Когда я затевал свою книгу, а было это еще при советской власти, то назвал свою затею Сказкой. Тогда люди читали только между строк, и, чтобы привлечь их внимание, нужно было обязательно подчеркнуть: читай Сказку! "Сказка ложь, да в ней намек добрым молодцам..."
Конечно, это была совсем не сказка, ибо речь в ней шла об Истории, а в Истории, как известно, все по-настоящему, все взаправду. И все как в сказке!
Совершаясь на наших глазах, История выглядит мелко, обыденно - неприглядно. Кому из нас в суете дел и делишек, мелких устремлений и ничтожных желаний придет в голову, что он творит Историю?
Только отодвинувшись в прошлое, события обретают значимость, вес, их бестолковая суета получает градацию, размер, они отделяются одно от другого, разнятся по значимости, осмысливаются и оцениваются. О них узнается то, чего еще не знали, или чего и не было вовсе.
Отдаляясь во времени, обрастая грузом толкований и домыслов, жизнь наша становится Историей, а повествования о происшедших событиях начинают походить на сказки. Мне кажется, недаром великий Андерсен назвал свои философские фантазии "Сказки и Истории".
Самое интересное в Истории - ее узловые моменты, когда она встает на перепутье, колеблется: туда или сюда? А самое интересное в этом "самом интересном" - люди, появляющиеся в решающие мгновения в решающем месте и поворачивающие Историю в определенную сторону, а именно - так, как она произошла.
Кто из нас не удивлялся (и наверняка не однажды): почему именно так, а не иначе?!
Что вышло бы, не умри Александр Македонский в 33 года?
А если бы Бонапарта пристрелили на Аркольском мосту?
Не говорю о Ленине, это уже стало дурным тоном, но...
Ведь История пошла бы совсем другими дорожками!
Историки-профессионалы относятся к этому спокойно. Они знают об альтернативности Истории. Она движется в соответствии со своими, пусть не законами (как назвал их К.Маркс), но хотя бы тенденциями (как определил их К.Поппер), и куда бы ни повернули события в данный момент, и сколько ни велики получились отклонения от этих, кстати, нам не известных и, по мнению очень умных людей, непредсказуемых тенденций, в конце концов логика развития возьмет свое, и отклонившиеся вернутся к общей, определенной теми самыми тенденциями, дороге. А то, как произошло то или иное событие, решающего значения не имеет (ведь как-то, пусть внешне по-иному, но оно все равно произошло бы!) и зависит лишь от конкретных условий и исполнителей.
Исполнителей! Вот!! А нам-то именно они и интересны! Ведь они бывали настолько гениальны, что взнуздывали старушку-Историю и заставляли ее какое-то время шагать вовсе не по предначертанной дороге. Например, "влево", как Ленин, или вовсе назад, как Чингисхан.
Эти люди, "прогрессивны" они или "реакционны", становятся "звездами" Истории. Ими восхищаются или ужасаются, но их помнят. Им этой памятью человечество отдает должное, как творцам ОСУЩЕСТВИВШЕГОСЯ.
Однако остались в океане ушедших событий люди, совершившие в свое время, в этом самом пресловутом "узле", деяния, сравнимые с делами самых великих, но в памяти народной не удержавшиеся.
Обидно и досадно.. Обидно за забытого, а досада - на забывших, на народ, ради которого он колотился: творил, преодолевал, побеждал... Что ж это за народ такой, если не помнит?! Стоило ли за него колотиться?!
Не знаю, как другие народы, а вот русский... Коротка у него память, даже в пословице отметилась: "Иваны, не помнящие родства". Вдвойне досадно!
И захотелось хоть что-то, хоть чуть поправить. Есть в Русской Истории человек, без которого русские, как нация, возможно, и перестали бы существовать. Как саксы после вторжения Вильгельма Завоевателя. А если и не перестали, то были отодвинуты еще на неизвестное количество лет во мрак и ужас татарского порабощения, и неизвестно, как выглядели бы сегодня.
Интересно, что историки этого человека знают. И определяют как "одного из крупнейших и талантливейших" полководцев своего времени. Так то ведь историки... Им положено - они ученые. Иногда кажется, что они вообще все знают... Только они - не народ. А народ знает всех, кто помог ему остаться народом, кто спасал и хранил, и сохранил его: Александра Невского, Дмитрия Донского, Козьму Минина и Дмитрия Пожарского, Михаила Кутузова, Георгия Жукова. А этого человека - не знает! И никакие ученые, никакие их труды - статьи, книжки, монографии - ничем тут не помогут.
Я решил, что помочь может только красивая легенда, не уходящая от фактов, известных историкам, но интересная сама по себе, не скучная, которую прочтут и запомнят как мужчины, так и женщины, как взрослые, так и не очень, как интеллектуалы, так и люди попроще... Что уж из этого получилось, не мне судить. Но может быть все-таки?..
ЛИТВА
Начинает сказка сказываться...
П. П. Ершов. "Конек-Горбунок"
Мальчик сидел под береговым обрывом у самой воды, смотрел через неширокую, сажен тридцать, реку на другой берег, песчаный, отлогий, заросший по песку островками мать-и-мачехи, а за песчаным откосом непроходимой чащей ветлы, и размышлял с великой детской горечью и обидой о своем бессилии.
"Отчего я такой? Слабый, бестолковый, глупый! Дорогу, и ту запомнить не могу. Как вон у Алешки все ловко выходит! На коня на любого садится, из лука от уха лепит без промаха, по-татарски... Да может, он татарин и есть? Ноздри навыворот, глаза-щелки... Мечом что правой, что левой вертит - считать устанешь... Ну, в этом ладно, может, когда подрасту, сравняюсь, силы наберусь... А вот хитрость его, приметливость во всем..."
Алешка, сын дедова конюха Афанасия, был на целых пять лет старше, чего мальчик никак пока в расчет не брал. Случайно, нет ли, но он оказался для мальчика первейшим другом и главным наставником. В свои тринадцать лет он не хуже бывалых охотников знал все окрестные чащи, особенно те ветлы за рекой.
Это был довольно большой остров в верховье Стыри, одного из бесчисленных притоков Припяти, ограниченный с трех сторон самой речкой, а с четвертой, с востока, длинной, верст пять, старицей, заболоченной и жутко заросшей трестой, ветлами, ежевикой, хмелем, через которую невозможно было сунуться.
