Арсений Лайм
Дедовы слёзы
Рассказ
Пирожки скворчат на сковороде, изредка постреливает, разбрызгивая мелкие капли, раскалившееся масло. Белые кусочки теста, впитывая невидимый жар, быстро покрываются тонкой хрустящей позолотой и неспешно разбухают. На боку у них вскакивают пузырьки, которые изредка лопаются, и, кажется, что пирожки перешептываются.
Из кухни по всему дому расползается аромат уюта и благополучия. Он медленно заполняет все комнаты, сквозь щели в полу протекает в погреб и выползает через приоткрытые двери ароматным прозрачным облаком на улицу. Кажется, что на свете приятнее запаха и быть не может.
Раскрасневшаяся бабушка, ловко орудуя чапельником и вилкой, переворачивает пирожки на сковороде, подрумянившиеся выхватывает из неё и сбрасывает в большую чашку. Золотистые кирпичики шлёпаются друг на друга, и лоснящаяся от жира и масла горка быстро увеличивается. И ничего вкуснее отродясь мне пробовать не доводилось.
Хватаешь горячий пирожок под строгим взглядом бабушки, губы которой тронула улыбка, и перебрасываешь его с ладошки на ладошку, чтобы немного остудить. Но не выдерживаешь и, обжигаясь, откусываешь с одной стороны, а потом смотришь, как в маленькую дырочку, словно зимой из печной трубы, вырывается пар. Он наполнен ароматом горячего теста и печени с луком...
Сроду ко мне больше не приходили такие сны, в которых я чувствовал запахи и вкусы, наполнявший слюною рот. Лишь осенью 42-го, когда немцы рвались к Волге, а весь советский тыл рвал жилы, чтобы помочь фронту.
- Миколка, вставай, - бабушка Поля, шаркая стоптанными тапочками, вторгается в мой сладкий сон, в котором я пытаюсь попробовать свои любимые пирожки. - Просыпайся, внучек. Завтракать пора.
Мать уже ушла на работу в госпиталь. Ей 28 лет, но она напоминает иву у пруда, что неожиданно засохла в августе. С месяц назад чёрные, словно сажа, волосы матери припорошила седина. Как первый снег, упавший на вспаханную землю, комья которой только вчера поблёскивали угольными боками под лучами осеннего солнца.
- Сейчас, ба, - отзываюсь я. В доме прохладно, и совсем не хочется покидать уютный мир под стёганым одеялом, согретый моим телом. В этом гнёздышке ещё витает запах пирогов, выдернутый каким-то таинственным образом из сна, нет страха и печалей.
Никогда больше у меня не было такого аппетита, как в ту осень. Я постоянно хотел есть. Даже пробовал жевать слегка прибитую пылью придорожную траву и темно-зелёные листья черешни и яблони, но кроме тошноты и горечи во рту, ничего не получал.
Выскочив из-под одеяла, я быстро натянул серые, с латками на коленях, домотканые штаны с помочью и рубаху с тремя пуговичками у ворота. На кухню я отправился вприпрыжку. Холодный деревянный пол хватал меня за пятки будто намеревался отобрать остатки тепла.
- Ба, а когда мы немца побьём? - с традиционным утренним вопросом я взгромоздился за большой обеденный стол.
- Скоро, внучек, скоро, - всегда отвечала бабушка и ставила передо мной металлическую кружку с разбавленным водой молоком и накрытую горбушкой хлеба. Мука в нём постепенно уменьшалась. Зато отчетливее проступала горечь крапивы. Но я молчал.
Мой отец бил немцев под Москвой, и я должен делиться с ним хлебом. Так объясняла баба Поля. Я всё понимал, хотя мне только шесть лет с небольшим. Я никогда не был глупым, а капризным стать не успел. В те годы мы взрослели быстрее, чем старели наши родители.
Батьку своего я почти не помнил. Он ушёл на фронт летом 41-го. Чёрные усы, слегка пожелтевшие от махорки, да терпкий запах свежескошенной луговой травы - всё, что осталось в памяти от отца. На старых поблёкших фотографиях он был совсем не таким, как мне представлялось. Лицо знакомое, но вот кто это, вспомнить не получалось.
