Аннотация: Проза о войне, той которой она может быть для простых людей.
Подполковник никому
не напишет
Эта книга написана для двух людей,
которых я очень люблю -
для Ольги Гриценко
и Ольги "Бози" Бондаренко.
Всем тем, кто способен плакать.
Я хотел, чтобы это звучало без пафоса.
ПРОЛОГ
"... А сына как назвала?
Спасибо, не ожидал..."
Ю.Визбор "Телефон"
Тёплый летний денёк одна тысяча девятьсот шестидесятого года подходил к концу. По высоким небесным отрогам, шаг за шагом вниз спускался прохладный августовский вечер. Воздух уже не насыщенный светом, а напитанный опустошающими тенями, словно сгущался, темнея с каждой минутой. А на западе, где огромным костром разгоралось необыкновенной красоты зарево, - там солнце, прорвавшееся напоследок сквозь жидкий занавес облаков, медленно угасало в розовых сумерках. Последние и оттого особенно яркие солнечные лучи, будто пальцы срывающегося в пропасть, с ожесточением цеплялись за острые выступы сосен и кедров, разрывая свой солнечный пламень об их острые иглы. Не сумев удержаться, эти ручейки заката стекали в русло грунтовой дороги, выбитой вездеходами и грузовиками в тайге, прореженной бензопилами от Усть-Выи до железнодорожной станции Проточная Тиса. Алый непрозрачный свет заката разрывался в сухой летней пыли и струился над немногочисленными придорожными лугами, не смея даже заглянуть за границы тайги. День замирал у края ночи, тяжелея от выпитого солнечного света. Ночь уже надевала свои черные, мерцающие звёздами доспехи. Скоро всё должно было закончиться августовской тихой прохладой.
Август этого года был необычно жарким, будто июль и не кончался. Жара стояла до сорока в тени, и дождичка не стоило ждать даже по четвергам. Но сейчас, ближе к бабьему лету, вечера становились всё прохладнее и прохладнее. Пока ещё стояло жнивьё - тихая, ясная погода, которая вот-вот должна была смениться затяжными сентябрьскими дождями. Осень была уже рядом, напоминая о себе пусть нечастыми, но зябкими туманами, выстилавшимися по вечерам над лугами прозрачной росой. Сентябрь приходил пока рано утром с яркими, золотыми рассветами, которые и окрашивали сочную зелень в оранжевые цвета, набивали потрёпанными учебниками ранцы школьников и наливали терпким едва сладковатым соком поспевающую антоновку. Лето заканчивалось, как подходят к своему логичному завершению все добрые и солнечные сказки. Сентябрь уже заливал занудливой моросью жаркие летние пожары. Осень была очень близко.... Так близко.
Сегодня было ясно - воздух чистый как вымытое оконное стекло, позволял западному зареву разгореться в полную силу. Закат, обречённо скатывавшийся куда-то за западные горизонты, вызывал из тайги эскадрильи злых голодных комаров, которые без особого успеха, но с упорством самоубийц атаковали грязное лобовое стекло громадины-лесовоза, громыхавшего по наезженному таёжному просёлку. Атака следовала за атакой - водитель лесовоза, наглухо закрывший ветровое стекло, снисходительно наблюдал, как дворники соскребали с лобового стекла следы отражённых штурмов. Серые точки, размазывались под скрипящей резиной дворников, изредка перемежаясь на грязном стекле алыми кляксами. И алый свет заката пурпурно светился в этих каплях крови, словно в брызгах солнечного света. Водила недовольно морщился, и дворники продолжали сердито скрипеть, растирая в труху злую таёжную мошку.
И было водителю лесовоза, как-то не по себе - то ли закат был слишком "кровавым", то ли перепил он вчера и хоть вроде похмелялся утром, устаток всё равно давал о себе знать. То ли ещё что.... Скребло что-то на душе, будто должен он кому-то деньги, а кому должен - забыл. Хотя, в общем-то, ему нечего было переживать, эти места он знал, как свои пять пальцев - дорога до места была хорошей даже для легковух, коих впрочем, в тайге днём с огнём не сыщешь, не то, что для мощного ЗИЛка поднимавшего шлейфы пыли на грунтовке, проложенной рядом с железной дорогой. Правда грунтовку у самого железнодорожного переезда пересекала Тиса, небольшая мелкая речушка, но там летом брод был хорошим - "комариным", телега не увязнет, не то, что лесовоз.
И всё-таки водитель лесовоза осторожно, "на первой" перетащил грузовик через брод и со скрипом тормознул у зелёного лужка, так чтобы способнее было, потом разворачиваться. Время было вечернее и скоро ему надо было ехать назад в лесхоз сдавать смену, если, конечно его пассажиры не задержат его как в прошлый раз. В прошлый раз он проторчал у этого брода часа четыре. И сейчас он будет ждать, сколько надо, хоть до утра, денег, как и в прошлый раз, ему "кинули" от души - но почему-то ему казалось, что в этот раз они не будут долго стоять.
Было уже часов девять или что-то около этого. Время в тайге, что ни говори позднее, особенно для бабы с пацаном. Он им и предлагал - мол, давайте завтра с утречка, но женщина не захотела. Видать билеты на ночной Минский взяла. Не хотелось ему сюда ехать на ночь, глядя, очень не хотелось.
