Сегодня всё, что я вижу и слышу, совсем не такое родное и привычное, каким было вчера, сегодня всё кажется уродливым и мерзким. Будильник тикает, как будто шлепает по ушам. В туалете не горит лампочка. А когда в прихожей я усаживаюсь на тумбочку и закидываю ногу за ногу, то в зеркале, напротив, отражается моя пятка. Она огромная, вроде подошвы слона. Я с горечью вспоминаю, что у меня тридцать девятый размер обуви. Если вдруг прибудут гонцы от сказочного короля и начнут примерять туфельку Золушки на мою ногу, она налезет только на большой палец.
А тут ещё мама выходит из своей комнаты:
- Светка, где мой тональный крем? - спрашивает она.
У мамы под глазом свежий фингал. С таким на улицу выходить неприлично. Хотя этот фингал очень даже к лицу моей дорогой мамочке, он окончательно дорисовывает её портрет. Худая, со свалявшимися волосами, с веселыми морщинками возле глаз, нет переднего зуба. Ну да, такой и должна быть техничка продовольственного магазина, а проще говоря, уборщица.
И мало кто знает, вернее, почти никто не знает, что мама окончила школу с золотой медалью, у нее высшее техническое образование по специальности промышленная электроника. Когда-то мама была начальником сборочного цеха на очень серьезном военном заводе, а потом, когда завод приказал долго жить, они с папой организовала успешный бизнес.
"Мы не просто жили, - иногда вспоминает мама, - мы купались, как сыр в масле".
А потом?
Потом наша счастливая жизнь мигом куда-то исчезла. Я даже сомневаюсь, была ли она на самом деле? Может, мне сон приснился?
- Светка?
- Мам, ну откуда я знаю, где твой тональный крем, - говорю я. - Я им не пользуюсь. Мне никто фингалов ставит.
Мама наклоняется ко мне, дышит перегаром и водит указательным пальцем перед моим носом.
- А вот это - не твое собачье дело, - голос у мамы строгий, а глаза как будто смеются.
Веселый она человек.
- Кстати, - вдруг вспоминает мама. - Ты, почему не в школе?
- Собираюсь. Пойду на второй урок.
- А что так?
- Та, - отмахиваюсь я. - Первый физра, мне там делать нечего с этими дохляками.
- Смотри! - предупреждает мама. - Школа - дело святое.
Не успеваю я натянуть кроссовки, как раздается стук в дверь. Звонок у нас давно не работает. Мама говорит, что звонок обезличивает неведомого гостя, а по стуку она определяет, кто за дверью - мужчина или женщина и по какому вопросу стучит.
Вот и сейчас мама долго не открывает, стоит, сцепив ладони перед грудью, и скрипит пальцами.
- М-да, - говорит она, наконец. - Зря я надеялась. Думала, пронесет... Ага, пронесет, как же.
Мама открывает дверь. Входят два дядечки.
Один молодой, с такой перекошенной фигурой, как будто его сложили из корявых деревяшек, и каждая деревяшка дергается сама по себе. А второй пожилой с огромным животом. Наверное, какой-нибудь полковник в отставке. Он разговаривает так, будто раздает команды подчиненным.
Оказывается, это коллекторы, пришли нас грузить, чтобы мы кредит погасили, который мама взяла под залог квартиры.
- Даю вам четыре дня, ќ- говорит "полковник", распространяя вокруг запах прокисшего чеснока. - Если до пятницы не вернете долг, судебные приставы вышвырнут ваше барахло на улицу. А эта квартира ..., - он обводит взглядом коридорные стены и делает заключение: - Эта квартира уйдет с молотка.
- А нас куда? - спрашивает мама.
"Полковник" пожимает плечами:
- Засунут в какую-нибудь общагу.
- Не хочу в общагу, - противится мама.
- Кто тебя будет спрашивать, Анна Борисовна? - говорит "полковник" и стучит кулаком по своему лбу: - Раньше надо было думать, когда в кабалу лезла.
- Сергеич, да что с ней разговаривать, - встревает перекошенный, - ты же видишь, она бухая.
- Я бухая? Я?! - мама взвивается, словно кошка, и прыгает на молодого. Но "полковник" успевает схватить её за плечи:
- Тихо, тихо.
- Я тебе покажу - бухая! - орет мама, пытаясь вырваться из крепких рук "полковника".
- Анна Борисовна, сбавь обороты, - успокаивает её тот.
- А чего он хамит? - возмущается мама.
- Ты еще не видела, как мы хамим, - замечает "полковник".
Уходя, коллекторы оставляют нам письменное предписание и обещают, что в следующий раз нам не поздоровится.
Я прохожу в свою комнату, падаю на кровать и зарываюсь головой в подушку. Лежу и не могу ни о чем думать. Внутри у меня пусто, как будто я резиновая кукла. Как будто меня накачали насосом, а внутри ничего нет, только воздух. Не знаю, сколько времени проходит, может минута, а может быть два часа, когда в голове начинает кое-что появляться. Лучше бы не появлялось, одно расстройство.
Передо мной вдруг всплывает картина нашего загородного дома. Он большой и белый. На втором этаже овальный балкон с коваными перилами. Я сижу с папиным биноклем в руках и навожу резкость, чтобы рассмотреть улиток в траве нашего сада. Внизу стоит красная машина. Это мамина. У папы черная и большая, на ней мы ездим проведывать старую бабушку в некрасивый дом возле вокзала. Папа называет этот дом "хрущевкой". Там живет много людей и плохо пахнет на лестницах, по которым приходится подниматься в бабушкину квартиру. Папа уговаривает бабушку переехать к нам, но она - ни в какую.