Речка Стырь была чиста, полноводна, перегорожена во многих местах плотинками бобров. По весне полая вода заливала остров, а отступив, оставляла после себя множество озер и луж, зараставших летом, как и старица, буйной зеленью.
Место это кишело рыбой, птицей, мелкой дичью, но и пиявками, и змеями, иной дрянью, потому охотники обычно обходили его стороной, благо и дичи, и рыбы везде хватало. Может, оттого и стало оно для Алешки любимым, что никто лишний сюда не забредал, и он чувствовал себя здесь полным хозяином. Алешка готов был пропадать "на том боку" (так он выражался) целыми днями, а с собой всегда приглашал хозяйского внука, хотя тот был еще совсем малец, с такими подростки не водятся.
Почему именно с ним Алешка шастает в эту гиблую чащу, мальчик не задумывался, он видел только полное превосходство приятеля и в отыскании следов, и в ориентации, вообще во всех охотничьих делах, и от этого отчаивался и сокрушался.
А Алешке именно с ним было интереснее всего пройтись по знакомым тропинкам, именно его удивить какой-нибудь диковиной, обнаруженной или придуманной. Потому что этот мальчик умел удивляться. По делу удивляться!
Кого бы из ровесников Алешки поразило, когда он, спугнув зимой зайца, шел по следу не за ним, а в противоположную сторону. Кто знал примету - ладно, а вот кто не знал, заржал бы, как жеребец, обругал, осмеял и бросился за зайцем вдогонку. Этот же удивленно таращил глазенки, жадно следил за всеми его движениями и в конце концов спрашивал именно то, чего ожидал от него Алешка:
- А почему мы по следу - назад? - то есть он понимал, чего больше всего ждет приятель.
И не насмехался, хоть и княжич, не издевался, как все ровесники, знавшие, что Алешка полутатарин, и что к нему не стоит обращаться иначе как с презрением и насмешкой. Полная кличка Алешки была "Рваные ноздри" (нос его действительно давал к тому повод), но это оказывалось слишком длинно выговаривать, поэтому говорили короче: "Блоха!" И вот это было самое обидное и непонятное! Ну почему блоха-то?! При чем здесь блоха?!!
Что мальчик по малости своей еще не успел проникнуться предрассудками старших, Алешка не думал, потому что и такие, и совсем сопляки донимали его то и дело назойливым писком: "Блоха-а-а!..", наглые от сознания безнаказанности (так как старшие ревниво оберегали их от Алешкиных кулаков) и злые, как все обыкновенные дети.
Алешка видел восхищение, загоравшееся в глазах мальчика после каждой удачной проделки со следами, капканами или засадой, и старался как можно больше уважения вселить в своего приятеля. Это была для него единственная, пожалуй, возможность самоутверждения.
Но чтобы удивлять, приходилось не действовать, а священнодействовать, блюсти тайну, что Алешка и делал в меру сил, стараясь ничего не объяснять.
Мальчику же было невдомек, почему он остается таким же беспомощным, как и полгода, и год назад, хотя постоянно общается с дошлым охотником. Значит, сам он глуп и не способен чему-либо научиться.
Вот и сейчас он сидел и горевал, что не может сам, один, взять да и пойти "на тот бок", потому что боится заблудиться.
"Был бы Алешка, мы б уж давно там торчали. Там ведь уже и ежевика подошла, и борщевик не перестоял, и кувшинки расцвели (не для глупого любования, а для лакомства - только они с Алешкой знали, как вкусны их корзинки с семенами - вкуснее мака!). Можно ветюга стрелой сбить, да на костерке его... Можно карасиков пяток вытащить..."
Но Алешки нет. Афанасий забрал сына с собой перегонять табун на дальний луг, а он сидит один, жалкий и беспомощный, и не может ни на что решиться.
И вот сначала робко, а потом все смелей и назойливей: "А может, одному? Ведь когда-то же надо начинать... А то что же, так за Алешкиной спиной и ходить, в затылок его дышать! Из-за спины ведь ничего не разглядишь... Если недалеко? Неглубоко зайти - и назад... Как в воде - нырнул и вынырнул... Потом поглубже... А?!"
Эта простая и гениальная мысль подбрасывает мальчика, как пружина. Он вскакивает, раздевается и связывает одежду поясом, крепко, как учил Алешка, чтобы рука не уставала держать, пока плывешь.
Входит в воду в давным-давно изведанном, привычном месте, в двадцати шагах от бобровой хатки, но сегодня, когда он один, даже этот привычный сход кажется немного таинственным и как будто чем-то грозящим... Вода теплая, и гусиная кожа и озноб идут, пожалуй, лишь от волнения. Когда вода доходит до подбородка, мальчик уверенно отталкивается ногами и плывет, подняв левую руку с одеждой над головой и делая долгие спокойные выдохи в воду - в реке он чувствует себя уверенно, вот "на том боку" бы так.
Выскочив на песок и попрыгав на одной ножке, вытряхивает воду из уха, быстро одевается. Обуви "на том боку" не полагается.
Стена ветлы стоит перед ним грозно, словно вражеский строй - не пущу!
Мальчик долго мнется в нерешительности, наконец глубоко вздыхает и идет. Нет у него никакого плана, никакого замысла, только нырнуть - и назад. И как перед глубоким нырком он всегда оглядывался на солнце, так и сейчас оглянулся, шепча: "Господи, помоги!" - и вдруг сообразил: вот кто мне поможет! Солнышко светило ему в спину, опустившись уже довольно низко!
"Вот! Вот! От солнышка пойду, а назад на солнышко! Вот и выйду! Вот и все!" - это сильно прибавило смелости, он перекрестился и нырнул в кусты. Стоило преодолеть первую густую чашу, как за ней открылись всякие щели и тропинки, по которым топтались у берега те, кто купался в этом месте, да козы, неизвестно как пробиравшиеся глодать кустарник.
Выбрав самую приметную тропинку, мальчик проскочил по ней сажен полтораста и бросился назад. Ничего особенного не случилось, он выбрался на берег в том же месте, где и вошел, но обрадовался несказанно. "Вот так и надо! Нырнуть разок, потом глубже... И чем я хуже Алешки?!"
