гладки и упруги. Ушная раковина маленькая и мочка удлинена, а это значит: образ мой не остроумен, зато глубоко мудр. Всё лицо её на редкость среднее для славянок...
  ― Среднее? ― встрепенулась девушка. ― Как хотите, конечно, но я самая красивая девочка в школе ― все говорят!
  ― Естественный отбор любит средних: чем средней, тем, значит, краше. Все тянутся к среднему: высокие сутулятся, коротышки встают на каблуки. Цилиндр её шеи плавно изогнут, он высок и гибок, и весь в налившихся синяках от моих пожатий. Кожа на шее, на плечах и груди тонка, бархатиста, подвижна, поры не забиты прокисшим кремом, дышат свободно. Пушковый волос едва приметен. Её руки плетистой формы, пальцы конические. Меднокрашеные ногти упакованы в опрятные кожные валики и выглядят наподобие обоймы пистолетных пуль, отлитых вручную старым оружейным мастером. На безымянном пальце колечко. ― Ямщиков снял кольцо, примерил на свой мизинец, вернул на место. ― Кожные гребешки на подушечках концевых фалангов пальцев типа истинного завитка с двумя дельтами, и завиток весьма недурён ― с таким неожиданным лабиринтом в центральном кармане!
  ― А у меня узор гребешков какой? ― Нина выбросила руку к Ямщикову.
  ― Петля, ― не оборачиваясь, ответил тот и развернул девушку обнажённой спиною к себе.
  ― У меня, значит, петля!.. ― выразительно и громко произнесла Нина. Она отдёрнула руку и запустила её в боковой карманчик своей сумки.
  ― Позвоночная канавка её спины с мягкой влажной глубиной, и из любой её точки зримо исходят вниз веера прекрасных чистых линий и рисуют точёные лировидные бёдра. Её спина меж лопатками мучительно глубока, а глубина талии... ― Ямщиков приставил ребро расправленной ладони к позвоночнику на талии девушки, ― в полную ширину моей ладони!
  ― Нет у неё такой глубины! ― закричала Нина, выпрыгивая с дивана. В руке она держала, как нож, маникюрные ножницы. ― У меня есть, у неё ― нет! Хватит с меня!
  Нина схватила подол платья у девушки со стороны спины и в одно мгновение, с треском, располосовала его надвое ― до открытого пояса. Девушка обернулась, пытаясь удержать спадающее платье, и тогда Нина обеими руками сильно толкнула её в грудь. Отлетев к стене, девушка ударилась о неё затылком, упала на пол, сжалась вся и зарыдала:
  ― Живодеры... Всё равно не уйду... Хоть убейте теперь ― не уйду...
  Ямщиков подошёл, склонился над девушкой, с силой развёл её руки и, не выпуская их, долго смотрел на мокрое дрожащее лицо, ― и тогда воспалённый взгляд его помаленьку стал просветляться. Наконец он улыбнулся, отпустил руки девушки и быстро вышел из комнаты.
  ― Дура я дура, ― тихо сказала вдруг Нина, отводя взгляд от монитора, по которому бежали строчки текста. ― Ну, артист... Большой профессионал. ― Она подошла к дивану, вложила ножницы в чехольчик, затем, подумав, бросила в сумку и свою сорочку. ― Добыл себе впечатление за наш счёт... ― Она взяла сумку и направилась было в прихожую, но повернула к девушке, присела рядом, вынула из сумки зеркальце и батистовый платочек с именными вензелями. ― Не реви! Смотри, всю тушь размазала. Да не реви ты, манюня! Тоже мне, чистейшей прелести чистейший образец. Сопли утри! Занялся он уже твоим братцем, занялся.
  ― Честно?!
  Девушка приподнялась и начала платочком утирать лицо. Ямщиков ― умытый, одетый ― стремительно вошёл в комнату, уселся перед монитором и, застегивая на горле рубашку, заговорил:
  ― Здесь Ямщиков! Так, вижу, Кусков согласился меня заменить... Данные на больного... Саблин Иван Сергеевич... Двадцать пять лет... Диагноз: черепно-мозговая травма, ушиб головного мозга в тяжёлой степени...
  ― Скажи, ― спросила Нина девушку, ― а почему ты сразу не ушла?
  ― Я сегодня нашла в интернете книгу Ивана Николаевича, умные люди посоветовали, ― зашептала девушка. ― Мало чего поняла, зато поверила. Он ― гений! Я в него верю!
  ― ...Субарахноидальное кровоизлияние... Ушиб правой половины грудной клетки... Пневмогемоторакс справа... Шоковое лёгкое...
  ― Верить легко ― не верить трудно. Он гений, да, но ты-то откуда это взяла? Он же... ты ещё рта не успела открыть, как он тебя обманул!
  ― Обманул? Нет-нет, я разбираюсь в людях!
  ― Я тоже думала, что разбираюсь... Обманул-обманул, а я виду не подала: когда из графинчика налил и пил, морщился, будто водку, а в графине вода с серебром из источника в Жигулях ― попробуй.
  ― ...Подкапсульный разрыв печени... Гематома в области поджелудочной железы... Разрыв брыжейки...
  ― Это ничего, что вода, даже хорошо, что вода. Я поняла: он хотел меня испытать ― достойна ли я его трудов. Простите, простите меня, если счастье ваше разбила!
  ― ...Операция: лапаротомия... Ушивание разрыва брыжейки кишок... Лечащий врач Котов, нейрохирург высшей категории... Так!
  ― Ну, подруга! ― нервно рассмеялась Нина, вставая и берясь за сумку. ― По некой теории, я должна быть счастлива уже тем, что не отбросила копыта за три года бегов по амурам с Иваном-свет-Николаевичем, столь любезным, чую, твоему неискушённому сердечку. Ладно, душа моя, прости-прощай. Может, ещё встретимся, а то и подружимся, мало ли: бывают же вполне счастливые гаремы из подружек... Сама себя не узнаю ― на всё, кажется, готова... Ладно! Ему, манюня, беззаветно служить надо ― верой и правдой, делом и телом. Вера у тебя есть уже, тело... тоже ему понравилось. А любовь ему нужна только как служба. Будешь служить ― удержишься с ним рядом. И рожай мальчиша, даже без его согласия, ты смелая. Или всё-таки дурочка?
  ― Нет, я умная! В пятом классе мотоцикл на перекрёстке сбил, ударилась головой об асфальт, но прошло.
  ― Если бы тебе сегодня сосулька с крыши голову проломила, угодила бы к Ивану Николаевичу на стол. Ну-ну, не дёргайся, это я нервно шучу. Всё, эстафету передала, сама уползаю в кусты ― зализывать любовные раны. Такси у подъезда...
  ― Ямщик! ― на мониторе возникло мужское лицо.
  ― Привет, Волчок. Как смог так быстро получить диагноз?
  ― Коньяк, как обычно.
  ― Больной подходит нам по всем допускам?
  ― По всем. Я говорил с Котовым, он мой однокурсник: больной, по-хорошему, не транспортабелен, но нам отдадут на обычных условиях ― под расписку родителей при нотариусе.
  ― Показание на трепанацию?
  ― Показания нет.
  ― Гематома мозга?
  ― Гематомы нет.
  ― Отёк мозга?
  ― Незначительный.
  ― Брюшина?
  ― Пока жизнеспособна, но ты знаешь брюшину...
  ― Значит, шоковое лёгкое?
  ― Да, правое разбито в лохмуты, левое ― ещё худо-бедно, воспалено. На аппарате пятые сутки, с небольшими перерывами. Но не только острый живот и лёгкое, Ямщик. Котов, по дружбе, вообще не советует нам браться.
  ― Как не советует браться? ― Девушка поднялась с пола, прижимая к груди обрезки платья. ― Как не советует?!
  ― Больной, девушка, физически истощен, в чём только душа держится, ― продолжил Волчков, ― таким поступил. Кот считает: запросто можем потерять больного ещё до начала основных процедур. А финансовая сторона решена?
  Ямщиков поморщился как от боли и обернулся к девушке. Она уже сидела на самом краешке стула, прижав подушку к груди, и затравленно, не мигая, смотрела ему в глаза.
  ― Так что ты решаешь, Ямщик? ― настаивал Волчков.
  ― Больного берём ― в нас верят... ― глухо сказал Ямщиков, в упор глядя на девушку. ― Собирай бригаду. Сам я не в состоянии сегодня... Хирургию начнёт Кусков, я буду ассистировать или кого-нибудь заменю.
  ― А мотив, мотив? Решили же передохнуть!
  ― Нужно мне лично! Скажи ребятам: поднимем больного Саблина ― делаю предложение и, не отвергнут, женюсь. Раз в полжизни могу я бригаду для себя попросить?!
  ― Спокуха, Ямщик! Если для тебя, я "за"! Должен людей собрать: на улице ― сущий ад, все залегли по норам ― отсыпаться. Главное, чтобы "отдельные товарищи" не напились. А в графу "больная" вписывать какое имя?
  ― Не знаю пока...
  ― Ого, как у нас всё стремительно ― зауважал! А нам гадай: с вершин интернета упала бездыханной к твоим ногам таинственная особа со шлейфом сплошь роковых и неоконченных романов? Или прелестнейший ягненочек, пушистый, с большущими карими глазами и белым пятнышком на лбу, в непогоду от родителей отстал, к твоему загону прибился и жалобно блеет? Или гастарбайтершу, из протеста и вековой жалости русских к униженным и оскорблённым, подобрал ты у дорожной корчмы, но ещё не отмыл, чтобы по татуировке на землистой отмороженной ягодице подлинное имя прочесть? Впрочем, чего это я! Ягнёночек, конечно же, ягнёнок: знаем характерец-то!
  ― Знаете! Сегодня, Волчок, должно быть нам везенье! Как же мне прикажете вас звать?..
  Ямщиков обернулся к девушке, но взгляд его по пути застрял на корешках книг.
  ― Вы обо мне? ― прошептала девушка. ― Честно? Я Марья.
  ― "Я Марья"... Не совсем о вас ― о символе... Нужен живой впечатляющий образ... Быстро умываться ― и за телефон! И волосы причешите. Тряпки сейчас принесу...
  
  Глава 3. Русский Линней
  
  В волне старушечьих запахов они вывалились из трещины подъездной двери, грохнувшей вослед, и с ходу, толчками, перебросились через рябую от ветра лужу над просевшим, обледенелым асфальтом, поскользнулись, ахнули оба, но устояли.
  ― Таксист сбежал! ― почти закричала Маша. ― Бомбила! Что за люди!
  Ямщиков обернулся на лужу. Невольно прошёлся взглядом по обледенелому козырьку подъезда с частоколом корявых и частью ломаных сосулек; по оторванным, распёртым языками льда отрезкам водосточной ржавой трубы, лежавшим тяжело на боку под самой стеной; по шахматке замеркших чёрных окон, плачущих жёлтыми отблесками мокрого стекла... Грохали на крыше железные листы, крутилась на балконе повешенная и забытая тряпка. В колодце двора фасады оштукатуренных сталинок и панелей хрущоб беснующимися миражами сваливались на редких прохожих. Сирая мгла слизывала верхушки домов. Шатало деревья, фонари ― и с ними шаталась и дрожала вся городская мартовская склизь...