- Вот язви тебя в душу, - раздался из сенцев скрипучий, как у колодезного журавля, голос. Что-то громыхнуло, я прыснул в кулак. Дед Прохор опять сослепу едва не споткнулся о Тимофея. - Пришибу тебя, чертяка рыжий. - Дед, тяжело ступая и опираясь на клюку, вошел в кухню, но продолжал грозить пальцем себе за спину. - Чуть не убил, злыдень ты окаянный.
Бабушка ставит на стол ещё одну кружку. У деда молоко разбавлено сильнее, но он выпивает его с большим удовольствием. Покряхтывает и вытирает ладонью бороду и усы, на которых, как роса на траве, висят мутно-белые капельки.
Дед, взглянув на меня из-под кустистых сероватого цвета бровей бледно-голубыми и подслеповатыми глазами, спросил:
- Опять сегодня с Федькой пойдёте к пруду германцев топить? - Я кивнул. - Ну, тодысь камыша нарвите, если ещё остался. Надо бы в сарае крышу подлатать, прохудилась малость.
- Нарвём.
- Только осторожнее, ноги не замочи и ручонки не порань, - наставляет бабушка, когда я спрыгиваю с табурета и выбегаю из кухни.
На улице тепло, но в ночь бывают заморозки, белёсые следы которых видны по утрам на деревьях и кустах. Осень успела выдуть летний зной из Чуйской долины и плеснуть золотом на листья тополей и карагачей. Ветер с гор несёт прохладу и, закрадываясь под одежду, холодит тело.
Я только успел выскочить за калитку, как увидел белобрысого Федьку, который размахивал палкой, словно Буденный саблей, и трусил в мою сторону.
- Пойдем фрицев топить? - щурит глаза конопатый дружок.
- Пойдём. Только камыша нарвать надо.
- Нарвём, - машет рукой Федька и устремляется вприпрыжку к околице, иногда поддергивая сползающие штаны.
У сельского пруда было тихо. Лишь изредка доносилось приглушённое тявканье собак. Ещё недавно здесь резвились колхозные утки. Они подобно белым пароходам рассекали зеленоватую, затянутую ряской воду, или терпеливо ныряли, смешно задирая розовые лапы. Иногда устраивали драки на берегу, широко расставляли крылья, шипели и разбрасывали вокруг перья и пух. Совсем как подушки, которые баба Поля раскладывала в палисаднике, сушила и поколачивала деревянной палкой.
Уток забрал фронт. Вслед за мужиками и сопливыми выпускниками сельской школы, пшеничным хлебом и парным молоком.
Мы с Федькой любили проводить время на пруду - это наш театр военных действий. Такое выражение я не раз слышал от деда, который, прежде чем порвать газету на самокрутки, внимательно её прочитывал вслух, а потому запомнил, как прилипчивый стишок.
Мы бросали в воду травинки и листочки, которые сразу превращались во вражеские корабли. Они подбирались к берегам нашей Родины. Ни я, ни Федька никогда не были на море, но мы не сомневались, что всё происходило именно так.
После появления вражеской эскадры я торжественным голосом, пытаясь скопировать радио, объявлял:
- Внимание! Внимание! Фрицы наступают.
- Огонь по гадам! - подхватывал Федька, и на плавающие травинки обрушивался град глиняных комьев или камней. Шансов выжить в такой переделке у врага не оставалось. Корабли противника ни разу не достигли нашего берега и не смогли высадить десант.
- А тётке Вальке вчера письмо принесли про Пашку, - сообщил Федька, вытирая грязные руки о штаны и шмыгая носом, на кончике которого засохло пятнышко глины.
- Откуда знаешь?
- Мамка с бабкой вечером говорили. Думали, я сплю, но я всё слышал. Сказали, что где-то возле моря его убили.
Я теребил зубами травинку и вспоминал Пашку. Он был самым хулиганистым подростком в селе. Курил вонючий самосад, гордо, заломив кепку и накинув потертый и не по размеру большой пиджак на плечи, ходил по улицам и гонял пацанов, даже нас с Федькой. Я боялся этого нескладного и угловатого детину, который воровал у своей матери самогон и распивал с дружками возле пруда, а потом горланил хрипловатым, часто срывающимся на фальцет голосом похабные песни.