Он снова кинулся в чащу, выбрался на ту же тропинку и пошел по ней вполне бесцельно, лишь бы зайти подальше, да назад. Но заблудиться было невозможно, тропинка была одна и вела почти прямо от солнца. Он шел и шел по ней, упиваясь собственной независимостью, и вдруг вышел на поляну, увитую хмелем, в центре которой стояли плотно, как в один зонтик сведенные, семь высоких ясеней. С Алешкой он бывал здесь сто раз и прекрасно помнил эти ясени, но чтобы самому! вот так! сразу!..
Он снова оглянулся на солнце: "Так! Прямо от него... Вот и весь сказ! И куда я денусь!"
За ясенями тропинки не было, но и кусты стояли реже, стайками, дорога просматривалась дальше, и мальчик почти побежал вперед. Не прошло и десяти минут, как он выскочил на берег озера. Это была круглая яма сажен двести в диаметре. Берег закрывали густейшие заросли осины, ветлы, ежевики, перевитые хмелем, повиликой и прочей ползучей и цепляющейся за что попало травой. Все это мальчик тоже помнил, только раньше оно виделось ему из-за Алешкиного плеча, а сейчас он был один, он был хозяин. Он бросился по откосу вниз, высматривая сизые ягоды ежевики, и забыл обо всем.
Когда они приходили сюда с Алешкой, то сначала нарезали лопухов и борщевика, лакомились сочными стеблями, а уж потом начинали искать ежевику. Но почему так делалось, мальчик не понимал. Зачем жевать хоть и вкусную, но траву, когда под рукой столько прекрасной ягоды?
Ну, теперь-то он сразу взял быка за рога: стал медленно обходить озеро, выгребая и отправляя в рот ежевику, гроздьями висевшую под листами.
Вдруг впереди что-то громко хрустнуло, мальчик отпрянул, схватился за нож и замер. Ножичек был мал - настругать щепок для костра, да содрать шкурку с суслика или зайца и все, и мальчик затосковал и тут же заметил себе: не ходить в лес вот так, безоружным. Мало ли чего!
На сей раз обошлось. Хруст повторился, зашелестело, из кустов выдралась большая коричневая птица, полетела прочь. Мальчик перевел дух и снова зашагал вдоль зеленой стены.
За час или полтора он обошел все озеро. Ладони его стали фиолетовыми, во рту саднило, а в левом боку появилась тупая тяжесть - так много съел он огромных, сизых, кислых ягод.
Увидев, что сделал круг, мальчик выбрался наверх и взглянул на солнце. Оно сильно поопустилось, не обжигало, а мягко и ласково звало назад, домой. Радуясь своему замечательно удачному походу, мальчик кинулся к солнышку.
Он быстро шел по высокой траве, ожидая, что скоро выберется если не на берег, то на поляну с ясенями, но, кажется, что-то было не так. А! Ясени потерялись... Однако прежде чем он это сообразил, прошло довольно много времени: уже и озеро исчезло из виду.
Осталась одна надежда - на солнце. Он все прибавлял и прибавлял шагу, наконец наткнулся и на тропинку, но она уводила куда-то вправо, пришлось бросить ее и снова идти напрямую, на солнышко, а оно опускалось все ниже, ниже и наконец село на верхушки кустов. И тут слезы брызнули у него из глаз, и он кинулся бегом.
"Неужели бес водит? Да как же может бес с СОЛНЦЕМ справиться?! Не-ет! Не может быть! Но куда же меня занесло? А ну как солнышко закатится, что буду делать? Ночевать тут, что ли?" - От одной этой мысли дрожь пошла у него по телу, и он припустил еще быстрей, бросившись прямо в чащу мелких кустиков, вставших на пути, но буквально через пять шагов оступился и покатился кубарем куда-то вниз по крутому откосу.
Опомнился он у самой воды. На противоположном берегу, высоком и открытом, пасся дедов табун, мальчик сразу его узнал. Узнал и место, куда вышел, моментально сообразил, как сюда попал, и нервно рассмеялся.
"Ах ты, глупыш! Вот уж Алешка потешится, когда узнает"...
Он шел на солнышко, а оно съезжало все вправо да вправо, а как раз справа от его переправы река петляла, уползал сначала поприща на два на запад, а потом возвращаясь. Вот в эту излучину он и влез, гоняясь за солнцем, тут и вывалился на берег, уже почти потеряв надежду, и теперь сидел у воды, плакал, смывал слезы, смеялся, опять плакал, опять умывался и рассуждал:
"Засмеет... Разве бы он так промазал. Вот уж... А почему засмеет? Как он узнает? Сам расскажешь... А зачем?! Он тебе что-нибудь рассказывает? Почему ж ты ему должен? Себя на посмешище? К чему? Понял - на ус намотай да помалкивай".
С этого часа и начался путь самостоятельного познания отрока Дмитрия Кориатовича, внука основателя великой династии литовских князей Гедимина.
* * *
Все на этой земле начинается с любви - куда от нее денешься!
И берет она за глотку, когда уж берет, всех и всегда одинаково, будь ты патриций или раб, князь или смерд, интеллигент или работяга, живи задолго до рождения Христа или через тринадцать, а то и двадцать веков после.
Любовью начинается жизнь.
Жизнь... Не только то необъятное, что невозможно описать словами, но даже та маленькая часть этого необъятного, то эфемерное, неуловимое, которое пытались и пытаются определить, отделить от не-жизни мудрецы всех времен и народов.
Тем более то прекрасное, что неподвластно рациональному разуму, что воспевают и никак не могут воспеть как следует, в совершенстве, поэты.
И, разумеется, все то, и прекрасное, и ужасное, что порождается вновь возникшей жизнью.
И вообще, если уж на то пошло: все, что есть, от ничтожнейшего до грандиознейшего и бесконечного, невостребованное и неосознанное, никем не осмысленное, не проявленное и не отраженное, не будь во Вселенной жизни - есть оно - нет, было - не было... Не все ли тогда равно?! Кому тогда это нужно?!
Глупое рассуждение! Но достойное художника. Впрочем, художник всегда глуп.
Однако, как бы там ни было, но все это (и художник в том числе, и его глупость тоже!) родилось из любви. То есть она стоит в начале всего осознающего себя сущего, и недаром человек, удаляясь понемногу по тропинке прогресса от лохматой обезьяны, выделил, вычленил любовь в особую сферу вместе с надеждой и верой.
Вера (не важно - во что) движет разумное существо к ею же определенной цели. Надежда не позволяет отчаяться и опустить руки на этом бесконечном и тяжком пути. Любовь же - создает! Может, потому именно ее человечество оберегало, совершенствовало, возвышало и выделило в конце концов в совершенно особую категорию собственного мироощущения.