- Меня отсюда бульдозером не вытащишь, - говорит бабушка.
А в лицей меня отвозит мама, на своей красной машине. Всякий раз, когда я выбираюсь из кабины, сразу попадаю в объятия Ольги Алексеевны, своей учительницы. Ольга Алексеевна принимает от меня коробку конфет и, пригнувшись, машет в окошко машины белыми пальчиками, словно докладывает маме: всё в порядке, ваша доченька в надежных руках. Меня все любят.
Любят не только дома, не только в лицее, меня любят и на секции АРБ, это армейский рукопашный бой. Тренер говорит, что ему повезло с такой воспитанницей, как я - перспективная, реакция, как у мангуста, а удар молниеносный, особенно с левой руки. Меня ставят в спарринг с мальчиками. И ещё одно качество отмечает тренер, я никогда не плачу, даже если делают больно. И действительно, я не помню, когда плакала в последний раз. Счастливые не плачут.
Но вдруг - бац! Наша прекрасная жизнь ломается с треском. Как палка через колено. Причину я до сих пор не знаю. Когда начинаю расспрашивать маму, она темнит, переводит разговор на другую тему. Но факт остается фактом - наш бизнес исчезает, а папу закатывают в тюрьму на восемь лет. Мы с мамой переезжаем из нашего роскошного особняка в бабушкину "хрущевку". А, спустя три месяца бабушка умирает. Соседи шепчутся - она, дескать, не выдержала позора, которым сын запятнал её честное имя.
На маму теперь жутко смотреть.
- Я каждый день выпрыгиваю из штанов, чтобы найти достойную работу, - говорит она.
Ну, ещё бы, мама - умница, практик, талантливый организатор. Но везде её ждет облом. Ей отказывают даже вчерашние друзья. Однажды она признается:
- Светка, у меня "волчий билет".
Что такое "волчий билет", мне не очень понятно, я воображаю, что это открытка, исполненная на атласной бумаге, ну, вроде того билета, который нам выдали перед полетом в Арабские Эмираты - отдых шесть дней, семь ночей. На нем были нарисованы море и пальмы. А вот на теперешнем мамином билете, наверное, по ошибке нарисовали волка с огромными зубами, поэтому все боятся, и маму никуда не берут, ни на какую работу.
Ещё одна проблема. За мой лицей нужно платить. А нечем. Тогда мама берет кредит под залог квартиры. Но поздно, меня исключают за неуспеваемость, хотя до этого я ходила в отличницах, половина класса списывала у меня контрольные по математике.
Тут мама не выдерживает. Начинает пробовать вино, потом водку, а затем пьет по-черному, всё, что удается раздобыть. А дальше - хуже, в нашей квартире появляется Денис, постоянный мамин собутыльник.
Однажды, будучи подшафе, мама говорит:
- Светка, я слетела с катушек.
Она задумывается на минуту, потом спрашивает:
- Как ты считаешь, доченька, может, лучше завести петлю под горло и слететь с табуретки, а?
Мои мысли прерывает звук осторожных шагов. Я догадываюсь, что в комнату крадучись входит мама. На несколько секунд она замирает, стоит молча, даже не дышит. Вдруг, как хлопнет ладонью по стене.
- Светка, - выкрикивает она веселым голосом. - Не боись, дочка! Прорвемся! Я родилась под счастливой звездой.
Не знаю, под какой звездой она родилась, но у меня такое предчувствие, что вот-вот случится беда. Я каждый день возвращаюсь из школы и долго топчусь перед обшарпанной дверью нашей "хрущевки". Боюсь, что войду и увижу какую-нибудь жуткую картину. А что? Это вполне возможно после маминых пьяных ссор со своим собутыльником.
На этот раз они отрываются аж с прошлой среды, а сегодня уже вторник. Мама на работу не ходит. Только утречком наберет номер заведующей магазином и предупредит, что болеет, а сама тут же натягивает джинсы и летит за пивом для себя и для Дениса. Я не представляю, как она будет предъявлять больничный лист. Кто ей даст? Скорее всего, из "Лидера" её выгонят. Как раньше выставили из "Пуда", а до этого из "Купеческого".
Я даже заглянула в церковную лавку и переписала молитву от маминого пьянства: "...О, милостивая Матерь Божия, коснись сердец их и скоро восстави от падений греховных, ко спасительному воздержанию приведи их". Каждый вечер читаю эту молитву перед сном, хотя я никакая не верующая, но все равно думаю: а вдруг поможет.
Наверное, я плохая помощница для мамы. Только хожу следом и ною:
- Брось ты этого Дениса. Гони его к чертовой бабушке. Он погубит тебя.
- Светка, не болтай глупостей, - отвечает мама. - Дениска ручной. Он, как болонка, трется у моих ног и заглядывает мне в глаза.
А я не могу набраться храбрости и рассказать ей, как этот ручной Дениска пристает ко мне. Он молодой, лет двадцать пять, а маме за сорок. Ему со старухой только выпивать хорошо, а для прочего подавай пятнадцатилетнюю, как я. И сильный, гад. На прошлой неделе возвращаюсь я из школы, мама спит бухая, а Денис в коридоре. Прижимает меня к стене и лезет своими лапами, куда не положено, а вонючими губами закрывает мне рот. Я выкручиваюсь, но куда там. У него руки железные. Никакой рукопашный бой мне не помощник.
