Аннотация: Джон Толкин и две мировые войны. Из шестнадцого прямиком в сорок второй.
Год шестнадцатый
К черту ту весну, нахер это небо,
Если волчий вой рвется из груди.
Vous ne les laisserez pas passer, mes camarades.
Им не позволили. Но и истрепанные войска Антанты не могли двинуться вперед. Отлично смазанный механизм -- Верден -- исправно и равнодушно пожирал всех без разбору.
Обескровленный мир, судорожно вцепившись зубами в окопные траншеи, застыл слепым канатоходцем. Лето укрывало зеленью серо-голубые мундиры, прорастая маками сквозь пустые глазницы, не видя разницы между синими глазами бродяги из марсельского пригорода и серыми -- потомственного дворянина Ее Величества.
Воронам цвет глаз тоже был побоку.
Сомма -- очень длинная река. Джон знал об этом, но одно дело знать, а другое осознать. За проливом его ждала обожаемая жена, а перед ним воздвигались немецкие укрепления. Как ни посмотри, расклад не в его пользу, несмотря на то, что немцев упорно пытались вколотить поглубже в землю уже не один месяц.
В двадцать четыре года не хочется думать о том, что ты смертен. Не хочется думать, что тебя прислали на смену тем, кто уже получил свое.
Джон и не думал, благо служба в воюющей армии много времени на размышления не оставляла. Вместо мыслей на первый план очень быстро вышли рефлексы. Те, кто пытался думать, либо оставляли эти попытки, либо оставались лежать.
В сентябре всегда созревают яблоки: золотистые, красные, розовые. Но не в шестнадцатом году. В шестнадцатом году собирают иной урожай.
Когда он выбрался из блиндажа, земля плыла и качалась перед глазами. Сначала Джону показалось, что это его шатает, но нет: это артиллерия вспахивала линию фронта. Багровые разрывы вспучивались, взрывая землю. Даже сильный туман и мгла, царившие над Анкром уже несколько дней, не могли этого скрыть. Зажав покрепче телефонный провод, Джон пополз к месту обрыва. Грохот канонады не утихал. Вскоре к нему присоединится и тонкий свист трассирующих пуль.
Их готовили к этому наступлению, но никакие тренировки не могли передать того, что происходило сейчас. Мир вставал на дыбы. Джон уже почти перестал понимать, где земля, где небо, и только вжимал голову в плечи, словно это могло его уберечь.
План британского командования был прост: выбить немцев с высоты Типваль. Все расчеты смешала крохотная деталь -- инженер человеческих тел позабыл сделать их пуленепробиваемыми.
Артиллерия смешала с пылью все шесть десятков домов в Типвале, но многие подвалы остались целы, и в каждом из них, приникнув к стволам, сидели пулеметчики, которым уже некуда было отступать. И когда британцы пошли в атаку, загнанный зверь клацнул челюстями. Нет, не так сильно, как почти два месяца назад, но все же довольно, чтобы пустить атакующим кровь.
Связь, связь, связь, любой ценой поддерживать связь -- хоть лежи и зажимай зубами. До такого пока не дошло, но Джон не сомневался ни на йоту, что все еще впереди. Кое-как зачинив кабель, он вернулся к блиндажу. Связисту не приходится выковыривать противника из дотов, но снаряд не разбирает, где рвать телефонные линии, и куда Джону придется пробираться в следующий раз, Бог весть.
Спустя три наполненных грохотом, дымом и привкусом стали дня они взяли Типваль. Но вместо радости на лицах была написала лишь беспредельная, как небо, усталость. Среди развалин дымящихся немецких укреплений вызывающе изгибались остатки колючей проволоки, словно вопросительные знаки после слова "зачем", складывающегося из тел -- в разных мундирах, но одинаково мертвых.
В грязи и крови пришел октябрь. Непрерывно льющие дожди размыли и без того разбитую землю, под ногами чавкало и хлюпало, и не завязнуть в этом было почти невозможно.
Джон чувствовал себя слабым и разбитым. Несмотря на то, что в сражении при Типвале он чудом не пострадал, столкновение с войной лицом к лицу его потрясло. Он подолгу писал домой, когда выдавалась свободная минута, но чувствовал, что бессилен передать свои чувства.
Душевное смятение, однако, отходило на второй план перед отвратительностью жизни тела. Потери на Сомме были огромны, Верден, как заправская паровозная топка, требовал все новых жертв, и никакого отдыха для части Джона не предвиделось. Окопы в мыслях все чаще представлялись разверстыми могилами, постоянная сырость пробирала до костей, а грязь казалась второй кожей.