Сотни, тысячи лет люди поднимались по ступенькам цивилизации, совершенствуя свои мысли и чувства, и возвысились-таки над скотами. Но ведь не потому только, что приручили огонь и изобрели колесо, а еще и потому, и может, еще в большей степени потому, что взглянули друг на друга не как на объект потребления, но и как на предмет восхищения. Облагораживая, возвышая, обожествляя любовь, мы тем самым возвышали, облагораживали, приближали к Богу себя!
И вот...
Мудрецы утверждают, что человечество развивается по спирали.
Течет время... Эволюция... Революции!..
Недавно грянула очередная. Я не о Великой французской и не о Великой Октябрьской - нет! Я о сексуальной.
Любовь раздели, вымазали грязью (надо полагать - чтобы не страшно было дотронуться), вернули на уровень лохматых обезьян и... все стало очень просто.
Вероятно, это пошло от американцев. Те не любят никаких сложностей в жизни, терпеть их не могут. Как только эти сложности возникают, они бросаются как можно быстрее их одолеть, упростить, снять. И направляют на это всю энергию своего живого и изобретательного ума.
Одолев все технические и потребительские проблемы своего существования, янки добрались до мешающих им жить сложностей социальных, среди которых первой на пути оказалась почему-то любовь. Впрочем, слово "почему-то", если разобраться, тут неуместно. Они решили задачку быстро и радикально, со всей присущей им, американцам, беззаботной решительностью и лучезарно улыбнулись своей американской улыбкой. Революция! Хоть и сексуальная...
Ну ладно, их бы это американские дела! Их подход к решению проблем, никогда не подразумевающий и не содержащий ни в доказательствах, ни в конечных выводах тот громадный путь от лохматой обезьяны, который неизменно витает в солидных умах европейцев! Но остальной-то мир?! Казалось бы, он (старые европейские цивилизации), взиравший и до сих пор еще взирающий на Америку как на резвого, шаловливого, не совсем остепенившегося ребенка, не способного серьезно задуматься над серьезными проблемами, должен был одернуть не в меру расшалившегося недоросля.
Однако в сексуальных преобразованиях остальной мир неожиданно кинулся за этим ребенком вспотычку! Ну а что ж?! Ведь насколько сразу стало проще, легче. И сколько проблем снимает! А ведь их, этих проблем, и без того под завязку.
Но значит ли все это, что чувства наши вновь обросли шерстью, что любовь выродилась, иссякла? Хуже того - может, она и не существовала никогда?!
Почему же тогда, подцепив вчера приглянувшуюся девочку (не проститутку, нет, просто подцепившую тебя, как ты ее!) и убравшись от нее сегодня утром почти не попрощавшись, забыв даже имя ее через неделю, ты помнишь ту единственную из прошлого, которая не шагнула навстречу, когда тебе это было нужнее всего, принесла море зла, позволяла любить себя только иногда, по прихоти, а потом ускользала, всегда непонятно - на миг или насовсем? Которую умом почти ненавидишь, все темные и мелкие черточки ее души знаешь наизусть, но вот выкинуть из головы и из сердца не можешь?
Откуда же тогда эта неимоверная тоска, когда, оставшись один, вдруг с холодом под сердцем ощущаешь: НИКОМУ, ну то есть просто ни одной живой душе в этом мире ты НЕ НУЖЕН!
И почему теплеет внутри, а на глаза навертываются слезы, когда тянутся к тебе беспомощные детские ручонки?
Как объяснишь все это без любви, поражающей нас всегда неожиданно, внезапно (молнией!) сладостным безумием - и во все века одинаково?
Да, во все века, и тогда, и в XIV веке, отгороженном от нас морем лет, стеной средневековых нравов, лесом церковных установлений, были же (черт возьми!) внебрачные дети и непонятные, невероятные завещания.
Хоть того же Гедимина! Почему он отдал Вильну и престол младшему?!
А внук Гедимина, Ягайло?! Не странностям ли любви обязан он своим троном, а с ним местом в истории и памятью потомков?
И не такой ли вот любви, настоящей, сильной и чистой, обязаны мы все (мы с вами, теперешние!) появлением этого мальчика, смывавшего слезы радости и облегчения на берегу невзрачной речки Стыри почти семь сотен лет тому назад?
Мальчик успокоился, умылся на всякий случай еще раз, разделся и переплыл реку. По берегу до дома было верст пять, и следовало спешить. Он быстро шагал вдоль обрыва, радуясь, как много сегодня узнал, как удачно выпутался из сложной заварушки, думал, как ему половчее использовать все, сегодня постигнутое...
И откуда ему было знать, что потомки, хотя и не так, как следовало бы, но будут вспоминать его и через пять, и через семь сотен лет, а какой-то чудак из невообразимо далекого 2000 года заинтересуется и детством, и обстоятельствами происхождения, и вообще всем, связанным с его жизнью.
Не мог он пока знать, чему и кому обязан появлением на свет, уж тем более того, почему он, княжич, живет в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и даже не с дядей, а с дедом.
Неинтересно это ему было вовсе. Ни к чему совершенно!
Интересно это нам. Значит, нам и узнавать...
* * *
В конце концов, что такое любовь? Любовь - это чудное мгновение.
И. Ильф
Это случилось в апреле аж 1337 года от Рождества Христова.
Ефимьевна, любимая нянька княгини Анны, жены луцкого князя Любарта Гедиминовича, состояла с утра в сильнейших хлопотах по случаю приезда к Любарту брата, новогрудского князя Кориата, 28-летнего красавца-вдовца, любимца женщин, грозы мужей, возмутителя спокойствия молодых девушек.
Не то чтобы Ефимьевне были поручены главные по хозяйству дела - нет. Эта самая бестолковая во всей свите княгини старуха ни в чем нигде не могла помочь. Деятельность ее состояла в том, что она бегала и ахала, кудахтала, потела, гоняла девушек туда и сюда ужасным образом - она узнавала новости.
За что она и была в фаворе у Анны, - несмотря на всю свою куриную бестолочь, она знала все. И хотя каждой вести, каждому слуху приделывала свое, самое нелепое толкование, княгиню это не смущало, она давно научилась отделять информацию от комментариев и на полную мощность использовала чудовищное старухино всезнайство.