- Я всё маме расскажу, - цежу я сквозь зубы.
- Только попробуй, - говорит Денис. - Я тебе пальцы переломаю.
Из всех мужчин я люблю только папу. Когда пишу ему в тюрьму, стараюсь не жаловаться, чтобы он не огорчался. Ему там без нас не сладко. А про маму вообще помалкиваю. Поэтому письма получаются короткие. Между первой строчкой "Здравствуй, дорогой папочка" и последней строчкой "Милый папочка, я тебя крепко обнимаю и целую сто раз" и писать-то нечего.
А вот остальных мужчин я презираю и ненавижу. И молодых и старых. Чем бы они там ни занимались, хоть по телеку выступали, хоть подметали улицу. У всех на уме похоть и похоть. Только некоторые скрывают это скотское желание, а у других оно написано на морде. За километр видно.
Хотя нет, вспомнила. Кроме папы, есть еще один хороший мужчина. Это Зин Зиныч, вернее, Зиновий Зиновьевич. Когда мама работала начальником цеха, он был у нее каким-то наладчиком что ли. Мы с ним иногда видимся. Он вместо приветствия всегда произносит:
- Ну что, Светлана Анатольевна, поговорим за жизнь.
Но Зин Зиныч - исключение. Он уже старый. И знает меня с пеленок.
А что касается мамы, то здесь всё непросто. Да, я люблю её. Вернее, любила. А теперь во мне поселился маленький, вредный наблюдать, у которого одна задача - пристально всматриваться в маму и каждый день отыскивать в ней всё новые и новые недостатки. Это легко делать, потому что мама разрушается на глазах. Из красивой, веселой, элегантной женщины она превратилась в неряшливую пьяницу в грязном халате, застегнутом на одну пуговицу. Иногда я стараюсь придумать оправдание для неё. Отыскать причины, которые завели нас в это болото. Но мама причины скрывает, молчит, над этой темой у неё висит табличка с надписью "табу".
Тогда я затеваю собственное расследование, доморощенное. Хотя, какое к чертовой бабушке расследование? Домысливание. Я беру факты с потолка, и у меня получается очень несимпатичная картина - выходит, что во всех наших бедах виновата сама мама. Это она где-то прокололась, допустила роковую ошибку, и наш бизнес пошел ко дну, как большой и красивый пароход "Титаник". А папа отправился в тюрьму. Да, это виновата мама. Потому она и пьет.
В последнее время я физически ощущаю, как любовь к маме, ещё недавно заполнявшая мое сердце, эта любовь вытесняется неприязнью к ней и злом на неё. Каждый день зло и неприязнь занимают все больше и больше места. А любви скоро не останется ни капельки.
2.
После лицея мама устраивает меня в школу No 18. Это рядом с домом, тут идти вразвалочку всего пять минут. Преимущество в том, что никакой машины не надо. Тем более что теперь машины у нас нет. Никакой. Но расстояние - это единственное преимущество. Всё остальное мрак.
Сама школа, как строительная конструкция, она нормальная, не хуже других. А вот атмосфера или, как говорили в лицее, среда обитания, никудышная, напоминает подъезд нашей "хрущевки", дышать невозможно. Те ребята, которые здесь с первого класса, они ничего не замечают, эта атмосфера для них родная, другой не знают. А для меня тутошний воздух - яд.
Первое время на меня никто не обращает внимания, как будто я человек-невидимка. Может быть, в этом была доля моей вины, я не делала попыток с кем-то сойтись, не интересовалась, чем живут мои одноклассники. Мне по-прежнему казалось, что все подруги остались там, в лицее. Я им названивала почти каждый день, пока не поняла, что превратилась в попрошайку, которая пристает к занятым людям из высшего общества.
Зато в школе No 18, на меня, наконец, обращают внимание. Лучше бы не замечали, как раньше. Я пришлась не по вкусу местному бомонду.
Вот и сейчас, в минуты большой перемены, я сижу в столовой, в самом уголочке, доедаю бутерброд с сыром. В огромном зале висит запах гречневой каши. Малыши за столиками стучат ложками и орут так, что у меня вибрируют перепонки.
Я выхожу в коридор. Тут надо быть очень внимательной. Чуть зазеваешься, и тебя снесут, как сносят кегли в боулинге. Ладно бы второклассники, но здесь и мои ровесники, битюги килограмм под семьдесят, толкают друг друга и носятся, как сумасшедшие. Хорошо, у меня реакция, как у мангуста. Я успеваю отскочить, уклониться, да еще дать хорошего пинка.
Переменка заканчивается. В классе наши девушки стоят кружком и разговаривают, перебивая друг друга. Я прохожу на свое место и в это время Ирка, с которой мы сидим за одним столом, взмахивает рукой, словно дает подругам команду: молчать! А сама набирает в грудь побольше воздуха и произносит громко, чтоб я слышала:
- Эта Артемьева, - говорит она, - ходит в рваных кедах, а телефон у неё, как у Ольги Бузовой. Стырила у кого-то. Девочки, мой вам совет, чаще проверяйте свои карманы.
От её слов у меня во рту становится мерзко, как будто я надкусила румяное яблоко, а внутри вонючая гниль с червяками. Я даже икать начинаю. Тут же выскакиваю из класса, стрелой мчусь в туалет. Там стою, согнувшись над грязной раковиной, открываю кран на полную мощность и хватаю губами воду из толстой струи. Потом поднимаю голову, смотрюсь в зеркало. Да, видок у меня ещё тот. Лицо покрылось малиновыми пятнами и опухло, как будто я поправилась на десять кило. А глаза, как у психа, вытаращенные и застывшие. У нас на АРБ такие глаза обычно бывают, когда тебя ставят в спарринг с очень сильным противником.