Но теперь во мне проснулось что-то похожее на жалость, как два месяца назад, когда издох наш старый пёс Тузик. Один раз он меня хватанул за пальцы, и я обходил его стороной, но при случае обязательно дразнил. А когда собаки не стало, я плакал.
Уже тогда я понимал, что умереть - это не улететь на небо с ангелом, как говорила бабушка, а лечь в яму, в которую будут сыпать землю. А позже воткнут в холмик крест, словно ключ, что запрёт дверь за спиной навсегда покидающего свой дом.
- А ты боишься умереть? - отрешённо, словно роняю камешек в воду, спрашиваю я.
- А как это? - вскидывает голову Федька. Его пепельные глаза смотрят на меня с удивлением. Он всегда относился ко мне как к главному в нашей маленькой кампании. Я был выше его на полголовы и старше на два месяца.
- Ну, как Пашка?
- Это когда мамка и соседки плачут?
- Угу.
- Я не люблю, когда мамка плачет.
Играть больше не хотелось, и мы пошли ломать камыш. Его почти не осталось, но, побродив по берегу пруда, нам удалось собрать целый сноп.
Федька взял половину, прижал колючие стебли к груди и, смешно, как гусак, расставляя ноги, пошёл к селу. Я смотрел ему вслед, и мне вдруг стало жалко своего единственного друга. Я и предположить не мог, что накануне нового года Федьки не станет. Лихорадка за три дня сожрёт его, а женщины будут жечь костры, чтобы размягчить землю и похоронить иссохшее тело.
На его могилке вырастет тоненькая берёза, которую никто не сажал. Через три недели после смерти Федьки убьют его батьку, а мамку соседи вытащат из петли и, связав вожжами, отвезут в город Фрунзе1.
Она тихо и безвольно лежала на телеге, прикрытая тулупом, её чёрные волосы разметались по лицу и плечам. Даже холодное январское небо боялось заглянуть в потухшие и ввалившиеся глаза молодой женщины. Тогда я видел её последний раз.
Дед опирался на клюку и подслеповато щурился на нас с Федькой. Старый и сгорбленный, ежеминутно срывающийся в кашель, - мне всегда казалось, что так должен выглядеть Кощей Бессмертный. Только дед не был страшным и даже изредка баловал меня, покупая на рынке разноцветные леденцы. Или усадив на колени, начинал рассказывать, как сражался в Сибири с войсками Колчака, а потом был откомандирован в Среднюю Азию для борьбы с басмачами.
- Вот молодцы, внучки, - откашлявшись, похвалил нас дед. - Замесим глины и подлатаем крышу.
- Я домой, - сказал Федька, попрощался и поскакал, как красноармеец, по улице на невидимом коне. Он высоко вскидывал худощавые ноги и резко взмахивал правой рукой, поражая противников.
Дед потыкал клюкой в кучу сваленного у забора камыша и посмотрел на небо, по голубой бездонной поверхности которого плыли редкие облака-кораблики. Подумал, пошамкал бескровными губами и сказал:
- Снеси камыш в хлев. Негоже ему здесь валяться. Народ ноне охочим до воровства стал. Тянет и то, что раньше не замечал и за добро не признавал.
Пока я носил колючий камыш в хлев, дед с кряхтением устроился на крылечке и ловко свернул "козью ножку". Курил он самосад, от одного запаха которого в носу свербело, словно по нему водили гусиным пёрышком, на глаза наворачивались слёзы, а в горле першило, будто туда проскользнул муравей.
Из-за угла дома показался Тимофей. Мягко ступая, он приблизился к деду, с наслаждением потянулся и сел рядом. Обернулся хвостом вокруг передних лап. "Кот в унтах", - смеялась мать, если видела Тимофея в такой позе.
Крупный котяра цвета осеннего листа в темную коричневатую полоску был диковатым и агрессивным. Бабушка рассказывала, что в предках у Тимофея прописался камышовый кот. От домашних сородичей он унаследовал только одно - любил, когда ему чесали за ушами. Но позволял делать это лишь деду. С остальными домочадцами вёл себя подчеркнуто независимо и в руки не давался.