- Маша, Маша! Ты чего же не приоделась как следует? Ведь князь-то Кориат на тебя первую посмотрит! А то и вовсе ни на кого больше смотреть не станет.
Маша заливается краской:
- Полно, Ефимьевна, с чего ты?
- Да как же! Он только к крыльцу еще подъехал, а тебя увидал, так и охрип сразу, и лицом белый сделался. А и то сказать, кто ж у нас красивей тебя из девок! И я б на его месте на тебя глаз положила. Да и то! - Ефимьевна мгновенно увлекается, - и рода ты хорошего. Никакому князю посвататься не зазорно!
Маша уже не находит, куда деваться, а старуха не отстает:
- А уж какая княгиня бы из тебя вышла! Только вот отец твой, чертов упрямец, такой цвет не хочет никому показывать. И правильно его называют: Бобер! Настоящий Бобер! Как нырнет в свое болото, так ничем его оттуда ... Ну и ладно, нравится тебе в болоте, так сиди сам, чего же молодую девку комарам скармливать?! И молодец княгиня Анна, сюда тебя вытащила. Девке замуж давно пора, а он ей только медведей и бобров кажет!.. - Ефимьевна "покатилась", а Маша убежала от нее со странной бьющимся сердцем. Заметила и она красавца-князя.
Кориат прискакал к брату налегке. Погулять, поохотиться. И увидел Машу. Его аж качнуло в седле. И с тоской подумалось: "Какая краса, а не мне. И не достанется. Никогда!"
Дело в том, что отец, сообразуясь с дальними политическими расчетами, обручил его с дочерью одного из галицких князей, готовясь в нужный момент иметь на своей стороне "нужного" человека. Дело давно было к свадьбе, да все никак не доходило: то по недосугу Гедимина, то из-за вспыхивающих то тут, то там конфликтов с соседями, требующих для улаживания обязательно Кориата, главное же - по великой неохоте к этому браку самого жениха, который умом-то понимал, что жениться надо и придется, да больно уж не нравилась ему невеста - высокое, узкое, длинношеее существо с угрюмым взглядом исподлобья.
Такое вот чувство утраты еще необретенного, как сегодня, Кориат уже однажды испытал, на свадьбе брата Евнутия. Невеста показалась ему тогда столь прекрасной, что защемило в груди, и горькая мысль: "Не моя! И никогда (никогда ведь!) моей не будет!" - как бритвой полоснула. Очень не любил (не мог!) отказывать себе Кориат, не так воспитали. И сейчас, когда опять возникло это чувство при взгляде на Машу, он затосковал, представив, как тяжело ему будет здесь, рядом с недоступным.
Но вдруг вывернулось и другое: "А почему, собственно?!" Он поразился и вцепился в эту мысль как в спасение: "Действительно, а почему не моя?! Там ладно, шла за брата, уже предназначена другому была, ничего не поделаешь... А тут-то?! Что меня женить на этой длинношеей хотят, так плевал я на это!"
Кориат, - мы еще увидим, - беспутный был мужик, балованный, но на сей раз надо отдать ему должное, ни на миг не повернул подумать, чтобы как-нибудь тайком соблазнить эту девушку, да и в кусты. Видно, по-настоящему тут любовь крылом своим взмахнула.
Расхрабрился наш князь, так размышляя, только вспомнил глаза отца, жесткие, похожие на желтые ледышки под тяжело нависшими белыми бровями, и храбрость его испарилась - с ним особо не поплюешь... Но все-таки! Ради счастья всей жизни не стоит разве побороться, поспорить с грозным, властным отцом, топнуть ногой наконец! Ведь умный же человек, должен понять... А каких себе жен выбирал! Моя мать какая красавица (сейчас еще видно!), а Олгерда с Кейстутом, княгиня Ольга, - до сих пор вспоминают при дворе Гедимина, как кручинила своих и иноземных рыцарей ее ослепительная красота. А уж о Наримантовой мамаше и говорить нечего, о ней вообще легенды ходят. Как она кружила голову своему первому мужу, Витенесу, как Гедимин соблазнил ее и с ее помощью взлетел на литовский престол. Эх! Так неужто он меня на съеденье этой длинношеей отдаст?.. Ну мы еще поварапаемся!.."
Подкрепив себя такими рассуждениями, Кориат начал действовать, хотя, если взглянуть трезво, вовсе неожиданно что ли... Но надо знать Кориата...
Сначала он выследил Машу. В безлюдных сенях Любартова терема неожиданно возник он перед ней как видение, ладный, красивый. Глаза его лихорадочно блестели, рот чуть кривила напряженная улыбка.
Машу как кипятком ошпарило. Это уж потом она, без конца вспоминая ту встречу, объясняла себе, что это судьба, что она уж ожидала этого, но боялась надеяться, что она после болтовни Ефимьевны все время ходила в предчувствии и лихорадочной тревоге, но все это потом, а сейчас она просто страшно испугалась, показалось, что упадет, так вдруг ослабли ноги. А он подходил с ласковой и несмелой (почти робкой!) улыбкой:
- Здравствуй, красавица! Как зовут тебя, чья ты?
Совершенно забыв подумать, надо ли отвечать и как это будет выглядеть, она сказала просто:
- Здравствуй, князь. Я дочь Бобра-воеводы, Машей меня зовут, - и только тут смутилась и покраснела, но в малоосвещенных сенях это было не видно, да князь и так ничего не замечал, он смотрел в упор и быстро говорил что-то, что почти не доходило до нее, она с трудом отрывалась от его светлых глаз, соображала, что надо отвечать, отвечала и снова тонула в его взгляде.
- Того самого знаменитого Бобра?
- Почему знаменитого? Чем?
- Ну... храбростью, подвигами. А больше всего своими бобрами. Он что, правда на бобров молится?
- Да ну, болтают люди. Просто он не бьет их, не ловит. И не разрешает никому.
- Почему?
- Нагадал ему кто-то или поверье... Он не объясняет. Говорит, обижать бобров нельзя - самая плохая примета. Вот мы и не обижаем. А они нам на голову уже сели. Не боятся, лезут везде, все деревья по берегам перевели. Охотники только каждую весну собирают их в клетки, да в другие речки подальше разносят, чтоб хоть немножко вздохнуть посвободней.
- Ну и ну! Интересно как! А ты как же тут?
- Меня княгиня Анна к себе позвала, при ней пока...
- А муж или жених есть у тебя?