  Ямщиков тряхнул головой, ухватил покрепче Машу и они, тесно прижавшись и опустив головы, двинулись по тротуару. Сразу полы длинного плаща Ямщикова завернулись и заплясали от порывов кручёного ветра, то ударяя его по ногам, то бросаясь на бедро девушки. По углам двора ― в жёлтом свете качающихся и поскрипывающих фонарей ― взвивались и кружились полиэтиленовые пакеты и бумажки. Ветви клёнов и ясеней откидывались от родных стволов, шипели, били по проводам, по столбам и плафонам, охлёстывали друг друга со злобой, колебали, издёргивали причудливые тени по обледенелой грязи бугристого тротуара, по газону и клумбе, заваленным обломками веток и проступившим из снега собачьим дерьмом, и по аспидно-жёлтой, истресканной и отошедшей местами штукатурке на цоколе дома...
  ― Ненавижу март! ― сквозь зубы сказал Ямщиков. ― Весна-красна, а вспоминаешь собачье дерьмо...
  Миновали помойку, вокруг которой, отогнав крыс, сновали тени псов-гастролёров: они спешно вытаскивали из баков и растрёпывали мешки свежего ещё мусора, пока сытая дворовая стая прячется от непогоды. Вошли в квадратную арку, перегороженную бетонным блоком от непутёвых машин. Здесь шум и вой перебивались уже тонким свистом. Ямщиков почти тащил Машу, обхватив её обеими руками, набычившись и волнорезом выставив левое плечо вперед. Девушка привалилась грудью к его боку, левой рукой обняв за пояс, а правой вцепившись в отворот его плаща у самого подбородка. Ямщиков исподтишка поглядывал на девушку: на её лицо ― слегка озверевшее и залитое секущим дождём, на выбившиеся из-под красной вязаной шапочки мокрые космы и побелевшие костяшки пальцев.
  Вышли, наконец, на длинную улицу. Стало тише. Однотипные домины обрисовали во мгле другое пространство для пляски стихий. Подсвеченные тучи параллельным сводом неслись над самой трамвайной линией. Под ногами, в грязи поверх льда, исчезал тротуар. Ямщиков отжал девушку от себя; она взяла его под руку, но шла в полуобороте, очень тесно, приноравливаясь к шагу, с силой прижимаясь грудью к его локтю.
  ― Хочу, Марья Сергеевна, сразу объяснится с вами...
  ― Ой, я всё-всё понимаю! Я очень умная, честно! Не беспокойтесь на мой счёт. Вам стыдно теперь за свои манеры, потому что вы полюбили меня с первого взгляда, а сами...
  ― Полюбили с первого взгляда... ― как эхо, повторил Ямщиков. Он резко остановился и развернул Машу к себе лицом. ― Я вас полюбил?!
  ― Полюбили! ― с вызовом, не отстраняясь, выдохнула ему в самое лицо. ― И не отказывайтесь даже. Только работа у вас жестокая. И скверная жизнь холостяка. Вы одиноки и несчастны: я сколько раз о таких мужчинах читала. А приходящая девушка, чисто для секса, губит вас как личность и творца. Вам нужна любящая жена ― прямо сейчас. И не отказывайтесь: я знаю наверное!
  ― Определённо, Марья Сергеевна, вы из ряда вон. ― Теперь уже Ямщиков крепко взял Машу под локоть и опять быстро повёл. ― Одинок... ― это пусть, но почему несчастен-то? Бывали времена и похуже. Как это приходящая для секса девушка может погубить творца... И жена ― немедленно... Я всё же договорю... Мне, Марья Сергеевна... ― эх, и до чего же мне понравилось звать вас Марьей Сергеевной! ― мне, Марья Сергеевна, сейчас нельзя задерживать своё внимание на том... осмотре, который я вам учинил... Когда я в трубке услышал ваш голос...
  ― А-а-а, так это ещё с голоса началось? Услышали ― и не смогли отказать?!
  ― Да, как сирена в уши пропела ― и уже не мог поделать с собой ничего. До смерти захотелось увидеть вас! Во что бы то ни стало увидеть вас! Есть, Марья Сергеевна, у мужчин моего склада один пунктик... Приехали: явный возрастной кризис, явный... Когда я услышал ваш романсовый тембр, эту вашу интонацию, идущую из полной и сухой грудной клетки, мне захотелось, чтобы...
  ― Я явилась?
  ― Да! Я, Марья Сергеевна, выпил совсем немного, очень скоро приду в себя и уже не осмелюсь этого вам сказать... Не перебивайте! Вы явились ― и я, наверное, сошёл с ума: вы оказались той ― какую именно хотел встретить всегда. Не множеством картин старинных мастеров, ― начал декламировать Ямщиков и обернулся к Маше, ― украсить я всегда желал свою обитель...
  ― Ой, значит, у меня будет настоящий роман со взрослым мужчиной! ― ― Маша ещё сильнее навалилась грудью на плечо Ямщикова и уже почти мешала ему идти прямо. ― С умным, с большим! Я ещё когда утром ваш интернет-дневник читала ― ну как врач-реаниматолог домой не может идти, если его больной умер, ― я плакала и влюбилась! Вы же о себе писали?
  ― Плакала и влюбилась?!.. ― приглушённо вскричал Ямщиков и впился в Машу. ― Да это решает всё! Как хорошо... А что именно вы читали? Раннее моё, наверное, когда я ещё в Пироговке работал, откровеннее был.
  ― Мне врезалось: самое ужасное для вас ― увидеть оскал навзничь лежащего ребёнка, которому от всей жизни остался один удар сердца. У вас там везде: ребёнок, лежит навзничь, оскал, ребёнок, белый как бумага, последний вздрог... Так страшно! Расскажите: что за ребёнок?
  ― Сейчас соберусь... Во мне запечатлелся устойчивый образ приходящей смерти. Я тогда совсем молодым был, только после студенческой скамьи, на ночном дежурстве... Ребёнок один безнадёжный в отделение реанимации поступил ― годовалый мальчик с большими синими глазами... Я один находился рядом, когда он умер. Слышал из коридора шаги, как двери закрывались, шумы больничные, даже смех, аппаратура рядом гудит, с улицы в окне огоньки цветные, машины бегают, реклама светит ― жизнь кипит. Видел на экране этот последний удар сердца и ощутил рукою его вздрог при расширенных глазах... Родители, так вышло, умоляли меня присмотреть ― вот и присмотрел, закрыл их первенцу васильковые глаза... Написал диагноз ― документ своего пораженья... Тело спустил в морг ― остывать. Маме с папой ― мой приказ ― до семи утра не звонить: пусть для них ещё немножко побудет живым... После такого дежурства сразу домой не поедешь... Сначала в кабак, да в какой попроще ― в забегаловку... Выпьешь там с чужими простыми людьми, и они деликатно не спросят, почему ты молчишь и только, через слёзы, смотришь поверх их голов куда-то в мутное окно... Проигравшим врачам домой сразу нельзя. Вы только что, Марья Сергеевна, сами видели, каково поверженному смертью доктору возвращаться домой...
  ― Да она просто не стоила вас, эгоистка! Жена или подруга доктора ― поверженного смертью ― она должна тихонечко в столовой стол накрыть, молча рядом сесть, руку взять, согреть, погладить, и не смотреть вам в глаза, просто трогать, не оставлять одного.
  ― Потому-то, Марья Сергеевна, мне и нужно было получить от вас какое-то сильное впечатление ― чтобы всколыхнуть себя, прибитого, или хотя бы зарядиться на несколько дней работы. Это обязательное для нас условие допуска к работе, ну и ― может быть, затем, чтобы память осталась о вас, если скоро разминулись бы. Я, наверное, и впрямь очерствел: не нашёл ничего лучшего, как устроить вам... осмотр морфотипа. Вот сейчас мне и кажется, Марья Сергеевна, ― Ямщиков вновь остановился, развернул Машу к себе лицом, ― ждал-ждал, кажется, берёг-берёг, образ тот свой берёг, а дождался ― и чуть ли не обесчестил. Как мне теперь полюбить вас ― ума не приложу. Скорей возненавижу.
  ― Вы так мечетесь, Иван Николаевич, потому что у вас нет ничего существенного за спиной.
  ― Нет ничего за спиной... ― как эхо, отозвался Ямщиков.
  ― У меня дом за спиной, а у вас ― впечатление.
  ― Вы изъясняетесь афоризмами, Марья Сергеевна, впору за вами записывать. И всё же, Марья Сергеевна, сотворите хоть какой-то лад во мне. Простите! Я определённо стремлюсь отличиться перед вами!
  ― Вы, Иван Николаевич, преувеличиваете моё бесчестие. И робеете.
  ― Робею перед вами?
  ― Перед пропастью между нами. Я ― ангел во плоти, сами только сказали. А вы? Хотите, я стану вашим ангелом-хранителем? Хотите, я вас поцелую? Много-много раз!
  ― Не знаю... Я, кажется, действительно... оробел. Это странно и... радостно как-то. Я влюблён?! Кто бы мог подумать и сказать час тому назад... В последнюю четверть суток одну девушку отправил к анатому в морг, с другой расстался, в третью влюбился...
  ― И я!
  ― Не понимаете вы, Марья Сергеевна, до конца, с кем готовы связаться. Индокитайские легенды, надо же, подтвердились в вашем морфопортрете: эти удлинённые дольки ушей... Бежим! До гаража триста шагов.
  Они вновь быстро пошли.
  ― Теперь, Марья Сергеевна, о деле. Но сначала вставная новелла.
  ― В наш взрослый роман?