Если Тимофея подкармливали на кухне, он принимал еду с таким видом, словно делал одолжение, уплетая сметану или творог. Когда кота сняли с довольствия, он спокойно переключился на мышей и крыс, которых раньше ловил для развлечения и притаскивал на порог дома. Казалось, что война обошла его стороной, он был таким же упитанным, как и год назад, шерсть была густой и лоснилась, а характер оставался скверным.
Дед опустил ладонь со скрюченными артритом пальцами Тимофею на голову и стал почёсывать его за ухом. Кот прикрыл большие янтарного цвета глаза, перечеркнутые чёрным, как уголь, миндалевидным зрачком. Но я чувствовал, что это показное равнодушие. Наверняка Тимофей не выпускал меня из виду, четко отмечая все мои перемещения по двору.
- Что, чертяка рыжая, поохотился? Есть ещё кого ловить? - дед попыхивал "козьей ножкой" и прищуривал глаза от едкого дыма. - Оно, видишь, как дела у нас паскудно идут. Опять голодно стало. Самим скоро жрать нечего будет.
- Деда, а он разве тебя понимает? - спросил я, мелкими шажками приближаясь к крыльцу. Мне тоже хотелось погладить Тимофея, но пока ни разу не удавалось этого сделать. Если я подкрадывался к нему со спины, кот подпускал меня близко, но в последний момент отскакивал в сторону и удирал, задрав хвост.
- Стал бы я беседу заводить, если бы Тимофей ничего не понимал. Это люди, внучек, меж собой договориться не могут, а умный человек с тварью божией всегда общий язык найдёт. Если ты к Тимофею с открытой душой да без злого умысла подойдёшь, то и он к тебе потянется.
Мать уходила на смену в госпиталь, который располагался в трех верстах от нашего села, на окраине Фрунзе, всегда затемно. Возвращалась обычно поздно, чаще за полночь. Только изредка ей удавалось добраться туда или обратно на попутной телеге.
От матери пахло лекарствами, карболкой, усталостью и чужими страданиями. Эти запахи настолько впитались в неё, что я ощущал их и спустя годы после окончания войны, когда она вернулась на работу во вновь заработавший сельский медпункт. Госпиталь закрыли, он исчез незаметно, словно растворился, и лишь большое солдатское кладбище напоминало, что он существовал, а не привиделся моей матери в ночном кошмаре.
Сколько я ни просил её взять меня с собой на работу, она лишь отнёкивалась:
- Нечего, Миколка, тебе там делать. Мешать только будешь. Да и незачем смотреть на горе людское. Жизнь вся впереди - успеешь лиха хлебнуть.
Я слышал, как она плакала по ночам, накрывая голову подушкой и закусив край одеяла. Или когда сидела с бабушкой по вечерам на кухне:
- Такие молодые, а уже покалеченные. Их ещё девки не целовали, а они старики стариками. Ох, мама, как мне душу от этого разрывает. Но я терплю, вона все губы в кровь искусаю, чтобы не разреветься.
Бабушка обычно молчала, лишь изредка тяжело вздыхала и смахивала краешком передника набежавшую слезу. Если мамке хотелось порыдать, то бабуля прижимала её голову к своей груди и гладила по седеющим волосам. Но не всегда скопившуюся боль можно выплакать. Порой она засядет крепче любой занозы и беспрестанно бередит душу.
Однажды поздно вечером, дело к зиме шло, мать вернулась домой совсем расстроенная. Меня быстро спровадила спать. Но я, как и раньше, выскользнул из ещё не успевшей согреться постели и прокрался к кухне. За столом в колышущемся полумраке, который едва разгоняла свечка, сидели мать, дед и бабушка. Молча, что заставило меня насторожиться.
Я стоял и дрожал от холода, только зубами не клацал. Хату топили так, чтобы было чуть теплее, чем на улице. Зиму обещали суровую, вот дрова и берегли.
- Нормы опять урезают, - проговорила мать. Её голос подрагивал, она еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
- Ох, как же в зиму-то без припасов? - бабушка всплеснула руками и покачала головой.
- Не знаю, мама. У нас и менять на базаре уже нечего. Коленьке сейчас хорошо питаться надо, растёт ведь. Да и заболеть может, если ослабнет от голода.