Но хуже промозглости и дождей, немытого тела и запахов гнили были вши, которые не раз и не два атаковали похуже противника. Однажды Джону пришлось ночевать в захваченном блиндаже. Он и его соседи не спали всю ночь, поедаемые заживо -- вши пробирались куда угодно. Отчаявшись, они пошли к батальонному врачу, который дал им мази и заверил, что она-то уж наверняка защитит от кровопийц. Но мазь, казалось, только сильнее привлекла вшей. У Джона было ощущение, что у него зудит все тело, даже ногти на ногах.
Наутро его залихорадило. Лоб пылал, руки и ноги тряслись так, что он не мог встать, а зубы выбивали немыслимую дробь. Джона кидало то в жар, то в холод. Врачу хватило одного взгляда на него, чтобы произнести неутешительное: "Окопная лихорадка" -- и выписать направление на лечение в тыл. В начале ноября изможденного Джона отправили домой, в Англию.
В госпитале Джона сперва положили в огромную палату для заразных больных, а когда он пошел на поправку, перевели в палату поменьше. Совсем крохотную. Его соседями там оказались долговязый рыжий ирландец, Джеймс Макконахи, и неизвестный, лежащий за ширмой, откуда никогда не доносилось ни звука. С Джеймсом Джон быстро нашел общий язык. Ирландца тоже привезли сюда с передовой, осколком авиабомбы ему отхватило пол-ступни, и остаток жизни ему предстояло провести, обнимая костыль. Несмотря на это, он был жизнерадостен и бодр. "Могло быть и хуже, -- повторял он. -- Могло и череп раскроить". В глубине души Джон был с ним согласен. Их третий сосед являл собой прекрасное тому подтверждение.
Каждое утро Джон начинал с чтения молитвенника, который ему прислала жена. Беззвучно шевеля губами, он произносил утреннее правило, просыпаясь для этого пораньше -- чтобы успеть до обхода врача. Врач всегда появлялся и исчезал молниеносно, почти не обращая на них внимания; ему казалось, было довольно того, что больные дышат и способны двигать языком. Правда, третий жилец палаты вызывал у врача живейший интерес, судя по тому, сколько времени он проводил за ширмой, которой был отгорожен раненый.
Джеймс страшно любопытствовал, но медсестры на все его расспросы только сдвигали брови и велели не совать свой нос, куда не следует. Джону тоже было любопытно -- но меньше. Гораздо сильнее он чувствовал сострадание и жалость к незнакомому, но так искалеченному человеку.
Через две недели -- они исправно следили за календарем, да и фронтовые сводки им позволяли слушать -- раненого увезли. Джеймс и Джон молча переглянулись. Для обоих было очевидно, что произошло.
-- Жаль его, -- хрипло сказал Джеймс. И больше об этом они не заговаривали.
Следующим утром Джону впервые разрешили выйти на улицу. Он сидел на скамье под больничным окном, и радовался -- холодному зимнему солнцу, деревьям, припорошенным снежком, пронизывающему ветру. Ему нравилось чувствовать себя живым, хотя и очень слабым. К обеду он вернулся в палату. По пути ему дважды пришлось останавливаться и переводить дух. Когда же Джон, порядком выбившийся из сил, добрел до своего печального приюта, он с удивлением услышал, что из палаты доносятся голоса двух человек. "Кого-то еще положили", -- понял Джон. Что ж, новый сосед хотя бы не полутруп.
Он вошел в палату, слегка придерживаясь рукой за стену.
-- Джон! -- крикнул Джеймс. -- Ты только представь себе!
Джон добрался до кровати и практически рухнул на нее.
-- Тяжело еще ходить, -- пожаловался он. -- У нас новый сосед, да? Джон Толкин, -- он протянул руку для приветствия.
Пожатие у незнакомца оказалось крепкое, а сама ладонь шершавая и загрубелая.
-- Рэйнард Адамс, -- представился тот. -- Только я не новый.
Джон недоуменно заморгал.
-- Так я о чем и толкую, -- снова заговорил Джеймс. -- Это же он за ширмой лежал!
Джон взглянул на Рэйнарда с глубоким интересом. У того были перебинтованы руки и частично голова, но больше ничего не указывало на то, что это он несколько недель, а может, и больше лежал без движения.
Рэйнард развел руками.
-- У меня были сильные ожоги, но вот, поджило.
-- Шестьдесят процентов тела, -- снова влез Джеймс. -- Ты везунчик.
-- Наверно, -- легко согласился Рэйнард.
Джон отчего-то сразу почувствовал к нему расположение. В серых глазах Рэйнарда светился живой ум, а его рассказы увлекали и заставляли позабыть обо всем -- даже о том, что где-то на землю обрушилось еще сто тонн металла зараз.
