Аннотация: Вид на женщину с высоты птичьего полёта
Олег Орбенин
Одни сутки из жизни Аглаи Тихоновны
I
Сквозь занавески в комнату заглянуло солнце. Аглая Тихоновна Коренина особенно по утрам любила подолгу понежиться в постели. Еще находясь во власти сна, она неторопливо, помаленьку впускала в себя дозы утра: чирикание воробьев в саду, скрипы половиц под осторожными шажками горничной: "...поди спит наша барыня, не разбудить бы". А для барыни уже наступал момент прозрения. Она чуть-чуть приоткрывала глаза и сквозь ресницы разглядывала, как лучики солнца золотят занавески, как задумчивый теплый ветер перебирает листву, -- немного того, немного сего...
Осваиваясь в настоящем, она с наслаждением потянулась, хрустнув косточками молодого, стройного тела. Под тонким батистом обозначилась грудь - не очень большая, но и не маленькая, а ровно такая, что её с легкостью могла бы накрыть широкая ладонь её мужа - Модеста Петровича Коренина, случись тому оказаться вдруг в этот час в её спальне. Аглая Тихоновна хохотнула - придёт же такая нелепица в голову с утра пораньше!
Аглая Тихоновна разом откинула простынь и наконец преодолела притяжение перины. Накинув шёлковый китайский халат с лепестками лотоса и цаплями - причем цапли указывали длинными клювами на то место пониже спины, которое у Аглаи Тихоновны было не просто приятно (как грудь например), а приятно во всех отношениях, - накинув халат, она села за столик к зеркалу. Скуластая, круглолицая, с большими серо-голубыми глазами, женственным подбородком и маленькими носиком, ротиком и ушами - такой была Аглая Тихоновна Коренина в это утро, незадолго до своего двадцатишестилетия.
Молодая женщина позвонила в колокольчик. Отворилась дверь, и в спальню вошла горничная - грудастая девка в синем, ситцевом сарафане, перехваченным под грудями белой лентой, которую (девку, а не ленту) звали не то Груней, не то Дуней.
Горничная стала расчесывать густые, русые волосы Аглаи Тихоновны, заплетать их в косу, укладывать ту кругами на голову барыни, укреплять заколками это красивое сооружение, и при этом девка не закрывала рот, а рассказывала, рассказывала и рассказывала всю подноготную уездной жизни: кто с кем бранился вчерась, кто в канаву свалился по пьяни, кто на колокольню залез с деревянными крыльями, кого становой забрал на службу, почем в городе нынче просо, чей петух был задавлен намедни, сколько собольих шубок из гардероба Аглаи Тихоновны было потрачено молью, и сколько девок на истекшей неделе было попорчено Федькой.
Аглая Тихоновна невольно вспомнила этого мускулистого, зеленоглазого, кудрявого детину-кузнеца с горбатым, поломанным носом.
- Что же они - эти Маньки, Машки, Матрёнки? Отчего отворот не дали этому негоднику?
- Да какой там отворот! - голос Груни стал сиплым. - Как посмотрит брызгами своими зелёными, так душа в это самое место враз опускается. Нетути у нас у бабьего народа защиты супротив гада. Уж больно взгляд у него колдовской, завлекущий. Уж я на что крепка на передок, а и то: третьего дня как ходила к бабке Лукерье на выселки за травой; спиной чую - ой хотюн пробирает, мама не горюй! Ажно мурашки по коже дерут! Оборотилась, и точно - Федька! Воззрился на меня как ястреб на мышь. Чуть не уссалася, ой, барыня, пардоны...
Аглая Тихоновна особым образом наморщила носик, давая понять, что все эти "пардоны" сильно её коробят, и что ей гораздо милей и ближе простые русские выражения; и то обстоятельство, что Груня в благодарность за утренние новости находится в большой милости у госпожи, не даёт ей право быть с ней ты (на совсем уж короткой ноге); и было бы не лишним, чтобы язык Груня все-таки попридержала.
Дуня, не будь дурой, осеклась и дальнейшую работу по подготовке Аглаи Тихоновны к предстоящему завтраку с мужем проделала молча.