Водила, поморщившись от надсадного скрипа шестерней (давно пора перебрать да за пьянками руки ну никак не доходят) в коробке передач, перебросил рычаг скоростей на нейтралку и опёрся тяжёлыми своими ручищами на руль. ЗИЛ качнулся и недовольно фыркнул остывающим двигателем. Водила задумчиво пробарабанил костяшками пальцев что-то залихватское по рулю обтянутому тонкой разноцветной проволокой. Он почему-то ощущал себя сейчас лишним, хотя был хозяином в этой кабине.
-- Вон там, через ручьи, к тайге, - он указал верное направление женщине, которая сидела рядом в просторной кабине ЗИЛа. На коленях у женщины вертелся непоседливый худенький пацан, - сын, наверное. Чернявый, такой шебутной мальчонка.
-- Ма, приехали? - спросил пацан, и водиле показалось, что он как услышал в голосе мальца сожаление. Не часто должно быть ему получалось ездить в кабине грузовика. Откуда у городских мальчишек такое счастье?
-- Я помню, - сказала женщина, открыла дверцу кабины, и став на подножку ловко спрыгнула на землю. После она ссадила вниз сына, отмахивающегося от надоедливой мошкары. Водила с изумлением краем глаза заметил на её руке, чуть пониже запястья, мутноватый развод татуировки, почти скрытый матовым южным загаром. Блатнячка, что ли? - водила пристально посмотрел на женщину, ссаживающую сына на дорогу. Здесь в Сибири он уже успел навидаться всякого и татуировкой, пусть даже женской, бывалого водилу не удивишь. У него тоже на пальцах виднелись лиловые разводы - один, девять, три и кокетливый вопросительный знак вместо последней цифры, открывающей точный год рождения. Так перед армией побаловался, а теперь никаким скипидаром не выведешь. Как обратно поедут, тут он ужом извернётся, но заглянет ей под руку, что у неё там за картинка наколота? Хотя... чего там смотреть - ясно, блатнячка.
Нет блатнячками, водилу совсем не увидишь. Мало ли какого люда шлялось по Сибири? Он искоса тайком посмотрел на свою пассажирку. Закат на западе мгновенно положивший багровые тона на непрерывно чёрную тайгу, и отразившись в зеркалах заднего вида, бликами осветился на бежевом крепдешиновом платье женщины. Даже сквозь пропылённое всеми "пылями" стекло в дверце кабины было видно, как красивое летнее платье моментально вспыхнуло красным ярким цветом. Водитель лесовоза прищурясь, проследил взглядом каждую складку на лёгкой ткани, мысленно облапал свою пассажирку во всех "интересных" местах и уважительно покачал головой - баба была хоть куда и непохоже, чтобы блатнячка. Райка его зазноба, хоть лет на двадцать моложе этой городской, и фигура не хуже, а вот форсу такого нет - шалава, она и есть шалава. Он захлопнул дверцу кабины и полез в карман рубашки за папиросами.
Что не говори, баба она была видная - тоненькая в талии, не раздавшаяся по возрасту в бёдрах, гибкая как быстрая таёжная рысь, с чистым звонким голосом и пронзительными серыми глазищами, белая вся, светлая такая, ну, наверное, крашеная же, лярва. Так, сразу и не скажешь, что блатнячка - баба, как баба. И чудно было видеть в тайге, привыкшей всё больше к телогрейкам и резиновым сапогам, её в крепдешиновом платьице и лаковых чёрных лодочках. У них в посёлке девки не одевались так даже на танцы.
Три года назад он уже возил её сюда, тогда ещё на стареньком ЗИСе, в кузове которого болтался вроде как памятник - легкая алюминиевая плита с чёрным авиационным пропеллером. Только тогда вместе с этой красивой, хоть уже немолодой женщиной, вынаряженной не "по тайге", сюда ездил не как сейчас - мальчонка, а здоровущий и небритый старшина из ВОХРы , угрюмо молчавший всю дорогу и указавший место недалеко от пихты, где на вытесанной проплешине виднелась вырезанная неразборчивая надпись. Там они вдвоём, загодя припасёнными лопатами и вкопали плиту с пропеллером. Работа так себе - водила смекнул, что плиту делали под цемент, либо под асфальт, но никак не под землю, которую злобно, но в полголоса, матерясь, ковырял тогда его странный напарник. Водитель лесовоза, тогда только что откинувшийся "от хозяина", где провёл "по хулиганке" два незабываемых года, с ходу определил, что вертухай был из лагерной ВОХРы, сроду не державший в руках лопаты, и что стронули его с места работы не по его охоте какие-то уж очень большие чины. Да и женщина, которой вохровец указывал место, была не из простых - "тридцатками" тогда платила не считая, чуть ли не на вес, без лишних разговоров, потому как была замужем за каким-то генералом, с ними тогда не поехавшим, а оставшимся в Усть-Вые. Сам его водила не видел, но завгар говорил - погоны золотые и орденов как у блох у Жу..., ну в смысле как у Жукова. Только генерал сам не поехал, а баба эта тогда, три года назад, ещё долго сидела возле плиты с пропеллером и курила дорогие (ясен пень не "Беломор" и даже не "Казбек") заграничные папиросы, а водитель и старшина в кабине ЗИСа пили из фляги самогонку - благо генерал снял с работы водителя на весь день. Да и в заначке у запасливого водилы всегда была стограммовка грузинского байхового, которым легко уничтожался трёхдневный сивушный перегар - что там вполовину разбавленный самогон. Потом пьяный вертухай всё плакал и вспоминал какого-то Абрека, то ли умершего, то ли убитого. Водила покивал тоже будто сожалея, допил самогонку, а месяца через три, не пожалев крюка в десять километров, как-то заехал глянуть ближе на это место. Как и думалось, плита уже здорово просела, хоть и подвели под неё самые большие камни, какие смогли тогда найти. Пропеллер на плите был настоящим, всамделишным, и надпись была, красивая такая - ажурными золотыми буквами по чёрной эмали. Правда, только одно слово - "Саше" и ни отчества, ни фамилии, ни даты рождения.