  ― Нет, не перебивайте. Жил-был мальчик. Жил и был он с папой-мамой, двумя братиками, одним чуть постарше, другим чуть помладше, с дедушкой и бабушкой. Дружной семьей жили. И вот как-то так получилось ― не знаю, как ― годкам к девяти-десяти мальчик этот перечитал всю почти русскую классику, и впечатлительный его характер был потрясён, не выдержал Достоевского и других наших страшных писателей. Тут возьми и случись: ударил он как-то в сердцах кулачком в живот немощную свою бабушку, а та возьми, да и помри через несколько дней. Померла она от своих, конечно, хворей, но мальчик жалел-жалел, плакал-плакал, да ― по несмышлению своему ― записал бабушкину смерть на свой счёт. Принялся он после того читать медицинские книги, а пуще того ― судебно-медицинские. Читал, надо думать, не много в них понимая, но завораживаясь звучанием терминов и сюжетами, и очень скоро привязался душою к таинству жизни и смерти. У мальчика возник невроз. Он стал внимателен к дедушке, и часто задавал ему, что называется, "странные" вопросы. Однако продолжалось это недолго: умер дедушка. Понял сразу начитанный мальчик: в их семье повторился гоголевский сюжет "Старосветских помещиков", а посему и дедушкину смерть отнес на свой счёт. Десятилетний мальчик с фотографий стал глядеть испытующе и скорбно. Вскоре как-то летним вечером с улицы не вернулся его братишка ― тот, что на год-полтора был постарше. Наутро какой-то дружок признался: они с этим братишкой играли в котловане, вырытом под фундамент нового дома, ― прокопали в отвесной песчаной стене котлована нору, братишка в неё забрался, а стена-то и обвалилась. Дружок убежал и, забоявшись взбучки от родителей, никому не сказал. Когда тело мальчика наутро принесли в дом, наш герой спросил, а почему это волосы у братика стали какие-то белые. И один дядя-доброхот разъяснил ему, что братишка его, наверное, всю ночь пытался вылезти из мокрого песка и жил часов десять, не меньше, потому что тёплый ещё, вот оттого-то и поседел; не белые, а седые волосы у него, пигмент такой в волосах пропал ― от ужаса перед смертью. И добавил этот дядя: зачем это его братишка вообще пошёл играть в котлован, во дворе играть негде, что ли? Тут наш мальчик и припомнил, как вчера вечером пожадничал: не уступил братишке велосипед покататься, тот и подался со двора. Тогда уже мать нашего героя принялась болеть, слегла, и детьми стал заниматься отец. Вот однажды собрались они в кино, опаздывали на сеанс, папа второпях побрился и тут заметил в зеркале, что у него из ноздри противная такая волосинка торчит: взял он ножницы, хотел отрезать, а наш пацан дёргает его за локоть руки, в которой ножницы, торопит: папа, ну чего ты! Ну, папа тогда пальцами другой руки лихо так волосок досадный выдернул, и побежали в кино. Через три дня папа умер от заражения крови. Мальчик кричал на руках у матери: лучше я умру! Но мама рассудила иначе: умерла вскорости сама. На суде, когда решалось опекунство...
  ― Можно я заплачу, на минутку, ― искательно воскликнула Маша. ― Мамочка всегда говорит: всплакнёшь ― и легче станет.
  ― Нельзя! Улыбнитесь через силу, скальте зубы ― пройдёт! Опекунскому совету мальчик сказал: не буду ждать, когда и мой младший братик умрёт, не смогу, лучше сразу убью его своею рукой! Попечители и судья поверили двенадцатилетнему мальчику: братику его изменили фамилию, имя-отчество, и он тоже канул в своего рода небытие. Двоюродные родственники забоялись взять к себе мальчика. И тогда отдали его на воспитание одному бездетному детскому психологу. Тому, видимо, не хватало материалов для диссертации. По крайней мере, мальчик рос в семье папы-психолога, чувствуя к себе не родительский, а профессиональный интерес. От такого жития в душе мальчика образы умерших родных покрылись ореолами святости и мученичества, и мальчик стал мечтать всею своею дальнейшей жизнью искупить вину перед убиенными им, как он считал, родичами. Он поначалу решил было для себя: за каждого из них он лично должен спасти от смерти по миллиону людей, потом чуть подрос ― и уменьшил до тысячи, а годам к семнадцати ― до ста, но уж от этой цифры спасённых положил себе не отступаться. Папа-психолог приветствовал и даже, может быть, разжигал эту страсть, и, надо отдать ему должное, весьма основательно готовил приёмыша к её претворению. Но ко дню окончания средней школы юноше уже нечему стало учиться у папы-психолога, и он покинул его навсегда. Молодой человек получил поддержку от фонда Аршинова и поступил в два университета, а пока учился, жил отшельником, и по соображениям скорейшего достижения своей цели, запретил себе личную жизнь и даже оставался девственником.
  ― Как же тяжело ему было ― при его-то страстной натуре! А вот подруга моя, чьё платье, ― Маша тряхнула пакетом, ― она в новогоднюю ночь не сдержалась и пустила... в своё лоно, хотя не такая уж она и страстная. Сейчас и меня склоняет попробовать... Всё-всё! ― испуганно прошептала Маша, когда Ямщиков свирепо взглянул на неё.
  ― Чтобы спасать людей, нужно самому быть подле смерти, и молодой человек, получив дипломы, занялся покусителями на самоубийство. Женщины пачками покушались, но, кроме самых молоденьких, едва ли не все оставались почему-то живыми-живёхонькими, и при этом, как выяснялось впоследствии, многие из них позиционировали свои покушения со значительной для себя выгодой. Пришлось молодому человеку стать разгребателем грязного белья, причём исключительно дамского. Совсем по-иному было с мужчинами и подростками: они за помощью к нашему психотерапевту и психологу не обращались. Они так: вдруг решился ― и сразу выноси его ногами вперед; наш молодой человек с помощью редко к ним успевал. Года через три назрел перелом. Одна министерская дама написала жалобу: мол, наш врачеватель человеческих душ с настойчивостью, далеко выходящей за рамки служебных обязанностей, допытывался от неё признания ― почему она не добрала так явно дозу, когда травилась, и чуть ли ни хотел склонить её к повторному отравлению, но уже вымеренной им самим дозою. Молодой человек подал на неё в суд. Он доказывал, что эта особа с помощью друзей-медиков умело организовала демонстративно-шантажное покушение на самоубийство, имея целью устранить своего начальника и занять его место, что и случилось в самом деле. Доказал. Справедливость, как говорится, восторжествовала: даму уволили. Но двадцатипятилетний наш герой вскоре был избит металлическими прутками и попал в реанимацию, в Пироговку, где я тогда работал, дорабатывал последние дни.
  ― А бандитов нашли?
  ― Не важно. Так вот, я был его лечащим врачом и, на счастье, смог поднять его от земли. Но когда он как-то в полубреду рассказал мне свою историю... я решил: либо подниму его на ноги совсем, либо... не знаю что. Уйду из медицины! Думал-я-думал, думал-я-думал, ну не осталось в жизни моего больного никакого авторитета, того ― как вы, Марья Сергеевна, говорите ― "за спиной": ни человека, ни дела, ни веры, ну совсем никакусенького авторитета, к которому можно было бы, подняв, прислонить и хотя бы выиграть время, пережить те переломные дни. Тогда я собрался и сказал ему: давай побратаемся кровью! Я, Марья Сергеевна, сам фондовец, аршиновец, у меня, кроме фонда и нашей бригады, никого...
  ― Ой, простите, простите меня, Иван Николаевич! Вот сроду я так: ляпну, а потом...
  ― Да не извиняйтесь, вы правы: у меня за спиной действительно, в основном, одни впечатления. Просто боялся я так жёстко это для себя формулировать, боялся, потому что нельзя мне сейчас оборачиваться назад ― специфика работы, профессиональный долг не позволяют озираться назад, как всем людям. А вы пришли ― и обернули... Не перебивайте! Рассказал я ему про наш способ реанимации. В те дни, а было это четыре года тому назад, мы довели его как раз до стадии клинических испытаний и готовились все поувольняться и съехаться в частном Центре реанимации, аршиновский фонд построил. Сама идея преобразователя героя моего рассказа чрезвычайно заинтересовала. Он обещал подумать на предмет "что-то здесь, правда, не то". Буквально через неделю, он заявил: мы недооценили личностную компоненту в своём способе, и надо не просто бомбардировать мозг электрохимическими сигналами, преобразованными из зрительных, но и привязать последние к самым ярким событиям в истории жизни больного. Я сразу понял: он станет нашим соавтором. Тогда созвал бригаду, держали совет, и вот мы, тогда двадцать семь молодых ребят ― эх, вот было время! ― мы в серо-голубых новеньких халатах с эмблемой Центра вошли разом в его палату и предложили работать с нами. Мы так "вошли" ― я уж об этом позаботился! ― что он не согласиться не мог. Чураюсь любых церемоний, но я сам торжественно вручил ему халат под номером двадцать восемь.
  ― А кровью?
  ― Кровью ― нет, от братания со мною кровью он до поры до времени отказался: посчитал это поблажкой для себя. Мы стали духовными братьями. В два года мы с ним создали технологию... как попроще... способ обнаружения и возбуждения ключевых объектов памяти. И вдруг он сделал доклад "О типологии людей славянской расы для целей реаниматологии". Мы были потрясены открывающимися перспективами. В тот самый день мы прозвали его Русским Линнеем и постановили: ввести его разработки в наш преобразователь. Мой брат, стало быть, шагнул к больному. И тут я, Марья Сергеевна, никак, ну никак не ожидал, что этот шаг настолько потрясет его. Я не учёл: он ― врач-то больше языком, а не глазами и руками, как почти все мы, кто работает у стола. Вот увидел он брито трепанированный череп и от покойного тела всякие отрезы, увидел тот оскал, к какому и я-то за десять лет практики привыкнуть никак не могу, увидел как умершему больному, по заведённому в бригаде ритуалу, закрывают глаза, если были приоткрыты, залепляют воском нос, уши, и склеивают губы, вот увидел он всю эту атмосферу нашей работы и сказал, ― не сразу, конечно, потом, когда пришёл в себя, месяца через два, ― сказал примерно так: "Человек в состоянии комы ― это кандидат в человеки, как утробный плод, это потенциальный человек на совести и умении не только врачей-медиков, но и тех людей, кто мог бы поделиться с ним частью своей жизни, своих жизненных сил..." Стоп... ― начал уже от себя добавлять. Но это всё к делу. А дело в том, что не умеет прекрасный наш человек делиться своими жизненными силами с ближним своим, не обучен делиться своей жизнью. Потому и приходится нам, именно команде Линнея, буквально отбирать у ближних людей кусочки их жизней, чтобы залатать ими прореху в жизни больного. Да нет: неудачное сравнение привёл, но не важно. Так вот, Марья Сергеевна, для чего, вы думаете, рассказал я вам о духовном своём брате?
  ― Чтобы возбудить во мне уважение и доверие к нему!
  ― Полное, Марья Сергеевна, абсолютное доверие, как к родной мамочке. Вам предстоит стать поводырём и секретарём Линнея в смысле информации о семье Саблиных и об их окружении. Успех дела могут решить какие-то часы, церемониться будет некогда ― это помните всегда. Ваше участие сэкономит нам время ― немного, но вам может стоить нескольких лет жизни, будьте готовы к этому. Как работает Линней ― это неизбежно, даже с моим предуведомлением ― может показаться вам неэтичным и даже безнравственным, а я не смогу оберечь вас.
  ― И не надо меня беречь! А то мы успокоились больно дома ― не плачем уже даже. Мы, домашние, как-то привыкли за эти дни: Ваня в больнице ― лежит при смерти. Теперь даже кажется: он там век пролежал и это уже, как бы, так и должно быть. Я тоже болела, год школы пропустила ― ну и что? Вот и пирог с мясом-рисом испекла мама сегодня, как ни в чём ни бывало. Я за всё это так негодую на себя! Пустите меня к Ване: буду рядом ― не дам ему умереть!