Но Рэйнард оказался еще и упрямым, несговорчивым и чересчур, на взгляд Джона, циничным. Довольно скоро их беседы превратились в яростные споры -- о войне и о людях. Чаще всего Джон не выдерживал и замолкал первым. Отвернуться ему было некуда, и он каменно смотрел в потолок или отгораживался книгой. "Следующим летом на французских полях будут чудесно расти маки, -- говорил Рэйнард. -- Почему маки? -- немедленно интересовался Джеймс. -- Не только они, конечно. Всякие цветы и деревья. -- И все же? -- настаивал Джеймс. -- Ты никогда не занимался садами? Лучше всего деревья восходят и плодоносят, если у них под корнями мертвечина. Самые прекрасные яблоки -- на крови".
Джона передергивало от таких слов. Это было правдой, но правдой вывернутой, ткнутой в глаза так, что на них выступали слезы.
-- М-да, -- сказал Джеймс и выключил приемник. -- Безрадостны наши дела.
Шестнадцатый год уступил место семнадцатому, но на фронтах не изменилось почти ничего: разве что встал Верден.
Рэйнард поджал губы.
-- Говорят, при газовых атаках русские выблевывали свои легкие, но не сдавали позиций. Мы потеряли на Сомме черт знает сколько людей. А ощущение, что все это ухнуло в какую-то бездну, и нет из нее ни выхода, ни окна.
-- Германия тоже измотана, -- сказал Джон. -- Мы должны выдержать.
-- В Германии, по крайней мере, никто не поднимал восстаний в разгар войны.
Джеймс побагровел.
-- Они хуже собак, предатели, твари. -- Его лицо исказила злобная гримаса. -- Мне стыдно говорить, что я ирландец. Кейсмент, подлюка, сговорился с немцами. Правильно его повесили. Жаль, мучился недолго.
-- Джеймс! -- воскликнул Джон. -- Как можно...
-- Да так и можно, -- огрызнулся тот. -- В спину бить своим же -- да только последние ублюдки на такое способны.
-- Своим? Не уверен, -- покачал головой Рэйнард. -- Свои -- это Ольстерская дивизия, которая полегла в июле чуть ли не в полном составе. А Гэльская лига Англию своей никогда не считала. Для них Британия -- первейший враг.
-- Кучка сумасшедших, -- свирепо заговорил Джеймс. -- Просто ебнутые уроды. Из-за них Дублин на Пасхальной неделе оказался по колено в крови.
-- Или из-за того, что наше правительство предпочло подавить восстание силой, а не переговорами.
-- Да какие переговоры? -- взвился Джеймс. -- Идет война, твою мать!
-- Как будто она оправдывает то, как быстро люди сползли в скотское состояние.
Рэйнард всегда говорил очень спокойно, и это спокойствие нервировало собеседника едва ли не больше смысла его слов.
-- Ты еще придумай им оправдание, -- злобно сказал Джеймс, конвульсивно стискивая костыль.
-- Если народ восстает, неладно что-то в Соединенном королевстве.
-- Наро-о-о-д! -- протянул Джеймс. -- Какой народ? Несколько фанатиков?
-- Они бы не смогли поднять такую бурю без поддержки.
-- Немецкий генштаб их поддерживал, вот и вся разгадка. Не будь идиотом.
-- Даже это не объясняет того, с какой охотой ирландцы взялись за оружие. А вот многолетнее угнетение -- оно способно вдохновить на многое. Люди всегда стремятся к свободе. Непонятно почему, но за нее они готовы умирать и убивать. Загадочно. Будто возможность говорить на ирландском стоит галлонов пролитой крови.
-- Свобода не в этом, -- неожиданно возразил Джон. -- Человек свободный свободен, в первую очередь, от страстей. И от страсти убивать -- тоже. Для народа же свобода означает возможность выбирать свой путь.
-- И это следует позволить всем?
-- Конечно, -- убежденно ответил Джон. -- Право выбора дано человеку от рождения, Богом, и не нам его отнимать.
-- Ой, оставьте, Толкин! Наша страна сейчас воюет за что? За свободу? За право выбора? За передел влияния, вот за что.
-- Ошибаетесь, Адамс. Мы защищаемся.
-- Ну да.
Среди ночи Джон проснулся, неведомо от чего. Он долго лежал, вспоминая давешний разговор и мысленно возражая соседу по палате. В этом весь Рэйнард -- странные мысли, парадоксальные выводы, неприятная привычка переворачивать все с ног на голову. Но при этом он казался Джону честным, искренним и пытающимся найти какую-то свою правду.
Джон лег на бок и понял, что не спится не ему одному. У окна стоял Рэйнард. Джон хотел было отвернуться, но вдруг выпутался из одеяла и встал. Нашарил ботинки и подошел к Рэйнарду.