Урок уже начался. Надо бы вернуться в класс, сесть, как ни в чем не бывало, на свое место, рядышком с Иркой, и сложить руки на столе. Показать, какая я прилежная, не обидчивая. Но я боюсь возвращаться. Если Ирка что-нибудь ляпнет, я не сдержусь. И тогда - вперед по проторенной дорожке - класс, коридор, кабинет директора. А мне сейчас нельзя к директору, ну, никак нельзя. Еще недели не прошло, как Ольга Николаевна, директриса наша, вызывала маму и строго-настрого предупредила, еще один мой прокол и я вылечу из школы, как пробка.
А я, между прочим, в тот раз не была виновата. Ну, может, чуть-чуть, на треть мизинчика. Почему-то мне захотелось повыпендриваться. Я решила показать моим одноклассникам, какая я умная и крутая. Какое приличное образование получила в лицее. И теперь в этой дохленькой школе могу подловить любого учителя на неточности или оговорке.
А происходит вот что. Наша училка по литературе Вера Матвеевна рассказывает о поэтах-имажинистах и решает почитать Сергея Есенина, ну, вроде как для иллюстрации, она хочет показать, что Есенин никакой не имажинист и зря его приписывают к этому литературному течению. Вера Матвеевна - женщина тяжеловес, она с трудом поднимается с учительского стула, огибает стол и принимает надменную позу. Стоит перед нами, задрав подбородок. Правое плечо чуть вперед, руки медленно всплывают до уровня плеч и застывают в этом положении. Выдержка десять секунд - и понеслась. Сергей Есенин, "Письмо к женщине".
Некоторые слова Вера Матвеевна растягивает, будто поет песню, другие комкает. Её голос то взлетает под самый потолок и дрожит, как струна гавайской гитары, то вообще стихает, становится шепотом, даже не слышно чего она там бормочет. Понятно, что ей самой нравится этот спектакль. И все в классе притихли, сидят, слушают, ушки на макушке. Надо же, такая артистка пропадает. А ведь могла блистать на эстраде. Аплодисменты, цветы и всё такое. А вместо этого ей, бедняжке, приходится нам, баранам, втюхивать русскую литературу.
Любимая! - восклицает Вера Матвеевна, -
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Вера Матвеевна прижимает левую руку к сердцу, а правую вскидывает над головой и дирижирует ей в такт Есенинской музыки:
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
Того и мучаюсь, что не пойму -
Куда несет нас рок событий.
И тут черт дергает меня за язык. Я приподнимаюсь со своего стула и говорю:
- С того.
Произношу это громко и выразительно, цежу сквозь зубы звук "с":
- Ссс того и мучаюсь, что не пойму.
Вера Матвеевна прерывает чтение, стоит, приоткрыв рот, и не может понять, что случилось. Наконец она выходит из образа великой артистки и спрашивает:
- Что?
- С того, - повторяю я. - Есенин написал не "того и мучаюсь", а "С того и мучаюсь, что не пойму". Вы пропустили предлог эс.
До Веры Матвеевны постепенно доходит смысл моего глупого перфоманса. Её лицо быстро меняется. Только что оно было светлое и одухотворенное, но тут лицевые мышцы начинают перестраиваться, и уже, как в мультике, происходит перетекание из одной формы в другую. Вера Матвеевна становится похожей на разъяренную Мегеру.
- Ты что себе позволяешь? - шипит она, приближаясь к моему столу. - Ты откуда взялась такая умная?
Вера Матвеевна заводится всё больше и больше. Она повышает голос, кричит, не выбирая слов. Её руки мельтешат перед моими глазами.
Мне бы заткнуться. Я понимаю, что я последняя скотина, но какая-то наглая удаль несет меня вниз, под откос:
- Вера Матвеевна, - говорю я и протягиваю ей свой носовой платок, - утритесь. У вас слюни на губах.
Бедная учительница приходит в бешенство, она уже не контролирует себя, она хватает меня за блузку своими толстыми руками и начинает трясти, как грушу. Я девушка не из мелких, но Вера Матвеевна тучная, в четыре раза крупнее. Моя голова болтается, как у тряпичной куклы, а Вера Матвеевна орёт на всю школу:
- Гадина! Сволочь! Мерзавка!
Она выкрикивает словечки и покруче. Потом вытаскивает меня из-за стола и тащит прямиком в директорский кабинет.
А дальше всё по схеме. Вызывают маму и нас на пару с ней размазывают по стенкам директорского кабинета. Потом мама приходит домой и размазывает меня по стенкам нашей "хрущевки". Потом я снова в директорском кабинете. Стою, потупив глаза. Я раскаиваюсь в содеянном, приношу кучу извинений, клянусь, что никогда, нигде, ничего подобного...
Это было неделю назад. А что теперь? До начала каникул остаются считанные деньки и мне надо продержаться, во что бы то ни стало. Значит так, рот на замок, руки за спину, глаза долу. А там будет видно, может, я вообще, завяжу с этой проклятой школой. Поступлю, допустим, в колледж. Допустим, на банковское дело. А что? Буду сидеть в чистеньком помещении, пол кафельный, свет приглушенный, кондиционер освежает холеную мордочку, сиди себе и считай денежки. Принял рублики через маленькое окошко, потом выдал через маленькое окошечко. Принял, выдал, принял, выдал. И так всю жизнь, до пенсии. Если, конечно, не сойду с ума от такого счастья.