  ― Будете, надо быть рядом! Всех вас ― самых близких ему людей ― начнут сегодня же учить: как быть рядом с больным.
  Затренькал сотовый. Ямщиков на ходу слушал, задавал вопросы и время от времени бросал тревожные взгляды на свою спутницу.
  ― От стартового состава бригады не нашли пока четверых, Линнея в их числе. ― Ямщиков опустил телефон в карман плаща, на минуту задумался. Потом забормотал ― больше для себя. ― Странно: даже по спутниковой связи не отозвался. Куда мог деться? Сейчас запросили вокзалы и аэропорт Курумоч ― у нас там блат. Сподобился улететь до шторма? А дублёр Линнея организует дело за рубежом, и ещё трое ребят с ним... Если его не найдут, ― он остановился и прежним, воспалённым и невидящим, взглядом прошёлся по Маше с головы до ног и обратно, ― тогда я сам...
  
  
  Глава 4. На лихом коне
  
  Когда выехали из гаража, Ямщиков включил ноутбук:
  ― Прошу стартовому составу бригады зарегистрироваться. ― Ямщиков скосился на экран монитора. ― Так... Геофизик будет через час-полтора. Линнея и молекулярного биолога пока не нашли. Колычёв... ― перезвонить позже. Волчок, а что с Колычёвым?
  ― Похоже, опять скандал с женою, ― ответил Волчков. ― Перезвонит через час. Серьёзно, Ямщик: тебе бы за ним заехать и выдернуть. Сделай крюк, твоя машина ближе всех. А то и три, и четыре часа потеряем.
  ― Заеду. Но если у него опять с женою, заторчу. Внимание! Затребовать всю биомедицинскую информацию о больном. Мороз, приступаем к распознаванию фенотипа по третьему алгоритму Линнея ― включай!
  ― Включено: машина к приёму фенотипной информации готова.
  ― Первая версия фенотипа больного Саблина, ― отстранённым тоном сказал Ямщиков и пальцем указал Маше на монитор. ― Источник: родная сестра больного, восемнадцать лет, школьница. Марья Сергеевна, сначала ответьте на вопросы нашего стандартного теста, вот ― первый вопрос уже на экране. Быстро и честно отвечайте, ко мне за помощью не обращайтесь...
  Некоторое время ехали молча. Ямщиков надел наушники, слушал, временами косился на экран монитора. Когда машину заносило, всецело захваченная печатанием Маша приваливалась к Ямщикову, и тогда неосмысленно бормотала: "Простите", а он плечом отваливал её от себя.
  ― Пристегнитесь, ― сквозь зубы проговорил, наконец, Ямщиков, и снял наушники.
  ― Сейчас-сейчас: вот последний добью... Ну и вопросики! ― на выдохе вскричала Маша, откидываясь на спинку сидения. ― В жизни не думала, что могу на такие ответить! Только... а Ваня не узнает? Обидится ещё.
  ― Не узнает. Наш Центр гарантирует тайну информации о больном. Пристегнитесь. Теперь поговорим вольным стилем. Так каков же ваш брат?
  ― Самый лучший! Жизнерадостный такой, жизнелюбивый, очень весёлый и шумный. Знаете, он придёт с работы, дверью в прихожке нарочно посильнее хлопнет и как рявкнет: "Народы!" или: "Эй, краснокожие, встречайте своего вождя!", или свистнет как Соловей-разбойник, так все, кто дома есть, все бежим его встречать-целовать. И всегда чего-нибудь принесёт: вкусненького или необычного, или новость какую сногсшибательную. А когда уезжает ― мы все увядаем как-то, скучаем ужасно, и всё время в доме звонки ― "Где? Куда? Когда вернётся?" ― нам объяснять приходится, и ещё грустнее становится... Я правильно рассказываю?
  ― Правильно, только определений побольше. И модели характерных поступков нужны.
  ― Смелый он, заботливый, отзывчивый: Ваню, что ни попроси, всё сделает, всем поможет. Ещё откровенный, артистичный, потешный, разыгрывать всех любит...
  ― Откровенный ― это ценно для нас. А что ваш брат считает самым важным в своей жизни?
  ― Самым важным? А разве человек должен это обязательно знать и определять? Я о себе подумала: в университет поступить, хорошего человека полюбить, замуж выйти, родить?..
  ― Я вот что имею в виду. У человека сильно выражена какая-либо черта или совокупность черт. А любая черта имеет биологическую основу, её ничем не изменишь ― ни воспитанием, ни образованием, ни запретами, ничем. Из этой доминирующей черты и произрастает его понятие о приоритетах жизни...
  ― Ой, поняла-поняла! Главное для брата ― первым быть. Он и в школе командовал, и в университете, и сейчас самым важным отделом в большой страховой фирме руководит. Он не стал, не стал со временем, а родился таким ― с этой, как вы сказали, чертой определяющей. "Только вперёд!" ― так он советует другим, а сам только и живёт по этому принципу.
  ― "Только вперёд!" А с каким оттенком?
  ― Если честно, его клич: "Морду клином ― и вперёд!" Вот так!
  ― "Морду клином" ― это существенная характеристика...
  ― Он, понимаете, Иван Николаевич, с такой удалью несётся по жизни, с такой удалью, мне аж завидно иной раз! И никогда не оборачивается назад. Он человек, мне кажется, недостаточно ценящий прошлое своё. А я, напротив, очень даже прожитое своё ценю.
  ― Хорошо. Клички у вашего брата есть и были?
  ― А клички-то зачем? Несерьёзно!
  ― Клички дают, как правило, близкие друзья и заклятые враги, а они лучше всех знают: к чему склонен человек, на что годен.
  ― Лучше отца-матери?!
  ― Гораздо лучше. Человек в своём доме таится ― даже самый откровенный или безразличный. Заводит себе угол ― в прямом ли, в переносном смысле ― и таится в нём. Не раскрывается он дома никогда до конца ― из чувства самосохранения.
  ― От кого же дома охраняться? Свои все!
  ― У вас есть свой угол?
  ― Нет! Или... Трельяж, где косметика ― это не угол?
  ― Ладно, оставим угол. Но бьюсь об заклад: парни, за глаза, кличут вас Мадонной.
  ― Ой, угадали! А честно: хочется мне походить на Мадонну, ту ― видели? ― с алтаря Владимирского храма в Киеве.
  ― Перечисляйте клички и комментируйте.
  ― Когда Ваня учился в университете, его прозвали Чапаем: "Чапай на лихом коне". Он артист, я говорила, он в студенческом театре как-то Чапаева играл. Мамочка тогда ему прадедушкину будёновку дала, брюки с галифе, портупею дедушкину, гимнастерку с ромбиками, и даже исподнее ― у нас всё сохранилось, только оружие ещё до Хрущева отобрали: и шашку именную, и наган, и гармошку, штык трёхгранный. И по сию пору, когда друзья университетские звонят ― спрашивают: "Чапай дома?"
  ― Ещё клички.
  ― Девушка одна, бывшая подруга Вани, прозвала его "Рыцарем беспечного образа". Несправедливо, даже слышать обидно. И вовсе не беспечного. Наоборот: он заботливый, быстрый только, порывистый.
  ― Но кличка прижилась?
  ― Да, как ни странно. Но Ванюша не обижается. Он, в отличие от меня, вообще не обидчивый, я даже как-то выговаривала ему за это.
  ― Координаты той девушки вам известны?
  ― Ой, зачем она вам? Я же лучше Ваню знаю.
  ― Вы, Марья Сергеевна, лучше знаете Чапая на лихом коне, а она ― Рыцаря беспечного образа.
  ― Её Наташей Паниной зовут. Она замуж вышла недавно. Ваня письма её на диске сохранил, и бумажные, кажется, есть.
  ― Вся любовная переписка, все личные записи брата ― за вами.
  ― Взять без спроса?!
  ― У кого же спрашивать, Марья Сергеевна? ― Ямщиков проглотил таблетку, запил, передёрнул плечами, поморщился. ― Больной личные записи какие ведёт или вёл ранее?
  ― Никогда не вёл. А над моим дневником всегда смеётся и дразнится.
  ― Дневником? А говорили: угла своего нет.
  ― Дневник ― свой угол? Значит, и я таюсь? Меня мамочка с шести лет приучила дневник вести, а Ваню ― не смогла. Кто читать не любит, того и писать не заставишь, а он отродясь книг не читал ― одни документы.
  ― Есть ли у вашего брата заветная мечта?
  ― Мамочке кунью шубу купить! Ой, нет ― глупость, что я. Начальником крупным хочет стать, во главе солидного дела, где много почёта и денег.
  ― Какого дела?
  ― Не знаю: какого-нибудь. Он и сейчас руководит, но масштабец, говорит, мелковат.
  ― Это не то. Заветная мечта нужна, заветная. Или непреходящее желание, навязчивая мысль. Одержим ли он какой-нибудь идеей? Или отсутствуют таковые ― всё преходящее?
  ― Не всё ― он вам не флюгер, вот так! Ваня давно уже мечтает построить большой дом, чтобы нам всем в нём жить и не разъезжаться, когда он женится и я замуж выйду. Он, если хотите знать, многого хочет, о многом сразу мечтает. Сколько себя помню, всегда он хотел правшой стать и пошире в плечах раздаться: он же тощий такой и долговязый, уже и сутулиться начал. И это пустяки для вас?
  ― Не пустяки. Многие полководцы левшами были. Ещё что? Сокровенное дайте, Марья Сергеевна!
  ― Сокровенное... Только не выдавайте меня, Иван Николаевич, это, наверное, семейная тайна, я не знаю... В общем, мечтает он прославиться во имя Отечества, чтобы улицу в городе его именем назвали или площадь.
  ― Вот! А при жизни рассчитывать на это не приходится...
  ― О чём это вы?!
  ― А про смерть он не заговаривал, про свою смерть, геройскую ― пусть даже шутливым тоном?
  ― Да что вы?! Никогда! Говорю же: жизнерадостный он у нас, никакого сходства с вашим Линнеем. Никогда про смерть не заговаривал!
  ― А из чего вы решили, что прославиться он хочет во имя Отечества?
  ― Он сам говорил, и не раз, в застолье: мол, не пощажу, говорил, живота своего за Россию, чтобы стала первой в мире державой, и всё такое. А сам он... ― ну вот этого, кажется, вслух он не говорил никогда, но почему-то мы, все домашние, подразумеваем, ― что сам он ― только не смейтесь! ― сам он должен быть во главе российского воинства, на белом коне, с саблей наголо! Да-да! Я почему-то всегда представляю себе его как маршала Жукова, с парада Победы на Красной площади.
  ― Уже кое-что... Белые кони и пони у нас в фаворе... А приходилось ли вашему брату испытывать сильные потрясения, которые могли бы оставить печать, клеймо на его душе.