-- Небо сегодня ясное, -- сказал Джон, выглядывая в окно.
Рэйнард кивнул. Было полнолуние, и в этом неверном свете его осунувшееся лицо выглядело выточенным из мрамора. Луна серебрила золотистые волосы, неровными прядями выбивающиеся из-под головной повязки. Рэйнард вряд ли был старше самого Джона, но сейчас он выглядел древнее всех живущих.
-- Знаете, Толкин, я же не со зла все это говорю, -- негромко сказал Рэйнард. -- Я искал справедливости, но война -- это последнее место, где можно ее обрести.
-- Это правда, -- подвердил Джон, просто чтобы что-то ответить. Каким-то внутренним чутьем он угадал, что для Рэйнарда настал час откровений, и боялся спугнуть этого человека-загадку.
-- Зато на войне можно потерять все, что составляет человеческую суть. Как думаете, Толкин, я ее потерял?
-- Вы разочарованы. Растеряны. Наверно, опечалены. Но человечность осталась.
Рэйнард хрустнул пальцами.
-- У меня на левом боку два шва, длинных. Когда я валялся, обожженый, волки решили, что мной уже можно закусить. А я -- я был в сознании, боль пронизывала до костей, выкручивала, но я никак не отключался. И видел, как они грызут меня, и ничего не мог сделать.
-- Вам и правда посчастливилось выжить.
-- Мне -- да. И вам, и Джеймсу, и тем бедолагам, что стонут за стенкой, хотя, положим, неизвестно еще, выкарабкаются ли они. Но сотням тысяч уже гарантированно не выбраться с глубины в шесть футов под землей. А ради чего? Вы видите во мне человечность, но откуда ей взяться, если я давно потерял надежду. А без надежды человека не существует, это пустой обломок, который зачем-то шевелит руками.
-- Вы правы, без надежды жить нельзя, это противно самой природе человека, -- зашептал Джон. -- Но разве не осталось у Вас ничего, на что можно опереться?
-- Сколько Вам лет, Толкин?
-- Двадцать пять недавно исполнилось.
-- А мне двадцать. У нас вся семья -- потомственные офицеры, все мальчики идут служить. Это не обязанность, каждый выбирал самостоятельно, но ни один еще не занялся чем-то другим. У меня три брата, самому младшему двенадцать, и если бы он сейчас не торчал в училище, он бы пошел и завербовался добровольцем, приписав себе шесть лет. Мы все думали, что так вернее сможем улучшить мир. Защитить его. Справедливость и честь -- нас так это привлекало. А меня бросили под Верден. Чтобы убивать тех, кто, возможно, тоже верит в справедливость и честь. Мне бы хотелось отговорить своих братьев следовать по этому пути, но уже поздно.
-- Адамс, не мы начали эту войну.
-- Но не пора ли нам ее закончить? Пока мы еще остаемся людьми, хоть и без надежды. Ведь когда-то мы перешагнем ту грань, которая отделяет нас от бессмысленного, зверского истребления, которому уже даже не попытаются подобрать оправдания. Достаточно будет указать цель и скомандовать "Огонь!"
-- Нет, -- убежденно проговорил Джон. -- Люди никогда не опустятся до такого.
-- Они уже почти там. Толкин, Вы же были на Анкре, Вы же видели. И все еще верите в людей?
-- Я верю в Бога. Гляньте туда. Это Венера. Наши предки называли ее Эарендель, в честь Иоанна Крестителя.
-- Красивое название.
-- Да. Почему-то когда я смотрю на нее, я укрепляюсь духом. Вы будете смеяться, Адамс, но я хочу написать книгу.
-- Что же в этом смешного? -- Рэйнард искоса глянул на собеседника. Лицо Джона загорелось каким-то одухотворенным восторгом, и Рэйнард невольно ему позавидовал. -- И о чем же?
-- О надежде, которую пронесли сквозь годы и годы войны.
-- Я бы хотел прочесть о таком. Если Вы все-таки ее напишете, пришлите мне экземпляр? Я оставлю Вам адрес.
-- Непременно. Вы только верьте, Адамс, хорошо?
-- В лучшее в людях?
-- В лучшее в людях.
Когда Джон проснулся наутро, на прикроватной тумбочке сиротливо белел клочок бумажки. Рэйнарда уже не было. Его выписали домой, с недельным отпуском на окончательную поправку.
Год сорок второй
Вот она, гильза от пули навылет.
Карта, которую нечем покрыть.
Мы остаемся одни в этом мире.
Бог устал нас любить.
Труд освобождает.
Освобождает душу от тела, добавлял каждый раз про себя Рэйнард, когда его усталые глаза натыкались на ворота лагеря.