Я заворачиваю в закуток, где стоят декоративные пальмы в кадках и две живые китайские розы, и ещё что-то лохматое и развесистое. Фамилию этого растения я не знаю, но оно очень симпатичное, особенно, когда появляются крохотные цветочки, похожие на серпантин. Хорошее здесь место, вроде как рекреация. Здесь даже аквариум есть. Стоит эта колба на железной треноге в рощице всяких там орхидей и гераней, наполовину заполненная зеленой водой. Красота. Жалко, рыбок нет. Не живут они в школьных коридорах. Да и сам аквариум - непонятно, как он до сих пор остается целым и невредимым.
Широкое окно смотрит на школьный двор, его створки распахнуты настежь. Я ложусь животом на подоконник. Здесь не высоко, второй этаж. Совсем рядом висит ветка клена. Я протягиваю руку и срываю зеленый лист.
- Артемьева, - слышу я знакомый голос, - ты почему не на уроке?
Оборачиваюсь, так и есть, Ольга Николаевна, директриса.
- Так я это.., - говорю я и начинаю судорожно придумывать причину.
- Живо в класс! - командует Ольга Николаевна. И добавляет: - Пошли. Я проведу тебя.
Она заталкивает меня в дверь класса и бросает вслед:
- Принимайте заблудшую овцу.
Я прохожу на свое место, усаживаюсь рядом с Иркой. Она уже расположилась, как будто всю жизнь сидит одна за этим столом. На моей половине лежит её учебник биологии, планшет и целая россыпь цветных карандашей. Ирка демонстративно отодвигает свой стул подальше от меня и громко произносит, на весь класс:
- Явилась, воровка.
Удар у меня, как молния, особенно с левой руки. Ирке везет, что мой кулак обрушивается только на планшет. Он, бедолага, хрякает и покрывается паутиной трещин. А Ирка сидит с разинутым ртом, застыла, ни бэ, ни мэ. Наша молоденькая биологичка до этого рисовала на доске таблицу функции белков. От резкого звука её спина вздрагивает, биологичка поворачивается лицом к классу и робко спрашивает:
- Ребята, что происходит?
- Всё в порядке, - раздается голос из последнего ряда. Это уже вступает красавчик Ильяс, наш негласный лидер. - Мы сами разберемся, - говорит он.
После уроков начинается. Ко мне подходит Ильяс и заводит такую песню.
- Ну, что, Артемьева, - говорит он, - как будем возмещать материальный ущерб? Деньгами или натурой?
За его спиной радостно посмеиваются мои одноклассники, предвкушают не хилое представление. Кто-то выкрикивает писклявым голосом:
- У нашей умницы проблема. Денежки не водятся, а согрешить - мама не велит.
- Ошибаешься, - улыбается Ильяс. - У Артемьевой мама шлюха. А дети наследуют качества родителей. Значит, доченька вся в маму.
От волнения у меня начинает дергаться под лопаткой и хочется в туалет по маленькому.
- Ребята, не надо, - говорю я. - Я больше не буду. Хотите, я перед Иркой извинюсь. Ира! - кричу я, отыскивая её глазами в толпе за спиной Ильяса.
- Не отвлекайся, - улыбаясь, говорит Ильяс.
Он делает шаг вперед и обхватывает мои плечи. Я не пойму, что делать, в голове сплошная каша. Да еще этот проклятый страх. Он превращает человека в бессильную амёбу.
Потом чувствую, что хватка Ильяса ослабевает, одна его рука сползает вниз вдоль спины, Ниже, ниже и вот уже сжимает половинку моей попы.
В голове что-то щелкает, я дергаюсь в объятиях Ильяса, делаю пол оборота и перехватываю его кисть. Мой тренер называет этот болевой прием - рычаг кисти наружу.
Мы оба, Ильяс и я, оказываемся на полу. Ильяс подвывает от боли, а я удерживаю его кисть и цежу сквозь зубы:
- Еще раз прикоснешься ко мне, я тебе пальцы выломаю.
Я даже не соображаю, что повторила угрозу маминого Дениса.
Да и соображать некогда. Я тут же получаю удар в голову.
Лежу животом на полу и едва успеваю прикрывать голову. Но бьют ногами. По ребрам. После каждого удара из горла вылетают хриплые звуки. Потом что-то тяжелое обрушивается на мою спину - ха! Наверное, прыгает крупная девочка. Из меня вылетают душа. Меня уже нет.
Ан, нет, оказывается, я еще здесь, только подняться не могу. Вижу, как Ильяс оттаскивает озверевших одноклассников, что-то кричит им.
Кое-как он доводит меня до нашей "хрущевки", стучит в нашу дверь и исчезает.
3.
У меня отвратительная привычка. Когда напрягаю мозг, чтобы, например, решить задачку на контрольном уроке, то непроизвольно начинаю грызть шариковую ручку. Сама не замечаю, как это получается. А к концу урока колпачок ручки превращается в кашу.
Вот и сейчас я сижу и придумываю, как заработать денежки на погашение кредита. Потому что школа школой, но каникулы уже на носу, можно будет забыть проклятую школу, а долг по кредиту не забудешь, коллекторы постоянно напоминают. Надо что-то предпринимать. Я уже весь интернет перекопала, ничего подходящего нет. Зато две ручки сжевала.
Наконец принимаю решение позвонить Зин Зинычу. Он человек мудрый и добрый, а значит, поможет не только советом, но и делом. Звоню:
- Зиновий Зиновьевич, это я.