- Может, обойдётся всё? Малец он крепкий, а ты беду не накликивай понапрасну. Глядишь, господь и смилостивится, - бабушка мелко, словно опасаясь, что её увидит кто-нибудь посторонний, перекрестилась на угол кухни. Там в тени пряталась старая почерневшая от печной гари и кухонного чада икона Николая Чудотворца.
Дед сухо кашлянул в кулак и вступил в разговор:
- Тимофея... это, если что забьём. Вон чертяка как к зиме отъелся, крупнее кроля стал. Хоть и кот, но мясо всё ж таки.
Я испугался и не мог поверить. Дед, который души не чаял в Тимофее, предлагал его убить! В глазах защипало, я едва не разревелся от такой несправедливости. Мне хотелось выскочить из укрытия и закричать, защитить кота. Но в то же миг в тёмном углу с другой стороны кухни что-то блеснуло, послышался шорох и тихое урчание.
Сколько я не всматривался, так ничего и не увидел. И тогда страх, словно оторвавшись от холодного пола, взобрался по ногам, царапнул по животу и сжал сердце. Я тихо, на цыпочках, стал отступать к своей комнате и внимательно всматривался в темноту. По стенам колыхались тени от свечи. Потом метнулся к кровати, залез с головой под одеяло, но долго не мог заснуть. Перед глазами стоял Тимофей, которого дед собрался забить, как до этого кроликов, когда они у нас ещё были.
Сон оказался сильнее моих страхов и постепенно сморил меня. А на следующее утро выяснилось, что Тимофей пропал.
- Никак, чертяка рыжий, что-то учуял, вот и сбёг, - говорил дед, качая головой. Но в его голосе не слышалось печали. Мне даже показалось, что в белой бороде, пожелтевшей от курения вокруг рта, прячется довольная ухмылка. - А может, кто до нас словить кота заприметил. Вот и сгинул Тимофей в чьём-то котле.
Но в это не верил ни сам дед, ни я. Слишком умён был Тимофей, чтобы так глупо расстаться с жизнью. Зато теперь каждое утро, только проснувшись, я спрашивал у бабушки не про немцев, а про кота. Но она лишь отрицательно качала головой.
Казалось, что с пропажей Тимофея в дом пришла беда. Все старались говорить тише, даже пол и двери скрипели глуше. У взрослых совсем исчезли улыбки, словно в одну из осенних ночей их забрал злой колдун.
Тимофей объявился через неделю. Я проснулся сам, с удивлением отметив, что бабушка не пришла мне пожелать доброго утра. Я лежал в тишине и рассматривал вязь из тонких трещинок на небеленом с начала войны потолке, когда услышал, что на кухне разговаривают. Голоса были приглушёнными, и любопытство живо вытянуло меня из постели.
Когда я вошёл на кухню, бабушка и дед внезапно замолчали. Будто и не говорили вовсе. На столе лежал комок чего-то розовато-белого с жёлтыми прожилками и густо облепленного комьями грязи.
- Ба, что это?
- Нога это, баранья, - сказала бабуля. В её глазах тенью скользил страх, словно она смотрела не на мясо, а на ядовитую змею.
- Тимофей притащил и на крыльце оставил, - продолжил дед.
- Он вернулся! - обрадовался я.
- Вернулся. Только ты, внучек, никому об этом не сказывай. За такой подарок нас по головке не погладят, - дед произнёс это так, что я всё понял. В его голосе впервые за многие годы лязгнул металл, который, как мне казалось, уже давно съела ржавчина старости.
- Что ж делать-то с этим? - бабушка присела на табурет и безвольно опустила на колени натруженные руки.
- Что-что. Спрятать надо в подпол, а Тимофею спасибо сказать, - ответил дед.
Он отвернулся от стола, глаза его блеснули. Так первый и последний раз в жизни я видел скупые слёзы деда Прохора. Проще было добыть воду из саксаула. Даже когда в 43-м из-под Москвы пришла похоронка на его сына, моёго батьку, он не проронил слезы, только ещё сильнее постарел и сгорбился.
Бишкек, 4-16 декабря 2009 года.
1 - Фрунзе - название города Пишпека в советское время, столицы Киргизской ССР. После развала Советского Союза, в 1992 году он переименован в Бишкек. [назад]
|