Февраль в этом году выдался особенно суровым. Ветер обметал поземкой заледеневшие ноги, бросал колкий снег в лицо. Мороз был градусов пятнадцать, и Рэйнард в который раз с тоской вспомнил их большой деревенский теплый дом, с огромным камином, который топили непременно торфом. Мерещилась ему и родовая библиотека, огромная, всегда в полумраке -- там он любил писать письма Джону, долгие, обстоятельные, полные рассуждений о мироустройстве и истине.
Пока они тащились с дневных работ обратно в лагерь, Рэйнард снова и снова пытался ответить себе на вопрос, как он умудрился опять в это вляпаться. И не находил ответа. Он, слава Богу, уже не романтичный юноша, но когда в тридцать девятом родная страна опять объявила Германии войну -- и в этот раз совершенно заслуженно -- Рэйнард, офицер запаса, бросил учить своих курсантиков и явился на призывной пункт. Его родители, которые за несколько лет до этого перебрались в США, отбили телеграмму о том, что они немедленно возвращаются, но Рэйнард посоветовал им оставаться там. Он нисколько не сомневался, что война придет и туда, так что незачем искать ее специально. Все это время Рэйнард не прекращал переписки с Джоном. Тон их посланий становился тревожней, горчил, и все больше отдавал привкусом отчаяния.
В сороковом году была потеряна Франция. Рэйнард при этом лишился двух младших братьев. Они осели в Лионе еще в двадцатых годах, получили французское гражданство и остались во Франции навсегда -- в песках Дюнкерка.
Потом начались бомбежки. Позже это назовут Битвой за Британию, но для Рэйнарда она навсегда останется Битвой-с-неизбежным. Погиб их дед и его первая жена: авиабомба, прямое попадание. Его двоюродные братья, Рой и Майкл, лишились отцов, а Майкл -- еще и младшего брата. Рэйнард помнил, как Рой стискивал кулаки и что-то глухо бормотал, нетрудно догадаться, что. Рой с Майклом летали вместе, летали, как дьяволы, но что могли поделать "Харрикейны" против "Мессершмитов"? Сын Майкла, Элджер, ел и спал рядом со своей зениткой. Или не спал? Когда Рэйнард видел его крайний раз, Элджер выглядел так, словно они были ровесниками.
Но если бы сравнить их сейчас... Сейчас Рэйнарда с трудом можно было узнать. Полгода, проведенные в лагере, кого угодно превращали в гниющую развалину. Обритый налысо, в лохмотьях, исхудавший до состояния скелета -- Рэйнард ничем не отличался от тысяч других. Как и все, дважды в день он часами мерз на плацу, пока охрана пересчитывала заключенных. Если охранники ошибались, подсчет начинался заново. Заключенные стояли, снег шел, минуты летели. Если кто-то сбегал, весь лагерь проводил ночь на плацу, без пищи и сна. На памяти Рэйнарда такое случалось трижды. Каждая подобная ночь стоила ему пяти лет жизни.
Сегодня их посчитали быстро. Или ему так показалось. Рэйнард почти обрадовался вонючему бараку. Он обморозил ноги, и с трудом смог стянуть разбитые опорки. Ноги, бледные до синевы, начали потихоньку краснеть. В бараке было немногим теплее, чем на улице, но Рэйнард мог хотя бы растереть ступни руками. Он даже не пошел на раздачу еды -- не было сил. Рэйнард застыл, скорчившись. Холодно. Если бы сейчас чаю -- крепкого, горячего, с молоком и сахаром.
Кто-то толкнул его в плечо, отозвавшееся мгновенной, до кости, болью, и Рэйнард поднял помутневший взгляд. Над ним стоял Браун, в руках у него был зажат кусок хлеба. Он сунул его Рэйнарду и сел рядом.
-- Спасибо, -- Рэйнард с трудом разлепил губы. Вот как, сегодня не дали даже той водицы, что в насмешку зовется здесь супом.
Он с трудом разломал хлеб и принялся жевать. По маленькому кусочку, иначе расшатанные зубы уже не справлялись. В хлебе то и дело попадались опилки. Рэйнард осторожно выплевывал их, чтобы не занозить язык. Доев, он вытянулся на нарах. Через пять часов заключенных поднимут и погонят на работы.
Рэйнард опустил опухшие веки. Заснуть не получалось. Желудок болел, все тело ныло, старые шрамы дергало. Его била дрожь. Двадцать шесть лет назад было страшно -- тогда мир горел и плавился, разлетался осколками, разрывался на части. Сейчас же Рэйнардом владел ужас. Он не верил в победу. Еще когда он попал в плен, он поставил крест на себе, но тогда ему чудилось, что остановить этот каток зверства можно, и это непременно произойдет.
