Квашнина Елена Дмитриевна : другие произведения.

Царская чашка

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


ЦАРСКАЯ ЧАШКА
рассказ

Моему деду и таким же страстотерпцам, как он, прошедшим в своей жизни огонь, воду и медные трубы, но сумевшим на самом донышке сердца сохранить любовь, посвящаю я этот рассказ.

Когда эта чашка появилась в доме - никто не помнил. То ли было это очень давно, то ли появилась она незаметно.
Вот странно. Такая чашка не может появиться незаметно. Даже и не чашка, а чайная пара: высокий бокал, по форме напоминающий колокольчик, и необъятное к нему блюдце. Яркая, нарядная, броская чайная пара. Юбилейная, так сказать. Дед заявлял на неё свои права. С ним никто не спорил. Вполне вероятно, что именно ему и принадлежало это великолепие. Должно быть, Совет ветеранов подарил к празднику. Или кто из родственников, друзей расстарался ко дню рождения? Однажды бабушка, любившая ухватить кусочек из чужой тарелки, воспользоваться чужой вилкой или полотенцем, зацепила дедов бокал. Только она налила чаю в широченное блюдце, чтобы с шумом хлебнуть оттуда благословенной жидкости, как рядом возник дед. Трудно себе представить, что за скандал тогда разразился. Никто не ждал от деда столь неуправляемой ярости. Бабушка сроду ни у кого в долгу не оставалась. Тоже на крик перешла.
- Это почему мне нельзя её брать? Царская она у тебя, что ли?
- А хоть бы и царская, - ещё пуще взъярился дед.
Бабушка дождалась минуты относительного затишья и демонстративно плюнула в сторону деда. С тех пор она предпочитала низенькие пузатые чашки с росписью под "агашку". Дочь с зятем любили свой китайский сервиз. А крохотная внучка зарилась на дореволюционные стаканы в высоких серебряных подстаканниках. Маленькая ещё, что с неё взять? Маленькие любят блестящее.
Чаёвничать в семье любили. Пили чай и поодиночке, и всей семьёй. Только дед изменял этой семейной любви всё чаще. В его душе горячие напитки постепенно уступали место горячительным. Говоря попросту, дед пил. И чем дальше, тем больше. Пьяный же он становился невыносим. В плохом настроении искал, к чему бы придраться? Цеплялся к каждой мелочи, изводя занудными нравоучениями, грозящими в любой момент перерасти в значительный скандал. В хорошем настроении оживлялся ещё больше. Много и громко говорил, размахивая руками. Требовал, чтобы с ним играли в домино, в карты. Рассказывал никому не интересные истории. Впрочем, нет, внучке было интересно. Она прилипала к деду, смешно тараща глазёнки и приоткрыв ротик. Бабушка или мать отгоняли её. Бабушка при этом громко ругалась. Мать, вроде, и не ругалась, но получалось ещё страшнее. Зять недовольно кривился, только молчал. А что он мог сказать? Жил ведь в примаках. Увести жену с дочерью из этого дома ему было некуда. Чаще всего именно ему приходилось составлять деду компанию в карточной игре и выслушивать тогда одни и те же истории в который раз подряд. Именно ему приходилось доказывать деду, что не Иван Грозный приказал бороды брить, а Пётр Первый. Был у деда такой бзик - все достижения Петра Первого приписывать Иоанну. Доказать обратное не представлялось возможным. Поначалу зять спорил, незаметно впадая в азарт. Потом сообразил, что спорить бесполезно. Надоевшая игра затягивалась до безобразия. И зять стремился побыстрее и поразгромней проиграть. Это казалось ему легче, проще. Никакой выигрыш не стоил душевного комфорта и спокойствия. А дед проигрывать не любил. С шумом тогда бросал на стол карты или доминошные кости. Орал, что партнёр жульничает, что не знает правил, что так не играют. При этом сам он жульничал невообразимо, постоянно придумывал свои собственные правила. Если выигрывал, весело кричал:
- Руки в гору, я Дубровский!
- Котовский, - автоматически поправлял зять. Знал, что не надо бы этого делать, что дед может затеять бесконечный, никому ненужный спор. Знал, да удержаться не мог.
- Ну, Котовский, - чаще всего легко соглашался дед, пребывая в эйфории от выигрыша. И, сдавая карты для очередного кона, в который раз начинал громогласно вспоминать, как поднимал за передок трактор, как отстал от поезда по дороге в черноморский санаторий и три дня разминался красненьким в станционном буфете, ожидая документов, как ел тухлую конину в окружении во время войны, как год беспризорничал, добираясь из Поволжья в Москву к родственникам то ли в 23-м, то ли в 24-м году, после того, как отца взяли чекисты. Близкие тогда страдальчески морщились, старались найти благовидный предлог и сбежать. Все эти истории они знали наизусть. Только внучка отмечала для себя, что каждый раз дедовы байки звучали по-новому. Основа была постоянной, а детали менялись и очень сильно.
Дед смотрел на внучку, и в глазах его прыгали смешинки. По лицу было видно, что задумал какую-нибудь каверзу. Он открывал бутылку пива и всю целиком выливал в свою царскую чашку. Оглядывался, нет ли рядом зятя. Нет? Тогда манил внучку к себе. Требовал:
- На, пей. Пей, тебе говорят! Полезно.
Внучка делала один глоток, другой. Кривилась: горько. Бабушка налетала рассерженной квочкой:
- Ты совсем очумел, старый! Ребёнка спаивать! Ишь чего удумал!
Начинала ругаться и дочь. Их голоса составляли целый оркестр, ради звучания которого и затевалась сия каверза. Дед довольно хохотал. Хлопал себя ладонями по ляжкам. Он ничуть не боялся бабушкиных криков. И "оркестра" не боялся. Вот когда одна дочь начинала с ним ругаться, да по-серьёзному, тогда - да, ему становилось не по себе. Характер у дочери был жёсткий, неласковый. И дед старался лишний раз ей под горячую руку не попадаться. Но и дочери он не сильно боялся. Зятя? Зять за спаивание внучки мог деду и в морду дать. И не посмотрел бы, что могут из дома выгнать. Потому-то дед и оглядывался перед тем, как схулиганить. Потому и наливал пиво в свою царскую чашку. Пена спадет и поди, разберись, что за жидкость там плещется, если не принюхаться, если не глотнуть. А может, лимонад, ситро какое-нибудь?!
Но пиво - так, цветочки. Это деду прощалось. Гораздо тяжелее семья воспринимала его пьянки.
Пить дед любил с размахом. Чтоб друзья-приятели сидели рядом. Чтобы стол от закусок ломился. Чтобы были музыка, шум, веселье. Пока не свалятся гуляющие под стол. А утром все в той же компании так же широко опохмеляться. И друзей-приятелей у деда была тьма тьмущая. Все к нему шли. Иной раз дня без застолья не проходило. Внучка маленькая спит? Тишина нужна? Ничего, пусть привыкает. Режим благоприятствования детям вреден. Или он, дед, нормальный отдых не заслужил?
- Я за вас всех воевал, - бил себя кулаком в грудь дед. - В ногу ранен. Глаза лишился. И двух пальцев. Вот.
Он махал у дочери перед лицом рукой с двумя культями. Нарочно доставал из глазницы искусственный глаз. Дочь это мало трогало.
- Все воевали. Не один ты. Все раненые. Но никто больше так себя не ведёт, - огрызалась она.
- Да что ты понимаешь! - заводился дед. - Я в Днепре тонул, меня чуть не расстреляли.
- Чуть-чуть не считается. И потом: ведь не расстреляли же?! - уже спокойнее, но еще более жестко реагировала дочь.
- Прожила бы ты такую жизнь, как я!
- У меня своя жизнь не из легких, - бросала дочь и больше уже не спорила. Уходила в другой конец квартиры, чтобы не видеть и не слышать отца. Уводила от деда внучку.
Время шло. Внучка росла. Дочь с зятем из молодой пары превращались в пару зрелую. Бабушка достойно старела, по-прежнему командуя жизнью в их перенаселенной квартире. Но командовала уже не так громогласно, как раньше. И только дед пугал, вызывая у близких все большее отвращение. Он пил и пил, и пил. Ну, как, скажите на милость, могли класть на лечение в малодоступные простым смертным военные госпитали этого опускающегося на глазах алкоголика? Что себе думал Совет ветеранов, преподнося ему на праздники неслыханной дороговизны и дефицитности подарки? Одна хрустальная ваза для фруктов на посеребрённой ножке чего стоила. Почему другим ветеранам подарки доставались куда более скромные? По большей части праздничная открытка к "красной" дате да букетик дежурных гвоздик. Чем, интересно, дед был лучше других ветеранов? Никак не мог быть лучше. Все пил да хулиганил. Дважды его от белой горячки лечили. Он ведь иногда даже буйным становился. А иногда - наоборот, слишком тихим. Выпивал бутылку водки и шел на диван, который всегда требовал держать раздвинутым. Ложился на этот диван лицом к стене, спиной к остальному миру, прежде всего к родным. Затыкал уши, чтобы не слышать слишком громко высказываемое бабушкой мнение о его пьянстве. И спал. Или делал вид, что спит. Никто не пытался разобраться. Главное, не буянит. И то хорошо.
Вся семья сразу затихала. Во-первых, наслаждались тишиной. Разговоры вели лишь по необходимости. Делали это на кухне приглушенными голосами, как будто на диване в большой комнате спал неизлечимый больной. Не деда жалели. Себя берегли. Во-вторых, никому не хотелось становиться причиной неурочного дедова пробуждения. Процесс этого самого пробуждения был невероятно неприятным. Настолько неприятным, что его и описывать-то не хочется. Даже внучка, всегда более остальных терпимая к деду, старалась не стать случайным наблюдателем. Но и в маленькой комнате, и на кухне всё было слышно отлично. Слегка приглушённо, но явственно. Члены семьи жалко гримасничали, передёргивались, отводили глаза в сторону, чтобы не встречаться друг с другом взглядами, начинали оживлённо разговаривать на любую, самую пустяковую тему, лишь бы не слышать звуков, доносящихся из большой комнаты. А ещё начинали искать поводы уйти из дома на определённое время. Кто-то говорил, что хлеба осталось мало и, пока булочная не закрылась, надо бы за хлебушком сбегать. Кто-то вспоминал, что хотел зайти к соседям отдать лампочку, которую взяли когда-то взаймы и забывали вернуть вот уже года три. Бабушка непременно хваталась за мусорное ведро, забывая, что это обязанность внучки. Но редко когда удавалось всем вовремя разбежаться. Обычно дед появлялся на кухне в разгар рассуждений о срочных делах. И сразу тянулся к своей царской чашке.
Если до сна дед являл собой зрелище малопривлекательное, то после на него вообще невозможно было смотреть. Широкие, при появлении на свет бывшие, вероятно, синими, тренировочные штаны, изрядно поношенные и с "пузырями" на коленях. Растянутая до невообразимого размера белая майка из дешёвого хлопчатобумажного трикотажа. Лямки у майки от времени и бесконечных стирок изрядно удлинились и потому постоянно спадали с когда-то широких и мускулистых, а теперь худых и дряблых плеч. Дед забывал поправлять лямки. И одна из них всё время находилась в висячем положении. Лицо деда, и без того одутловатое в последние годы, казалось ещё более опухшим, отдающим нездоровой желтизной. Под глазами темнели набрякшие "мешки". За те несколько часов, что он спал, умудрялся обрасти лёгкой щетиной, которая делала его лицо совсем неопрятным. Волосы жидкими полуседыми сосульками свисали на лоб. Из-под этих влажных прядок семью недобро оглядывали мутные, неопределенного цвета глаза.
- Ну, что, вороньё? - с очевидной неприязнью спрашивал он. - Гнездуетесь?
Тянулся за чайничком с заваркой и всю её выливал в свою царскую чашку. Носик чайничка меленько и потому особенно неприятно стучал о край чашки. У деда с перепою тряслись руки. Семья брезгливо наблюдала за ним, а он из-под нависших бровей с такой же брезгливостью наблюдал за семьёй. И делал всё, чтобы доставить побольше неприятных ощущений близким. Хекал, перхал горлом, откашливался, с омерзительным шумом и хлюпами втягивал в себя горячий чай. Чем больше дёргались бабушка, дочь с зятем и внучка, тем веселей становился он. Внучка по молодости, хоть ее и передергивало порой, прощала деду разные пакости. Её интересы тогда лежали в другой области, за пределами родной квартиры. Семейные неприятности проходили рядом по касательной, не затрагивая ее душу. В роли стороннего наблюдателя ей, конечно, приходилось легче остальных. Она пока взирала на происходящее, не становясь окончательно на чью-либо сторону. А каково было этим самым остальным? У них-то как раз все интересы сходились на доме, на семье. И рады бы сбежать, да некуда.
Напившись чаю, дед каркающим голосом требовал:
- Ты, это... Мать, майку мне там чистую дай. И "тормозков" сообрази штук пять.
"Тормозками" дед называл обыкновенные бутерброды.
Бабушка уходила за чистыми вещами: майкой, трусами, рубашкой и брюками. Одновременно хорошо поставленным командирским голосом высказывала, что именно думает о своём муже. Её слова были отлично слышны из любого уголка квартиры.
Дочь начинала делать бутерброды и тоже высказывала своё мнение:
- "Тормозки" требуешь. А на какие шиши? Зарплату последнюю приятелю подарил. Ведь подарил? Пенсию подчистую пропиваешь.
- Не твоё дело, как я свою пенсию трачу, - огрызался дед. - А Петьке деньги во как нужны были.
Он проводил жёлтым от никотина ногтем большого пальца резкую черту по горлу. Уже более миролюбиво пояснял:
- У Петьки жена в больнице на операции. Врачам коньяк отнеси, медсёстрам шоколадки, санитаркам каждый день по "трёшке", чтоб пеленки вовремя меняли, "утку" подносили. Тебе-то объяснять не надо. Ты вон сколько денег потратила, когда мать в больнице лежала. А Петька - мужик хороший. Он непременно отдаст. Когда сможет.
- Ага, отдаст, как же, жди! - издевалась дочь, не верившая в Петькины "сказки". - Да кто и когда тебе долги отдавал! Не помнишь?! Вот и я не помню. Зарплатой ты друзей поддерживаешь, меценат долбанный. Пенсию пропиваешь, алкоголик несчастный. Кто тебя содержать-то должен? Пушкин?
- А дочь с зятем должны, - хмыкал дед.
Внучке в этом хмыканье чудилось что-то горькое. Дочь видела одно сплошное хамство, словно она не выполняла добросовестно свой дочерний долг.
- Это с какой стати я тебя содержать должна?! - шла она в атаку. - Понимаю ещё, если бы ты немощным был да не пил. А то пьёшь, куражишься. На это у тебя сил хватает.
- Я тебя, поганку, вырастил, - закипал дед, - образование дал.
- Образование я сама получила, - отзывалась дочь, яростно кромсая сыр. - А растил ты меня... Доброго слова от тебя за всю жизнь не слышала. Маленькую ни разу по голове не погладил, только гонял не по делу.
- Очень даже по делу, - продолжал кипеть дед. - Детей надо в строгости содержать. Тогда из них толк выйдет. И меня в строгости содержали, пока семья была. А что голодно тебе было, так и все голодали. Многим хуже приходилось. Война вон какая была. Потом страну восстанавливали.
- Да брось ты... - теперь хмыкала уже дочь. - Вы с матерью по ресторанам ходили, а я чужие вещи донашивала. Жрать в доме вечно нечего было.
- А это ты своей матери претензии предъявляй. Деньги я ей приносил по тем временам очень хорошие. Куда она их девала? - ехидно щурился дед. - Очередной отрез покупала? Или очередную голодную подругу подкармливала? Или себе, любимой, колбаски с сальцем добывала? Обед ей зачастую лениво было готовить. Колбасы отрежет с хлебом и ладно.
Тут он задумывался ненадолго и продолжал уже тише:
- На счет колбасы точно не знаю. От соседок слышал. А соседкам особой веры нет. Но отрезов на платья, на костюмы там, на пальто... У твоей матери до сих пор ими два шкафа под завязку набиты. И ведь никому ничего из них так и не сшили.
Дочь молчала. Крыть было не чем.
- Ты лучше то вспомни, - уже совсем тихо замечал дед, - что когда меня по ранению демобилизовали, я, весь израненный, где только не шлялся, какие только законы не нарушал. Три месяца за то в кутузке отмантулил. Могли бы и расстрелять по военному времени. Пожалели инвалида. И это всё, чтобы еды вам достать. Да ещё ваших родственников деревенских поддержать немного. Через это я, можно сказать, теперь такой больной.
- Мешок картошки вспомнил! - возмущалась неожиданно возникавшая в дверях бабушка, державшая в руках стопку чистых вещей. - Один раз помог. А потом всю жизнь этим мешком картошки меня и мою родню попрекаешь!
Бабушка с надеждой ждала поддержки от дочери. Но та молчала. Хорошо помнила, хоть и была в те годы маленькой, что означал мешок посевной картошки в 44-м году. Жизнь означал, еду по осени означал. Есть хотелось все время. Мерещилась еда иной раз и средь белого дня, как наваждение, как мираж в пустыне. И радость от того мешка картошки помнилась до сих пор. Вот дочь и молчала.
Не дождавшись подкрепления от дочери, бабушка снова отважно налетала на деда:
- Больной он, видите ли! - ухмылялась она. - Симулянт ты и пискулянт!
- Вот умру, - сразу ощетинивался успокоившийся уже было дед, - тогда пожалеете. Тогда вспомните меня. Да поздно будет.
- Умрёшь ты, как же, - издевалась бабушка. - Дождёшься от тебя. Да ты всех нас, вместе взятых, переживёшь, потому как у тебя организм насквозь проспиртовался. Тебя теперь никакая зараза не возьмёт.
- А если у меня рак? - заинтересованно спрашивал дед и внимательно оглядывал лица присутствующих. Наверное, пытался определить их отношение к своим предполагаемым болезни и смерти.
- Дурак у тебя, а не рак, - отрезала бабушка и сбрасывала с рук чистые вещи ему на колени.
Верить в какие-то серьезные болезни у деда не хотел никто. Ну, какие ещё болезни? Крепкий пока мужик, хоть и пьёт, как сапожник. Про осколки, оставшиеся у деда в теле после ранения и не удалённые полевым хирургом, не вспоминалось. Привыкли к жалобам типа "Опять шевелится, стервь". Привыкли к его самолечению, к ковырянию в старых ранах, когда дед, бормоча под нос непонятное, сам добывал из себя ещё один осколок и гордо показывал его каждому встречному-поперечному. Бабушка тогда ругалась, что опять все бельё в крови и одежда тоже. Через день или два рана у деда затягиваться начинала. Он успокаивался. А больше, вроде, никаких болезней и не было. Вон, раз в год месячишко в госпитале полежит, выписку оттуда домой принесет, а в выписке - полный порядок, опять про те же надоевшие всем "гуляющие" осколки, то есть ничего устрашающего. По какой такой надобности его в госпиталях держали? Непонятно. Через знакомых, видно, добивался. Отпуск себе увеличивал, да от семьи отдыхал.
Зять в подобные разговоры не встревал. Делал вид, что прокладки у крана меняет, замок чинит, отошедший от стены плинтус на место пристраивает. Вобщем, изображал полную сосредоточенность на важном и полезном для всех деле. Но в глубине души тестя не одобрял. У самого зятя отец тоже вернулся с фронта сильно израненный, тоже пил и не особо в этом с семьей считался. Но не симулировал, не устраивал провокаций. Когда почувствовал себя плохо, лег в больницу, где через несколько месяцев и скончался, ничем не обременив близких. Тесть же вовсю куражился. Значит, не так и плохо ему, как он намекает. Тем не менее, зять предпочитал ни во что не вмешиваться, не видеть происходящего, не слышать, не придавать особого значения. То есть, зятю казалось, что именно такое поведение является истинно мужским.
Дочь вспоминала, как в один довольно ясный осенний день она стояла на улице, маленькая совсем, и ей сказал кто-то: "Смотри! Твой папка идет. Это ведь папка твой". Как все они: и малышня, и ребятишки постарше - ждали тогда отцов с фронта. Какая это была невероятная радость, если отец - живой и вернулся. Но она радости не почувствовала. Глядела на страшного одноглазого мужика, заросшего щетиной, и ей хотелось убежать от него, спрятаться. Гордиться им она почему-то не могла. Да и чем там было гордиться? Ни орденов у него, ни стоящих медалей. А он еще и спекулировать начал. Вот стыдоба-то! А потом его посадили. Ненадолго. Но в глаза сверстникам и соседям смотреть стало совсем невозможно. У всех отцы, мужья, братья на войне геройские подвиги совершают, а ее папка в тюрьму за спекуляцию загремел. И всю жизнь он так. Теперь вот болезнь какую-то себе придумал.
Внучке было проще. По мнению взрослых, у неё ещё права голоса не было. Её мнения никто не спрашивал. И она отмалчивалась на законных основаниях. Но при этом немного хитрила. Бросала сочувствующие взгляды то деду, когда мать с бабкой не видели, то матери с бабкой, когда не видел дед. Не то, чтобы она была двуличной особой. Просто любила и жалела всех, но как примирить враждующие стороны - не знала. По молодости лет и не догадывалась даже, что примирить их невозможно. Вставать на сторону бабушки, матери и отца ей не хотелось. А открыто заступиться за деда побаивалась. Единственное доступное ей проявление сочувствия деду выражалось просто и незатейливо. Как только дед с вещами подмышкой удалялся с кухни для переодевания, она брала его царскую чашку и бережно, тщательно вымывала её. Затем сухо насухо вытирала. Ставила на одно и то же место, откуда деду легко её будет достать. Знала, что кроме неё никто до дедовой чашки не дотронется. Из брезгливости. И будет тогда царская чашка стоять на столе грязная.
- И что ты её всё время намываешь? - ворчала бабушка.
- Так грязная же, - оправдывалась внучка.
- Грохнуть бы эту чашку об пол, - продолжала ворчать бабушка. - Царская она у него, видите ли. Вот разобью её когда-нибудь в мелкие кусочки, пусть тогда поплачет, попереживает. Может, и нас хоть немножко поймёт.
Поплачет. Этого внучка представить себе никак не могла. Нет, дед, конечно, умел плакать. Его слезы она много раз видела. Но всегда только 9-го мая. Тогда дед напивался до умопомрачения и действительно плакал. Не навзрыд. Без всхлипов. Но слёзы текли и текли по его одутловатому лицу и какие-то сдавленные звуки слышались в его груди. Рыдания? Рыданиями не назовёшь. Стоны? И не стоны. Непонятно что. Ни по каким другим поводам ждать от деда плача не приходилось. Даже на похоронах близких и друзей. Он тогда бывал мрачным, насупленным. Весь вид его являл воплощенное горе. Бывало, что ненароком скатятся одна-две скупые слезинки. Но и всё. Это ведь плачем не назовёшь?
Пока внучка пыталась представить себе осколки царской чашки и плачущего над ними деда, тот неторопливо одевался, брился и, уже вполне прилично выглядя, отбывал на работу. Все облегчённо вздыхали. Два вечера, две ночи и два утра можно было жить спокойно. А потом целые сутки опять мучиться. Дед работал ночным сторожем на какой-то швейной фабричонке, да еще на складе неизвестной и ему самому продукции. И там, и там работал ночь через две. В перерывах между фабричонкой и складом домой заходил пообедать, стакан водки выпить и подремать. В свободные же сутки давал семье "прикурить" по полной программе. Его дежурств ждали, как манны небесной. Работа малооплачиваемая, малоуважаемая. Но все же именно ей семья была благодарна.
Предыдущее место работы деда было и престижней, и лучше оплачивалось, но значительно тяжелее доставалось семье. Пару лет дед подвизался швейцаром в цирке на Цветном бульваре. В великолепной, шитой золотом униформе стоял он у частично застеклённых дверей, похожий на важного генерала. Откуда-то у него тогда появлялись вальяжные барские манеры. Он, как хозяин, широкими и в то же время сдержанными жестами показывал зрителям дорогу к раздевалке, буфету и другим местам общественного пользования. Шикарным дамочкам помогал снимать меховые манто. И мог вполне "галантерейно" целовать дамочкам их холёные, унизанные перстнями ручки. Дамочки не оскорблялись. Наоборот, расцветали. И его не оскорбляли чаевыми. Не лакей ведь. Швейцар. Великое искусство - служить, не прислуживаясь. Дед владел им в полной мере. Короче, в роли швейцара он был неподражаем. Постоянные зрители перед ним заискивали, впервые пришедшие в цирк - робели. В самом цирке его уважали и ценили. Может, даже успели полюбить. Он не участвовал в интригах, не требовал льгот и поблажек, как инвалид войны, почти не болел. То, что внучка его бывала на всех премьерах и вдоволь насмотрелась цирковых знаменитостей с первого ряда партера, не бог весть какой урон для цирка. Зато дед оказывал куда более весомые услуги цирковой администрации. Он бесплатно предоставлял гастролирующим артистам ночёвки у себя в квартире. Им не приходилось выбивать и оплачивать гостиничные номера. Ночевали у него и сильно загулявшие, спасавшиеся от разгневанных жён московские цирковые. Ещё бы администрации не любить такого альтруиста. А вот каково приходилось его семье? Представьте себе, что вам ночью надо идти в туалет, перешагивая через спящих на полу впритык друг к другу незнакомых людей, в коридоре биться боками о стоящие один на другом разномастные сундуки и короба. Утром побудка на два часа раньше обычного, ибо цирковые вставали очень рано. В ванную и туалет не попадёшь. По всей квартире смех, шум, ругань, невообразимая толкотня. И так недели две подряд. А то и месяц. Кто угодно рехнётся. Вобщем, когда однажды дед привел на постой семейную пару дрессировщиков, не пожелавших оставить одну из своих обезьян в цирковом зверинце и прихвативших её с собой, вопрос о смене им работы был решён окончательно и бесповоротно. Нет, артистов не выгнали. Они всё гастрольное время прожили в доме. Внучка от души наигралась с шимпанзе. Но после отъезда дрессировщиков и бабушка, и дочь, и даже вечно молчащий зять категорически потребовали увольнения из цирка. Деду пришлось уступить.
Вообще-то, он мог и не работать. Ветеран, инвалид войны, пенсионер. Имел право. Только сидеть весь день дома? До самого вечера один на один с бабушкой? Ну, или по крайней мере до обеда? Ему это было не по нутру. Вот он и устроился ночным сторожем. И даже в два места сразу. По своей трудовой книжке и по бабушкиной. Дежурил за себя и за неё. При этом "её" зарплату отдавал ей всю до копейки.
Странные были понятия у деда. И всё более странным становился он сам. Домашние списывали его странности на неумеренное потребление спиртного, прежде всего водки, которую дед предпочитал остальным видам горячительного, хотя пил все, что имело крепость свыше шести градусов.
- Да-а... - вздыхал зять. - Спивается дед. Вон, болеть начинает.
- Столько пить и не болеть, - отзывалась бабушка, - это организм какой иметь надо!
- Ага, - соглашалась дочь. - Из железобетона.
И только внучка молча вздыхала. Она, как и другие члены семьи, видела: дед сдаёт на глазах. Но вызывало это у неё совсем другие чувства. Ей становилось страшно, когда она видела его отвисшие по-бульдожьи щёки, внезапную бледность и беспричинные капли пота на лбу. Представить себе другую жизнь, без деда, ей казалось невозможным. Поневоле вспоминались разные картинки из далёкого, самого раннего детства. Особенно часто бередила память одна картинка. Вот дед стоит у подворотни в компании двух друзей. На нем шикарный светлый пыльник. На шее - тонкое шёлковое кашне, на голове - пижонская шляпа. Его друзья в таких же светлых пыльниках и пижонских фетровых шляпах. От всех троих пахнет дорогим одеколоном, дорогим табаком и качественной кожей ремней, портмоне, портсигаров. Смесь этих запахов с тех пор ассоциировалась у внучки с настоящим мужским ароматом, шикарным, без дешёвых претензий. С течением времени перестал благоухать дорогой табак. Кожаные изделия даже в галантерее на прилавке не источали крепкий дух. А вместо одеколонов стали пользоваться импортной туалетной водой, вносящей нотку женственности в облик мужчины. Но тот давний запах словно застрял в ноздрях у внучки. Она могла вызвать его в памяти в любой момент. Кого они тогда ждали у подворотни на Трубной, дед и его двое друзей? Кажется, ещё одного приятеля. Тот подъехал на машине. Волга? Нет, вроде, Москвич-407-й. Светло-бежевого цвета. По тем временам настоящий шик. Этот четвёртый приятель припарковал машину, неторопливо вылез. Мужчины обменялись крепким рукопожатием и неспешно, с достоинством пошли в сторону Неглинной. В Москве все тогда ходили неспешно. Не умели ещё бегать сломя голову. В памяти внучки осталось убеждение, что в этой четвёрке дед был самым красивым, самым значительным. И женщины оглядывались именно на него. Видимо, их не смущали широкие "волжские" скулы, смуглость кожи, чуть косой, мордовский разрез глаз. Зато эти карие мордовские глаза весело блестели и смотрели на женщин с победительной уверенностью.
- О! - возмущалась тогда бабушка, выводившая внучку на прогулку. - Пошёл хвостом вертеть налево и направо, юбочник проклятый!
А внучке нравилось, что чужие красивые тётеньки смотрели вслед деду, а не его друзьям. Ну, кто мешал бабушке сделать перманент, надеть панбархатное платье, накрасить губы? Ведь были же у бабушки и панбархатное платье, и модные туфли-"пупсики" с высокой шнуровкой, о каких все эти тётеньки и мечтать не смели. И губная помада была. И золотые украшения. Нет, бабушка предпочитала, по-деревенски накинув платок поверх хорошего драпового пальто с каракулевым воротником, сидеть в компании с соседками на лавочке в крохотном дворике. Кормить голубей пшеном и перемывать косточки "ближнему". Внучка любила бабушку, но внутренне была на стороне деда. По малолетству не умела ещё до конца понять происходящее, разобраться в нём, опиралась лишь на смутные ощущения. Потом, когда вошла в отроческий возраст и стала понимать немного больше, перешла на сторону бабушки. Слушала её рассказы и возмущённые рассуждения о дедовых проделках и сама возмущалась. Только-только начинала ощущать свою причастность к великому и таинственному сообществу женщин. Не до конца, конечно. Но ведь к краешку-то уже прикоснулась. А женщина женщину должна понимать и поддерживать. Так ей в то время казалось. Отроковица, что с неё возьмёшь? Но и этот этап благополучно прошёл. Теперь внучка слушала другие разговоры.
- Я тестя здесь очень даже понимаю, - задумчиво говорил зять.
- Ага! - возмущалась дочь. - Мужская солидарность! Куда же без неё?! Ты бы, наверное, и сам так хотел, да смелости не хватает.
- При чём тут мужская солидарность? И смелость тут при чём? - отвечал зять, пытаясь не реагировать на обидные слова супруги. - Ты посмотри сначала на своего отца. А потом посмотри на свою мать. Это же день и ночь.
- Ну, правильно, противоположности сходятся.
- При чём здесь противоположности? Это же разные миры. Совсем разные.
Зять тряс в воздухе указательным пальцем, видимо, пытаясь этим жестом подчеркнуть значимость своих слов. У него не получалось доступно объяснить жене занимавшую его мысль.
- Я вообще удивляюсь, как он на ней женился?! Зачем ему была нужна деревенская? Городских не хватало?
- Ты мою мать не обижай, - тут же поджимала губы дочь. - Она красавица была. За ней женихи толпами бегали. Дядя Коля по ней до сих пор вздыхает.
- Это, потому что он с ней не живёт, - отмахивался зять. - Да и не в красоте дело.
- Конечно, не в красоте. Они же любили друг друга.
- Какая тут любовь? О чём ты? Дело вовсе не в любви.
- Ну, и не в том, что она деревенская.
- И в том, и не в том. С такой ленью, как у неё, её бы и в деревне терпеть долго не стали. А такого дремучего сознания сейчас и в деревне уже не найдёшь. Дореволюционное что-то. Пещерное даже. Ведь сёстры её не такие? Ну, вот, видишь, совсем не такие. А тоже деревенские.
- Сравнил, называется. Они на фронте были. Это совсем другая жизнь, другие законы и психология. Тягот-то сколько вынесли.
- Войну, говоришь, прошли и горя хлебнули? - хмыкал зять. - Так и в тылу несладко было. Ты вот мне лучше скажи, а карманы у мужа она зачем шмонает? И ведь всё, что найдёт, прячет. Под спуд. Как бурундук, ей-богу.
- Да у отца все заначки на выпивку. Пусть лучше мать эти деньги прячет, чем он пропьёт, - отбивалась дочь.
- Да-да. А тёща моя подкопит этих заначек и очередное золотое кольцо купит. Потолще. С хорошим камушком. Или серёжки. Да ладно бы носила, а то ведь забурундучит, чтоб никто не знал и не видел. И будет по десять раз на дню окна и двери проверять: закрыты ли, хорошо ли закрыты? Ты знаешь, что она всё время прислушивается к шагам за дверью? Вдруг её грабить идут? Посмотри, она даже в магазин перестала выходить. Боится, что пока творог с молоком покупает, квартиру обворуют.
- А нам она деньгами не помогает? А племянникам и племянницам? - окончательно вскипала дочь, обиженная словами мужа до глубины души. - Пусть лучше папенька эти деньги пропьёт? Посмотри, кого ты защищаешь! Он же алкоголик давно! Из дома тащить начинает!
- Да, - отыгрывал назад зять, сдавая позиции. - Спивается твой отец, спивается. Против правды не попрёшь. Но ведь раньше-то орёл был!
- Орёл! - издевательски ухмылялась дочь.
Разговор угасал сам собой. А внучка ещё долго потом обдумывала слова родителей. Нет-нет, а всплывали в памяти подобные беседы. И тогда она внимательней приглядывалась к деду и бабушке. Сравнивала их. Со своей, конечно, позиции сравнивала. И предпочтение в глубине души отдавала всё-таки деду, хоть он и впрямь становился натуральным алкоголиком. Бабушка внучку любила, баловала. Но, во-первых, как бы снисходя до внучки, как с барского плеча что-то отдавая. А во-вторых, требовала за это отдачи любовью и лаской. Дед же не требовал ничего, кроме элементарного уважения. Он просто любил. Не так сильно, чтобы ради внучки бросить пить. Но всё равно очень сильно. И она лишний раз убедилась в этом, когда дед умер.
За неделю до дня рождения внучки он неожиданно слег. Первоначально семья решила, что у деда острый приступ симуляции. Ведь жаловался он весь прошедший год на плохое самочувствие, а пил и вёл себя по-прежнему. Ну, и зачем жаловался? Никак на внимание близких рассчитывал? Напрасно. Раньше зятя с внучкой либо бабушка, либо дочь успевали ответить на такие жалобы:
- Ты бы пил поменьше, тогда бы и чувствовал себя получше.
Дед плевался в ответ на такие слова и замолкал, уходил в себя. А тут взял да и слёг. Ему, конечно, не поверили. Но для порядка и очистки совести участкового врача вызвали.
Участковым врачом была очень милая и симпатичная женщина, работавшая на участке не первый год. Спокойная такая женщина средних лет. Очень добросовестная, грамотная и отзывчивая. По вызову она пришла довольно скоро. Вымыла руки. Прошла в маленькую комнату к деду, нахально занявшему кровать внучки. Выгнала из комнаты любопытствующих домашних и плотно прикрыла дверь. Пробыла у деда не слишком долго. Вышла к родным с сосредоточенным лицом, слегка хмуря брови и покусывая нижнюю губу, решала что-то про себя. Но на вопрос "Что с ним, доктор?" ответила, глядя в сторону:
- Ничего особо страшного не нахожу. Сердечный приступ. Пусть полежит дней десять. Рецепт на лекарства я вам сейчас выпишу.
И больше ничего путного не сказала. Но приходить стала каждый день без всяких вызовов. Мерила деду давление. Колола лекарства, которые приносила с собой. Что за лекарства? Непонятно. Женщина она была, как уже говорилось, отзывчивая и добросовестная. Потому в первые дни её визиты принимались, как само собой разумеющиеся. Но потом семья забеспокоилась. Деду становилось всё хуже. Лекарства не помогали. Он больше не требовал ежечасно подать ему чаю с лимоном и непременно в его царской чашке. Лежал, закрыв глаза, и тяжело, с хрипами дышал. Родным становилось не по себе от этих хрипов. Постоянно кто-то заглядывал к нему в маленькую комнату и о чем-нибудь спрашивал. Дед почти никогда не отвечал. Но слышал. Начинал постанывать, словно и хотел ответить, да не получалось. Хорошо, если два-три раза за день глаза откроет и посмотрит на близких мутным взглядом. Узнавать всех узнавал. В семье нарастало беспокойство.
- Вот день рождения внучки справим, - тихонечко говорила бабушка, - и я Зиновия Соломоновича позову.
Зиновий Соломонович был известным хирургом и бабушкиным хорошим знакомым. С бабушкиной юности, со студенческой поры Зиновия Соломоновича. Когда-то он блестяще прооперировал бабушку. Очень старался, так как бабушка заявила на всю больницу, что доверяет только врачам-евреям. Вот он и оправдывал доверие. Эта история сильно укрепила их и без того хорошие отношения. Бабушка потом отдавала ему "долг" за операцию весьма существенными услугами. И оба были довольны друг другом. Их деловая, если можно так выразиться, дружба длилась много лет. Ни у кого не возникло сомнений, что Зиновий Соломонович возникнет в их доме по первой просьбе и, точно волшебник, поправит деду здоровье. Ну и что же, что хирург? Зиновий Соломонович был врачом старой школы, то есть почти универсалом.
День рождения внучки справили тихо. На кухне, по-семейному. Однокурсников и друзей её ни одного не позвали. Куда гостей звать, когда дед уже и не дышал почти, а только хрипел?
А на следующий день он умер. Вдруг бабушка обнаружила, что больше не слышно из маленькой комнаты хрипов. Поразительная такая тишина образовалась. Понеслась туда. Выскочила затем в большую комнату бледная, спавшая с лица и сипло спросила:
- Где у нас зеркальце маленькое? Ну, кругленькое такое. Губы там красить, глаза подводить.
Зять и дочь растерялись. Внучка молча, не понимая происходящего, полезла в сумочку и достала плоскую пудреницу с вмонтированным туда зеркальцем. Раскрыла и протянула бабушке. Та взяла пудреницу трясущейся рукой и вновь скрылась в маленькой комнате. За ней молча отправились дочь с зятем. Внучка не пошла. Ей от чего-то стало страшно. Она даже не сразу сообразила, зачем срочно потребовалось маленькое зеркальце. Внезапно стукнуло: да это же они проверять будут, дышит ли ещё дед. И сразу поняла, словно кто сверху сказал, - не дышит. Умер. Она оцепенело прошла на кухню. Села там. И уставилась на дедову царскую чашку. Единственное яркое пятно среди вдруг окружившего её вязкого серого тумана. Слёз почему-то не было. Даже когда из маленькой комнаты в кухню стали доноситься рыдания мамы, какие-то истеричные, каркающие крики бабушки, когда стало совершенно точно известно, что деда нет и никогда больше не будет, слёзы так и не пришли. Тупое оцепенение сковало мозг, помогало справиться с мыслью "Его нет и не будет больше никогда, нельзя попросить прощения, нельзя объяснить, что любила его". Словно в тумане видела внучка пришедшую участковую врачиху, не нашедшую несколько дней назад ничего серьёзного у её деда. Словно в тумане видела врачей "скорой помощи". Словно в тумане долетали до слуха не целые фразы, а их обрывки "...констатировать смерть", "...ЗАГС не работает, а этот не нашего района вообще...", "...до морга не близко...". Слышались мамины приглушённые рыдания среди каких-то важных и нужных разговоров, бабушкины вопли. Сознание прояснилось лишь тогда, когда участковая врачиха сказала:
- Он ещё вчера должен был умереть. Непонятно, на чём последние сутки держался. Так, наверное, жить хотел. За жизнь боролся.
- Да, нет, - негромко обронил зять. Пояснил тут же:
- У дочки моей вчера день рождения был. Он, скорее всего, не хотел ей праздник портить. Не только сейчас, но и на всю оставшуюся жизнь. Вот и держался, сколько мог.
И сразу, как по команде, стихли бабушкины вопли, рыдания дочери, разговоры посторонних, которых много почему-то оказалось в квартире. Все молчали, поражённые последним, невероятным по силе проявлением любви только что умершего человека. Любовь, оказывается, может победить смерть. Пусть всего на сутки, но может.
Потом очень, очень тихо, боясь нарушить торжественность минуты, когда все одновременно осознали истинную сущность усопшего, зять спросил:
- А что у него было? От чего он умер?
- Обширный инфаркт, - так же тихо, почти шёпотом ответила врач. - Да ему в любом случае недолго жить оставалось. Потому я и в больницу его не отправила. Не взяли бы, скорее всего. У него ведь рак печени был.
- Как? - переспросил поражённый зять, невольно повысив голос.
- Как рак? - спросила и бабушка, поднимая на врача заплаканные глаза.
- Ну, да, - пожала плечами та. - Рак печени. Давно. Лет десять уже, наверное.
И снова все замолчали. Теперь уже пристыженные. У внучки в голове всплыли и сами собой зазвучали слова "А, может, у меня рак? Дурак у тебя, а не рак!" И она точно знала, что эти слова сейчас проносятся в памяти каждого из близких.
- А что же он молчал? Почему нам ничего не сказал? - возмутилась вдруг дочь. Зятю показалось в тот момент, что жена сама перед собой пытается оправдаться.
- Обычно о таких вещах больным не сообщают.
- Но он ведь знал? - дочь оглядела всех с удивительно беспомощным выражением лица. И это было так непривычно, так непохоже на неё.
- Он знал, - согласилась врач. - Наверное, в карте подсмотрел. А вам не говорил, чтоб не тревожить напрасно.
Да говорил он, говорил. В том-то и дело, что говорил. Но как это делал? Так, словно и не ждал от родных веры своим словам. В глазах дочери он теперь несомненно был виноват. Не захотел ставить их перед фактом, не признался по-честному. Не верил близким? Не надеялся, что они поверят? Не хотел пугать? Или жить уже не хотел? Скажи он о своей болезни прямо, разве дочь не подняла бы на ноги всю московскую медицину, не добралась бы до лучших специалистов? Она могла, она умела и знала, как надо таранить, пробивать "стены". Разве не попыталась бы она его спасти? Ну, хоть на несколько лет продлить жизнь. Так не дал шанса. А теперь его нет. И некому сказать: "Прости, отец, виновата". И жить теперь надо до скончания дней с чувством вины на душе. За что?
Чувство вины угнетало всех. Кроме бабушки. Лишь она не копалась в собственной душе, не ссорилась со своей совестью. И оплакивала скорее не мужа, а ушедшую молодость, свою любовь, сгинувшую неизвестно когда, на какой по счёту измене мужа. Да и была ли то любовь? А если и была, то не такая, о какой в книгах пишут и в кино показывают. Нет, мужа бабушка тоже оплакивала. Не того, каким он был последние годы - алкоголика, дебошира ненавистного, а того, в кого влюбилась - высокого, сильного, красивого, умного и отчаянно смелого.
На похороны пришло неожиданно много народу. С теми-то дед работал, с теми-то воевал или дружил много лет, тем помогал чем-то. От Совета ветеранов пришли. От цирка была делегация. От ткацкой фабрики. И со склада. Все, оказывается, деда уважали и любили.
Гроб стоял на столе в большой комнате. Люди всё шли и шли к гробу, как небольшой медлительный ручеёк. Квартира заполнялась народом быстро. Стояли уже и в подъезде на лестнице, и на улице возле распахнутых настежь дверей парадного. Видя такое значительное скопление людей, шофёр катафалка перестал дёргать всех тем, что ему надо спешить, притих.
У гроба шла стихийно возникшая гражданская панихида. Каждый стремился не только произнести традиционное "Спи спокойно, дорогой товарищ", но и рассказать о деде что-то своё, мало кому известное. Вот тогда-то много нового и неожиданного узнала семья о своём деде, отце, муже и тесте. И это новое так осветило все его прежние дела, поступки, что он стал казаться незнакомым человеком, каким-то книжным героем, а вовсе не их родным и понятным до последней чёрточки дедом-алкоголиком.
На следующий день после похорон, после широких, долго не заканчивавшихся поминок, немного придя в себя, сели разбирать оставшиеся после деда бумаги, фотографии и документы.
- Вот это что? Выбрасывать? - внучка держала в руках выцветший бланк на грубой бумаге то ли зеленоватого, то ли голубого оттенка. Там еще были совсем бледный, неясный оттиск печати и не очень разборчивая запись, сделанная, похоже, химическим карандашом. Помните, были такие карандаши? Стоило только послюнявить грифель или намочить его в воде, как запись становилась похожа на чернильную. А, может, просто сиреневые канцелярские чернила в отдельных местах выцвели от времени и казались теперь серыми.
- Дай сюда! - бабушка дёрнула бумаженцию из рук внучки так, что надорвала уголок. - Это спрятать надо. До лучших времён.
- А что за бумажка-то? - спросила внучка с такой интонацией, что было ясно - не отцепится, пока правду не узнает.
- Справка.
- Справка?
Пришлось бабушке объяснять. И внучке, и зятю, которого сознательно держали в неведении свыше двадцати лет.
Родители деда, из так называемых "бывших" не то в 17-м, не то в 18-м году подались в Поволжье, подальше от центра, в глухомань. И там затаились в какой-то деревеньке под Пензой. Жили смирно, внимание старались не привлекать. Помогло мало. Нашлись-таки доброжелатели. "Стукнули" куда следует. И сочувствующие нашлись, предупредили добросердечно. Жена с тремя детьми ушла пораньше, ночью. Муж собирался кое-какие вещи спрятать и потом догнать своих. Но не успел. Его арестовали. А жена с детьми следы замести успела. Ушла в степь. Может, и не в степь. Может, у друзей пряталась. Кто теперь разберёт. И кто сможет понять, каково было молодой женщине искать глухой ночью спасения. За спиной узелок с буханкой хлеба и бельишком. На одной руке годовалый младенец. За другую руку цепляются ладошки сыновей постарше. Позади смертельные враги. Впереди - полная страха неизвестность. Вдруг, ещё и волки в этой степи были? А что? Вполне. Но сумела, превозмогла. Где-то ведь скиталась несколько месяцев, где-то отсиживалась. И детей сберегла, находила чем кормить. Сначала старшенького отправила к знакомым в маленький подмосковный городок. Через некоторое время и среднего сына посадила в поезд на Москву. Надеялась, что доберётся до родственников.
- Вот он-то и был твой дед, - вздохнула бабушка. - Шесть годочков ему тогда минуло.
- Шесть лет? - внучка потрясённо оглядела родных. - Ужас какой. Как же она такого малыша бросить могла?
- Не бросила. Наоборот, спасала. Её-то в любой момент арестовать могли.
Что случилось в поезде на Москву, никто не знал. А дед именно об этом никогда не рассказывал. Знали только: добрался он до Москвы примерно через год вполне сложившимся беспризорником. Ему ещё повезло. К родственникам не попал. Их он потом несколько лет искал. Но зато был обнаружен знакомыми отца и пристроен в услужение. Вот где ему досталось так досталось.
- Погоди! Какое ещё услужение? - возмутилась внучка. - Это ведь 26-й год? Ну, правильно. Советская власть на дворе. Долой эксплуатацию. Какое ещё может быть услужение?
- Доченька, - зять вперил взгляд в потолок, говорил скучно, занудливо, с хорошо скрываемой издёвкой, - ты плохо учила историю в школе и потому не знаешь... А должна бы! 25-й год - это НЭП в самом разгаре. А что такое НЭП? Правильно. Частный сектор тогда ещё процветал и наёмными рабочими во всю пользовался. Значит, и услужение было.
Внучка пристыжено молчала. Действительно, "прокололась" по-глупому. Заодно пыталась представить себе, как это - в семь лет вскакивать в четыре часа утра, таскать воду, дрова, топить печь. Господи! В Москве же тогда ни газа не было, ни центрального отопления. А ещё нужно было мыть посуду, прибираться, бегать с поручениями, помогать в шляпной мастерской, во влажной, удушливо-едкой, пропахшей дурным клеем жаре, от которой кружится голова и подташнивает. Как это - терпеть ежедневные побои и ругань? Утром ломоть хлеба, вечером миска щей. В полночь без сил падать на тощий, латаный матрасик, лежащий в углу за дровяной плитой. А через год приходят страшные дядьки в чёрных кожанах и с бумагами в руках. Их надо бояться. От них надо прятаться подальше или вообще бежать без оглядки. Но неприятности почему-то у хозяина, не у тебя. А тебя пристраивают в шляпную артель учеником и заставляют хозяина выделить в своей большой квартире целую комнату. Для тебя. Хозяин злится. Кричит в спину обидные вещи. Может, он прав? Разыскал, отмыл, вшей вывел, кусок хлеба от своего ребёнка оторвал, к ремеслу пристроил. Но тебе всего девять лет. Очень хочется побольше есть и вволю спать. А ещё отчаянно хочется учиться. И вот есть крыша над головой, ученичество в артели, курсы ликбеза. Но нет денег платить за комнату, нет денег на одежду, еду. Как он выживал в те годы? На что? С чьей помощью?
- Мы с ним в артели познакомились, - затуманилась бабушка, вертя в руках ещё одну посеревшую от времени тоненькую бумажонку. Это запись о регистрации гражданского состояния. Свидетельство о браке попросту. - Он тогда в артели секретарём был.
- Каким секретарём? - удивился зять.
- Каким, каким... - бабушка улыбнулась сквозь слёзы. - Комсомольским, конечно. А ещё передовиком производства был. Тогда говорили "ударник", "стахановец". Курсы закончил. Рабфак сначала. Рабочий факультет то есть. Потом этой... как её? Повышения квалификации, что ли? Ещё комсомольская учёба была вроде. Или не было? Первый лыжник на соревнованиях. И первый жених на весь район. Весёлый, красивый. Все артельные девки по нём вздыхали.
Бабушка для себя заприметила его сразу, как только в артель попала. Для девушки, лишь вчера приехавшей из деревни в столицу, такой парень и впрямь мог показаться принцем на белом коне. Да и шанс это был для неё. Неспроста ведь она в город подалась. Семья её кулацкой считалась. Того и гляди попадёт "под раздачу". Но... Кулаки-то кулаки, а и им особо жрать нечего было. В семье восемь человек детей. Трое, правда, маленькими померли. Кто от голода, кто от болезни. А тут уполномоченные разные повадились шастать. Приезжали один за другим да выгребали последнее. Не только из житницы, даже из подпола. Вот папанька и наладил старшую дочь в Москву на заработки.
- Ты, значит, старшая была? - заинтересовалась внучка.
- Не-е-е... - пригорюнилась бабушка. - Старший у нас Алёшка был. Погиб потом. Под Москвой в 41-м. Я за Алёшкой шла. Вторая, стало быть.
- Что же вы, мама, в артели делали? - хитро спросил зять. - Коров доили? Артель, насколько я понял, шляпная была.
- Шапки вязала, - не обиделась почему-то бабушка. - Варежки тоже, шарфы. Заодно и шляпы училась делать.
Бабушка и охнуть не успела, как обнаружила в стройных рядах своих кавалеров комсомольского секретаря. Неожиданностью это, разумеется, не было. Глазки ему бабушка строила усердно. Однако замуж она пока не собиралась. Нужно было регулярно отсылать папаньке в деревню большую часть заработка и самой на что-то жить. Да и приодеться хотелось. Красота красотой, только ею городских девок не перешибёшь. Они и одевались-то по-другому. Не богато, нет. Но тоже свой шик был. Приобрести этот шик бабушке хотелось до смерти. Она же пока ещё не решалась с косой расстаться. Как будто стоял за спиной папанька и грозил пудовым кулаком. Крепкую отцовскую руку она собственным хребтом не раз пробовала, и тем, что пониже спины. Год прошёл, второй, а городской стать никак не получалось. Всё мерещился грозный отец. И вот тогда в отчаянии надумала бабушка замуж выйти. Ведь над замужней папанька будет уже не властен. Мужняя жена сама себе хозяйка, если мужика своего обратать сумеет. Да и в городе можно тогда насовсем остаться. Как ни тяжела работа в артели, а всё легче, чем дома. И жизнь в городе не в пример другая. И почище, и покрасивше.
В толпе своих ухажёров бабушка не долго ковырялась. При сравнении с артельным секретарём все тускнели разом. Весёлый был, заводной, во всём первый. Три раза в кино сходили и - в ЗАГС.
- Правда, пожалела я почти сразу, - поморщилась бабушка. - Не успели записаться, а его чуть не посадили. И сам бы виноват был.
- Это как? - одновременно вскинулись зять с внучкой.
Дочь молчала. Морщилась, как и бабушка. Историю эту слыхала неоднократно. Да и хорошо знала авантюрную натуру своего отца. Его ролью в этой истории не восторгалась. Не могла.
- Вот так, - пожала плечами бабушка. - У нас в артели инженера арестовали и бухгалтера. Объявили врагами народа. А у инженера сынок тоже в артели работал, комсомольцем был. С Сашкой моим они друганы были закадычные. Вот собрание созвали комсомольское. Инженерского сынка исключать. В президиуме директор вот так сидел артельный, вот так парторг, два этих хрена... ну, из органов, да наш дед. Он вот так сидел. Крыли они инженерского сынка на все корки. И всё: враг, враг, исключать надо, сажать, расстреливать таких. А мой возьми и скажи: "Какой же он враг? Он наш, свой в доску, комсомолец хороший, активист, передовик крепкий". Вот так встал из-за стола, к собранию повернулся и давай всем доказывать, что инженерский сынок хороший человек, давай за него агитировать. Потом представителям стал доказывать. Я сидели ни жива, ни мертва. Времена-то какие были? Тогда уже никто подобных слов говорить не смел. Даже самые чистые перед советской властью, и те не заикались. А этот? У него происхождение "из бывших", отца с год как посадили. Тоже врагом считался...
- Ты же говорила, его в 24-м посадили? - перебила внучка.
- Арестовали. Это верно. А посадили? Нет ли? Этого я тебе не скажу. Не знала никогда и знать не хотела. Может, отсидел сколько-то. Но в 30-х годах он то ли под Можайском жил, то ли под Волоколамском. Всегда путаюсь. И в 37-м году его во второй раз взяли. А мы с твоим дедом аккурат в 38-м поженились. Его отец уже сидел. Да мой-то мне не сразу о том сказал. А то бы я ни за что не пошла за него замуж. Он везде в анкетах, что беспризорник, писал. Думал, в органах не знали. Всё там знали. Меня ведь разок туда вызвали. Да я дурой деревенской прикинулась. Где сели, там и слезли. А домой шла, думала: разведусь с ним, как пить дать. Остыла потом, однако. Матерью твоею тяжёлая была. И куда мне с таким брюхом да без мужа? К папаньке в деревню возвернуться? Так и не развелась с ним. Справочку ты выбросить хотела. Это ведь из тюрьмы справка. О том, что свёкор мой умер от инфаркта в 38-м годе. Вовремя он убрался, страдалец. Слава те, господи!
И бабушка широко перекрестилась, возведя к потолку глаза, словно именно там видела Бога.
- Ну, надо же! - всплеснула руками внучка. - Инфаркт, выходит, семейное несчастье. И дед от него умер, и прадед.
- Не от инфаркта твой прадед умер, - тихо пробурчал зять. - Расстреляли его. Тогда семьям расстрелянных часто такие справочки выдавали. Типа "Ваш муж или брат скончался тогда-то от того-то". Как правило, либо от рака, либо от инфаркта.
- И вот с таким багажом, - после общего минутного молчания продолжила бабушка, - мой-то дурак справедливости восхотел. Бумагу составил. Под ней вся артельная молодёжь подписалась. Я только воздержавшаяся была. Ещё характеристику составил совместную от партийной ячейки и от комсомольской. Бегал сначала в райкомы, потом в горкомы, на Лубянку тоже бегал. Я всё боялась, ну, как его самого посадят? Ни одной ночи тогда не спала. Всё прислушивалась.
- Зачем? - вздёрнула брови внучка.
- По ночам тогда людей в органы забирали.
- Как по ночам? Зачем по ночам? - допытывалась внучка, ранее совершенно не страдавшая от неумеренного любопытства.
- Ну, кто ж его знает, зачем? Должно быть, чтобы никто предупредить не успел, чтоб человек не убёг. Спросонья-то не сразу и сообразишь, что происходит. А, может, особисты людей стеснялись, тайно всё делать хотели. Никто ничего не видит, ничего не знает - вот и хорошо. Бывалоча, лежишь ночью, слышишь - машина подъезжает. И вот гадаешь: к нашему дому, не к нашему? К нашему. Тут уж прислушиваться надо, у которого парадного остановят. Ну, как у нашего? Вот сердце-то и захолонёт. Но к нам в дверь ни разу не позвонили. Всё мимо, мимо. А утром уж точно знаешь, кого ночью в подвалы увезли. Дворник по секрету скажет. Они, дворники-то, все тогда на службе у органов были. Вот не знаю, платили им за это, ай нет?
- А что с той историей? Про деда? - прервал бабушкины воспоминания зять. Может, не хотелось ему, чтобы внучка о тех временах в подробностях узнавала. Ни к чему эти страшилки молодой девушке. А скорее всего, не хотелось бередить воспоминания о таких же тревожных, только послевоенных ночах, когда и его родители вскидывались на шум проехавшей за окном машины, на звук шагов за дверью.
А что про деда? Про деда было на удивление просто и хорошо. Как в сказке. Даже не верилось. Отстоял он тогда своего друга, а косвенно и его отцу-инженеру помог. Выпустили инженера скоро. А это тогда редко случалось. Только бабушка ещё долго по ночам не спала, боялась, ночного звонка в дверь ожидала. И когда дед принёс домой ту злополучную справку из тюрьмы о смерти его отца, она свёкра своего вслух ни одним добрым словом не помянула. Говорят, он человек очень хороший был, добрый. И что? Ну, боялась она, боялась. До дрожи в коленях. Да и не знала она свёкра, не видела его никогда. Вовремя он убрался на тот свет, ей-богу. Зато от свекровки пришлось натерпеться сверх всякой меры. Та появилась в городе через пару месяцев после смерти мужа. С младшим сыном в охапке. До того они в Лопасне обретались у знакомых. Ну, и жили бы там дальше. Нет, прискакала. Врагиня народная. Вот уж кто действительно врагом был. Если и не всему советскому народу, то бабушке - точно. Свекровка "из бывших" деревенскую сноху принимать не хотела ни в какую. Козни строила те ещё! И сыну своё мнение высказывала прямо, в самых грубых, оскорбительных выражениях, на какие только была способна. Высказывала и самой снохе. Но та уже деревенское воспитание наполовину растеряла. Гнуть спину перед матерью мужа не думала. Потому в долгу не оставалась. Тоже сильные выражения подбирала, за словом в карман не лазила. Дед между молотом и наковальней оказался. Вертелся ужом меж двух разъярённых женщин. И мать почитать пытался, и жену уважать, а угодить ни одной так и не сумел. Война в полуподвальной комнатёнке не затихала.
- Постойте, мама! - зять смешно вздёрнул брови, совсем как внучка недавно. - Откуда полуподвальная комнатёнка взялась? Ведь у него же хорошая комната в коммуналке была. Вы сами говорили, что где-то на этажах.
- Не где-то, а в третьем этаже! - гордо поправила бабушка.
- На третьем, - заметила молчавшая до сих пор дочь.
- Тогда говорили "в третьем", - огрызнулась бабушка.
Смену её настроения вполне можно было понять. Дед поменялся квартирами с дворником. У дворника болел сын. Болел серьёзно. Что-то там с лёгкими у него было. И дед пожалел мальчика. Семья дворника из трёх человек поселилась в двадцатиметровой, залитой солнечным светом, тёплой и сухой комнате. А семья деда перебралась в полуподвальную двенадцатиметровую дворницкую, где по стенам даже летом бежали струйки воды, оставляя за собой светлые следы потёков на масляной краске. Вход в дворницкую вёл из подворотни. Зато, как шутил дед, отдельная прихожая, кухня и туалет, не то, что в коммуналке. Точно. Отдельные, только свои. Совмещённые на двух квадратных метрах перед дверью на улицу. Вот такое богатство на шесть человек.
- Какие ещё шесть человек? - удивилась внучка, хотя ничему уже удивляться и не стоило, кажется.
- А как же? - бабушка начала загибать пальцы. - Считай сама: дед да я, да мать твоя. Трое. Свекровка-покойница с младшим сыном, братом твово деда...
- Пятеро получается, - перебила внучка.
- Нет, Наташка ещё, дочка приёмная. Дед твой девочку усыновил, даром, что у самого молоко на губах не сильно обсохло. Мало ему других фокусов было. Вот и выходит шестеро.
Дед, оказывается, приволок в дом девочку лет десяти, Наташу, дочку какого-то репрессированного знакомого. Шуму по этому поводу в семье было немеряно. Впервые мать с женой объединились и выступили единым против него фронтом. Дед тогда терпел не слишком долго. Однажды грохнул кулаком по столу. В запале крикнул: "Молчать, стервы!". На какое-то время подействовало. Притихли женщины. Конечно. Он ведь единственным кормильцем в семье был. Старший брат в Лопасне жил, сам по себе. Младший брат весь насквозь больной. Куда уж ему работать? Бабушка из артели ушла сразу, как замуж выскочила. Неча замужней по разным работам шлёндрать. Она должна хозяйство вести, мужика обихаживать. А свекровку на работу никуда не принимали. Одно слово, врагиня народная. Вот и вышло, что у деда на шее пять иждивенцев оказалось. Пришлось женщинам терпеть и приёмышу сквозь зубы улыбаться. Девочка эта, Наташа, не очень долго у них жила. Как шестнадцать годков ей стукнуло, так и подалась куда-то. Пропала. Ни ответа от неё, неблагодарной, ни привета. Говорят, умерла рано.
Дочь помрачнела, отворачивала лицо. Она хорошо помнила Наташку с её длинными, светлыми косами. Хорошо помнила, что её попросту выжили, действуя тихо, чисто женскими тайными методами. Помнила и то, что несколько раз Наташка приходила за помощью. Бедствовала очень. Но ей патологически не везло. Каждый её визит случался в отсутствие деда. И никакой существенной помощи она, разумеется, не получала. Спилась девчонка в конце концов. Бабушка хорошо это знала. Но предпочитала делать вид, что не знает вовсе. Дочь раньше в этом вопросе бабушку поддерживала. А теперь всё это вдруг иной стороной к ней обернулось.
Внучка думала о другом. Как же получается, что добро, творимое для чужих, оборачивается ущемлением для своих? Всегда ли так происходит? Не проще ли оказывать помощь другим лишь в тех случаях, когда точно знаешь, что не нанесёшь этим ущерб близким? Вообще, что тогда называть добром, если в одном и том же случае твои действия оказываются добром для одних и злом для других? И как во всём этом разобраться? Кто прав-то был: дед или бабушка? Не выплясывались у внучки ответы. Не сходилось что-то. Пройдёт ещё очень много лет прежде, чем она сумет найти ответы хотя бы на часть этих вопросов, прежде, чем поймёт, что каждый вправе сам выбирать свою собственную дорогу. Не суди, да не судим будешь. Нет однозначности в этом мире. Но это знание придёт через много-много лет, через испытания и горести. А пока она сумела сделать только один вывод: каждый выбирает по себе, по своим силам, возможностям, по своей душе. Не всякому такая сила духа дана, как её деду.
Бабушка тем временем вертела в руках сложенный из тетрадного, в косую линеечку листка треугольник с фиолетовым расплывшимся штемпелем. Треугольничек этот знала вся семья. Письмо из госпиталя. Сорок третьим годом датированное.
На войну дед ушёл сразу. Как только призыв объявили. Сам пошёл в военкомат, хотя ему "бронь" полагалась. Был он к тому моменту главным артельным технологом. Сама же артель постепенно перерастала в довольно солидную фабричку. Мог бы дед всю войну в Москве сидеть, шапки-ушанки для армии мастрячить. Нет, в военкомат попёрся. Умные люди себе "бронь" всеми правдами-неправдами выбивали. А он отказался. Его и взяли. Возраст у него был самый призывной.
Когда дед успел заслужить звание младшего лейтенанта? А может, ему сразу дали? В соответствии с полученным образованием и гражданским статусом? Этого бабушка не знала. И никто не знал. Даже внучка. Хотя она периодически и пыталась выудить у деда какие-нибудь воспоминания о войне. Но слишком мало вытянула. Впрочем, в 41-м году много непонятного происходило. От растерянности всё, от паники. А дед не любил войну вспоминать. Ой, как не любил! Ничего почти не рассказывал. Известно было только, что в первые же месяцы службы угодил под расстрел, в Днепре чуть не утонул да в окружение попал.
Историю с расстрелом понять было сложно. Глупость какая-то получалась. Пять лейтенантов сопровождали на фронт три тысячи новобранцев. А к месту назначения сумели доставить лишь восемьсот человек. Остальные разбежались по дороге, дезертировали. В этом дедовом рассказе всё казалось непонятным. Неужели командование могло совершать такие глупости? Пять сопровождающих лейтенантов на три тысячи призывников? Это когда бои уже вовсю шли? Что-то не больно верилось. И ещё меньше верилось, что свыше двух тысяч человек дезертировало. Не могли наши люди по дороге к фронту дезертировать. Все ведь тогда на фронт рвались, не в тыл. Кроме разве откровенных сволочей и трусов. Но таких единицы были. Разве не так? Остальные рвались Родину защищать. Ну, а если командование могло такие действия совершать? Или всё же дед врал? Верилось только в то, что отдали этих лейтенантов под трибунал.
Ночь перед рассветом просидели они в каком-то сарае на сене. Не пели грустных песен, не разговаривали, не делились воспоминаниями о мирной жизни, как обычно в фильмах показывают. Но и не спал никто. Так до утра в угрюмом молчании и просидели порознь. А на рассвете их на расстрел повели. Долго вели. Вывели к какому-то оврагу. Построили на краю. Напротив - взвод солдат с винтовками. Дед только вспоминал, какой красивый тогда рассвет зачинался. Никогда больше он таких дивных рассветов не встречал. Всё стоял, любовался алыми и золотыми полосами, растекающимися по светлеющему небу. Слышал одновременный лязг нескольких ружейных затворов. А и глаза не скосил в ту сторону. До того на встающее солнце загляделся, что самое важное пропустил. Вестовой, оказывается, прибежал. Принёс приказ об отмене расстрела. В самую последнюю минуту успел. Дед, когда это вспоминал, сказал одну фразу, засевшую в голове у внучки, словно заноза:
- Когда с жизнью окончательно распростился, очень трудно потом к ней опять возвращаться. Всё по-иному и видится, и слышится, и чувствуется.
Внучка после не раз пыталась представить себя на месте деда. Как это - стоять на краю оврага под нацеленными на тебя винтовками, и видеть последний рассвет? Как это - прощаться с жизнью в двадцать три года, в самом расцвете здоровья и сил? Что чувствовал тогда её дед? Верил ли он в близкую смерть? Или до последнего надеялся на чудо спасения? И вот так, ни за что... И как он мог рассветом любоваться, когда жить оставалось шиш на постном масле? Не укладывалось это у внучки в голове. И душа принимать отказывалась. Теперь это не укладывалось и в головах бабушки, дочери, зятя. Теперь они пытались представить себе тот овраг и тот рассвет, и деда... Ещё они представляли себе холодные, быстрые воды Днепра, деда, загребающего левой рукой, потому что правая была ранена. Широкий ли в том месте Днепр? Сколько пришлось деду плыть? Гимнастёрка и порты тяжёлые, тянут ко дну. Хорошо, сапоги удалось постепенно стянуть, цепляя нога за ногу. А вокруг пули по воде чокают. Взрывы то там, то сям поднимают в воздух водяные столбы. Нет, это как раз представлялось легко. Это они в кино много раз видели. Чапаев так же реку Урал переплывал. Но Чапаев, хоть и герой всех времён, а утонул. Дед же поднатужился, спасся. Несколько дней, правда, босым перебивался, пока с кого-то из своих убитых офицеров подходящие сапоги не снял. Мародёрство? Святотатство? А куда ему было деваться в этом проклятом, дурном отступлении?
В словах деда про окружение вообще сомнений не возникало. Похожие истории и в фильмах показывали, и в книгах описывали. Одно только поразило. Незадолго до выхода к своим, когда у деда и его бойцов после недельной голодовки сил почти не оставалось, они набрели на трупы нескольких лошадей. И ели эту тухлую конину сколько-то дней. Никуда с того места не двигались. Дед с таким восторгом ту тухлятину вспоминал! Уму непостижимо. Задним числом радовался, что лошади не от сапа пали, а их осколками снарядов посекло. Вот так. Три месяца в окружении. К своим после тухлой конины выползли с тяжелейшей формой дизентерии, с кровавой рвотой и кровавым же поносом. Но выползли все. Ни один боец не умер. И дед этим страшно гордился. А у своих сразу попали в особый отдел. Проверки, допросы. Немного их подлечили и опять на фронт. Как дед дальше воевал, вплоть до 43-го года, он никогда никому не рассказывал. И вот странно, никто из его близких не интересовался. Теперь стало интересно. Да разве узнаешь? Не в военкомат же идти. И за какие такие особые заслуги деду полагались особые привилегии? Особые даже для инвалидов войны. Наград у него практически не было. Не заслужил что ли вовсе? Зная авантюрный характер деда, его лидерскую в молодости натуру - верилось с трудом. Тогда что? Непонятно. Известно было, что он воевал где-то на Украине. По крайней мере, в 43-м. Там и ранен был, в госпиталь попал. Мина что ли взорвалась или граната... Госпиталь в городе Старобельске находился. Оттуда и пришёл пресловутый треугольник с лиловым штемпелем, который бабушка всё ещё в руках вертела. Остался дед хромым, без двух пальцев на правой руке, без глаза. Тело осколками нашпиговано. Их врачи выковыривать побоялись. И вот он, такой калечный, умудрился какую-то женщину из местных окрутить, ещё одну дочку на свет божий произвести. Хотел с бабушкой развестись, хотел жениться на своей хохлушке. Бабушка развода ему не дала. Потребовала, чтоб домой возвращался. Что там на самом деле между дедом и бабушкой произошло, никогда не узнать. У деда не спросишь, а бабушка объяснять не собиралась. Смотрела на всех исподлобья. Была похожа на перепуганную, но готовую защищаться мышь. Явно за ней какая-то вина числилась. И не маленькая. Не с бухты же барахты, и до того преспокойно изменявший ей дед, надумал разводиться, да в самый разгар войны? Тёмная история, ей-богу. Однако, не развелись. Дед в Москву потом вернулся.
Бабушка в 41-м, отработав на каком-то оборонном предприятии два летних месяца, умудрилась добыть инвалидную справку. Не задарма, разумеется. Оставив в городе свекровь и слабого здоровьем деверя, на которого военкомат не думал покушаться даже в самый тяжёлый период, сама с двухлетней дочкой на руках рванула в деревню. Думала у родни отсидеться. В деревне и посытнее будет, и понадёжнее. Да просчиталась бабушка. Родная деревня чуть ли не в прифронтовой полосе оказалась. С перепугу бабушка свой комсомольский билет и дедов офицерский аттестат, по которому паёк ездила получать, в землю зарыла. И поглубже, поглубже. Когда стало ясно, что немцы до деревни не дойдут, да и Москву им вряд ли захватить, полезла аттестат отрывать из земли. Снег кругом. Сугробы по пояс. Мороз трещит. Еле-еле место заветное нашла. Снег разгребала руками, мёрзлую землю ломом долбила, топором ковыряла. Всё боялась аттестат повредить. Потом чистила его, сушила, разглаживала. Про комсомольский свой билет ни разу не вспомнила даже. Остался он в землю закопанным. Сгнил, наверное, давно. Никогда бабушка правоверной комсомолкой не была. В молодёжный союз вступила по необходимости, чтоб не выделяться. Была бабушка комсомолкой, да в 41-м перестала ею быть. Про это никто ни тогда, ни после не вспомнил. Повезло бабушке.
К осени 43-го и дед с фронта вернулся. Демобилизовали по инвалидности. Не сразу на работу пошёл. Сначала помотался по городам и весям. Спекулировал, мешочничал, ловко убегая от милиции и военных патрулей. Добывал и привозил еду. Кормил и свою семью и деревенским родственникам жены помогал, как мог. Пока его не посадили за спекуляцию месяца на три, не то больше. В тюрьме у него рана на ноге воспалилась. Когда выпустили, пошёл в райком помощи просить. И вернули его в родную артель на прежнюю должность. Пособили, как инвалиду войны. Да это уже и не артель была - фабрика вполне приличных размеров. Худо-бедно, но до конца войны дожили. Потом легче стало. Дед со временем директором на своей фабричке стал. И понеслось. Рестораны полюбил, гулянки. Первоначально бабушку с собой по ресторанам водил. Но не умела бабушка шикарной женщиной выглядеть. Кстати, очень ей денег этих прогулянных жалко было. Отказалась она деду компанию составлять. И чего жалела, спрашивается? Заработок ей дед весь до копейки отдавал. На него умудрились сначала первый во всём доме холодильник купить. Затем телевизор надыбали. У них в дворницкой весь двор на голубой огонёк собирался: футбол посмотреть, или концерт какой. Бабушка отрезы покупала драповые, креп-жоржетовые, золотишко потихонечку ухватывала: то колечко с камушком, то серёжки. На какие же деньги дед по ресторанам гулял, по санаториям разъезжал? А на ворованные. Не в прямом смысле, конечно. На производстве своём шляпном "химичил". Разную мелкую рационализацию в жизнь проводил, неплохую экономию получал. Наверх, начальству, не докладывал. Доходы от экономии в свой карман клал. Только при советской власти и этот мухлеж воровством считался. Но опять же, дед не зарывался. Брал, чтобы хватало очередную смазливую бабенку по кабакам водить, друзей угощать. Его и терпели до поры, до времени. Знал человек меру, совесть имел. Когда предложили на пенсию уйти, и тут ерепениться не стал. Ушел тихо, принеся с прощального ужина домой электрический самовар на подносе да пучок нарядных грамот за разные годы. Только начал спиваться. Он всю жизнь выпить любил. И заправлялся спиртным, как грузовик бензином. Ничто его не брало. Но все-таки меру свою знал. А в последние годы директорствования бесконечные попойки и гулянки разрушили и без того покалеченный войной организм. Сначала двух бутылок хватало, чтобы сутки потом отсыпаться. Затем бутылки достаточно стало. А там и стакана за глаза. Прогрессирующий алкоголизм в натуральном виде.
- Да..., - вздохнул зять. - Обидела тестя жизнь. А впрочем, его судьба - это судьба всей нашей страны.
- Молчи! - встрепенулась бабушка.
- Молчу, - пожал плечами зять.
Дочь тихо всхлипнула. До сих пор она себе отца совсем по-другому представляла.
Больше говорить было не о чем. Столько всего сказано, что на десять лет вперед хватит. Молча закончили разбирать документы, фотографии, грамоты и дипломы. Все нужное убрали в ящички и папочки. Ненужное затолкали в мусорное ведро.
Через несколько дней зять принес увеличенную фотографию деда в нарядной рамочке. И когда успел только? Видно, не заметили женщины, как он ухватил одну из дедовых фотографий со стола при разборке документов. Принес и повесил прямо посреди огромного персидского ковра, занимавшего целую стену. Этот ковер, а к нему хрусталь в горке из карельской березы - главная бабушкина гордость. Не дотронься. Бабушка сначала перепугалась, что зять ее ковер любимый испортил. Оказалось, нет. На леске как-то приспособил.
- Вы, мама, гордиться мужем должны, а не стыдиться! - только и сказал ей на все ее причитания зять. Но сказал непробиваемо как-то. Единственный теперь в семье мужчина. Новый глава этой самой семьи. И бабушка больше не посмела возражать.
А зять смотрел на нее и думал о том, как мало мы зачастую знаем о близких нам людях, с которыми живем бок о бок, из года в год много лет. Присматриваемся к соседям, к сослуживцам, к друзьям и дальним родственникам. Судим о них, перемываем им косточки, пытаемся их понять. Но не видим, не хотим видеть тех, кто совсем рядом. Не хотим их понимать. Почему? В гордыне, свойственной племени человеческому, считаем, что и так их знаем и понимаем лучше всех? Или мелочная бытовуха обзор закрывает? Он опять присматривался к теще, начиная понимать: ох не все она рассказала о муже, не все, что знала. Но ведь и не расскажет. И он даже знал теперь, почему.
Дочь не думала ни о чем. Она просто вспоминала. Вот глядела на портрет молодого отца и вспоминала. Как он вернулся с фронта и она испугалась его, черного, заросшего щетиной одноглазого дядьку в болтавшейся на тощем теле шинели. Как однажды отказалась одевать платье с чужого плеча, надерзила и отец влепил ей пощечину. Как на ее восемнадцатилетие никто из приглашенных друзей не пришел. Празднично накрытый стол, за которым никто не сидел, казался концом жизни. Отец сказал: "Поехали". Они поехали в ювелирный магазин, и он там выбрал ей часики настоящего золота. Она носит их до сих пор. Столько лет без ремонта. А тогда они вернулись к праздничному столу и, сидя друг напротив друга, уговорили трехлитровый бидон самогона, заготовленный для гостей. Этот день рождения помнился лучше и был гораздо дороже сердцу, чем самые замечательные праздники впоследствии.
Бабушка просто жила. Может, она о чем-то и думала, и вспоминала. По ней этого заметно не было. Она скоро оправилась, опять начала командовать и указывать, кому чем заниматься. Опять начала бесконечно проверять замки на входной двери и шпингалеты на окнах, прислушиваться к шагам на лестничной клетке.
Внучка? Внучка активно познавала окружающий ее мир. В основном, за пределами дома.
Время шло. Оно всегда идет, идет. Никогда никого не спрашивает, не нужно ли притормозить, замереть ненадолго? Не зависит время от наших желаний и обстоятельств. Много чего несет с собой его ход. Молодым время дарит массу приятного и полезного: новые знания и ощущения, новый опыт, новые города и новых людей. И самое главное - иллюзию бесконечности существования. С определенного рубежа - наоборот. Все больше огорчений. Седеют волосы, морщинами покрываются лица, вырастают и покидают родителей дети, ломаются вещи, оставляют этот мир друзья и близкие, слабеет память. И начинаешь понимать, что нет ничего вечного в этом мире, кроме неумолимого хода времени.
Итак, время шло и шло. Через год поставили памятник на могиле деда. Очень приемлемый и достойный памятник. Из черного полированного камня. С гравированной фотографией. Оградку тоже поставили богатую. Поднапряглись. Дед этого заслуживал больше некоторых. Поминать его дважды в год не забывали: на Девятое мая и в день смерти.
Поначалу все хорошо помнили. Даже дедову царскую чашку поставили на почетное место. В горку карельской березы среди бесчисленных, никогда не использовавшихся хрустальных фужеров и рюмок. Хрусталь от этого соседства только выиграл. Яркая роспись чашки отражалась в хрустальных бесчисленных гранях, и они играли, искрились разноцветными огоньками. Красота.
- Руки в гору, я Дубровский! - комически-грозно восклицал зять, обыгрывая бабушку в карты.
- Котовский! - поправляла с кухни дочь, вытиравшая посуду. И все смеялись, немного грустнея от всплывающих воспоминаний.
Но зимы сменялись веснами, на смену весенним приходили летние дни, а их, в свою очередь, вытесняли осенние. Фотография деда на ковре постепенно выцветала. Все реже рассказывалась знакомым смешная история, как дед поднимал за передок трактор. Да так и не поднял. А бутылку водки в этом споре все-таки выиграл. Уже и не помнили точно, бутылка водки это была или самогона. Дело ведь в деревне происходило. И уж совсем забыли про царскую чашку. Стояла она себе на полке среди хрусталя, никому не нужная, всеми забытая. Раз в год хрусталь перемывали, перетирали. Ну, и ее заодно. Казалось, красочная роспись царской чашки потускнела. Не столько от времени, сколько от ненужности.
Однажды в дом пришел молодой человек. Не просто так пришел, а навсегда. Это внучка привела мужа. Парень как парень. Высокий, красивый. И вроде умный. Ну, нахальный немного. Так они все сейчас не дюже скромные. Теперь модно, чтоб, как говорится, "без комплексов". О воспитании молодого поколения, об отсутствии у него хороших манер промолчим, пожалуй. Не о том сейчас речь. Этот, кого внучка привела, был, как все его поколение. Не лучше, но и не хуже. Младший, если можно так выразиться, зять. Старшему-то зятю пора уже было к роли деда готовиться. Ну, в том смысле, что внуков ожидать да нянчить их потом. Опять два мужика в доме. Опять шум, суета. В кухне над плитой пар столбом.
Молодой зять быстро освоился. За два дня со всем старшим населением квартиры на "ты" перешел. Легко и просто. А на третий день чего учудил! Собралась семья чаю в большой комнате торжественно попить. Самовар электрический на стол поставили. Дореволюционные стаканы в серебряных подстаканниках на свет божий извлекли. И тут, на глазах у всех, полез молодой зять без спросу в горку со словами:
- Придумал! Я теперь всегда из этой чашки чай пить буду. Во! И размерчик подходящий. Пол-литра сюда входит?
Никто не ответил. Молодой зять обернулся, остро среагировав на полную тишину, воцарившуюся за его спиной. По лицам своей новой семьи чутко угадал, что совершил какое-то неслыханное кощунство. Вопросительно поднял брови, не решаясь удивиться вслух. Хотя так и просилась на язык фразочка: "А что я такого сделал?"
- А ну, поставь на место! - хрипло сказал старший зять.
Внучка молча отобрала у остолбеневшего мужа и чашку, и блюдце. Аккуратно вернула их в прежнее положение на полочке среди фужеров. Новоявленная теща неприязненно заметила:
- Не ты ее туда ставил, не тебе ее и брать.
- Да что я такого сделал?! - возмутился молодой зять. Вырвалась-таки у него эта фразочка. - Чашка как чашка. Ничего особенного. Большая только. Все равно без дела стоит, пылится.
- И не без дела вовсе, - заметила бабушка. Пояснила строго: - Память это. О муже моем покойном. Его это чашка. Наградная.
- Ну, подумаешь. Он ведь умер уже. Ему не нужно, - молодой зять подошел к ковру и рассматривал теперь блеклую фотографию в рамке.
Мужчина, нет, скорее, юноша, на фотографии был самый обычный, ничем не выдающийся. Широкие "волжские" скулы, немного раскосый взгляд, пышные волосы в зачесе назад. Темные глаза. Но фотограф ухитрился запечатлеть блеск этих глаз и насмешливый огонек в глубине зрачков.
- Умер, - подтвердил зять старший. - Да только царской породы он был человек. И чашка у него царская. Ты сначала докажи, что той же породы, что достоин, а потом и за эту чашку хватайся.
Молодому зятю про деда, конечно, рассказали все, что вспомнить могли. И он больше на царскую чашку не покушался. А через несколько лет, глядя как-то на нее, сказал грустно:
- Вот смотрю на дедову чашку, и кажется мне: стоять ей на своей полке, пока в пыль не рассыплется.
Июль 2005 г.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"