- Ну какой муж, да и жениха нет, - Маша еще больше, почти до слез, заливается краской, - ... кому я нужна...
- Вот как! Значит, и защитить тебя некому от недоброго слова или обиды какой?..
- Почему? У меня отец вон какой! Никому меня в обиду не даст.
- А хочешь, я тебя тоже защищать стану?
Она так легко - все само собой выходило - говорила с ним, что ей просто захотелось сказать "хочу!" и она уже начала, но запнулась, осознав вдруг, что говорит и как говорит, и прошептала:
- Шутишь, князь... или насмешничаешь... - Глаза ее мгновенно наполнились слезами - вот-вот польются, и Кориат увидел: плохо получилось, и рванулся как-то поправить, схватил ее за руку:
- Что ты, Маша, что ты! Бог видит, не могу я смеяться, как тебя увидел! Неужто боишься меня? Или не веришь? Или противен я тебе?
- Нне-е-ет...
- Дай я с отцом твоим поговорю!
- Да о чем?!
- О тебе! О нас...
Тут слезы покатились-таки у нее по щекам, и она побежала прочь, а Кориат, счастливый, ошалелый, кинулся к Любарту:
- Слушай, брат! Я жениться решил!
- Давно пора. Отец недоволен, княжество без хозяйки. Честным девкам головы кружишь, баб во грех вгоняешь, мужьям рога наставляешь - нехорошо.
- Так ты думаешь - надо?
- Конечно!
- Так помоги! Тут у тебя такая красавица живет!
- Что?!! - Любарт не вскочил даже, а взвился. Характер своего братца он знал хорошо. Кориат любил его больше всех, к нему обращался за советом и помощью в критические минуты, а таковых у него, при чудовищной необязательности и поразительном легкомыслии, всегда хватало.
- Да ты помнишь ли, - загремел Любарт, - что отец замыслил с твоей невестой?!
- Да ну его! Ты ее-то видел? Папаша хитер - чужими руками жар загребать. Сам-то небось первейших красавиц себе хватал, а сына на уродине хочет женить.
- Какая ж она уродина? Девка как девка... Да и не нужна человеку красивая жена - с женой жить, а не смотреться. А уж отец тебе, если еще и жениться по его заартачишься, все твои выкрутасы припомнит. Башку открутит!
- Какие еще выкрутасы? - Кориат прячет глаза.
- Как в Риге отца опозорил - забыл?!
- Уж и погулять нельзя...
- Как к Медвежьему урочищу дружину вовремя не привел?!
- Ох, ну не мог я, сколько раз повторять! Не успевал. За два-то дня как дойдешь?
- А кто тебе раньше выйти мешал? Ведь точно срок был обозначен!
- Ну не мог! С охоты не смог вернуться. Знаешь, какая охота была! - Кориат оживился, - никогда я такого не видел, да больше, наверное, и не увижу. И ты не увидишь. Такое стадо!..
- Да черт тебя забери со всеми потрохами!! Стадо! Ну ты посмотри на него! Тут война какая, а он - стадо! Да ведь если б я, зная твой характер распи...ский, не добрался бы до того урочища тогда, лежал бы теперь Гедимин в могиле! А Литва вся по клочкам пошла под немцев да поляков! Ты хоть чуть отдаешь себе отчет?!
- Ну ладно тебе... Ты-то ведь успел... Чего теперь вспоминать, кулаками размахивать?..
Любарт больше не находит слов, только смотрит: так все это мило и невинно, простодушно, беззаботно... - залюбуешься!
- Любарт! Я на тебя молиться буду, я служить тебе как удельный буду, я тебе что попросишь, все сделаю, только помоги!
- Чем?!! Ты отца, что ли, не знаешь?!
- Знаю. Но замолви перед ним словечко, скажи, что я не могу... что на коленях его молю, что... ну что-нибудь скажи! А потом уж я сам... Ну и воеводе своему скажи, а то, говорят, он у тебя с норовом.
- Ему-то что противиться с князем родниться? Хотя крутой мужик... А перед отцом... хоть ангелом порхай, хоть бесом рассыпайся. Мне, конечно, нетрудно...
- Вот и хорошо! Вот и ладно! А там уж я сам его уговорю. Потом.
- Ни за что не уговоришь!
- Уговорю!! Я да не уговорю?! - Кориат, в восторге от того, что любимый брат не против, бросился искать Машу, а Любарт, обалдев от такого поворота, остался сидеть, раздумывая (в который уже раз!), почему он, да и не только он, прощает Кориату такое, чего другому не простил бы до гроба.
* * *
Через неделю Кориат уехал в Вильну, заговорив до очумения брата, воеводу Бобра, и совершенно вскружив голову Маше, которая ходила как во сне, никого и ничего не замечая и загадочно, слабенько как-то улыбаясь.
Дело было почти слажено, и хотя никому ничего не объявляли, весь двор Любарта мгновенно узнал новость и переменился: к Маше стали относиться как к будущей княгине, а к Бобру как к княжескому тестю. Дело оставалось за "малым": получить согласие Гедимина. А князь Кориат уехал - и как ключ на дно.
Только потом, гораздо позже, узнали в Луцке, что отца он, конечно, не уговорил, а поехал с поручением от него к полякам, да там и застрял.
Тогда же не знали что и думать. Маша погрустнела, подурнела лицом, стала бледнеть, а по утрам и зеленеть даже. Скоро выяснилось, что виной тому не только грусть по исчезнувшему жениху. Приступы дурноты случались с ней все чаще.
Змеей среди дворни пополз слушок. Неизвестно, как переживал позор свой нелюдимый воевода, Маша же как будто даже тронулась умом: не желала ни с кем разговаривать, запиралась одна в светелке и часами тянула одну и ту же дикую языческую песню, с подвывом, как раненая волчица.
Кориат прискакал неожиданно, его уже давно перестали ждать. До предполагаемых родов оставался месяц. Увидав, что тут творится, он, надо отдать ему должное, повел себя достойно. Просил прощения у Бобра. Перед Машей встал на колено, обнял, назвал женой, велел всем объявить, что он, князь Кориат Гедиминович, нарекает ее своей невестой и женится немедленно, будущего же ребенка велит считать своим, а если будет сын, то и полноправным наследником.
Маша улыбалась и тихо плакала. Бобер вздыхал, отмалчивался. Любарт радовался - хоть что-то благородное наконец сделал братец.