К тому времени, когда Аглая Тихоновна вышла на террасу, там уже в прекрасном расположении духа пребывал Модест Петрович.
Он был человеком средних лет, богатым. По шрамам на его лице было видно, что он состоял в молодости на военной службе, воевал против турок, был ранен, вышед в отставку в чине майора и приступил к служению обществу на поприще воздухоплавания; служил довольно успешно (имел несколько патентов) и, дослужившись до статского советника, по настоянию молодой жены оставил службу. Он удалился с женой в своё родовое поместье, где целиком посвятил себя хозяйству, увидев свой долг перед отечеством прежде всего в развитии собственной вотчины.
Поджарый, сохранивший военную выправку, Модест Петрович нет-нет бросал на Аглаю Тихоновну короткие и проницательные взгляды - взгляды, каковые достигаются после многолетних внутренних борений между разумом и страстями, светом и тьмой, благородством и пороком. Эта борьба, сделавшая его снисходительным к человеческим слабостям, сказалась на внешности: по широкому челу по малейшему поводу пробегала тень, бросавшая на лоб морщины; глаза темнели; глубокие носогубные складки быстро кривили тонкогубый рот и делали его несколько надменным и жестоким. Но за этой кажущейся надменностью скрывались (Аглая Тихоновна знала) зачатки пытливого ума и великодушия.
Сели завтракать. Хрустнула французская булка. Горничная протерла пластинку, завела патефон.
Под вальсы Шуберта потёк монолог Коренина касательно его замечательной идеи - устроить в деревне небольшую мастерскую, в которой открыть кружок юных воздухоплавателей.
"Оторвать надобно детей, Аглая Тихоновна, непременно оторвать от монотонной беспросветной жизни, от тяжёлого труда их постоянного, кабалы этой, в которую вовлекают их родители, озабоченные то барщиной, то оброком, то кобыла сдохла, то какая-нибудь глиста завелась, чорт бы её побрал... да элементарного куска хлеба у них иногда не хватает на столе. Оторвав, мы тем самым выудим из темной массы новых можайских, мечтающих воспарить яко птицы над юдолями земными. И дадим родине новых кулибиных, коими богат, да-с! как никто богат русский народ! Знали бы вы, Аглая Тихоновна, как блестят порой глазёнки иных крестьянских детей при виде какой-нибудь технической штуковины! Как трепетно, простите меня за высокопарный штиль, как трепетно устремляются их души ввысь, к небу! Вот эдакую искру да направить надо в нужное русло, пока её не всосало в себя унылое болото крестьянской жизни. В дальнейшем я намерен давать им протекцию при поступлении в университет. А сегодня надобно съездить в город и навестить губернатора. Попрошу его оказать содействие в этом деле. Государство ныне весьма и весьма расщедрилось и выделяет хорошие деньги на развитие народных промыслов".
Аглая Тихоновна не подхватывала замечательную идею мужа, а рассеяно созерцала вид, открывающийся с террасы: кольцом опоясывающий усадьбу сад, за ним змейка сонной реки, заросшей камышом, за рекой - ровные, жёлтые квадратики наделов, ограниченные на горизонте темно-синей щетиной хвойного леса.
Горничная принесла кофий.
Коренины пригубили горячий напиток. Аглая Тихоновна полу-откинулась на стуле и положила ногу на ногу. Из-под полы платья беспечно высунулась маленькая ступня, одетая в остроносый ботинок. Тонкая щиколотка, обтянутая крупноячеистым чулком, была трогательно перехвачена синей лентой.
На этот раз Модест Петрович не смог совладать с собой и задержал взгляд на щиколотке жены чуть дольше обычного. Его память услужливо и против воли воскресила порочные образы: мускулистые икры, резные колени, округлые бёдра и кожа... особенно нежная с их внутренней стороны... Глаза Коренина потемнели. Подул сильный ветер. Аглая Тихоновна вздрогнула. Она хорошо знала этот взгляд - горячий, жгучий, заползающий под одежду, под кожу, пробирающий до костей. Её передёрнуло.
