В одном итальянском курортном городке жил молодой поэт. Стоит ли описывать заурядный вид этого курортного местечка или надменную внешность нашего поэта? Автор вполне уверен, что не стоит.
Нельзя однако не упомянуть причины, побудившие молодого человека принять особенное, своеобразное мытарство от искусства. Всем его существом овладела безмерная гордыня, остальных человеческих чувств в нем не было. А ведь гордыня -это неопределенное понятие: через него можно выразить все: святость, скрытность, безумие...
Конечно его душа так или иначе подчинялась всем этим чувствам, которые он однако искажал какой-то ненасытной неудовлетворенностью: он предался прекрасной, опасной гордыне, свойственной всем самоубийцам.
Он отрицал действительность всех явлений, доказавших ему существование внешнего мира. Не то чтобы его совсем не было, внешний мир в его представлениях существовал как пустое отражение человеческой воли. По такой причине он презирал всех, кто не умел отличать Существо от его оболочки и упорно пытался его познать добросовестными цифрами. Неопытный поэт презирал и всю деятельность нынешнего человечества: сама пошлость преследуемых его современниками целей показывала их жалкую слабость. “Да можно ли удостоить именем Человек такого похотливого червя?” он часто себя спрашивал.
Не нам судить о молодом этом поэте. Многие ж считают, что самая великая поэзия рождается именно от отвращения к миру, в насмешливом равнодушии генияльности.
Всем любопытным, желающим узнать, зачем он тратит свои силы и лишается молодости таким страшным ожесточением, он обычно напоминал краткую записку Микеланджело по случаю смерти Джулиано Де Медичи: “Если на самом деле” так он ее потом комментировал, “Если на самом деле вещенственный мир и люди исчезнут как только станут воском, который растает на пламени смерти, то всего этого просто нет. Чувственная явь, которой они привлекают плоть нашу, является доказательством их страха погибнуть без нас, их недолговечности. У Микеланджело День и Ночь честно признают, что бы случилось с ними, поими Джулиано все это до своей смерти. Итак, что бы случилось? Джулиано понял бы, что весь окружающий мир -существенное отражение его души. А лучше скажем вот так: не его души, а его стремление к тому, чтобы стать бесконечным и единым в созерцании земных явлений, предвосхищающих ее будушее вечное совершенство. Вы думаете, что это не так? Отвечайте мне: почему все достойные люди вздрагивают от радости, как только почувствуют неподвижное дыхание Природы, почему они не относятся к ней презрительно и враждебно лишь внутри ее божественной тишины и вечности? А вы знаете, к чему стремится душа человеческая, отражая бесконечно саму себя? Самые трусливые из мудрецов вам ответят -Смерть, самые привередливые и страстные отнесут такую цель к Небытию, а я поскромнее скажу -ум и душа человеческие безудержно стремятся к спасительному воскресению. По такой причине не могу не гнушаться этим омерзительным временем: ведь толпа сейчас любит только движение... Везде вижу передо мной скоморошные подвывания Материи, везде передо мной еще не сдавшиеся сильные личности медленно и скорбно гибнут...”
Иногда как бы неохотно продолжал: “Да, сильные личности... У свободного духа отмечается то же самое невыразимое равновесие, что в музике у фуги: Первоначальной основой является отдельная музикальная фраза, необходимая и простая. Заключенная полностью в себе, в то же время она расширяется в еще цельном звуковом измерении. Через несколько мгновений она возрождается, гоняясь за собой. Конечно, последуют еще новые кратковременные промежутки, новые повторения, пока не создастся впечатление, что безграничное и разнообразное многоголосие наполняет собой пустое пространство. Вот, внешнее отсутствие равновесия и гармонии разрешается этим тонким чередованием высших и прекрасных звуков... Свободный дух живет той же самой борьбой...”.
Как ни удивительно, туманность его еще не устоявшихся, юношеских убеждений будто чудом исчезала в его стихотворениях, где замечательной формальной строгости соответствовала опьяненная необузданность, которой обладают, кроме художника, только рeлигиозные фанатики и наркоманы...
Как-то вечером наш молодой человек, переделывал некоторые стишки одного своего сочинения, и неосторожно порезал себе палец ножом, которым чинил карандаши (у него была необьяснимая привычка все писать исключительно карандашом). Он заметил, что от брызнувшей на лист крови расплылись именно стихи, которые он старался исправить: они стали совершенно неразборчивыми. Хотя он пытался что-то припомнить, однако оказалось, он их совсем забыл. Он не особенно расстроился, а просто подумал, что промах этот -от усталости. Он лег спать и скоро заснул. А на утро... на утро он все-таки ничего не вспомнил.
Ему даже в голову не приходило пойти в лицей, где учился в последнем классе, что впрочем стало для него более чем привычно -не раз учителя жаловались за такую халатность. Так что оделся, вышел на улицу и собрался бродить по городу не меньше пяти часов. Он был уверен, что движение на свежем воздухе поможет ему вспомнить то, что ему надо. С отчаянием он однако заметил, что чем больше старается, тем больше усталость его отвлекает от цели. Между тем, он заменил наверно навсегда пропавшие стихи какими-то пошлыми, хилыми строчечками...
Вруг он вспомнил, что самое лучшее место для таких задач -это набережная. Туда он и пошел...
Волны, лениво перекатываясь, сгибались и ударялись пенясь о насыпные скалы сухим мычанием. Ветер пробегал по песку. У поета глаза раздражались от поднятых ветром песчинок. Его сердце, ум, чувства безвольно были заворожены вечными звуками морского прибоя. Он чуть не убежал, и в каком-то забытии очнулся в загородном лесу, где почувствовал мелкую дрожь по всему телу от задорного, резкого порыва ветра...
Вернувшись в свою комнатку, он расположился на краю постели, и вцепился руками в колени с глазами, уставленными в неопределенную точку, Он замер в таком положении до вечера, примерно до того же часа, когда во вчерашний день поранился. Потом встал, вынул из ящика столика все свой стихотворения, все свои повести, и рассыпал их по полу. Покончив с этим, снял бритву с безопасной пластмассовой ручки, провел ею по запястю правой руки и тщательно промочил все листки хлынувшей кровью. Наконец лег в постель.
Вопреки всяким ожиданиям, сладостная расслабленность в его словно затекших руках и ногах успокоила предсмертную тревогу. Очень скоро силы, бросив в ледяной бесчувственности остальные члены тела, сосредоточились как бы в одних глазах, Они засверкали так остро и воспаленно, что их самый вид привел бы в ужас здорового, живого человека, Напряженная острота чувств настигла неопытного поэта. Пока лужа крови у постели все больше расширялась, чуткость глаз ко всему окружающему чудовищно увеличилась. Они сначала насытились предметами в комнате, затем судорожно ринулись к окну, неподвижно всматрываясь в крошечные фигурки людей на улице, в дома, в небо: все стало четким как никогда, хотя расщепилось на горящие язычки, которые вдруг растворились в таком ярком и нежном свете, что можно было не щурясь пристально смотреть на него.
Неопытный поэт, по одному своему выражению, вздрогнул от радости.