Но тогда был май, над Критом светило солнце, и даже плавание в трюме, а затем длинный эшелон с пленными, треть из которых стали трупами задолго до конца перевозки, не могли поколебать убежденности Рэйнарда в том, что этому можно положить предел. Его веру уничтожили несколько месяцев в лагере (куда попал он по собственной неуемности, назвав безмозглой свиньей оберлейтенанта 3-го батальона -- после того, как, ожидая отправки пленных по обмену, узнал о Кондомари). Пленных привозили раз в пару недель, и в бараках давно бы закончилось место, если бы не скорость, с которой людей отправляли в расход. Их забивали палками и прикладами, расстреливали, травили газом. Они умирали от голода, не в силах протянуть на двух картофелинах в день. Они замерзали во сне, и охранники выбрасывали в ямы клубки тел.
Рэйнард пока держался. Он не понимал, зачем, но цеплялся за жизнь. Истории других пленных будили в нем ярость -- единственное, что осталось от того романтичного мальчика, который собирался принести в этот мир справедливость.
За Вислой творился ад. Рой был прав, когда твердил, что все решится на востоке, а не в африканских песках. Рэйнард обхватил себя руками и заворочался, тщетно пытаясь устроиться поудобнее. Сон так и не шел, слишком сильно он замерз сегодня.
Ко времени подъема ему удалось подремать от силы полчаса. Рэйнард сполз с нар, пошатнулся и растянулся на полу. Когда ему с помощью Брауна удалось подняться, барак уже опустел. Они кое-как добрались до плаца, где уже шел подсчет.
Стоя в шеренге, Рэйнард впервые подумал, что стоит броситься на проволоку и покончить с этим. К концу расчета он совсем укрепился в этой мысли и даже наметил, когда и как это сделает. Поразительным образом это решение придало ему сил.
Но судьба распорядилась иначе. Когда заключенные привычно побрели строиться в колонны, охрана остановила их руганью и прикладами. Растерянные люди затоптались на месте. Охрана выхватывала из толпы то одного, то другого пленного, сгоняя их на узкий пятачок между бараками. В число выбранных попал и Рэйнард.
К его удивлению, их повели в медблок. Заводили внутрь группами человек по десять. Рэйнард оказался во второй десятке из пяти.
В медблоке всем заправлял старичок лет семидесяти. Был он в очках и с козлиной бородкой, и его облик контрастировал и с ожесточенными лицами охранников, и с убогим медблоком, и с едва живыми пленными. Глядя на него, легко было представить фолианты и кафедру, лабораторию и белые халаты, торжество разума и юных вдохновенных лаборантов с пробирками. Однако же старичок находился тут, в семнадцати километрах от Мюнхена, в компании завшивленных и чесоточных.
Долго разглядывать его Рэйнарду не пришлось. Заключенным споро вкалывали что-то и выгоняли обратно, на мороз и снег.
Голова гудела, как пожарный набат, в который изо всех сил ударяют билом, так что медный, плотный звук течет над окрестностями. Рэйнард стиснул виски кончиками пальцев. На лоб будто опустилась каменная плита, грозя превратить череп в мелкое крошево.
Сознание уплывало. Он пытался сфокусировать зрение на чем-нибудь, но без толку. Перед глазами маячил гвоздь, торчавший из верхних нар, и Рэйнард долго, настойчиво, почти умоляюще глядел на него, не понимая, что это.
В его вязкие кисельные мысли вторглось что-то сверлящее. Побудка. Он должен встать и выйти на плац, иначе... иначе что? Рэйнарда накрыла волна лихорадочного озноба.
Над ним навис встревоженный Браун, но Рэйнард только вяло отмахнулся, и тому ничего не оставалось, как отправиться на построение. Будь Рэйнарду чуть лучше, он бы увидел, что в бараке остались еще несколько человек.
Очень быстро явилась охрана. В бок Рэйнарду ткнулся приклад, и он вдруг задохнулся, а потом задышал часто и прерывисто.
-- Auf, du Hund!
-- Nummer... Ah, ein Patient von Doktor Schilling. Lass ihn da liegen, er verreckt ganz schnell.
Рэйнард услышал, как они подходят к другим заключенным. Никого из заболевших не погнали на работы и не избили, что само по себе явилось дурным знаком. Голова болела все сильнее, словно собираясь вот-вот рассыпаться на кусочки.
Его скрутило в приступе рвоты. Пустой желудок надрывался в сухих позывах. Когда отпустило, Рэйнард со стоном прижался к деревянным доскам, вздрагивая и еле дыша. Если уж охранники его не тронули, видно, и правда, скоро подохнет.
Он замотал головой. Перед глазами, как на проекторе, замелькали картинки, и из темноты вдруг выплыло лицо Роя, со сведенными в тонкую нитку губами.