- Модест Петрович! В конце-то концов! Разве я дала повод так смотреть на меня?!
Модест Петрович быстро отвёл глаза в сторону и тихо промямлил:
- Нет, не давали...
- Ну так что же вы себе позволяете?
- Извините... я не хотел... это вышло не произвольно... случайно...
- Случайно! Видели бы вы себя со стороны! Вы смотрели на меня с вожделением, как на предмет своего обладания!
- Простите, но я ваш муж... в конце концов, имею право... хотя бы изредка...
- Ах, вот вы как?! Никогда! Слышите?! Никогда не смейте даже заикаться об этом! Я вам не крепостная девка!
- Прошу меня извинить... покорнейше...
Аглая Тихоновна вскочила и рассержено заходила по террасе.
- Я выходила замуж за благородного, честного человека, как я полагала, который вырвет меня из пустого омута моей жизни, вырвет и поведёт к сияющим высотам нравственности. Поначалу так и случилось. Каким благородным светильником разума вы мне казались! Я чуть ли не молилась на вас. Но потом...
Аглая Тихоновна зажмурилась и затрясла головой, отгоняя призрак того, что случилось потом.
- Вы захотели безраздельно властвовать надо мной. Захотели сделать из меня этакую марионетку, послушную вашей воле, этакую безвольную куклу для удовлетворения вашего мерзкого либидо. Чего изволите, mein herr? Не желаете ли по-французски? А может по-армянски? Да поймите же вы наконец: сегодня вы меня унизите и растопчете, а завтра возненавидите...
Модест Петрович вскинулся было возражать, но та пресекла его ледяным тоном:
- Да, да, возненавидите! как ненавидите всё светлое, чистое, доброе, что вчера волей судьбы попало вам в руки! Повадки вашего брата известны. Возвысить до своего уровня вы не можете в силу своей испорченности, а вот опустить до уровня рабыни - запросто. Вместо того, чтобы вылепить из девушки Галатею, вы из неё непременно надувную дуньку сделаете. Потрудитесь же, Модест Петрович, взять себя в руки и взнуздать свои дрянные страстишки. Оставьте эту грязь, блуд этот мерзкий. Запрягите же себя в повозку духовного просветления и меня рядом поставьте. И мы рядком да ладком поведём наш народ к вершинам духа. Они ждут от нас этого. (Молодая женщина сделала рукой широкий жест, обводя жёлтые квадратики наделов, утыканные фигурками жнецов; и те, показалось Модесту Петровичу, разом разогнули спины и с надеждой посмотрели на Аглаю Тихоновну). Что мы ради них совершим этот подвиг духовный. И тогда они с презрением отбросят оковы своих пороков и пойдут за нами вслед, к великой цели!
Лицо Аглаи Тихоновны стало одухотворённым. Глаза метали искры. Модест Петрович поневоле залюбовался женой - такой возвышенной и недосягаемо-прекрасной в своём порыве; но вместе с тем - какой-то родной, дорогой, близкой... протяни руку и... откусит... оттяпает с хрустом.
Он тяжело вздохнул. Идея взнуздать порок, и в таком взнузданном виде идти в народ, вскармливая его своей жизненной силой, ставя освободившуюся энергию на службу обществу, - идея была безусловно французской, может статься, передовой, но применительно к нему - Модесту Петровичу Коренину - казалась дикой, утопической и опасной; опасной в том смысле, что всё более отдаляла жену от него.
Аглая Тихоновна, опёршись мягкими частями о перила, скрестила на груди руки.
- Понимаете ли вы, какую мы ответственность несём перед ними всеми?
Модест Петрович понуро кивнул.
Аглая Тихоновна подошла к мужу и примиряюще положила руку ему на плечо.
- Полюбите меня, Модест Петрович. Полюбите всем сердцем. И тогда... когда возникнет духовная близость... может быть... кто знает...
В саду сладкозвучно запел соловей. В унисон ему засопел Модест Петрович и чуть слышно произнёс:
- Но я люблю вас.