Их повенчали в православной церкви в Луцке. Пышности, правда, большой не было: невеста была уже очень тяжела, да и не очень здорова. После венчания Кориат сразу бросился в Вильну за отцовым благословением, опять, конечно же, ничего не добился и в полном отчаянии кинулся назад, но когда приехал, решать уже ничего было не надо: Маша умерла родами, оставив любимому чудесного, живого, горластого мальчика с изумрудными, как у отца (да и у всех Гедиминовичей), большими глазами.
Горе Кориата было так велико, что даже Бобер, в три дня поседевший после смерти Маши, пожалел его. Однако когда дошло до решения судьбы новорожденного...
- Нет, князь, внука тебе не отдам.
Лицо Кориата было похоже на белую маску с серыми пятнами под глазами, а взгляд тусклый, потухший. Но при таких словах и в этих глазах сверкнул огонь, князь гордо выпрямился.
Бобер опустил тяжелую руку на его плечо:
- Не думай, что плохо о тебе сужу, хотя... Какой ты отец? - Он в досаде повысил голос, но замолк, похлопал легонько ладонью по плечу, потом еще тише, будто себе самому: - Не в этом дело. Парню-то каково жить будет? Ведь там ему родня - один ты, все остальные - чужие. Да если б только чужие... Враги! И враги смертельные. Думаешь, отец твой обрадуется? А жена будущая потерпит, что не ее чадо наследником станет?
Кориат вскинулся:
- Не потерпит, заставлю! Не смирится, удавлю как последнюю гадину! - Он думал о "длинношеей".
- Ну-ну. - Бобер о "длинношеей" ничего не знал, он просто размышлял: - Что толку? Удавишь... Только сын твой, этот вот, раньше удавлен будет.
Кориат молчал. Что он мог возразить? Глаза его снова потухли. А Бобер договорил тихо:
- Нет. Вот подрастет, станет сильным, тогда, если не забудешь и не откажешься, забирай. Делай из него князя, воина, черта, кого хочешь делай, разве я против. Ты отец, ты князь! А пока пусть здесь, в Бобровке со мной поживет, в тихом углу, от дворцов и княжьих смут подальше. Молочка попьет, ягодками полакомится...
Кориат понял и оценил. Он молча сжал руку Бобра и поднялся. Белая маска лица его сморщилась в жалкую улыбку:
- Только когда я приезжать... Машу навещать... ее могилку... ты того... от меня его не прячь, не наговаривай на меня... - и слезы запрыгали в глазах.
- Ну что ты, князь, - Бобер покачал головой, - горе у нас с тобой одно, значит, и радость одна должна быть. Ты только приезжай, не забывай... А мы уж... - он махнул рукой, отвернулся.
Вот каким образом мальчик оказался в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и не с дядей, а с дедом, на берегу невзрачной речушки Стыри.
* * *
Когда Кориат уехал, Бобер, да и Любарт тоже, остались в полной уверенности, что все кончилось, что Кориат теперь никогда не только в Бобровке, но и в Луцке-то не появится, чтобы не бередить душу воспоминаниями о несчастном своем приключении. Однако они ошиблись, и крепко.
Вначале Кориат действительно исчез надолго. Гедимин быстро женил его на "длинношеей" княжне и начал гонять по соседям с посольствами. Удивительная открытость и легкость в обращении с людьми делали Кориата незаменимым послом, и Гедимин максимально этим пользовался.
Однако и Кориат, чувствуя свою нужность, повел себя непривычно стойко. Хотя он и женился, уступив отцу, а может в силу этого еще и пуще, Кориат стал твердить, что у него сын на Волыни, что именно его он считает своим главным наследником и что от этого не отступится. Гедимин свирепел, багровел, пообещал однажды даже проклясть, между ними вспыхнула тихая ожесточенная война, но в конце концов Кориат летом 6848 (1340 г. от Р.Х.) года, будучи в Ордене с посольством, совершил такое, что Гедимин простил ему все и сдался, признал внука, хотя, правда, только на словах.
Дело в том, что Кориат заморочил голову всем магистрам, напоил пол-Ордена до положения риз, довел до белой горячки полтора десятка самых отчаянных (на халяву!) выпивох, истратил море денег (чужих, правда, больше, чем своих), передружился со всей верхушкой Ордена до пьяных соплей, объятий и поцелуев и подписал с рыцарями такой договор, что те, протрезвев, почти год прятали друг от друга глаза и не решались к этому договору вернуться, разобраться, кто же из них был в тот момент глупее, потому что глупее уж было некуда. По нему Орден отказывался от кучи спорных территорий, обязывался помогать Литве деньгами и даже войском и т. д. и проч. в ответ лишь на то, что Литва не станет преследовать у себя "добрых христиан" и проповедников Ордена, которых и так шаталось по Литве множество.
Вот этим договором и одолел Кориат упрямого отца. Но любая вещь имеет изнанку. Эта победа Кориата заставила вспыхнуть с неожиданной силой ненависть, которая гнездилась в груди "длинношеей" к далекому неизвестному любимцу мужа.
Княгиня совершенно отравила жизнь бедному Кориату, как это умеют только очень любящие жены - а она любила его без памяти - и замыслила извести ненавистного соперника ее детей, которых к 49-му (1341) году было уже двое, как назло обе девочки.
Кориат, для которого дом стал сущим адом, при первой возможности мчался в Бобровку к сыну, проводил с ним дни, недели, пока Гедимин не засылал его вновь куда-нибудь с новым поручением.
Мальчик совершенно покорил отца своей серьезностью, сообразительностью, а больше всего недетским взглядом своих зеленых глаз. И неизвестно, сколько бы еще продолжалась эта идиллия и что из нее вышло, если бы в 1341 году (мальчику исполнилось только три года), отражая наскок опомнившихся от невероятно стыдного договора рыцарей, при штурме их крепости Байербурга вдруг не погиб Гедимин.
Все рассыпалось как-то само собой - не осталось хозяина. Потому что Евнутий, младший и любимый сын Гедимина, которому тот, умирая, успел отказать главное наследство - Вильну, хозяином никак стать не мог, хотя попытался было.
Разобиженные старшие сыновья, Олгерд и Кейстут наиболее демонстративно, замкнулись в своих уделах, стали заниматься только собственными делами, совсем не исполняя вселитовских обязанностей, не только не подавая никакой помощи Вильне, но вообще игнорируя все идущие оттуда приказы и даже просьбы.