  ― Что вы! Нет, конечно! Мы очень хорошо живём, все говорят. А случись что с Ванюшей на стороне, вне дома, он бы рассказал тут же: ничего в себе не держит, с порога вываливает. А он... он и не может попасть под такое клеймо ― вот что я сейчас уяснила. Потому что он широкий и быстрый по своей натуре: удары все отскакивают от него или проходят насквозь без видимых последствий. Да ещё какие ударчики!
  ― Иной раз удары накладываются... Так что же стряслось с моим тёзкой: несчастный случай?
  ― Не знаю... ― всхлипнула Маша, сразу поникнув. ― Никто не знает... Упал в лестничный пролёт в подъезде: у нас дом старый. Возвращался вечером откуда-то ― и упал. Следователь занимается...
  ― Мы у дома Колычёва. Конец связи.
  
  
  Глава 5. Крыса
  
  ― Ваня! Голубчик! Господи!
  Из лифта на цокольном этаже вышла дородная женщина лет семидесяти с добродушно-постным заплаканным лицом, в пуховом платке и не застегнутом старомодном пальто, распростёрла широко руки, обняла за плечи подошедшего Ямщикова.
  ― Да что ж вы так, Галина Васильевна: как ни заскочишь домой к вам ― всегда слёзы.
  ― Теперь уж это не мой дом... Теснит она нас во всём. Моложе была, думала: один Бог может меня сокрушить, а из людей ― никто. А теперь немощна я победить её зло. Ненавидит меня, потому что я свидетельствую против её зла. За столько лет не приобщилась к семье. Сальница: не могу больше пятна за ней выводить ― одолела. Омерзительная, как грязная мочалка. Сколько мы вынесли от неё злоречия! А голос потеряет, так шипит змеёй подколодной. Чувствую: недоброе может случиться, ой недоброе. Помоги, Ваня, Христом Богом молю: спаси Колю от потаскушки этой! Твой он выкормыш, ты его в люди вывел, тебе и спасать. Ученик не больше своего учителя. Увы мне! Если Коленька позволил, чтобы я ушла...
  Она заплакала.
  ― А куда же вы без вещей и на ночь глядя? ― спросила вдруг Маша, выступая из-за спины Ямщикова.
  ― Куда? Прости, красивая, как тебя кличут-то?
  ― Марья. Вечер добрый, бабушка.
  ― Марья! Машенька! А голосок-то какой ангельский, простосердечный, без всякой подначки. Добрый вечер, доченька, добрый, милая. И где вот, Ваня, золотко, где такие Машеньки беленькие десять лет назад были, когда я своего этой... чернавке шустроногой отдать согласилась?
  ― Галина Васильевна, ― Ямщиков вынул телефон, ― может, такси вызвать?
  ― Не-е-е! Я к подруге ― ночевать. Подруга есть: старая, закадычная ― сибирячка. Недавно поближе ко мне переселилась. Она ― если что ― звала. Да не обо мне забота. За Коленьку обидно: растила-растила... Ой, каша в голове какая-то... Сегодня пришёл Коленька, в седьмом часу, лица нет ― так устал. Расстроенный: ещё одну больную, бедненький, говорит, потеряли. Давно таких безнадёжных не было, потому и отдых всем дали. Взяла я у него фамилию больной, какая преставились. Славянским покойникам я в церкви свечки ставлю и читать заказываю. Покормила: неохотно ел, куском давился... Поиграл он с Катенькой чуть-чуть и лёг. А девка-чернавка его с утра ещё ушла куда-то. Моську красную свою выбрила ― усы у неё, ― напудрилась и ушла, костюм белый напялила. Только сыночка уснул ― звонят в дверь. Открываю ― ба! ― милиция, полиция тойсь. Верите, отродясь на пороге своём полицию в форме не видела. А тут стоят, двое, и Аду держат с обеих сторон. Она растрёпанная вся, шея в синяках, и под глазом тоже, парик свой рыжий в руках комкает, кричит, вырывается, слюнями брызжет: ну, право, Ваня, Машенька, Бог меня простит, право собака бешеная! Была у неё одно время собачонка, сучка. Маленькая такая, злющая, по квартире вечно носится, на всех кидается ― своих, чужих, ей всё равно. Лает-заходится, а шерсть всегда клочками, сколько не чеши ― как наяву вижу. А нечистоплотная, жадная! Всё норовила кости или кусок под подушку на постели запрятать. Окормилась потом на улице чем-то, издохла. Ну вылитая хозяйка сучка эта, вылитая! И дышит, как собака, часто-часто, и кушает много ― и всё больше мясное и сладкое, куда только лезет? Ну да стою я в прихожей, обмерла, а власти и спрашивают: здесь эта гражданочка проживает? Здесь, говорю. А муж её дома? Спит, говорю. А они переглянулись так, с ухмылочкой, а помоложе который и говорит: пока, мол, муж почивать изволит, его благоверная в суде пыталась своими силами освободить из-под стражи подсудимого ― одного молодого человека, видать, любовника своего, его осудили нынче на восемь лет за изнасилование несовершеннолетней. Это она-то, Ваня, шибздик этакий, своими силами пыталась из-под стражи освободить! И смех, и грех. И дальше говорит: судья счёл её действия... ― ой, как уж он выразился, дай Бог памяти ― "проявлением болезненных эмоций", задерживать не стал, а распорядился отвезти домой. Позор! И ещё они сказали: синяки на Аде ― не их работа, а это родители той девчонки, малолетки пострадавшей, да кто-то из публики потрепать её успели, в зале заседания прямо, под шумок. Потом завели её в прихожую и не отпускают, Колю моего требуют. Она визжит, как отравленная крыса, ругается: "Буди скорей сынка своего, чего стоишь!" А он, бедненький, медиаторы свои принял, успокаивающие, таблетки две-три проглотил. Разбудила, куда деться. Вышел он, они рассказали всё, расписался на каком-то бланке, сам ни живой, ни мёртвый. Только дверь закрылась, как бросится она на Коленьку: "Ты сам, ― кричит, ― во всём виноват!" И царапаться, и биться! И на меня: "Подсунули мне дистрофика! Вот и хлебайте!" Да как же дистрофика ― слыхано ли? Ваня, голубчик, ты-то Коленьку знаешь. И в детстве он совсем не болел, кислотой обжёгся только, так это ничего. В лесничестве на всём свежем вырос. Спокойный он просто, нормальный мужчина, сибиряк, рассудительный в отца, в простой семье рос. А ей, богохулке-скабрезнице, ей бешеный кобель нужен, а если ты не кобель бешеный, то не мужчина! И у самой не имя ― собачья кличка. В общем, не выдержала я этого крику, да и глаз мой не мог доле её переносить, заплакала и ушла в свою комнату. Но Коленьке сказала: не сгонишь сейчас ― сама уйду, выбирай. Ничьи ризы не белы, но нет больше моего терпения, всё вышло. Василька увела, ему скоро десять, всё понимает уже, а тут Катюша плакать принялась, верно, на смену погоды... Катеньку в комнате ношу, а они в прихожей ― выясняют. Вдруг слышу: потаскухой её назвал! А то нет? И двух лет не прошло, как поженились ― пошло-поехало: как Коли дома нет, приводит то одного, то другого, и всё больше молоденьких, и подвыпивших часто. Ни одного отродясь не привела такого вот, как ты, Ваня, видного из себя, солидного мужчину. Да солидный разве польстится на двухвостку такую-то? Веришь, Машунечка, чуть ни десять лет живём бок о бок, а она всё в заботе, чтобы я, не приведи господь, красот её телесных не узрела. Ни разу, как мылась, спину потереть меня не позвала. Но я видала, и не раз, всю её разглядела, знаю: не однажды пьяной возвращалась домой, и мне её самой раздевать-таскать приходилось, а то запачкает. Привезут её, бывало, упадёт, а как ночь за полночь ― плохо ей становиться: кровь изо всех дыр так и хлещет, так и хлещет, глаза безумные закатит, красная, пылает вся... Как она тогда по ночам-то мучается ― страшно, ну вот-вот, кажется, помрёт. Тогда-то и нагляделась её телес: жилистая она, бугристая, вся какая-то перекрученная, словно полено из кривого дуба. Кожа на щеках и на носу красная, и вот здесь ― на груди ― тоже пятна красные с фиолетовой сеточкой. А со спины глянуть ― фу! ― позвоночник выпер, неровный, дугой как-то, и лопатки торчат как топоры. Не-е-е... ― только пьяный на такую польстится. Иль мальчишка какой неразумный, свою мать позабывший. В доме, Ваня, ни одной её фотокарточки нет, даже детской. Свадебные ― и те порвала! Ну так, приведёт, бывало, кого: "Это коллега из моего института, ― говорит, ― нам со срочным проектом посидеть надо в тишине, на работе шумно", и просит меня с Васильком погулять уйти. Помню, в первое-то время понять не могла: как же ― посидеть-поработать, а где чертежи-то, бумаги. А пригляделась: то стаканы немытые, недопитые останутся, то рюмки, беспорядок, грязь, то пятна подозрительные, и пахнет как-то... А то в моей комнате шнырять принялась. И Коля начал спрашивать, где его вещи: то одна пропадёт, то другая. А адская жена всё на меня кивает: к матери, мол, обращайся ― она хозяйство ведёт. Я и смекнула наконец: водит она ухажёров и дарит Коленькины вещи своим приходимцам, задаривает наперёд. Ну не бесстыдство?! Мало ей, что Коленькины деньги, потом-кровью добытые, на свои попугайские тряпки и выпивку без всякого удержу проматывает, так ещё и крадёт, и обманывает, и меня норовит под ссору с родным сыном подвести. В общем, не стерпела я как-то ― начала разговор с ней, по душам хотела, как с ближним своим. А она ― нет! "Не лезьте в мою жизнь, ― говорит, ― не ваше дело!" Да разве ж это не моё дело, Ваня, Машенька, а? Мой сын, мои внуки. Разве не моё?!
  ― Ваше, конечно ваше! ― горячо вступила Маша. ― И я бы не потерпела. Терпение здесь равносильно предательству!
  ― Вот умница! Дай Бог тебе, дочка, счастья. И я так рассудила: за кого мне ещё душой болеть, кроме них? Родители в войну пропали, мужа в Сибири схоронила ― клещ его энцефалитный укусил, старший сын во флоте служит ― годами его не вижу, сестра за тридевять земель проживает, подруга вот одна есть ― и вся моя жизнь...
  Ямщиков посмотрел на часы, извинительно улыбнулся, развел руками, пообещал заехать как-нибудь. Распрощались.
  ― В первый раз слышу о столь нечистоплотной замужней женщине! ― воскликнула Маша, когда лифт тронулся. ― И классика русская таких примеров не даёт. Как ей не стыдно!
  ― Не торопитесь судить...
  ― Ещё чего! Вы допускаете, что Галина Васильевна неправду сказала?
  ― Не допускаю. Но правда одного всегда тенденциозна.
  ― Неужели вы могли бы оправдать супругу и мать за грязное беспутство? За что же тогда в жизни держаться, если грязь такую в семье допускать и прощать? Вы за что в жизни держитесь?