- Ну что, Светлана Анатольевна, поговорим за жизнь, - говорит он.
Излагаю свою проблему. Хочу рассказать коротко и ясно, но у меня одно цепляется за другое и получается бесконечная сага. Я уже сама запуталась и начинаю повторяться. А Зин Зиныч слушает и молчит. Потом вежливо перебивает меня.
- Светик, - говорит он прокуренным голосом, - я всё понял. Есть у меня одна идея. Если ты согласишься, можем попробовать.
Оказывается, Зин Зиныч несколько раз ходил в свой цех, где они когда-то работали с мамой. Его, как он сказал, влекла не ностальгия, а простой стяжательский интерес. В том цеху давно всё разбомбили и растащили, остались голые стены и какие-то покореженные верстаки. Но Зин Зиныч знает потайные места, куда таскунам было не добраться. В этих потайных местах проложены кабельные трассы.
- Кабель еще тот, старый, чистая медь, по 510 рублей за килограмм, - говорит Зин Зиныч. - Транспортное средство я организую.
- А как будем делить прибыль? - интересуюсь я.
- По честному, - говорит Зин Зиныч. - Мне на водку с селедкой, остальное тебе.
И вот мы отправляется на добычу кабеля. Это уже пятая ходка. У меня идет рабочий стаж. Полным ходом.
Я сижу за рулем трехколесного мотороллера "Муравей". Это такой "старичок" с прямоугольным кузовом. Его использует наша жилищная контора, чтобы возить газовые баллоны и шланги для слесарей управляющей компании. Мои пальцы изо всех сил сжимают резиновые рукоятки руля, а ветер бьет в лицо. Мотор тарахтит на всю округу. Я еду без шлема и чувствую, как горячий воздух треплет мои волосы. Хорошо, что недавно подстриглась, иначе бы защекотала Зин Зиныча. Он сидит за моей спиной, его высохшие руки обвивают мою талию, а пальцы смыкаются на моем животе в тугой замок. Сто лет назад Зиной Зиновьевич работал с мамой, был наладчиком сборочного цеха, а потом, когда заводу пришел кирдык, сделался слесарем ЖЭКе и превратился в Зин Зиныча.
Я поворачиваю с основной дороги налево и въезжаю на территорию заброшенного завода. Возле будки сторожа замедляю ход, всматриваюсь в темное окно.
- Светик, ну что там? - спрашивает Зин Зиныч. У него со зрением проблема, глаукома что ли. На работе он как-то скрывает эту беду, чтобы не выгнали. А водить мотороллер уже боится, поручает мне. Хотя это тоже опасно, в любой момент могут тормознуть ГАИшники. Правда, ехать по основной дороге всего ничего, от силы пару километров. И ещё у нас такой принцип: кто не рискует, то не пьет. А пьем мы после успешной работы, Зин Зиныч - пиво, я - пепси.
- Кажется, сегодня никого нет, - говорю я, всматриваясь в черное окно будки.
- Отлично, - радуется он. - Ставим первую "галочку" в графе удача.
Он прав. Если бы сторож сидел на месте, нам пришлось бы отстегивать ему на "чекушку". А это двести рублей.
Мотороллер выкатывается на бетонные плиты, и мы едем мимо огромных каменных сараев. Их тут целая улица, стоят, прислонившись один к другому.
- В этих пакгаузах, - кричит мне в ухо Зин Зиныч, - мы хранили готовую продукцию, по сути, всю электронику для Черноморского флота.
Потом наш мотороллер пересекает двор бывшего гаража. Несколько машин, наполовину разобранных, с развороченными моторами, стоят, покосившись набок. Мне кажется, что их колеса вросли в землю.
- А это - гальванический цех, - объясняет Зин Зиныч, когда дорогу нам перегораживают невысокие сизые холмы.
- Что за горы, откуда они здесь? - спрашиваю я.
- Спекшиеся химикаты. Щелочи, соли.
- Это они так воняют? - говорю я, втягивая ноздрями кислый воздух.
- Я не чувствую, - признается Зин Зиныч. - Но, скорее всего, это каустическая сода. Сочится, подлюка, через выбитые окна.
Всякий раз, когда мы сюда приезжаем, Зин Зиныч говорит одно и то же. А я подыгрываю, делаю вид, что впервые слышу рассказы моего замечательного экскурсовода.
В какой-то момент впереди открывается ровная полоса. Я разгоняю мотороллер километров до сорока, он летит, как птица. Мы выскакиваем на площадку перед зданием конторы.
- Осторожно! - кричит Зин Зиныч. - Бери левей.
Я выворачиваю руль и объезжаю широкую россыпь битого стекла, укрытого пылью.
Спустя пару минут мы останавливаемся перед входом в сборочный цех. Я легко выпрыгиваю на землю, от напряжения немного дрожат руки, но мне весело, хочется поскакать на одной ножке, как раньше, в "классики", но я сдерживаюсь, чтобы не выглядеть дурой в глазах Зин Зиныча. Он тоже выбирается из своей сидушки, но делает это неловко, и, качнувшись, машет руками, как будто хватается за воздух. Едва успеваю его поддержать.
Зин Зиныч стоит неподвижно, рассматривает облупленные стены здания. Потом говорит:
- Когда-то этот цех выглядел, как пасхальное яичко. На белых стенах красовались яркие транспаранты. А вот здесь, - он вытягивает правую руку, - здесь были металлические ворота. Анна Борисовна, твоя матушка, велела покрасить их в голубой цвет, как она говорила, в цвет бездонного неба. Две огромные створки плавно раздвигались в стороны под действием электрического привода.