-- Рэйнард, нечего тут ловить. -- Рой напряжен до предела. Видно, что он нервничает, но не озирается по сторонам. Это ниже его достоинства.
Рэйнард только качает головой.
-- Я же давал присягу... Мы все давали.
Стоящий за плечом Роя Дункан затягивается сигаретой. Он курит одну за другой, непрерывно, все время, что они тут. Он дезертир из войск Ее Величества, и, кажется, нимало не страдает от этого. Если его поймают, его вздернут.
-- Я не могу, -- повторяет Рэйнард. -- Так нельзя.
В немного печальных глазах Брендана он читает: "Можно". Да, им теперь все можно: они потеряли отца, которого боготворили, а Британия сбежала с французских полей -- на юг, оправдываясь тем, что Балканы важны не менее. Но Рой считал, что победа возможна только на востоке. Рой бы смирился с греческим фронтом, но... Проклятое но. Их с Майклом подбили во время чуть ли не последнего налета на Англию. Правая кисть Роя превратилась в месиво из костей, и в госпитале даже не стали колебаться -- ампутация, и в запас. Тогда Рой сам себя уволил в запас, едва рана затянулась. Вместе с Майклом, а заодно со своими младшими братьями. Надо ли говорить, что их горячее желание самостоятельно взрывать мосты и дороги во Франции вряд ли бы одобрило британское командование?
Так или иначе, перед Рэйнардом стоят четверо: калека Рой, который уже научился стрелять с левой, и трое бывших офицеров. Где остальные братья Роя, Рэйнард не знает, но уверен, что они уже в курсе всех планов и всецело их поддерживают. Еще он знает, что у этого отряда смертников уже готов транспорт, который перевезет их через Ла-Манш -- Уолтер расстарался. Средний брат Майкла сидел где-то в контрразведке, никто толком не был в курсе, чем он занимается, но сводки он Майклу спускал исправно.
Рэйнард смотрит Рою прямо в глаза.
-- Нет. Я остаюсь.
Он по очереди обнимает своих двоюродных братьев, зная -- это в последний раз.
Рэйнард вынырнул из забытья. Сколько времени продолжался приступ бреда, он не представлял. Но барак был все еще почти пуст. Рэйнард стер со лба капли пота. Что с ним такое?
Он полежал несколько минут, не зная, что делать, выбитый из привычного распорядка. Идти в медблок -- не лучшее, что можно придумать, но за прогул работ ему светит голодный карцер. Он попробовал припомнить слова второго охранника, но голова была словно набита ватой, продраться сквозь которую не было никакой возможности.
Рэйнард спустил ноги на пол. При попытке встать его зашатало и снова кинуло в жар. Он повалился обратно на жесткие нары, ожидая, что сейчас начнется новый приступ. Так и вышло.
К тому моменту, когда остальные вернулись в барак, Рэйнард пережил три приступа, и каждый следующий изматывал его сильнее и сильнее. Когда он очнулся в очередной раз, он увидел, что его окружают встревоженные соседи по нарам. Впереди всех стоял Браун. На его худом лице, заросшем редкой щетиной, Рэйнард прочел тревогу и беспокойство.
Все знали, что грозит заболевшим. Их изолируют в пустом нетопленном бараке, порции пищи урезают вдвое, а ни о каких лекарствах речи и быть не может. Иногда ослабших людей просто оставляли на морозе на несколько суток -- чтобы не тратить патроны на расстрел.
К Рэйнарду протолкался Яцек. До войны (разве когда-то существовало что-то, кроме войны?) он работал педиатром, и в этом бараке единственный имел представление о медицине. Рэйнард отвечал на его вопросы, еле шевеля языком. Какая разница, что с ним? Но диагноз Яцека все равно его обескуражил. "Малярия, -- недоуменно сказал Яцек. -- Откуда тут, да еще зимой?"
Рэйнард промолчал. Голова прояснилась, и в ней отчетливо возникли только два слова, горящие, как время на табло отправления поездов: "Медблок. Укол".
Всю ночь он размышлял. Отчего-то на ум пришел нелепый тот разговор о свободе -- столь давний, что это, казалось, было в прошлой жизни.
Рэйнард заставлял себя вспоминать. Лицо матери на борту парохода, ее светлые волосы волной. Оливера, только что получившего погоны, и сияющего, как начищенная пуговица. Дядю Альфреда -- высокого, смеющегося, с Майклом в обнимку -- и фотографирующего их Роя. Маленького Элджера в матросском костюмчике. Деда, листающего старые книги. Его -- их -- дом, большой, гулкий, таинственный. Ласковое солнце на взморье. Но милые картины быстро сменились недавними, лагерными, воспоминаниями. Рэйнард перебирал их, как четки, только вместо молитв с губ срывались тихие бессвязные проклятия, и все отчетливее формировались и проступали простые, как гвозди, мысли: "Господи, Ты проклял нас бессмертием. Если люди созданы по Твоему образу и подобию, я не хочу иметь с Тобой ничего общего".