  ― Я держусь за... работу... за мечты свои, может быть... Не знаю!
  ― Не знаете ― вы?!
  ― Приехали, выходим!
  ― Ой, боязно мне: она сейчас увидит, как я на неё смотрю, как говорю, и сразу всё поймёт. А не можете вы без её мужа обойтись: вас же, врачей, много в бригаде?
  ― Вся бригада ― врач, коллективный врач, способ работы такой. Без Колычёва ― никак. Он сегодня единственный биохимик, дублёр его ― за рубежом. Звоните!
  Маша глубоко вдохнула, затем кивнула себе головой и нажала на кнопку звонка...
  ― Проходите, раздевайтесь. А я думал, мама вернулась.
  Тщедушного вида мужчина ― белесый, редковолосый, с небольшими руками ― кивнул Маше и, виновато сморщив невыразительное и измождённое лицо, засуетился вокруг неё, боясь столкнуться взглядом с Ямщиковым. У него был вид, будто он всё время собирается высморкаться. Видимые части кистей рук были испещрены старыми разноцветными пятнами от ожогов.
  ― Простите нас великодушно, ― извинительным тоном сказал он, ― мы здесь сегодня на повышенных тонах...
  В прихожую быстрым мелким шагом вошла вёрткая, малорослая женщина с удлинённым востроносым и густо напудренным лицом. Её близко посаженные глаза вспыхивали, как неостывшие угольки.
  ― Не мама, а папа твой, ― визгливым голосом сказала она и поджала губы. Подергивая головою, стала разглядывать Ямщикова и особенно пытливо ― Машу, следить за их движениями. ― Добрый вечер, гости дорогие! Запашок учуяли? Ладан. Как в церкви живём, праведниками. Порядочные мужья валюту на жён, на детей тратят, а мой ― на ладан аравийский: по научной, дескать, части положено. Так-то вот шибко учёного мужа иметь, ― обратилась она к Маше. ― Ты замужем?
  ― Мне рано ещё! ― с вызовом ответила Маша.
  ― Замуж никогда не рано: бывает только как раз или поздно. А послушайте-ка, Иван Николаевич, может, это вы на меня столь пагубное влияние оказали? Я эту, ― она кивнула на Машу, ― ягодку-малинку имею в виду. Она на меня почему-то смотрит, как прокурор в зале суда. Помнится, на банкете у посла, где мы с вами так лихо танцевали, при вас одна ягодка состояла, а теперь, вижу, совсем другая, помоложе, хотя куда моложе, вам-то. Нас за такие дела в собственном доме потаскухами обзывают.
  ― Ада! ― воскликнул укоризненно Колычёв.
  ― Что Ада, что! Возьму и расскажу сейчас папе твоему про наши ухабы на пути к семейному счастью! Всё, всё бельишко на свет белый вытащу и перетрясу! Глядишь, что-нибудь дельное присоветует.
  Тут в прихожую из комнат выступила полуторагодовалая девочка, для сна одетая, в одной руке держа сухарик, в другой ― затупленный карандаш. Увидев чужих, остановилась, неподвижно уставилась на Ямщикова; тот принялся подмигивать ей и силился улыбнуться подобрее. Девочка скуксилась и потянулась к отцу.
  ― Пойду, укачаю. ― Колычёв поднял дочку на руки, бросил на Ямщикова исподлобья виноватый взгляд. ― Дайте мне полчаса. Не спит, капризничает на ветреную погоду...
  ― Иди-иди, алхимик, ― с нескрываемой насмешкой просипела Ада. ― Всегда сбегаешь от разговора начистоту. Пусть бежит. А вас, гости дорогие, прошу в наш актовый зал ― на кухню. И разрешите, Иван Николаевич, первым делом полюбопытствовать: зачем вы с собою в клинику барышню везёте, да ещё и в свитере со своего широкого плеча, да ещё и в своих джинсах... Постойте-постойте... А может, вы ей платье изорвали?! Ха-ха-ха! Ой, держите меня за грудки! Ха-ха-ха! Вижу ― угадала! Ой, да вот же оно! ― Ада выдернула платье из пакета в руках Маши, рывком расправила на себе. ― Живут же люди. Ну почему на мне мужчины платья не рвут!
  ― Отдайте!
  Маша готова была ринуться на обидчицу.
  ― На-на, возьми своё орудие труда. И советую: храни его, как экспонат музея личной дамской славы храни ― на старости лет не налюбуешься, да и гостям будет что показать. Так как же с барышней, а, Иван Николаевич? Очень уж, простите, мне ваша отшельническая жизнь любопытна. Вы женщинам нравитесь, здесь единодушие полное, а вот влюбляются ли в вас насмерть?
  ― Мария сестра нового больного, ― улыбнулся Ямщиков через силу. Они с Машей расселись в столовой по застольным табуретам. ― Сопровождает меня на обычную первую ориентировку.
  ― Так-так, на обычную, на первую, значит, только что познакомились... ― Ада облокотилась спиной на барную стойку и стояла, скрестив руки на груди и подав голову вперед. ― Ха! Ничего себе ― ориентировка: платье в лоскуты! Я такие ориентировки ― на обнаженном теле в поисках запретного плода ― за сто вёрст чую. В судах, однако, это деяние квалифицируется как совращение несовершеннолетней. А тебя, красота, вижу, девство-то уже вовсю распирает!
  ― Мне уже исполнилось восемнадцать. И вовсе не Иван Николаевич платье разрезал! ― воскликнула Маша, но осеклась, и прижала пакет к животу. ― Правда, он... так нужно было ему... для вдохновения...
  ― Потрясающе! ― Ада радостно оскалилась. ― Погоди-погоди. ― Она сощурилась, принагнула голову вперёд, отчего лицо её на мгновение приобрело заискивающе-идиотское выражение. ― Ты, выходит, с Нинкой сцепилась? Ха! Сцена вышла, представляю себе, боевая: две нехилые кобылки ржут, брыкаются и кусают друг друга. Хотя нет, Нинка покрепче и побрыкастее будет, а у тебя и голос какой-то детский... Или ты прикидываешься?
  ― Это вы прикидываетесь! А сами честь потеряли, тёщу довели, мужу работать мешаете, жить не даёте! ― на одном дыхании выпалила Маша.
  ― Что?! ― Ада оттолкнулась от стойки, подскочила к Маше. ― Я ― честь?! Я ― жить не даю?!
  ― Говорила вам! ― в гневе обернулась девушка к Ямщикову.
  ― Вон ты какая цаца строгая! Прямо общественный прокурор ― ещё один на мою голову! Ладно, честь я потеряла, ладно. И тебе того желаю ― во избежание застойных явлений и развития комплексов. На сайтах знакомств все целки на фотках выглядят почему-то крайне уныло. ― Ада заметалась по кухне, выхватила сигаретку, закурила, пыхнула в сторону Маши дымком. ― А вот с тёщей ― прости! Тёща ― ха! ― нашла, кому плакаться. Она сама себя довела! Как мужа схоронила и к нам из Сибири переехала жить, так и начала помаленьку с ума сходить: по церквям мотаться да деньги на свечки-поминания переводить. Живёт у нас, а ребёнка оставить не с кем. Меня возненавидела, будто я, а не клещ энцефалитный, её мужа в тайге укусила. Так это, значит, она вам только что наябедничала... Не горюй, честная девушка, не горюй больно-то: завтра поутру вернётся твоя бабушка, не впервой уходить, знает, что мне на работу ехать. Юродствует свекровушка, а провокация ― обязательный атрибут юродства. Это только для бога юродивый ― праведник, но не для людей в миру. Ну, Иван Николаевич, привели мне честную, удружили. Ненавижу таких! ― Она остановилась напротив Маши. ― Сейчас погляди на неё ― чуть ли не Мадонна с алтаря: глазки магнитные, телеса, волосы, кожа ― всё при ней. А как замуж выйдет, да парочку чад произведёт ― заматереет сразу, опустится, со старухами во дворе на лавочке часами болтать начнёт, а сама, сама-то, копни её поглубже, сама при этом будет втихую мечтать, что и на её долю когда-нибудь перепадёт этакое приключение: необыкновенно прекрасное, вот только бытовой горизонт немного расчистится или кто-то там уедет-приедет, и непременно что-нибудь приключится ― по части принца на белом коне. И мораль наша ханжеская ― вот что меня бесит! ― мораль опекает такую "честную". А она просто-напросто ленится или трусит побегать да телесами своими потрясти, чтобы завоевать себе мужчину, какого до смерти хочет.
  ― Мораль здесь семью защищает!
  ― Вот-вот, говорю же ― моралистка! Защищаться моралью должна такая семья, которая того стóит! А моя ― стóит? Колычёва я не люблю, и давно уже. Он меня, уверена, тоже. Хозяйство? На тёще. Тогда, может, дети? Скучно мне только ими заниматься, ну до смерти скучно! А первый ― так совсем неинтересный ребёнок, как личность мне не интересный: вялый какой-то, без искорки, и глаза чересчур светлые, какие-то пустые, в отца весь. К тому же родила я его, можно сказать, по просьбе свекрови: я его не хотела, забеременела ещё до свадьбы, случайно, а сама училась в архитектурном, и Колычёв ещё только доучивался, жить негде, куда было рожать?
  ― А второго зачем родили, если детей не любите?! ― продолжала Маша гневиться.
  ― Катьку? А вот, заботливая ты моя, для укрепления семьи и родила. Дурой была. Но детей своих люблю, как могу, люблю ― не по книжке, в записные мадонны не стремлюсь, о себе не хочу забывать.
  ― В гетеры вы стремитесь! ― выпалила Маша, уже привставая навстречу Аде. ― Плохая вы!
  ― Ха! Да мне бы с тобою шкурами сменяться ― да хоть сейчас в гетеры подалась! Ну что ты опять на меня так смотришь. Что смотришь? Плохая, говоришь? Не плохая - какая есть! Да поймите вы, наконец: для некоторых женщин тот же гетеризм ― самый естественный образ жизни! Естественный, а потому мораль должна его защищать. Вы понять этого не хотите, воротите носы от тысячелетней проблемы. Коль уж дали человеку родиться, позвольте ему и жить по своему естеству. По естеству ― мораль, а не одна мораль для всех. Мадонна ― это прекрасный классический образ, и большинством людей он воспринимается подражательно. И я её уважаю, не люблю, но уважаю, точнее, допускаю, пусть живёт: мадонне ― мадонново. Но и гетера ― тоже классика. Вы не любите её, сколько угодно не любите, но уважьте, допустите как образ жизни. Вы, чудо-медики! ― Ада кинулась уже к Ямщикову. ― Объясните этим "честным": что это такое для некоторых, какая это сила ― тяга одновременная к искусствам и противоположному полу! Пусть, наконец, эти "честные" от нас отвяжутся!
  ― И вы ни разу не раскаялись, даже не покраснели за свое поведение... перед мужем? ― уже с некоторым смущением и потише спросила Маша, опускаясь на свой табурет.