А когда, постояв, покурив, водила пошёл обратно к ЗИСу носком сапога он ковырнул из слежавшейся листвы позеленевшую от времени латунную стреляную гильзу. Не длинную гильзу от карабина таёжного охотника, и не случайно потерянную вечную "медянку" от ижевской двустволки - это была знакомая по армии короткая, "бутылочкой", с широкой выточкой, пистолетная гильза. И сразу это место, у брода через Тису, на тридцатом километре железнодорожной дороги, не понравилось водиле, сразу показалось это место нехорошим. Он тогда вдавил гильзу каблуком своего кирзового "прохоря" обратно в землю, отчего-то как шпион в кино, забросал след травой и больше не появлялся здесь. Хотя и не забыл разрезанной ручьями зелёной прогалинки у брода через Тису и местных расспросил про те места, но так ничего и не узнал.
Сегодня компанию женщине составлял пацан лет восьми. Вот, наверное, из-за пацана, курить она, по-видимому, бросила. Тогда тянула одну за одной, а теперь ухватистый глаз водилы не разглядел в её сумочке продолговатой иностранной коробки папирос или блестящего плоского портсигара. Букетик цветов, черная кожаная сумочка - обычная столичная фря случайно оказавшаяся в тайге. Но изменилась она как-то за эти три года, разве что светлее стала. Пудры, наверное, помады всё. Водитель лесовоза проводил взглядом её тонущий в багровом зареве силуэт и неожиданно взгрустнул. Сразу подумалось, нехорошо подумалось - до чёрной раскалённой зависти, что вряд ли кто-нибудь из знакомых девок, да хоть бы и Райка, попрётся за тридевять земель к нему на могилку. Да ещё от мужа генерала.
Стало совсем безрадостно.
Водила, чиркнув спичкой, прикурил и положил ладони на руль. Чего ему грустить? - вроде нормально всё, ну там жизнь, работа, а жениться он всегда успеет. А хоть бы и на Райке, ведь говорит, что любит, дед дом им отдаст. А дом хороший аккурат перед войной дед ставил - потолки высокие, каменный погреб, огород, ну там картошка, редиска, репки-петрушки. А батя его так и не успел - лес только привёз тут и война. Водила задумчиво уставился в лобовое стекло, где как в зеркале отражался бледный огонёк зажжённой папироски. Он нехотя щёлкнул тумблером ближнего, и белый искристый свет выхватил из суеты сумерек рыжие стволы сосен у подлеска. Молодой хвойник уже начал забивать просеку от дороги и свет не сумел пробиться сквозь молодую таёжную поросль. Не так как-то всё - тихо, как на кладбище, ни птиц, ни сверчков. Водила вырубил фары ЗИЛа. Уголёк папиросы светился в его руке между лиловой единицей и девяткой, которые навеки пронумеровали его пальцы.
Сегодня вечером он планировал баньку с дедом-ветераном под заблаговременно купленные в "сельпе" две "белых", да вот сейчас про себя решил, что сразу как отвезёт на станцию женщину и пацана, то опосля рванёт с водкой в леспромхозовскую общагу к разбитным блядям-оторвам - пусть дед один парится, с самогоном. И хоть бригадир поставит завтра прогул - чихать он хотел, сейчас, слава Богу, не сороковой, знаменитый указ уже отменили, разве, что из комсомола выгонят - то хер с ним. Да и сам бригадир понимал, что бывает - человек тоскует, сам иногда загуливал дня по два, по три.
И вдруг водилу посетила уж совсем нежданная мысль - мальчонке-то лет восемь, три года назад городская красотка его с собой не взяла, а сейчас притащила в тайгу. С чего бы всё это? Сын того, что ли под плитой? Так ведь муж ейный, генерал - живой он. А если муж у неё генерал, то блатнячкой она быть никак не может. Не берут генералы жён из блатнячек. А как тогда татуировка на руке?
Водила зло посмотрел вслед женщине, которая несла букетик цветов к чёрной могильной плите с лезвиями пропеллера, навсегда замершего на взлёте. Посмотрел, как плюнул и уткнулся своим разгорячённым вспотевшим лбом в рулевое колесо. Комары и мошки продолжали наседать на пыльное лобовое стекло. Руки за день натруженные баранкой гудели привычной усталостью. Расспросить бы на обратной дороге, что да как, но боязно было водиле расспрашивать столичную про это странное место. Всё вроде ясно - что тут ещё спрашивать? А только самолётами в Усть-Вые сроду не пахло, а на плите пропеллер. И мальчишку она не зря притащила. Во бля, какие заковыки. Хуйня какая-то получается, водила даже плюнул зло вслед идущей по лугу женщине.