Я поворачиваю голову и смотрю, куда направлена рука Зин Зиныча. Никаких ворот нет и в помине. Сейчас на их месте зияет пустота.
- Ну, что, - говорит Зин Зиныч, - вперед, за работу.
Я достаю айфон из заднего кармана джинсов, смотрю время. Семнадцать, сорок девять. В восемь мне надо быть дома.
- За час управимся? - спрашиваю я.
- Попробуем, - говорит Зин Зиныч.
Он вытаскивает из кузова небольшой рюкзак, встряхивает его, словно проверяет содержимое на слух, потом разворачивается и шагает в мрачный проем цеха.
Работа простая. Я проскальзываю, как змея, сквозь ребра металлических стеллажей и оказываюсь у дальней стены цеха. Срываю топориком жестяные листы, которые прикрывают кабельную трассу, и начинаю ломать скобы. Скобы - это такие железные пояса, удерживающие кабель. Ломать их - самая трудная часть нашей работы. Какие-то удается поддеть ломиком, а другие приходится пилить ножовкой. Потом на пару с Зин Зинычем мы выдергиваем кабель из общего короба. Теперь предстоит последняя операция. Зин Зиныч называет её - обрезание. Тонкий кабель мы перекусываем кусачками, средний отрубаем топориком, а толстый приходится отпиливать. Но прежде, чем начать обрезание, мы делаем небольшой перекур.
Зин Зиныч вытаскивает из рюкзачка старые газеты и расстилает их на ржавых верстаках. Мы садимся напротив друг друга, он на низкий верстак, я - на высокий. Зин Зиныч раскуривает свою вонючую сигарету.
- Как там поживает Анна Борисовна? - спрашивает он. - Не болеет?
- Всё нормально, - говорю я. - Она родилась под счастливой звездой.
- Я это вижу... По тебе.
Какое время мы молчим. Я болтаю ногами и шарюсь в смартфоне. Потом Зин Зиныч интересуется:
- Светик, ты уже сколько денег собрала?
- Девять тысяч шестьсот.
- Маловато.
- Зиновий Зинович, - говорю я, - а давайте прикинем, сколько кабеля нужно нарезать, чтобы собрать недостающую сумму?
- Это можно, - говорит мой бригадир. Он поднимается со своего верстака, надевает очки и подбирает с пола обгорелую деревяшку. - Значит так, - рассуждает он, - за килограмм чистой меди дают пятьсот рублей, - Зин Зиныч пишет деревяшкой на стене черные цифры. Пять, ноль, ноль. - Тебе осталось заработать... Сколько?
Я начинаю подсчитывать в уме, сколько еще потребуется денег за вычетом моего скромного заработка. Вместо шариковой ручки, принимаюсь жевать ноготь мизинца.
- Девятьсот сорок две тысячи, четыреста, - говорю я.
- Умница, - хвалит меня Зин Зиныч и выводит на стене цифры. -Делим эту сумму на пятьсот рэ, получаем... Ну, примерно, две тысячи килограмм чистой меди.
- Две тонны!? - выкрикиваю я. И пытаюсь представить, как могут выглядеть эти две тонны. Ведь нам нужно сначала освободить кабель от скоб, выдрать его из защитных коробов, отрезать, потом свернуть в бухты, погрузить на "Муравья" и вывезти на Молочку. А там, на даче Зин Зиныча, развести хороший костер и расплавить изоляцию, чтоб получилась чистая медь. И только потом отвезти в приемный пункт. Мы вон четыре дня пилили, чтобы получить на двоих двенадцать тысяч. - Нет, - говорю я, - столько нам не осилить.
- Ну, почему? - возражает Зин Зиныч. - Будем плотно работать, управимся. Года за полтора, - он бросает взгляд в ту сторону, где мы только что курочили материальные ценности, и добавляет: - Если кабеля хватит.
После его слов моё настроение уходит в минус. Прямо руки опускаются. Но сегодняшнюю норму нужно выполнять. Я спрыгиваю со своего верстака, буру кусачки и отправляюсь резать тонкий кабель.
- Эй, Светлана Анатольевна, перчатки надень! - кричит мне вслед Зин Зиныч.
Мы всегда делаем обрезание в толстых резиновых перчатках. Зин Зиныч опасается, что какие-то кабели могут оказаться под напряжением. Может, он перестраховывается, до сих пор ничего подобного не было.
- Хорошо, - отвечаю я.
Просовываю левую руку в огромную черную перчатку с торчащими пальцами. А сама думаю, скорей бы закончился этот день и эта дурацкая работа. Ещё думаю, как бы сказать Зин Зинычу, что я больше не желаю участвовать в этом деле, потому что оно бесперспективное, оно не спасет меня и маму от выселения из нашей уютной "хрущевки" в какой-нибудь вонючий подвал. Да, надо заканчивать. Скорей заканчивать. Я присаживаюсь на корточки, выбираю из пучка один кабель, подношу кусачки - клац.
В лицо мне выстреливает молния. Огромная. Ослепительная.
4.
Моя комната наполнена запахом лекарств, который исходит от моей поврежденной руки. Я лежу на кровати и грущу. Если бы грусть имела свой запах, он бы точно перебивал дух моих антисептиков, пантенолов и прочей дряни, потому что грусти много.