  ― Дался тебе этот муж. Где ты видишь здесь мужа? Ау-у-у, муж! Что это за муж, если он не желает или не способен заботиться о моем здоровье? Он ночует в своей клинике неделями, а приедет домой ― нос от жены воротит. А мне что, прикажете по вечерам одной с ума сходить, уж простите за откровенность? Я не оправдываюсь, мне оправдываться не в чем, я вас к гинекологу своему отсылаю, к устаревшей гиппократовской медицине, как вы её зовёте: воздержание для меня означает конец, заболею, свихнусь ― и конец. Пробовала воздерживаться, знаю ― это верная дорожка, в лучшем случае, в больничную палату, и надолго. А я ещё на воле побегать хочу. Кстати, когда с гинекологией на обследовании лежала, лечащий врач, поддав мензурку неразбавленного спиртачка, так и сказал: до старости дожить не надейся. Почему? А метаболизм, говорит, очень активный: сгораешь быстро. Мама с папой, когда меня замешивали, видать, дрожжей переложили: и дыхание, и сердцебиение чаще обычного, и температура в норме ― в норме! ― тридцать семь, и амплитуды циклов каких-то прыгают, как бешеные, так и сказал: как бе?шеные! Вот и ответь мне, киска, теперь, ― Ада склонилась над Машей, ― с какой стати мне краснеть перед мужем, если ему на моё физическое здоровье наплевать?
  ― Он и своё не бережёт, ― совсем уже тихо возразила Маша. ― По нему видно. Такой весь жалкий...
  ― А мужчина и должен работать на убой. И обязан в жене своей всё женское поддерживать. У нас не Европа, у нас Евразия ― не каждый только за себя. Лелеять должен, ублажать, платья покупать, и рвать их иной раз ― это ещё как воодушевляет! А Колычёв ― что ты думаешь? ― всё, что зарабатывает, на ароматические смолы тратит заморские, на кору, морские водоросли, рыбью чешую. Тогда, ответьте, кто же обо мне ― да ещё в окружении таких вот "честных" ― обо мне как о женщине позаботится, кто должен заботиться, если законному мужу недосуг, а в стране царит остаточный патриархат? Может, праведное наше общество меня опекает? Отнюдь. Обществу в этом плане на меня троекратно наплевать: публичные дома оно запретило законом, а любовников ― моралью, партийными уставами, такими вот безгрешными мадоннами, да тёщами-свекровями, да всякими больными и дефективными, да попами всяких мастей, ну всем и всеми! Я даже удивляюсь на наше гражданское общество: ну ничего оно не способно мне предложить, вот лично мне ― ничего! И думать даже не хочет! Роддом да венерина больница ― всё! А мне что делать прикажете? Вместо полнокровной жизни шмыгать по больничным коридорам: зажать руками одно место и, эдак стыдливо озираясь по сторонам, из процедурной в палату ― шмыг? Этого от меня требует среднестатистическая мораль?! Чего ради? Общество от этого расцветёт, государство окрепнет? Отвечай, тульский пряник! За что мне краснеть перед мужем?!
  ― За измену, ― неуверенно сказала Маша и, жалобно взглянув на Ямщикова, опустила глаза.
  ― Измена ― следствие, а не причина. "Изме-е-ена"! Конечно, верность полезна окружающим, всем окружающим полезна: они потому за неё так и хлопочут. Но ой как вредна для тех, кто её хранит. Верность, кроме прочего, съедает информированность человека и даже тупит его. Да-да, не улыбайтесь, Иван Николаевич, я замечала: самый верный ― почему-то всегда по совместительству и несколько простоватый. Да и что такое измена? Это одна из вероятностных плат за любовь, и куда как не самая дорогая плата. Полюбила ― готовься платить, куколка, по всем многочисленным статьям расхода готовься платить. Иван Николаевич, объясните это своей послушнице.
  ― Вряд ли это поддастся сейчас пониманию. ― Ямщиков внимательно поглядел на Машу. ― А всё-таки, Ада Кирилловна, хоть раз в жизни должно же было вам стыдно за свою измену ― неудобно, по меньшей мере.
  ― Стыдно за измену? Ни разу! Вы меня удивили даже, Иван Николаевич. Для чего я вам о себе рассказывала-то?
  ― А если вне этой сцены? Я вас понимаю вполне, но и вы меня...
  ― А-а-а, мужская солидарность взыграла? Рога носить ― кому ж приятно! Ладно, было мне один раз неудобно... Если бы вы вдвоём так не припёрли, не вспомнила бы вовек. Рассказать? Ха! Поучительнейшая, между прочим, историйка для пушистой киски... ― Ада подхватила прядь волос Маши, приподняла к свету, поджала губы, и прежде, чем Маша успела отмахнуться, увидела на её шее синяки. ― Вот тебе на! Я её за котёнка держу, а она уже кошка драная! А то, может, и в компаньонки ко мне подашься? В паре ― лучше, и кавалеров полно!
  ― Нужды нет!
  ― Тогда слушай ― про измену... Я тогда в десятом классе училась и с первым любовником своим месяца три уже встречалась. Любила его... Первая взрослая любовь! Ночами почти не спала: стихи всё писала. Хотела что-то необыкновенно красивое создать. Ему первому и начала тогда стихи посвящать, а до него ― про закаты-цветочки сюсюкала. В школе, помню, за партой усидеть не могла ― всё подпрыгивала: дождаться никак не могла конца уроков, чтобы скорее домой бежать, к свиданию готовиться. Ха! Сейчас вот подумала: а ведь он совсем не по мне был, совсем ― и характером, и складом души, приземлённый такой, неласковый. Не пел, не плясал, не играл со мной. Странно даже, что я втюрилась в такую дубину. Видно, по Пушкину вышло: "пришла пора, она влюбилась" ― без выбора. Здоровый, сильный был ― и всё. Помню, лежали мы с ним как-то... За окном луна полная, ясная, как по заказу. Он на спине, я с боку его обняла, глажу грудь, ласкаю, ребрышки перебираю. Грудь у него блестит в лунном свете. Уж как ликовала, что молодой красивый парень рядом наконец-то! И в самое ухо ему стихи шепчу, свои стихи, в первый раз читать решилась. Сама ― какой восторг! ― чуть не улетаю! Ясно помню: казалось, вся жизнь моя должна решиться, как только прочту! А он и не понял... Представляешь, рыбка? Что стихи посвящены ему ― не понял. Что я в любви признаюсь ― не понял. Дворняга! Имени, фамилии в строфах не указала ― он и не сообразил, о ком речь... Ладно! В летние каникулы уехал он, надолго. И как-то оказалась я в компании, на квартире, вечером. Очень весело было. В полутьме натанцевалась я тогда вволю, напрыгалась, платье даже на поясе... ― да, я в том, малиновом, почти как у тебя, была ― да, лопнуло на поясе и в бедре по шву разошлось... За танцами в бутылочку играли: перецеловались все крест-накрест, перещупались... Короче, развеселилась я в тот раз не в меру, разыгралась и ― так, сама не знаю, как ― в игре и отдалась одному. В кабинет заскочили, и ― минутное дело ― отдалась прямо на подоконнике. Ха! Слово-то какое неподходящее, старое ― совсем не так отдаются. То-то и обидно, что не отдалась, а... ― так... Ну надо же, и не скажешь: новые слова скабрезные все...
  ― Может, "уступила"? ― в волнении прошептала Маша.
  ― Нет! "Уступила" ― вполне осознанный выбор предполагает, молчаливый сговор. А тогда ― какой у меня выбор был? Была ситуация настроения ― и всё. Теперь уж и не могу парня того вспомнить на лицо, да и не важно ― с кем, а вся суть-то: не собиралась ведь изменять, ни секунды в своей верности не сомневалась. Я и понять-то поняла, что вот это и назовётся изменой, только когда с вечеринки домой вернулась и фотокарточку того, первого своего, из стола вынула, по обычаю, перед сном. Да! Помню, как взглянула, как дошло до меня ― и в слёзы, истерика на остаток ночи... Да, то моё первое "левое" приключение достойно хорошей истерики... Потом на стенку лезла: как же, думала, ему объяснить, что моя измена не настоящая, ну не та, которую не прощают? И я тогда же обнаружила ещё, что нет ни души вокруг, никого, кто бы поддержал как-то, успокоил, присоветовал хоть что-нибудь. Отцу-матери такого не расскажешь. Ты бы рассказала?
  ― Не знаю, ― выдавила из себя Маша. ― Вообще я мамочке рассказываю всё, кажется...
  ― Ни за что не рассказала бы! Если б забеременела ― другое дело, а так ― ни за что! Одной бы переживать пришлось. Ну ладно. Потом узнаю: приехал. Жду ― не зовёт. Ну, понятно: рассказали. Что делать? Самой его ловить ― не то что боязно или стыдно, а унизительно как-то. Вот этот самый первый стыд девичий в зачёт мне на всю оставшуюся жизнь и пошёл! А в новых стыдах, как ты говоришь, нужды нет. И концовочка хороша ― мотай на ус, котик. Приглашают, наконец, меня в гости, подруга одна приглашает и, естественно, радостно так предупреждает: "он" тоже будет. Собралась, трясусь вся, являюсь, подхожу к нему. Отворачивается. Стою прямо перед ним, а он отворачивается! Но я всё же заговариваю, уж и просить прощения, кажется, начала, а он мне, вдруг, как заорёт в лицо: "Мотай отсюда, крыса!" Это при всей-то нашей честной компании! Гад! Я так и вцепилась в его телячью морду! Всю исполосовала! Ему, а не мне, уматывать пришлось, позорнику. Но бесчестие моё завершил вполне: такую кличку прилепил! Как хвост за мною по жизни тянется. Чуть что кому не по нраву скажу или сделаю ― и сразу: "крыса"! Даже отрежу завтра полноса ― пластические хирурги давно склоняют ― всё равно, уверена, для всех останусь крысой! И даже "крысой из ада". Как жить посоветуете? Я всё к тому же возвращаюсь. А кроме немодельного носика, кстати, есть у моих телес кое-что и похуже ― не при мужчине будь сказано. Я к таким женщинам отношусь: сегодня ― девица, завтра ― старуха. Мне осталось-то, может, с десяток лет полноценной жизни. Так чего ждать? Нечего мне ждать! Как я танцевать люблю, а когда и семнадцать-то лет было, никто сроду на танцах меня не приглашал ― только самые пьяные и дефективные подходили. Верчусь, верчусь, подставляюсь ― никто не пригласит! Банты ― во какие нацепляла, ― Ада широко развела и тряхнула руки над головою, ― платья ― не длиннее шорт, всегда без лифчика ― простите, Иван Николаевич ― без лифчика приходила, чтобы партнёр соски ощутил, и не раз ― вообще без нижнего белья. И всё без толку: одни насмешки! Всегда сама кавалеров приглашала, хитростью или силком танцевать волокла. Поищешь так, у кого лицо подобрее, подойдёшь, пригласишь вроде бы шутя, наивной прикинешься, ― она сощурилась на Машу, ― а если и пойдёт, это ещё не всё, далеко не всё: мне кавалера разговорить надо, обязательно разговорить, расположить к себе, потому что с первого взгляда я никому не нравлюсь, трёпом беру. И вот стараешься, из кожи вон лезешь. Другие девчонки сразу глаза закатывают и кайфуют, а я ну вся в трудах: мне ещё понравиться надо, потому если в первую же минуту танца не сможешь завлекательной болтовнёй добиться внимания, то никакого удовольствия не получишь. И вот льстишь, заискиваешь, комплименты ему незаслуженные сыплешь, весёлой, на всё готовой прикидываешься ― и это в семнадцать лет так унижаться! О-о-о, танцы многому меня научили! К королям танцулек вообще не подходила: эти ещё на дальнем подходе одним презрением во взгляде убьют. Какой партнер неискушённый или в самом деле очень добрый окажется, тот может и улыбнуться из вежливости и даже как-то на комплименты мои растерянно ответить. А окажись поопытней ― взгляд уведёт куда-то за спину, от бантов будто бы отстраняется, разговор не поддерживает, лицо нарочито скучающим делает, всем видом своим выказывает пренебрежение, за приглашенье хочет меня наказать. Научилась я кавалеров сортировать. Попробовала бы не научиться: шестнадцать лет, семнадцать, восемнадцать ― самый девичий цвет! ― и никто за мною по-настоящему не ухаживал, на углах с цветами не поджидал, не подрался за меня ни разу, не заступился, когда обижали. Никто и ни разу! Здесь чему и не рекомендуют научишься, если в отбросы не хочешь угодить. Но ты, ― Ада склонилась к самому лицу Маши, сощурилась, растянула губы в вульгарно-игривой улыбке, ― ты не думай, краса лубочная, даже не надейся, что кавалеры мои такие уж никудышные все, зависти твоей не стоят. По Колычёву не суди: он только муж. А кавалеры мои теперь как раз твоей зависти и стоят! Гляди! ― Она сдёрнула с барной стойки длинную гладко-лакированную сумочку и вытрясла на стол всё содержимое ― платки, косметику, кипу бумажек и фотокарточек ― и, лихорадочно расшвыряв бумаги, отобрала одну карточку и выставила её Маше в самое лицо. ― Гляди, гляди на него! Сегодня утром, перед судом, у матери его взяла. Ну как, хорош мой принц? Хотела бы такого заиметь?