Аглая Тихоновна опустила глаза на его брюки - на то место, которое во время разговора было прикрыто полами сюртука, а сейчас неосмотрительно приоткрылось. Ширинка заметно вспучилась. Она показала пальцем на этот бугор.
- Помилуйте, Аглая Тихоновна. Вы меня неправильно поняли... Я же мужчина... У меня же есть какое-никакое достоинство...
Но та его будто не слышала.
- Мужчина?! Вот ваше истинное лицо! Вот ваша подлинная природа! Вот ваше достоинство! Вот ваша хваленая искренность! Подумать только! Всё это время, пока я метала тут бисер, вы по-свински совершенно вожделели меня!
Со слезами на глазах она выбежала в сад, чуть не сбив, идущую с подносом, горничную.
Несколько времени Модест Петрович продолжал сидеть, сильно ссутулившись, уронив на грудь голову, потом позвонил в колокольчик, подзывая лакея.
- Вели заложить дрожки. Еду в город.
Розовая дорожка, посыпанная мелкими камешками, захрустела под каблучками. "Изверг! Каков подлец! Эгоист! Предатель! И я отдала этому существу лучшие годы!" Очень скоро она стала уставать. Каблучки ещё несколько раз вонзились в щебень, и Аглая Тихоновна перешла на шаг. "Конечно же в городе он сразу полезет в публичный дом. Хлопоты о кружке воздухоплавателей (да кому они нужны!) - всего лишь только предлог. Чтобы я ни о чём не догадалась. Держит меня за дуру! А сам - к проституткам! Если справедливость есть, пусть они заразят его французской болезнью. Пусть у него этот самый отвалится, и нос загноится! И поделом ему!" Её лицо мстительно пылало. Грудь бурно вздымалась.
По мере того, как она отходила от усадьбы, дубы, грабы, вязы сменяли фруктовые деревья. Она вышла к реке и пошла вдоль обрыва. В этом месте река изгибалась и ленивыми водами подмывала пригорок, на котором стояла беседка.
Аглая Тихоновна любила этот тихий уединённый уголок сада. Любила беседку, оплетённую вьюнком; любила лужайку, украшенную пёстрым ковром луковых цветов; любила дубы и клёны, сомкнутым строем взявшие лужайку в полукольцо. Но более всего она любила берёзку, что склонясь ласкала зелёной гривой беседку. С обожанием она обняла деревце - тонкое и какое-то ранимое, как её душа, - прижалась к нему щекой, погладила шелковистую, нежную кожицу. "Да ведь мы с тобой как сёстры, - подумала Аглая Тихоновна. - Такие же горделивые, кроткие, ранимые и покорные воли ветров. Мы с тобой одной крови. Ты и я".
Аглая Тихоновна зашла в беседку. Замшелый пол приглушил её шаги. Здесь она приходила в себя после "бранденбургских концертов", которые устраивал ей муж (первый концерт муженёк закатил ей под музыку Баха, в каком году это было? и с тех пор она называла их "бранденбургскими"); здесь в беседке она обретала покой, здесь впотьмах пробиралась по тропам своей души к её сокровенным тайникам, откуда и черпала вдохновение.
Она расчехлила мольберт. Всё те же дорогие её сердцу: река, камыши, жёлтый плес, коровка на том берегу, а на этом - деревянная пристань и лодка, - милая буколика, пасторальный пейзажик. Нет, сегодня она напишет нечто другое.
Она раскрыла этюдник, взяла остро отточенный карандаш, прогрунтованную картонку и в радостном напряжении стала делать эксиз.
На берегу окоёма стоят мужчина и женщина и так нежно и трепетно смотрят друг на друга, что вокруг них распространяется дрожащее сияние. За ними - безбрежный океан, в котором на фоне заходящего солнца тонут: пароход, паровоз, рухнувший с пирса, и автомобиль. Ах, надо ещё не забыть и утопить чёртов аэроплан - любимую игрушку Коренина. И зрителю становится ясно, что океан символизирует женскую любовь и чувственность. А в нём тонут порождения чудовищно-эгоистического мужского гения.