А женщина, которая вела мальчишку к чёрной могильной плите, совсем не ощутила спиной злой взгляд водителя лесовоза. Она шла, щурясь, прикрывая глаза рукой от необычайно красного заката, заливавшего прямо как кровью верхушки безмолвных сосен. Шла, туда, куда она опоздала совсем на немного. Притихший мальчонка, вцепившийся в её правую ладошку, бодро перепрыгивал чёрные извилистые ручейки, пиная новыми красными сандалиями стебли высокой травы. Ноги сразу стали мокрыми от обильной вечерней росы. Всё было спокойно. Монолитная тишина, пахнувшая почему-то болотом, прерывалась лишь треском светляков, которые с недоверием встречали двоих странных гостей. Алый свет заката поджигал западный край горизонта, раздувая свой далёкий тревожный огонь. Женщина подумала, что не стоило приезжать сюда вечером, на закате.
Но не возвращаться же теперь назад. В одиннадцать ночи будет пассажирский поезд, который увезёт их прочь из этих мест. Билеты на этот поезд болтались вместе с остальным барахлом в её сумочке. Они уедут, они очень скоро уедут и там, куда их увезёт скорый поезд - не будет этой тревожной крови над верхушками высоченных пихт и елей. Закат в тайге всегда встречал неприветливо. На то она и тайга - вечная и бесконечная. В Москве закаты будничные и незаметны.
Обойдя россыпь камней у берега речушки, они подошли к памятнику, почти скрытому травой. Чёрная плита с силуэтом пропеллера была почти неразличима в подползающих сумерках. Запыхавшийся сын мгновенно затаил дыхание. Женщина отпустила горячую ладошку сына и присела на корточки у памятника, осторожно положив букетик цветов на чёрную плиту. Края плиты тронули серо-зелёные пятна моха, прочно вцепившегося в отполированный до зеркальной гладкости алюминий. Пыль и грязь почти скрыли надпись на плите, и женщина едва отчистила её носовым платком. Но буквы всё равно за три года стали почти незаметны.
-- Ма, это папина могила? - тихо спросил за её спиной мальчишка. - Папина, да?
-- Да, Женя, да, - кивнула сыну женщина, нежно гладя пальцами гладкий, едва тёплый металл, залитый дорогой чёрной эмалью. Сказала, не обернувшись - побоялась, что сын разглядит ложь в её глазах. Под плитой не было могилы - места, где нужно было установить этот памятник, настоящую могилу, отыскать было невозможно. Да и нужно было ли её искать? Она была навсегда потеряна во множестве других братских могил врытых в вечную мерзлоту фундаментов грядущего и для верности засыпана известью, будто нашедшие свои обиталища в земле могли подняться от своего последнего приюта. Мало ли таких могил в Сибири? Чтобы найти это место, эту затерянную в тайге поляну у речки, где всё произошло, потребовалось уйма времени. А настоящую могилу....
Её просто не было.
-- Поздоровайся с папкой, Женя.
Женщина у могильной плиты соврала даже зажмурившись от ужаса. Могильная плита, маленький шедевр студента-скульптора, уже "наваявшего" по местам боевой славы уродливых тёток с мечами и солдат-истуканов с квадратными автоматами, не имела никакого отношения к настоящему отцу мальчика, который был жив-здоров и даже не кашлял, занимая высокую должность при большом чине. И достаток самой женщины был обусловлен тем, что она была любовницей этого человека, которого нисколько не любила. А он был генерал-лейтенантом, членом ЦК, командующим стратегической авиацией, державшим в руках атомный щит её Родины. Мальчишка - сын этого влиятельного человека, стоял, потупясь, не зная, куда деть свои руки перед памятником для него, так совершенно постороннего человека. Вот так она и жила. Что-то в её жизни было не так, но изменить она уже ничего не могла.... Или могла, всё-таки могла?
-- Здравствуй, папка, - едва слышно шепнул мальчик и присел на корточки рядом с матерью.
Которая, путаясь в мыслях, искала нужные слова для вот этого маленького человечка, доверчиво прижавшегося щекой к её плечу. Её единственное счастье многократно убитое ещё задолго до своего рождения, случайно выжившее... и так похожее на своего отца. На своего настоящего отца. Её единственный сын. Она ясно вспомнила, как убивали её сына, вспомнила и сразу забыла. Чёрные птицы, живущие в её памяти сложив крылья падали мгновенными мыслями, как иногда падают звёзды из чёрных ночных глубин. Как в отвесном, но прицельном пике опрокидывались на крыло и неслись вниз Ю-восемьдесятседьмые, свирепые небесные хищники войны.
-- Он тебя так не разу и не увидел, - грустно сказала сыну женщина. Самым важным для неё теперь было, чтобы мальчишка действительно верил, будто человек, для которого в чёрную алюминиевую плиту был вварен пропеллер от настоящего боевого Ильюшина-второго Эм, был его отцом. Иначе всё не имело смысла и всё, что начиналось одной человеческой жизнью, безвестно обрывалось здесь. Всего лишь смертью.
Женщина искренне верила, - так не должно быть.
-- Ма, а он здесь разбился? - бесхитростно спросил мальчишка.
-- Да, сына, - опять не оборачиваясь, ответила женщина. Это тоже было неправдой. И мальчишка сразу это понял. Правда была в шелесте острых как ножи крыльев ночных птиц всё ещё летавших в памяти его матери.