Последний набег на заброшенный завод окончился травмой. Зин Зиныч сказал, что сработал закон подлости. Стоило мне один раз пренебречь мерами безопасности, как тут же прилетела ответка. Да, по рассеянности я забыла сунуть правую руку в резиновую перчатку, была расстроена и думала о другом. Но ведь до этого, сколько кабелей я почикала кусачками, будучи в перчатках? Десятки, а, может, и сотни. И не один из них не оказался под напряжением. Я тогда думала, что Зин Зиныч перестраховывается, откуда было взяться электричеству там, на заброшенном заводе, где всё давным-давно выключено и порушено. И вот, пожалуйста, один раз не надела перчатку - и попалась.
Спасибо Зин Зинычу, спас. А то бы там и осталась, как мои кусачки. Они приварились намертво к проклятому кабелю.
Недели три меня мариновали в больнице. Сначала в кардиологии, налаживали сердце после электрошока, потом перевели в ожоговое отделение, залечивали руку. Почерневшая кожа слезла и сейчас, дома, приходится смазывать кисть через каждые четыре часа. Врач сказал, что следы останутся на всю жизнь, как напоминание о моей дури. За это время учебный год окончился, а экзамены за девятый класс я так и не успела сдать. Это удовольствие предстоит осенью.
Я лежу на кровати поверх одеяла, в спортивном костюме и в толстых носках, в которых хожу по квартире вместо тапочек. На улице жарко, вторая половина июня. У нас открыты все окна нараспашку, но нет даже маленького сквозняка, воздух застыл и кажется густым и тяжелым. Я просматриваю странички своих друзей в фейсбуке. 463 человека. Некоторых я знать не знаю, но примерно с сотней знакома. Это мои подруги по лицею, друзья, которых успела завести на секции АРБ, и товарищи по интересам. Есть даже шесть мальчиков. Они не то, чтобы мои женихи, но с этими ребятами в разное время завязывались какие-то отношения. В последний год я порвала с ними полностью, не поздравляю с праздниками, не отвечаю на их запросы. Всё оттого, что у мамы появился отвратительный собутыльник мужского пола, и моё отношение к мужчинам, абсолютно ко всем мужчинам на Земле, изменилось. Теперь я их ненавижу, презираю и немножко боюсь. Всех, кроме папы и Зин Зиныча, но об этом я уже говорила.
Перебираю странички фейсбучных друзей и что я вижу? Последние обращения ко мне - месячной давности. Девчонки спрашивают: как ты, Света, почему молчишь? И всё. После этого никому не интересно, что со мной происходит, здорова ли, жива ли и почему не отвечаю на их первый запрос? Всё. Они отметились ради приличия и забыли, вычеркнули меня из круга своих интересов, как будто меня не существует. Нет меня.
Первый порыв был такой - быстро-быстро напомнить о себе. Даже набросала несколько смешных текстов. Но не отправила. Что-то помешало сделать этот шаг. Может, гордыня, которая, по словам мамы, входит в число семи смертных грехов. Или обида. Скорее, второе. Я чувствую, как эта самая обида разбухает во мне, будто дрожжевое тесто. Причина не только в друзьях, забывших обо мне, тут и мамины загулы, и моя травма, и развал той прекрасной жизни, которая была у нас. Лучше бы её не было. А так я всё время сравниваю - как было тогда и как сейчас. По этим причинам обида разбухает до неприличных размеров.
Коллекторы наведывались еще два раза по поводу нашего кредита. Увещевали, угрожали. А что толку, денег у нас нет и не предвидится. Моя попытка заработать честным трудом провалилась с треском, вернее, с электрическим фейерверком. Я убедилась, что заработать большие деньги честным трудом невозможно. И вот сейчас я лежу на кровати, а моя обида задает ритм моим мыслям. Ну, это, как в музыке, ударные задают ритм: там-да, там-да, там-да, а на него уже накладывается мелодия шлягера. Только в музыке любую мелодию стараются придумать покрасивей, а под ритмы моей обиды, выходит одна только гадость. Я сочиняю истории, как раздобыть деньги преступным путем. Обмануть, украсть, ограбить. А что? В школе меня считают воровкой. Мой папа преступник, получивший восемь лет тюрьмы. Значит и мне в самый раз заделаться воришкой или бандиткой.
Но из всех обид, которые сложились в дружную команду, чтобы мучить меня, одну надо выделить особенно - это обида на маму. Остальные на вторых ролях. Дело в том, что мама каждый день подкидывает свежие дровишки, не дает этой обиде угаснуть, а наоборот, распаляет её сильней и сильней.
Я подмечаю, что лицо у мамы совсем поблекло, от прежней красоты оставались только веселые глаза, но в последние дни и глаза потускнели, её халат и волосы насквозь пропитались вонючим табаком сигарет, которые одну за другой курит Денис. Мамино дыхание и её кожа пахнут перегаром. Когда она начинает говорить, язык у неё заплетается, а слова произносятся невпопад. Наверное, в голове всё перемешалось.
Если мама прикасается ко мне, я испытываю брезгливость и стараюсь быстрей отдернуть руку или отодвинуться.
Вот и сейчас мама заходит в мою комнату и заносит скомканную груду белья, швыряет груду на мой письменный стол.
- Погладишь, - бормочет она.
Забыла, наверное, что у меня рука больная.
- Мама, - говорю я, - переведи меня в другую школу.
- Что?
- В этой противно. Все тупые, пацаны разговаривают матом, девчонки курят.
Мама смотрит на меня закисшими глазами, запускает руку под халат и чешет грудь. Потом говорит: