Математика -- страсть познания всего, что нас окружает.
Страсть суть волна; игра -- дифракция и интерференция волн, отчего всё окружающее открывается нам в ходе игры, чьи правила могут быть определены математически. Но это не означает причинно-следственной предопределённости самой игры: как известно, игра на то и игра, чтобы, следуя некоторым правилам, оставаться непредсказуемой в своём исходе и перипетиях. К тому же полагаться на море страстей и соблазнов, порождающих страсть, куда с рождения погружается человек, -- занятие неблагодарное. Это начало, как и всё человеческое, всегда в становлении и непременно требует энергического восполнения всё в той же страсти, кроящей и перекраивающей мир.
Доброе и злое, хорошее и плохое разнятся соблазном, порождающим страсть. Если соблазн ограничен нравственно, страсть вписывается в понятные и эстетически завершённые формы, как правильные многоугольники в круг, и, оставаясь иррациональной по своей природе, допускает известное оперирование, как с числом, равным отношению длины окружности к диаметру. Если соблазн ничем не ограничен, страсть принимает уродливые формы, как всё "уходящее на бесконечность". Настоятельность её исчерпывает силы социального организма. Так исчерпали себя древние цивилизации -- сгорел в огне языческих соблазнов христианский Рим и пал Константинополь. Так день за днём убивала себя несчастная Анна в романе Толстого -- проклятый Эрос чугунным молотом страсти стучал по кованым парапетам её рассудка. Так изводит себя всякая тварь, уверенная, что имеет право на свободу другого -- там, где, собственно, её свобода кончается.
В истории с докторской диссертацией и последующего изживания не то что меня, но даже духа моего с кафедры философии НГУЭУ встречаются преимущественно персонажи последнего типа -- люди, не скажу, что плохие, но совокупно поступающие как злодеи. Это именно та ситуация, которую Валентин Распутин определил в формулировке: "до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе творим зла". Все вместе творим, поскольку ни за что не желаем видеть, как все эти волны, дробясь и слагаясь, кругами своими возвращаются в тот ад, который сами же и творим. Если кто не умеет или не желает творить, его учат и заставляют. Если кто и после этого не принимает участие в коллективном безумии уходящей в лета нации, не прогибается под куматоид, его побивают камнями, изгоняя или уничтожая по образцу, как это делали римляне и византийцы, пока не были сметены ордами варваров и вандалов. Таково свойство пагубных соблазнов и порождаемых ими страстей.
"Нам чудится, что мы живём, а нас, может, давно похоронили, но мы ничего не помним. Мы суетимся тут, хлещемся... Как перевёртыши. И не понимаем, что нас нет, что это кто-то собрал наши грехи и страсти, чтобы посмотреть, какими мы были" (В.Г.Распутин. "Век живи -- век люби").
В моей истории все персонажи заслуживают друг друга, но это отнюдь не те зловредные монахи, какие не давали Абеляру исполнять обязанности аббата. Все они -- от ректора Гусева до профессора Фигуровской, от секретаря учёного совета с комиссарской фамилией Фурманова до лаборанта кафедры с пролетарской фамилией Женибекова -- все они по отдельности добрые люди, хотя и невольники химеры страстей, удовлетворяя которые изо дня в день, безрассудно и много, как бы по инерции, творят зло.
Наиболее преуспевающим на ниве имитации народного образования и политического участия в общем деле деградации, вне всякого сомнения, выступает филолог Донских. Это история его далеко не кафкианского, но оттого не менее отвратительного превращения из человека какой-никакой науки в имитатора, из гражданина в перевёртыша, из профессора Донских в "доцента Кубанских".