Он удивлённо осмотрелся, ожидая увидеть обгоревшие деревья, обрубленные взрывом ветви деревьев тонувших в бордовом закате, выжженные проплешины в земле и.... И ничего не увидел. Вокруг была совершенно нетронутая ничем тайга. В этом году, в июне, он с матерью ездил на море в Евпаторию и насмотрелся, как долго могут храниться на деревьях щербины от выстрелов и взрывов. Недалеко от пляжа, в хмурых садах и холмистых перелесках, которые в сорок втором насмерть удерживал знаменитый Евпаторийский десант, не было не единого целого дерева. Кое-где у рыбачьих пристаней всё ещё продолжали выглядывать из воды ржавые, побитые взрывами остовы от наших и немецких торпедных катеров. И он, лазая в сад соседнего пионерского лагеря за черешнями, находил среди деревьев следы войны, отгремевшей так далеко от него. Находил и выковыривал перочинным ножиком из уродливых сочных наростов на стволах лип и яблонь продолговатые, чуть сплющенные пули и тронутые ржавчиной миномётные осколки, собирал всё ещё воняющие порохом гильзы и ржавые хвостовики от мин, а если везло, выкапывал из сухого песка целенькие чуть позеленевшие немецкие патроны с нерусскими буквами на донышке между полосок глубокой насечки. Перед отъездом мама побросала все его находки в море с ненавистью совсем ему непонятной.
А тут, где взорвался целый самолёт с его папой, нетронутые ничем - ни огнём, ни железом сосны и лиственницы. Ни воронки, ни выбоины. Мальчишка встал и осмотрелся вокруг - изрезанная ручьями поляна у небольшой мелкой речушки, в которой, наверное, и искупаться-то нельзя - так себе пол-речки, пол-ручья. Он ещё раз растерянно огляделся и снова ничего не увидел. Ну хоть что-то должно было остаться - хоть ямка?
-- Мам, может, он не здесь разбился?
Женщина растерянно обернулась. Сын-то у неё совсем уже взрослый стал, не в меру смышлёный, весь в отца.
Растёт пацан.
-- Нет, Жень, здесь он погиб.
На этот раз она сказала ему правду. Может и не было того самого "секретного" самолёта, упавшего с самого неба, но тот человек, которого мальчик считал своим отцом, погиб именно здесь. Мальчишка уже было, открыл рот, чтобы возразить, но странный взгляд матери заставил его замолчать. Он прильнул щекой к её плечу и не стал спрашивать. Закат медленно полз перед ними за сплошную стену из вечной тайги, заливая красными сполохами такой далёкий горизонт. Если смотреть на такой закат, то думать уже становилось совершенно не о чем. Так и случилось - спустя минуту, мальчишка уже не думал о странном месте.
-- Ма, а каким он был?
Он задавал этот вопрос тысячу раз, но так ничего и не узнал. Или мама не хотела говорить. Время не сохранило даже фотокарточек его папы. Это тоже было странно - он ведь вон, сколько после войны погиб, но мальчишка никогда не спрашивал свою мать об этом. Хотя у дяди Жени, а он с папой воевал, фотокарточек полным-полно. И возле ЯКа есть, на котором он много фашистов сбил. Много карточек, а папиных - ни одной. Его папа на ИЛах летал. Все его школьные тетрадки на последних страницах были разрисованы самолётами.
-- Сильным, - сказала женщина. - Ты на него очень похож.
Сейчас ей до зуда в дёснах захотелось курить. Дышать серым дымом, стряхивая пепел в высокую траву и наблюдая, как огонёк папиросы тлеет между пальцев. Прикуривать новую папиросу от следующей и чувствовать как лёгкие наполняются дымом. Так лучше чем просто думать. А ещё лучше выпить водки - женщина мимолётно обернулась, чтобы найти взглядом вылитый из сумрака силуэт лесовоза возле просёлка. У водителя за сиденьем, в сумке звенело ре-минором тонкое стекло бутылок. Чепуха, конечно - отпила она уже своё. Отпила до дна, до донышка, больше не надо.
-- Мам, а ты его любишь? - спросил вдруг мальчишка.
Мир вокруг них хранил молчание. Так молчать могла только тайга. Те самые чёрные неподвижные деревья, которые вечными часовыми стояли над устремлённым в небо пропеллером, сливаясь сейчас в единое целое, чуть ли не в сплошную стену с алым заревом заката над зубцами остроконечных верхушек.
Мальчишка крепче прижавшись к матери, едва заметно вздохнул. В привычном и понятном мире было ещё много непонятного. Просто так должно быть - что тут задумываться? Кто-то всегда кого-нибудь любит.
-- Да Жень, люблю. И тебя тоже люблю.
-- Ма, а что такое - Любовь?
-- Много это Женя, много, - не задумываясь, сказала женщина. - Это почти всё.
И не было страха, не было боли. И самое главное не было времени, которое стало, на мгновение разрывая всю цепь событий, случайных и предопределённых. Перестали журчать ручьи, замер закат, неподвижно застыли робкие огоньки ночных звёзд на ещё синем небосклоне. В этих размеренных сотых и тысячных частицах бесконечных секунд, как на зеркальной глади озера, запечатлелись все блики уходящего.... Женщина увидела в светлом зареве размытые очертания этих теней, безмолвных и многоликих. Их выжженные болью земли зарастали высокими всходами, а шрамы отчаянья скрывали тихие, хрустальной чистоты родники. Вечный лёд на широких реках судьбы, в тех местах где никто уже ничего не в силах изменить, давал извилистые трещины, когда время остановилось. Даже солнце остановилось, задержавшись на линии горизонта, но всадники Апокалипсиса не сорвались коршунами с небес дудеть трубным гласом окончание рода человеческого, и звезда со странным именем Полынь не устремилась к зелёной плоскости земли. И не было времени, а была вечность....