Любарт от души посоветовал Кориату крепко заняться своим уделом, так как идут смутные времена, и теперь случись что - ни на чью помощь рассчитывать не следует.
- Неужто и ты не поможешь? - печально изумился Кориат.
- Я-то всей душой! Но будут ли у меня силы в нужный момент...
Кориат, удрученный, уехал к себе в Новогрудок. Он все еще не хотел осознать, что все рухнуло, хотел верить что останется по-старому, как-то образуется с Евнутием во главе.
Но не получилось. Когда Евнутий позвал его на помощь, чтобы наладить контакт с братьями, глухой стеной вдруг отгородившимися от него, Кориат как всегда легко, без долгих раздумий согласился и поехал прежде всего к Олгерду. Тот принял его очень сухо.
- Ты с чем приехал?
- Узнать приехал, чего ты заважничал. Какая муха тебя укусила, что ты брата Евнутия знать перестал?
- Так ты от брата Евнутия или от князя Виленского? Или от Великого князя Литовского?
- А... я... - поперхнулся Кориат и только тут спохватился, а Олгерд заговорил не зло, не обиженно, а терпеливо, как ребенку малому:
- Если братец у меня помощи просит, то я, пожалуй, помогу. Только не дружиной, да еще спрошу: на что ему, неспособному? Князю же Виленскому копейки не дам! Нет у меня лишних денег соседям милостыню подавать. А Великого князя Литовского - такого не знаю.
- Олгерд, - сразу охрипнув, заговорил Кориат, - ведь братья мы, разве ж можно так? Какую нам отец силу оставил, а мы ее по кускам? Нельзя же все вот так враз - и прахом.
- Нельзя! Но чтобы все в одном кулаке держать, правда нужна, справедливость!
- Так все, вроде, без обмана... как отец завещал.. Ведь не дурак же он был... понимал кое-что и в людях и в делах... А?
- Отец,.. Явнут, сопляк, тебя, старшего брата, как слугу по своим надобностям гоняет, старшим братьям своим приказы рассылает, это правда? Это справедливость? Старший должен приказывать!
- Значит, ты считаешь - Монвид? - Кориат быстрым умом дипломата уже все уразумел и спрашивал, чтобы до конца убедиться, пряча в усах едкую улыбочку.
- Пусть, если справится. Только сам знаешь - болен он... делами вовсе не занимается... на тот свет больше смотрит...
- Тогда Наримант?..
- И ему покорюсь! Если возьмется править и пьянство свое и с бабами непотребство бесконечное бросит! Но Явнуту - нет! Лучше я свой Витебск оберегу и укреплю, чем на немощного братца-сопляка силы тратить. Не будет тут пользы ни мне, ни Литве.
- Значит, сильнейший... Значит, ты... Вот оно как...
- Да, так! Так и передай хозяину твоему: я ему служить не намерен!
- Хозяину моему?! - Кориат аж задохнулся, но дипломатический опыт сказался. Он помолчал, спросил равнодушно:
- Кейстут тоже так думает?
- Да! Мы с Кейстутом одной крови, мы думаем одинаково. И действовать будем всегда заодно. Кто из братьев с нами - милости просим. Кто сам по себе - не взыщите.
Кориат крутнул ус и уехал, но проехал не в Вильну, а к себе в Новогрудок, написав Евнутию, что посольство не удалось, Олгерд желает остаться сам по себе, а у него, Кориата, много дел в своей вотчине.
И с этого момента поехали дела Литвы вкривь и вкось, и Кориат, привыкший за надежной отцовской спиной ничего не делать в своем уделе, а теперь вынужденный заниматься и всеми внутренними делами, и от ухватистых соседей отмахиваться, и не только чужих, а и, к великому изумлению, собственных братцев, совершенно закопался в проблемах Новогрудских и забыл дорогу на Волынь. В другую колею свернула его жизнь, и неожиданной опорой в самых тяжких передрягах стала вдруг так прежде постылая "длинношеяя". Как-то сразу разобравшись во взаимоотношениях братьев, она стала очень уверенно и выгодно торговать помощью (действительной или только возможной) Новогрудка тому или иному нуждающемуся, причем в лучшей позиции у нее всегда оказывался Олгерд, ему она помогала, другим же обычно всего лишь обещала. Воспользовалась она и дипломатическими способностями мужа, напористо склоняя его к тем или иным действиям, не давая бездельничать и отчаиваться.
Эта ее деятельность, незаметная, упорная, постоянная, внушавшая Кориату почтение, граничившее с суеверным страхом, поставила скоро Новогрудок вне - а во многих вопросах даже над - братских свар и столкновений. Не домогаясь Вильны, Кориат (его жена!) стал как бы сторонним наблюдателем в великом споре за Литовский стол. И как бы ни были ограниченны его силы, собственное положение Кориата вырисовывалось вполне независимым и до поры до времени прочным.
Он с великим облегчением свалил на плечи жены все свои заботы и с легким сердцем подчинился ей, как прежде подчинялся отцу. Новое открытие собственной супруги поразило его, внушило глубочайшее к ней уважение, как к существу высшему, хотя любви тем не менее не разбудило. Когда минули самые тяжкие времена (1342-1344 годы) Кориат стал понемногу возвращаться к прежним привычкам: пить, гулять, развлекаться на стороне. Только вот на Волынь наведываться не пытался, из уважения к жене, зная, что это ее самое больное место. Хотя Кориат ничего не забыл, не остыл, и тянуло его туда страшно.
Сын же его рос-подрастал в глуши лесов и болот между Бугом и Припятью под строгим дедовым присмотром, не подозревая, каким сильным и злопамятным людям пересек он дорожку и сколько ему придется от того претерпеть.
Однако когда в 1345 году Олгерд твердо сел в Вильне, и Литва успокоилась под крепкой рукой нового Великого князя, Кориат не просто ожил, а расцвел. Он сразу же понадобился в Вильне, он занялся важными международными делами, он почувствовал себя нужным и на месте. Он возвратил себе утраченное было где-то как-то достоинство. А почувствовав это, немедленно обратил свои взоры на Волынь, вновь возбудив страшное беспокойство в своей деятельной и мудрой супруге за судьбы новогрудского наследства.
В это время и началась наша сказка. Шел год от сотворения Мира 6854-й, а от Рождества Христова - 1346-й...