Аглая Тихоновна задумалась, грызя карандаш: как изобразить сияние? смешать разве ультрамарин с оливковой светлой? Она выдавила на палитру краски, смешала их колонковой кистью и окружила влюблённых ореолом. Нет, не то. Слишком грубо. Здесь нужна акварель, а она в доме. Да и полно. На сегодня хватит. Завтра она снова припадёт к мировому источнику вдохновения и как-нибудь закончит, а сейчас...
Молодая женщина облокотилась о перила и, наклонив голову, с минуту покусывала нижнюю губку, видно обдумывала какую-то мысль, пока та не показалась ей вполне созревшей. Тотчас Аглая Тихоновна ей кивнула, положила эскиз в ящик дубового стола и, не откладывая её (мысль) в долгий ящик, направилась быстрым шагом в деревню.
Несколько времени тропинка, огибая мыс, вела Аглаю Тихоновну вдоль реки, то приближаясь, то отдаляясь (словно не решалась перейти вброд), потом внезапно уткнулась в мост - дугообразное сооружение с резными перилами из морёного канадского кедра.
Аглая Тихоновна зашла на мост и, чуть замедлив шаг, перешла на цыпочки. В тенистой темной заводи под мостом жили те, кого она не хотела потревожить. Там предавалась послеобеденной сиесте кряква со своим выводком, и лихорадочно поблёскивала глазками царевна-лягушка, держащая в пасти стрелу в ожидании принца.
Через несколько аршинов тропинка вникала в дорогу, раскисшую после ночного дождя. Аглая Тихоновна ступила на скользкую почву.
Слева, насколько хватало глаз, простиралось пшеничное поле. Впереди, чуть поодаль высились две сосны. Сверху... впрочем, всё по порядку.
Было далеко за полдень и солнце уже успело обжиться на небосклоне и опалить своим жаром окрестности.
Аглая Тихоновна приподняла подол и прибавила шаг. До деревни предстояло пройти ещё семь вёрст, семь вёрст под испепеляющим солнцем, семь вёрст "из князи в грязи", семь вёрст в заляпанном платье, семь вёрст, отмахиваясь от мошки; но эти семь вёрст нужно было пройти до конца.
Изредка встречались крепостные. Мужики занимались косьбой, бабы вязали снопы, дети скирдовали солому. Одна из баб рожала в стогу. Почти все, за исключением роженицы, пели величавые, раздольные песни. Завидев барыню, крестьяне замирали на полуслове с раскрытыми ртами, взирали на неё, как на привидение; потом, очнувшись, смахивали картузы и, комкая их у груди, кланялись в пояс. И долго с недоумением смотрели ей в след: "Во диво дивное! Барыня! Одна!", "И ступает будто пава!", "Туфелями месит грязюку. Эк её угораздило...", "Куды понесла нелёгкая?"
Скоро приподнимать руками подол, тяжёлый от налипшей к нему грязи, показалось нелепым и Аглая Тихоновна его опустила, смирясь с мыслью, что придётся показаться в деревне в таком виде.
По спине молодой женщины горячими струйками тёк пот. Свинцовые ноги, облепленные затвердевшей глиной, подкашивались. В горле пересохло. Сильно хотелось пить. И хотя дорога вновь почти вплотную подошла к реке - такой чистой, живой и прохладной возле усадьбы, - Аглая Тихоновна знала, что выше по течению стоит деревня, а стало быть пить эту воду нельзя. "Фу, запах..." - Аглая Тихоновна наморщила носик - от реки исходили запахи мертвечины и гнили. В подтверждении вони в камышах застряла туша не то коровы, не то быка (Аглая Тихоновна в таких вещах не разбиралась). Туша была облеплена мухами и, должно быть, кишела опарышами.
Сама мысль, что какая-нибудь из этих отвратительных мух может сорваться с гнилого мяса, полететь и сесть на её чистую, белую кожу - сама эта мысль вдруг ужаснула Аглаю Тихоновну, и последнюю версту до деревни она проделала почти бегом.