Но чуда не произошло - время снова тронулось с места, диссонансом внося тяжёлый скрип своих шестерней в дикую таёжную тишину.
Едва переведя сбившееся дыхание, она пальцами легонько взъерошила непослушные мальчишечьи вихры, отогнала глупые свои мысли, больше не казавшиеся чёрными птицами, и улыбнулась. Как же он похож на своего отца.... На своего настоящего отца. Женщина почувствовала, как под веками появляются робкие предательские слезинки. Когда она везла сына через всю страну - сюда, в забытую Богом таёжную Тмутаракань, - мало понимала, зачем она это делает. Теперь же ощутила, как отпускает её сердце обычная её тревога. Сразу стало почему-то легко и спокойно. Будто прикоснулась она к сияющему серебру восхода, вот здесь, именно здесь - когда казалось, солнце скрывается за чёрным ореолом тайги навечно. А вот и нет - теперь она точно знала, что ничего не бывает навечно.
А любовь? Любовь это тоже не на вечно? Голос внутри неё задавал вопросы, на которые она не знала ответа. Наверное, нет. Вечность - это слишком мало для Любви.
Ей очень хотелось в это верить.
Алый глянец заката медленно мерцал в темнеющих небесах. Солнце равномерно скользило по краю горизонта, скрывшись почти наполовину за щитом из тайги. Можно было представить, что где-то там есть край земли. Ведь как не огромен мир, сейчас в нём была только вот эта рассечённая ручьями поляна перед таёжным бескраем.
Она смотрела куда-то за горизонт, затаив глубоко внутри свои частые бесшумные вздохи. Пусть даже и нет Любви, и никогда не было, и никогда не будет, как не бывает самой Вечности. Все, что получает начало, имеет и своё завершение. Даже если одно, только одно мгновение, проходит в этом странном и нелепом состоянии, то и этого крохотного промежутка времени достаточно, чтобы оправдать любую жизнь. Перед кем оправдать? Она не знала, да и вряд ли хотела это знать. Теперь она ясно понимала, что есть её Любовь.
-- Ты на него очень похож, - повторила она, с облегчением принимая как благословение своё освобождение, и освобождение ли?
Её любовь всегда была здесь. Навечно.
Навсегда здесь, и тайга вечно будет возвышаться над алюминиевой плитой, безмолвным часовым охраняя всё, что скрывалось для неё за этим словом. Даже если за этим словом была пронизывающая холодом пустота и безразличие.
На красивом, ухоженном лице женщины, в уголках серых пронзительных глаз как дождинки появились неразличимые в вечернем сумраке солёные тяжёлые слезинки.
-- Мам, не плачь, - прошептал мальчишка, даже не увидев, а угадав чутким своим сердцем слёзы на глазах у матери. Где-то за их спинами тоскливо прогудел клаксоном водитель лесовоза, но никто из них не заметил этого сигнала, как не замечали растворившихся в сумерках таёжных комаров.
Мать с сыном сидели у чёрной могильной плиты с самым настоящим пропеллером от боевого самолёта отрытого где-то среди многочисленных Ржевских высоток, обильно политых солдатской кровью. Чего-чего, а этого добра, даже спустя пятнадцать лет после войны в земле хранилось более чем достаточно, может быть, всем на памятники хватило бы. Это успевшее проржаветь железо и было памятником, даже без вот таких алюминиевых плит.
Она крепче прижала к себе единственное своё сокровище - обычного мальчишку в красных сандалиях готового тоже заплакать, вслед за ней. Женщина остро чувствовала это. Вот-вот скривятся в обиженной гримаске крепко сжатые губы, и из его глазёнок беззвучно хлынет горячая солёная влага. А ей так не хотелось, чтобы он плакал. Всё было не просто так. Теперь она знала, что нет ничего бесследного для человека. Она знала это всегда. И ничто не властно над ними, ничто кроме них самих. Всегда и навеки.
-- Знаешь сына, - сказала она. - В августе самое звёздное небо.
-- Сегодня? - мальчик поднял глаза к небу.
Закат расплескал в тёмно-синем небе алые, едва ли не кровавые брызги солнца, намертво привязанного к острой линии горизонта, над которым робко начали проглядывать первые огоньки звёзд. Мальчишка смотрел на небо, будто пытаясь разглядеть всё скрытое от него в памяти и во времени. Она часто пугалась этих взглядов, страшась всего сокрытого.... Страшась, но не сегодня.
-- Сегодня, - кивнула красивая немолодая женщина в бежевом летнем платье и поцеловала в макушку вихрастого мальчишку. - Самое звёздное небо именно сегодня.
-- А завтра?
Она долго смотрела на небо, беспредельно далёкое небо. Солнце уже почти село, не в силах оторваться от своей ежедневной траектории заката. Этот свой путь далёкая раскаленная звезда будет совершать до скончания века, не имея выбора. Она будет достигать своих положенных апогеев и перигеев, зенитов и орбит пока на крохотную толику времени её не застопорит что-то властное даже над солнцем. Что-то крохотное и неосязаемое, как песчинка в пустыне Вселенной, но вместе с тем могущественнее всех звёзд вместе взятых.
Солнце должно тогда остановиться.
Как же должно быть это светило ждёт Апокалипсиса, который никогда не наступит. А чёрный пропеллер, застывший на чёрной плите как на рулёжной дорожке, продолжал ждать команды "на взлёт". Навсегда.... Небо для него тоже стало беспредельно далёким, с того момента, как осколок восьмидесятивосьмимиллиметрового зенитного снаряда насквозь прошил кабину штурмовика, вышибая вместе с брызгами металла алые капли крови. Одно раскалённое сталью мгновение, ставшее тем самым навсегда, которое отделяет и ограничивает....