  ― Испортите вы его только... ― тихо произнесла Маша, едва взглянув на карточку.
  ― Ага, завидно стало! Всего двадцать лет! Не испорчу, а научу. Любовью не портят. Завидный кавалер? А взялась бы ― мог стать и мужем, к тому шло. Теперь не знаю... Ну что за судьи! Это же очевидно: всё подстроено её родителями! Он по наивности своей попался, уж я-то знаю! Той тётке в мантии я всё объяснила, расписала всю подноготную аферы с этой нимфеткой! Ну, судьи у нас ничего понимать не желают! А ты что понимаешь, святоша доморощенная! ― Ада вновь кинулась к самому лицу Маши. ― Что, что ты в нём можешь понять?! ― Она затрясла перед глазами девушки фотокарточкой, смяв уголок. ― А плечи! А грудь! Кожа! Ты способна их почувствовать?! Восточный мужчина! Ласковый, стремительный, сильный! Видала б ты его, когда он на поле в футбол гоняет! Его видеть нужно совсем рядом, трогать его, ласкать! Тело сухое, жаркое, как вулкан, лаву извергнет. Таких мужчин больше нет на свете! Мышца каждая ― на ногах, на спине, на животе ― чуть он шевельнется, двинется ― вздрагивает каждая, завлекает, так и хочется её поймать! Плечи широкие, развёрнуты, перегораживают взгляд. А грудь! грудь! ― кожа шёлковая, струится под рукою, гладить часами готова, да что часами ― всю жизнь свою! Античная лепнина живота! Торс, как у фигуры атлета из альбома. Как он поворачивает голову, смотрит ― бог! Ему ― декораций царских и на троне сидеть! Как увижу, и тянет, удержу нет, броситься к его ногам, обхватить стопы, прижать к груди, зарыдать, умереть! Ничего не жалко, ни о чём не пожалею! Как в старых плохих романах, скажете, да? Смешно, да? И пусть! Но если помирать, так с этим впечатлением от обладанья красотой! А то ведь споткнёшься и сгинешь в любой момент, и чёрт знает с чем на уме, со случайным чувством, с окаянной мыслью, да ещё с чужой. Нет, за таким мужчиной я хоть на край света побегу! Мы ещё подадим апелляцию, посмотрим ещё... А как он смотрит! Его взор! Вот именно взор! Кто в наше время, кто из мужчин может на женщину как следует посмотреть? Как они сейчас на нас смотрят? Равнодушно, пусто ― и это в не худшем случае, а чаще ― нехорошо смотрят, чванливо, пренебрежительно, а кто и откровенно по-хамски, с грязнотцой. Разве не так? Вдохновляющего взора нет. Который взял бы тебя за живое, наполнил бы тебя страстью и острым желанием взлететь ― такого взора нет! Даже простого кавалерского зова не отыщешь. А он ― он уже в детстве глядел проникновенно. Сейчас, сейчас я тебе покажу... ― Ада метнулась к россыпи бумажек, выдернула две фотокарточки, выставила их, не выпуская из руки, перед лицом девушки и низко склонилась к карточкам сама. ― Гляди у меня! Здесь ему, гляди, лет шесть. А какой уже взгляд! Тёмные глаза, переполненные, в них погружаешься без дна, тонешь. В них ― видишь? ― взрослая печаль, и грусть, будто мальчик уже обрёл недоступный другим опыт. А вот здесь ему всего два годика с месяцами, а взгляд ― видишь? ― уже с волнующей тайной. Какой мальчик! И я ― первая женщина его, я! Теперь всё его детство, вся юность его, вся молодость ― мои! ― Ада распрямилась, с размаху пришлёпнула фотокарточку к груди и, в исступлении, откинула голову назад и зажмурилась. ― Все печали, радости его, порывы, мечты, тайные слёзы, что его мамочка за ручку водила, из ложечки кормила ― всё! всё моё! всё было для меня! ― Она открыла глаза, опять склонилась к лицу Маши и, ударяя себя в грудь рукою с зажатыми фотокарточками, почти закричала. ― Я первая, я! Не ты, расписная, а я! Хороша ты, Маша, да не нова!
  ― Вы не только выкрали детские фотографии, ― неожиданно резко сказала Маша, распрямляясь, ― но и присвоили его молодость и красоту! А я уж было начала вам сочувствовать.
  ― Ха! Ещё одна сестра-сиделка объявилась, колврач от сочувствия! ― Ада победоносно развернулась и продолжила уже через плечо снисходительным тоном. ― И твою красоту, и твою молодость присвоит кто-то ну о-о-очень скоро ― за первым же крутым поворотом. Ха! Сочувствует она мне! Как, однако, не терпите вы победителей в шкуре побеждённых! Привыкли: кто красив, тот и прав! А меня вот мама-папа не товарною произвели: бегать приходится, крутиться, подолом трясти, чтобы раздобыть кусочек от красот людских, сам собою он мне не перепадёт. И плачу я за эту добычу по высшей ставке: здоровьем, годами своими, непродвижением по службе, остракизмом достопочтенной публики, не говоря уж за презренный металл ― это само собой.
  ― Иван Николаевич, ― изумилась Маша, ― как это: добывать себе красоту людскую?
  ― Ада Кирилловна имеет в виду, наверное, известный эффект выравнивания биологических свойств особей в группе под воздействием естественного отбора... Эффект этот распространяется и на пару муж-жена, в том числе и на свойства внешности.
  ― Впервые слышу про такое, ― живо заинтересовалась Ада. ― Колычёв не очень-то меня просвещает по научной части. Ну и?
  ― Линней с уверенностью говорит о мощном переливании красоты между близкими людьми, хотя я...
  ― Точно! ― Ада метнулась к Ямщикову. ― Я буквально кожей ощущала, как его красота вливается в меня! Шёлковая грудь... Точно! Какою я себя в жизни только не перечувствовала: и эффектной, и интересной, и интригующей, и экстравагантной, но вот красивой, по-настоящему красивой я стала воспринимать себя только с ним в паре. У меня и кожа расчистилась и разгладилась, и белее стала: кому надо ― это заметили. Так вот что переливание красоты... То-то я всю жизнь ― инстинктивно, что ли, ― стремилась быть с красивым рядом: до крови дралась за красивого партнёра на танцах, за красивую подругу, всегда к руководителю помоложе стремилась попасть, к сотруднику посимпатичнее, даже в общественном транспорте по возможности жалась к прекрасноликим и статным. Ха! Неужели мне и от них ― в нашем-то транспорте! ― что-нибудь перепадало?
  ― Да, но... ― Маша было замялась, но затем решительно продолжила, ― если красота переливается, то ваш любовник тогда стал менее красивым от такой близости! Иван Николаевич, ― с напором добавила она, ― если Аде Кирилловне прибыло, то от него убыло?
  ― Естественно, ― ответил Ямщиков. Он покосился на часы и вынул таблетку. ― У переливания красоты те же незыблемые природные основы, что у и коллективного врача...
  ― Так значит... ― в некотором ужасе сказала Маша, ― если выйти замуж за некрасивого, то... Нечестно некрасивому жить с красивым!
  ― Честно! ― Ада принялась засовывать бумаги и косметику в сумочку. ― Ещё как честно! Потому что некрасивый содержит красивого. Встань-ка в рабочий день у входа в метро, в шесть утра, посмотри: одни корявые да тёмные едут. А в девять-десять к офисам на своих машинах подкатывают ― будто совсем другой породы: гладкие, стройные, светлые, хоть картинку с них пиши. И в вечерней электричке пригородной в дачный сезон ― я специально приглядывалась ― ни одного красивого лица: ни мужского, ни женского, ни одной стройной фигуры ни в вагоне, ни на перроне: все добытчики пропитания ― изношенные страшилища. И в тот же вечер сходи на спектакль в драмтеатр: вот где малина ― слюнки у любой потекут, какие там мужчины ходят, пусть и одеты неважно. Есть, конечно, исключения, но правило: некрасивые кормят красивых. А за прокорм платить надо. Так что...
  ― Моя подруга выглядит не совсем... ― задумчиво и тревожно начала было Маша.
  ― Значит, качает твою неписаную красоту, а расплачивается, скорее всего, активностью, деньгами, тряпьём. Ведь заводила среди вас двух ― она?
  ― Она...
  ― И малиновое платье её?
  ― Её... Я поняла теперь, почему тогда... ― я как-то поздно домой возвратилась ― мамочка разругала меня, я ещё обиделась, с пристрастием таким спросила: "Зачем ты связалась с мокрой курицей? Покрасивее не могла найти?"
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"