Наконец впереди показались мазанки. Покосившиеся, утонувшие по крохотные окошки в крапиве и бурьяне, подслеповато таращились они на Аглаю Тихоновну бельмами бычьих пузырей.
Причиняя почти физические страдания, на молодую женщину накатила новая волна смрада: от нужников, у которых веками не выгребали ямы; от обмазанных свежим навозом стен мазанок; от полусгнившей дранки на крышах; от нечистот и помоев, что выбрасывались на дорогу (вполне может статься, что крестьяне хотели, как лучше - выровнять наконец эти колдобины и ухабы, - но получалось, как всегда).
Зажав нос платочком, Аглая Тихоновна ступила на улицу Заплёскино.
Деревня была тиха и пустынна. Всё её взрослое население работало в поле. Одни только дети выползали из кустов, сараев, подворотен, - выползали откуда ни попадя и молча смотрели на Аглаю Тихоновну. Голые, голодные, грязные, изгвазданные собственным калом, возрастом не более двух лет, едва начав ползать, они уже умели искать в носу коз и за неимением титьки утешать ими голод. Иные из них ползали довольно бойко, но вставать на ноги, казалось, не торопились - ищи дураков, встанешь, погонят батрачить в поле. Под стать голытьбе и собаки - облезлые, ободранные, покрытые висящими клоками шерсти, - все они были какой-то одной неопределённой породы, имя которой "Кабысдох".
- А ну! Вот я вас! - закричала Аглая Тихоновна на, забрехавших было на неё, собак и взяла палку.
Шавки дружно затихли и, утомлённые зноем, разбрелись кто куда, лишь бы в тень.
Аглаю Тихоновну обступила тишина. Лишь жалобно поскрипывала на ветру уключина журавля, да звон стоял в ушах от собачьего лая. А может, то бил вдали метал о метал? Так и есть. Аглая Тихоновна пошла на этот звук.
Добротный сруб Фёдора стоял на косогоре, чуть поодаль от скопления воняющих мазанок. Вплотную к дому примыкал навес, под которым гудел горн и стоял Фёдор. Полусогнувшись, кузнец раздувал пламя мехами.
Аглая Тихоновна огладила платье, оправила жакет, потрогала - на месте ли шляпка - и направилась к Фёдору. Тот, оставив раздувать огонь, взял щипцы, сунул их в жерло, там что-то зацепил и вытащил на свет. И тут же положил это раскалённое, бесформенное нечто на наковальню и стал ковать, придавая этому куску железа форму не то гвоздя, не то кинжала.
Кузнец казался настолько сосредоточенным на своей работе, что сделал вид, будто не замечает приближение барыни. Одет он был в дырявую, замасленную робу, поверх которой тлел прожжённый, войлочный фартук до пят. Сальные, длинные волосы его были перетянуты и схвачены на лбу кожаной ленточкой, которую испещряли рунические символы. Всклокоченная, чёрная борода была заправлена под робу. Сквозь дыры в робе гулял по могучим мышцам ветер.
- Здравствуй, Фёдор.
Кузнец последний раз стукнул форму и поднял на неё глаза. Красные, измученные дымом, белки оттеняли радужки; те были точно зелёные омуты, в центре которых вращались воронки зрачков, затягивающие щепочки бабьего разума в глубину, в пучину, в центр.
"Нетути у нас - бабьего народа защиты супротив гада", - вспомнила Аглая Тихоновна слова горничной и, будучи наполовину втянутой в зрачки, продолжила разглядывать лицо Фёдора.
Что брови, что скулы носили следы многочисленных потасовок. Под чёрной, густой бородой угадывался тяжёлый подбородок. Отдельного внимания Аглаи Тихоновны заслужил нос. По странной прихоти судьбы именно на нём мужики вымещали обиду за беспечных своих жёнушек и дочерей, бесцельно втянутых Фёдором во грех; вымещали кто чем - кто кулаками, кто оглоблями, кому что под руку попадётся. И в результате некогда точёный орлиный профиль превратился в расплющенную, одутловатую и сбитую на бок сардельку (сходство с сарделькой ещё придавала подсохшая корочка крови). Единственное, что напоминало в этом органе нос, были ноздри - хищные и по-прежнему нервные.