Он так и не сомкнул глаз, отчасти из-за воспоминаний, отчасти из-за страха перед приступом. Когда раздался вой сирены, оповещающий пленных, что им пора подниматься, Рэйнард встал, ожидая Брауна. Ему нужно было сказать своему сержанту несколько слов, и это было отнюдь не "зачем ты тогда меня вытащил".
Пока они шли на построение, Рэйнард подбирал нужные слова. Ему казалось, что он их так и не найдет, не успеет, лучше уж сказать хоть что-нибудь, и он начал на ходу:
-- Браун, если ты выживешь, нет, ты обязательно выживешь, сообщи моему брату. Оливер Адамс, образовательный корпус.
-- Сэр, -- возразил Браун, -- мы выживем оба и...
-- Нет, -- прервал его Рэйнард. -- Я больше не позволю им делать то, что они делают со мной.
-- Что Вы задумали, сэр? -- прошептал Браун.
-- Не имеет значения. Но ты -- ты обязательно выживешь. Это приказ.
-- Слушаюсь, -- автоматически ответил Браун. -- Но, сэр...
-- Все решено, Браун.
Рэйнард слушал последнюю для него перекличку. В морозном воздухе числа звучали своеобразной музыкой, с ритмом и гармонией, если не задумываться, что они означают. Ветра не было, небо затянули низкие, плотные тучи, готовые вот-вот разразиться снегом. Рэйнард отстраненно подумал, что это было бы хорошо. Ему всегда нравилась зима.
При построении в колонну он стал с краю. Нашел взглядом в глубине ряда Брауна, медленно склонил голову и выпрямился снова. Сейчас он боялся только одного -- что приступ скрутит в самый неподходящий момент. Но пока что голова оставалась легкой.
Труд освобождает. Рэйнард словно впервые увидел эту надпись, когда колонна подошла к воротам. Его сознание уцепилось за последнее слово, и он беззвучно произнес его несколько раз, пробуя на вкус.
А затем резко развернулся и бросился на ближайшего охранника. У Рэйнарда не было никакого оружия, кроме собственных рук, но на его стороне оставалась внезапность. Он почти успел вцепиться врагу в горло, готовый перегрызть его зубами. Простучала короткая очередь, и Рэйнарду вдруг стало очень спокойно и наконец-то тепло.
На черно-серый лагерь ложился снег.
Примечания
Имена прототипов:
Маэдрос -- Рой (англизир. форма ирл. имени Rúadh, происх. от гаэльск. ruadh `красный, рыжий')
Фингон -- Майкл (от др.-евр. имени מִיכָאֵל (Михаэль) букв. `кто как Бог?')
Маглор -- Брендан (от др.-ирл. имени Bréanainn, происх. от др.-валл. breenhín `король, правитель, вождь')
Финрод -- Рэйнард (от древнегерм. имени Raginhard: ragin, regin `совет, решение, закон, судьба, рок' + hart, hard `сильный, стойкий, отважный')
Ородрет -- Оливер (от древнегерм. имени Albheri: alb, alf `альв, эльф' + heri, hari `войско')
Тургон -- Уолтер (от древнегерм. имени Waldheri: wald, walt `власть, сила' + heri, hari `войско')
Финголфин -- Альфред (от др.-англ. имени Ælfræd: ælf `эльф' + rǣd `совет')
Гил-Галад -- Элджер (от др.-англ. имени Ælfgar: ælf `эльф' + gār `копье')
Карантир -- Дункан (англизир. форма шотл. имени Donnchadh: гаэльск. donn `бурый, смуглый' + cath `битва'; букв. `смуглый воин')
К черту ту весну, нахер это небо, // Если волчий вой рвется из груди.-- группа "Пилот", песня "God@pisem.net".
Vous ne les laisserez pas passer, mes camarades (фр.) -- "Вы не позволите им пройти, друзья мои". Фраза приписывается французскому генералу Роберу Нивелю.
Вот она, гильза от пули навылет. // Карта, которую нечем покрыть. // Мы остаемся одни в этом мире. // Бог устал нас любить. -- "Сплин", песня "Бог устал нас любить".
Труд освобождает (нем. Arbeitmachtfrei) -- фраза была размещена на входе нескольких нацистских концентрационных лагерей.
Источники:
--
Нилланс Р. Генералы Великой войны. Западный фронт 1914-1918.