Или всё-таки нет?
Закат стекал за западный край горизонта и ночь гибко таилась в сером сумраке сосен.
-- Всегда, Женя. Теперь всегда.
Всегда....
Теперь она знала, что есть Любовь.
Любовь это всегда.
"...Следовательно,
настоящий Герой - это вовсе не Время, это отсутствие времени.
Мы все узники, узники Бездны.
Побег невозможен,
Погода не переменится..."
Г.Миллер " Тропик Рака"
1
Апрель бил из всех щелей вагонного тамбура.
В переполненных вагонах скорого поезда "Свердловск-Красноярск", было тепло и душно. В тесных плацкартных купе, забитых самым разночинным людом, как всегда пахло жидким вчерашним чаем, потом, грязной одеждой и несвежими полотенцами, а из грязных туалетов привычно несло едким аммиачным запахом мочи. Этот волглый запах, вместе с проводником обходил каждое купе, обволакивая дыхание, как влажная тряпка, впитываясь в одежду, обувь, проникая даже в корни волос и поры кожи. А в тамбуре хоть и сквозило самым немилосердным образом, а изо рта вырывались белые невесомые кружева пара, - там было можно свободно дышать холодным, чистым воздухом, почти ветром. Ветром, который нёс в себе терпкий аромат весенней тайги - смолистый запах тяжёлых кедровых лап и мокрого тающего снега. Казалось, что весна-безбилетница, не сумев пробраться в набитые под завязку вагоны, ехала "зайцем" здесь,- в тесном вагонном тамбуре, потерявшемся где-то в середине состава скорого.
Вместе с весной в скором поезде ехали самые разнообразные пассажиры, в большинстве своём старатели или военные, но возле титанов грелись какие-то непонятные старики с множеством мешков и узлов, а весёлая златозубо-фиксатая молодёжь в синеве лагерных наколок задорно скандалила с проводниками и непрерывно трещала у окон новенькими карточными колодами. На их ухарские толковища злобными волками зыркали бородатые пролагерённые староверы, возвращавшиеся в свои глухие сибирские веси из не менее диких и страшных мест. Чалдоны спали вповалку на широких дощатых полках и смешно молились каждое утро не давая спать весёлым блатнякам. Все они вместе и каждый по отдельности были тем единым целым, наполнявшим вагоны шумом и запахом. В каждом из них, так или иначе, тайга оставила кусочек своей долгой и холодной зимы. Самые разные люди ехали в этом поезде. Весна могла быть только в тамбуре.
А поезд шёл как и весна с запада на восток.
На тот восток, который кто-то давным-давно назвал дальним. Поезд мчался заснеженными сибирскими просторами, методично отсчитывая монотонным стуком колёс бесконечные таёжные километры. Скорый "Свердловск-Красноярск" слепо спешил к своему конечному пункту назначения, одинаково легко разрезая серый молочный туман и беспроглядную ночную темноту. Пламя в топке локомотива бушевало исправно - огонь жадно пожирал блестящие глыбы легко крошившегося кузбасского антрацита, и поезд стрелою пролетал мимо крошечных железнодорожных станций и глухих таёжных полустанков, с дивными, по-весеннему звонкими именами. Паровозные гудки весёлым свирепым воем рвали морозный воздух, приветствуя Юркинг-Ужур, Усть-Аян, Ксеньевск, Асино или Девичье с неизменными сонными железнодорожниками, жёлтые флажки которых открывали скорому поезду дорогу вперёд. Быстрый сибирский ветер подхватывал звуки паровозного гудка и нёс дальше, пока приветственные возгласы локомотива не разбивались вдребезги о неприступные бастионы тайги. Заснеженные полустанки проносились мимо поезда с курьерской скоростью, словно теряясь в дремучих таёжных дебрях.
Оксану Журавлёву, одну из многих пассажиров тех самых душных плацкартных купе скорого поезда, тоже ждала вот такая станция-кроха с мелодичным именем Проточная Тиса-семь, маленький островок цивилизации, с чисто выметенным причалом железнодорожного перрона в бескрайнем океане тайги. Просмоленная таёжной хвоей, выветренная солёными сибирскими ветрами, Проточная Тиса-семь безмятежно спала в непролазных сугробах. А где-то рядом, и находилась та самая Проточная Тиса, знаменитая таёжная пересылка, оплетённая колючей паутиной проволокой и железнодорожного полотна. Товарная станция, про которую помятые сибирскими морозами урки, в любом привокзальном шалмане, свирепо дёргая меха гармони, тоскливо пели:
"Злая станция Тиса - всё вокруг леса,
перекличка два часа - хрипнут голоса.
Ветер воет словно пёс, вся земля в снегу,
ты Столыпин нас привёз, да на каторгу....".
Да разве бывают каторги с такими красивыми именами? Заколюченные сибирские параллели лежали где-то поблизости, словно существовала иная, отличная от настоящей, география с особыми, краплёными картами.
"... Злая станция Тиса - всё вокруг леса...", - в голове Оксаны так и звенела нехитрая трёхаккордовая мелодия, переложённая для трофейной "Мундгармоник". "...Злая станция Тиса..."