- Нет ли у тебя какой работы, Фёдор? Пришла вот крестьянщину отрабатывать.
- Крестьянщину? Что ж, дело хорошее. А работа? Отчего же нет. Работа есть. Работа завсегда найдётся. Пожалте-ка за мной.
Кузнец положил молоток на верстак и повёл барыню в избу.
- Оденьте, матушка... - Фёдор почесал затылок, потом вынул из-под стола мешок, вытряхнул из него остатки гнилой картошки, тут же вырезал в нём дыры для головы и рук, и протянул Аглае Тихоновне. - Оденьте вот это. А на ноги... - кузнец потрогал корочку на носу, пошарил под лавкой и выдал ей лапти.
Аглая Тихоновна диковато озиралась по сторонам. В сыром полумраке избы угадывалась убогая спартанская обстановка: закопчённая, облупленная печь без трубы, да стол с лавкой возле него. Стены покрывал толстый слой сажи, поверх которого шевелился живой и жуткий ковёр из тараканов, клопов, жучков-древоточцев, мокриц и прочей живности.
Кроме кузнеца и барыни в избе стоял смрад неухоженного человеческого жилья - смрад настолько густой и терпкий, что, не пройди Аглая Тихоновна к нему подготовку по пути к Фёдору, она наверно упала бы в обморок.
Кузнец деликатно закашлял и вышел вон. Аглая Тихоновна быстро сняла с себя всё и одела мешок. Поморщилась. Пропитанная гнилью, мешковина противно прилипла к телу. Она аккуратно сложила свою одежду в стопку возле печки и, подпоясавшись бечевой, вышла из дома.
Фёдор встретил её с улыбкой. И было отчего улыбнуться: холщёвый наряд делал её как бы ровней; и в то же время ветхий, дырявый мешок, едва доходящий до середины бедра бахромчатым своим краем, был не в силах скрыть, задрапировать, свести к нулю врождённую элегантность аристократки, ведущей родовую линию от Рюриковичей. Казалось, выпусти её сейчас в таком виде на подиум модного французского салона, она и там затмит низкородных красоток.
Хмыкнув и пощипав ус, Фёдор повёл её на конюшню. Там было сильно накурено, и в дыму, как в тумане, сиротливо переминалась с ноги на ногу тощенькая лошадёнка, годящаяся, разве что, для того, чтобы выдавать на-гора кучи навоза.
Аглая Тихоновна закашлялась.
- Шестый день уже как не емши... - вздохнул за её спиной Фёдор. - Видать, скоро совсем помре.
- Что же ты не кормишь её, Фёдор?
- Дак ить вишь чё, корми не корми, всё одно - помре...
Лошадёнка переступила копытами, оставила глодать, свисающую со стропил верёвку, покосилась на Аглаю Тихоновну и потянула в сторону мешковины ноздрями. С отвращением фыркнула.
- Ишь чё, фыркат, ядрит твою, - кузнец растроганно похлопал клячу по шее, отчего та чуть не рухнула.
- Здесь что-ли убирать, Фёдор?
- Здеся.
- А есть ли лопата?
Фёдор с сомнением покачал головой.
- Что же мне, руками что-ли? - спросила Аглая Тихоновна, чуть не плача.
- А што? Мужики-то на барщину со своим струментом ходют... А ты што, хитрее их хотишь быть? А ну как вы - баре зачастите к мене? Где на вас лопат напасёсься?
Фёдор криво усмехнулся и ушёл доковывать. Аглая Тихоновна растерянно посмотрела на свои руки.
Веками её деды и прадеды из поколения в поколение приспосабливали свои руки для порабощения и угнетения ограбленного народа, а её бабки и прабабки - для обольщения дедов и прадедов, но ни как не для грубого физического труда. Прекрасные тонкие кисти созданы для галантных поцелуев; изумительные точёные пальчики - для того, чтобы мужчины нанизывали на них кольца; а ладони (для чего ладони? ах, да!)... ладони - для того, чтобы поклонники-хироманты, задумчиво водя по их линиям пальцами, предсказывали по ним судьбы.