Оксана впервые услышала эту песню на Пархоменке, знаменитом Омском базаре, где её тоскливо, прерываясь на "Прасковью" и "Батальонного разведчика", вопил Гриня-сквалыжник. Единственный базарный попрошайка с музыкальным инструментом, лишившийся ног как и Мересьев в заснеженных Калининских лесах, он в промежутке между куплетами дул в свою губную гармошку, и потрёпанная офицерская фуражка перед Гриней наполнялась мятыми, рваными засаленными денежными бумажками. Все страшные и бессердечные урки от Треклятовки до Живановской слободки, повинуясь одним им известным мотивам, без раздумий расставались со своими капиталами, когда слышали:
" А до Тисы двадцать вёрст,
Как дойти живым?
Наш конвой и тот замёрз,
Значит, будет злым...
Это значит девять граммов
Всем кто будет слаб.
Эй, пошёл - кричит охрана,
Тронулся этап".
Если верить расписанию, скорый прибывал в Проточную Тису-семь в девять пятьдесят три, и сейчас Оксане оставалось лишь ждать. Ждать, да кашляя, курить папиросы "Север" в холодном, насквозь продуваемом всеми весенними ветрами вагонном тамбуре.
Именно там она и столкнулась с Женькой Малаховым.
Было около пяти утра. В апреле - это время чёрной предрассветной темноты, когда звёзды начинают медленно гаснуть, чтобы уступить своё место на небосклоне по-весеннему вялому солнцу. Надо было ещё спать, но спать совсем не хотелось. Успев выспаться за три дня дороги к Проточной Тисе-семь, Оксана, сонно зевая, в валенках на босу ногу, вышла в тамбур, разминая пальцами очередную папиросу. За мутными, заиндевевшими от ночного мороза вагонными стёклами, притаилась в ожидании восхода всё ещё спящая тайга, так похожая на огромного зверя, которого пока надёжно укрывала чёрная материя апрельской ночи. Такой непроглядной, что могло показаться, будто вселенной, окружающей вагонный тамбур вовсе не существует, и поезд несется в необъятной пустоте по бесконечным, как две параллельные линии рельсам. Рельсам, которые ведут своими стальными и неисповедимыми путями в вечность. В Вечность с таким мелодичным именем - Проточная Тиса-семь.
Ей совсем не хотелось задумываться об этом.
Оксана прижалась лбом к холодному стеклу окна, ощущая неприятную знобящую влагу на своей коже. За окном кромешная ночь плотно обняла мчащийся поезд, вокруг которого, казалось, была только пустота. Она и чувствовала лишь эту пустоту вокруг себя - в пять утра, спросонья, многое кажется не очень реальным. Может быть, поэтому Оксана совсем и не обратила внимания на высокий мужской силуэт случайного попутчика, который маячил в углу тамбура искоркой зажжённой папиросы. А может быть, она уже давно привыкла быть незаметной, и для этого нужно было не замечать других. Не замечать человека в длинной шинели, неудобно опёршегося плечом на ящик стоп-крана и курившего, долго затягиваясь ароматным табаком. Мало ли.... В тамбуре всё время кто-то курил и качающийся, заплёванный пол был усеян крохотными "бычками" от самокруток и пустыми смятыми гильзами папирос.
Сухо чиркнув в темноте тамбура коричневой булавочной головкой спички, даже не взглянув в сторону случайного попутчика, Оксана прикурила, и слабое жёлтое пламя, лизнувшее тонкую папиросную бумагу, на мгновение осветило её лицо. Этой доли секунды, крошечной толики бесконечности, которую называют временем, вполне хватило, чтобы привычный до тошноты обыденный мир Оксаны разбился, словно хрупкий весенний ледок.
-- Журавлёва? - хриплый, "с трещинкой" мужской голос, окликнувший Оксану, был до боли знакомым, почти родным. - Оксана, ты? Какими судьбами?
Оксана вздрогнула и растерянно обернулась,- чужой мужской силуэт в углу вагонного тамбура говорил изменившимся голосом Жени Малахова, повзрослевшего, но того самого худенького мальчишки-лейтенанта, которого она бессчетно раз поила чаем с душистым абрикосовым вареньем и угощала горячими пирожками. Женечка Малахов, милый мальчик, который был давным-давно её самым первым и самым преданным ухажёром, носившим на свидания мятые букетики роз, безжалостно срезанных в сквере Лазо с клумбы возле памятника товарищу Ворошилову. Потом на ноябрьской демонстрации именно он и познакомил её с Сашкой Журавлёвым, рослым красавцем, за которого через три месяца Оксана как-то торопливо, но по любви, выскочила замуж.
Судьба - бесстрастная и непредсказуемая стерва с паскудным характером, повинуясь одной ей известной прихоти, столкнула их лицом к лицу в этой тесной коробке вагонного тамбура, как слепых котят. Оксана выронила из ослабевших пальцев папиросу и закашлялась горьким табачным дымом первой и поэтому особенно глубокой затяжки. Алый уголёк папиросы огненной дугой нырнул в темноту и воспоминания - эти обманчивые, призрачные тени прошлого, задурманили её разум, заставив пошатнуться.
Ей так страшно было обмануться.
-- Женька? - неуверенно спросила она, подслеповато щуря глаза, ослеплённые секундной вспышкой пламени в полутьме вагонного тамбура. Это было больше чем чудо - увидеть в полумраке знакомое лицо и тёплую как июль улыбку. Сколько в мире было людей, которые бы так радовались, встретив её? Наверное, не было их вовсе.