И вот теперь ей предстоит этими руками брать говно... вот так (её предки-призраки привстали из могил и ахнули)... Аглая Тихоновна наклонилась и, выбрав лошадиное яблоко потвёрже, взяла его двумя пальчиками, большим и указательным, оттопырив остальные. Брезгливо морщась и держа его перед собой на вытянутой руке, вынесла яблоко из конюшни и бросила в овраг. Остановилась, тяжело дыша и щурясь от яркого солнца.
Титаническое усилие изнурило её. По лицу градом тёк пот. Рука, несшая яблоко, мелко дрожала. Шатаясь, она вернулась в гадюшник и остановилась в задумчивости.
"Из князи в грязи" - так называлось общество спасения Российской империи. Оно было сугубо женским, потому что русские мужчины были необычайно тупы и годились, разве что, - "запускать за преферансом глазенапа" в чужие карты, да, пожалуй, для войны; но до интуитивного понимания, куда несётся паровоз истории, они не созрели. А нёсся он под откос. Его котлы были под парами народного гнева и грозили вот-вот взорваться. И тогда - бунт, снова русский бунт, дикий и ужасный. И как бывало прежде, в драматические моменты русской истории, так и теперь - на выручку государству пришли женщины, пришли со своей тактикой спасения отечества; суть которой заключалась в том, чтобы стать жертвенными клапанами для стравливания избыточного давления гнева русского народа. Когда давление гнева подпирает и становится предкритическим, в самый низ общества, в самую клоаку, в самые маргинальные слои спускаются они - лучшие из лучших, сознательнейшие из сознательных, эмансипированнейшие из эмансипированных - и принимают на себя раскалённые струи гнева, терпят позор, невзгоды, унижения (и всё это пусть даже с риском для жизни!). Зато, по их замыслу, народ, поняв, на какую жертву способны жены их угнетателей, а заодно выплеснув обиду, должен примирится с собственной участью, успокоиться, образумиться и подобреть. Таким образом, очередной бунт будет отсрочен. А благодарные потомки посветят им свои оды...
Она, княжна Выдрина, княгиня Нехлюдова составляли головку общества. Они вырабатывали тактику стравливания "пара", сочиняли устав, гимны и мантры, речёвки и маёвки. Вокруг них собрался цвет эмансипированных дворянок...
Из задумчивости Аглаю Тихоновну вывела лошадёнка. Тупое животное ещё раз сходило по нужде и свело на нет труд княгини. Та расплакалась, потом собрала волю в кулачок и принялась бормотать слова из их мантры: "...и не возгнушаюсь я труда самого грязного, и от мерзкого запаха да не вырвет меня..."
Аглая Тихоновна наклонилась и голыми руками (!) набрала пригоршню конских яблок. Понесла их в овраг. Выбросила. Вернулась обратно.
После сотого раза по идее Нехлюдовой (а та была очень поднаторевшей в теософии) должна была открыться чакра "Сахасрара" - и наступить катарсис, сиречь очищение и просветление. Но просветления не наступало ни после сотого, ни после тысячного. А наступило некоторое потемнение в глазах. Руки по локоть покрылись цыпками. Кисти скрючило. Кожа страшно зудела. Спину ломило, хоть снова плачь. Ноги от укусов слепней распухли и подгибались. Зато, вместо иноземного катарсиса забрезжило ощущение чего-то такого... русского (Аглая Тихоновна сделала ещё несколько ходок)... ощущение сопричастности что-ли?... некоего... или некой... Вот оно! Вместо заморского просветления нагрянула русская ненависть - ненависть к ним: жирным клопам-аристократам, сосущим кровь из хребта русского народа. И при этом, как кичатся они благородным своим происхождением! Фу ты, ну ты! О, как противны их самки-клопихи! Эти изнеженные белоручки, расфуфыренные вертихвостки, кисейные барышни, падающие в обморок, когда уверены, что будут на подхвате. Как пусты и никчемны их жизни: выйти замуж за клопа породовитей да покровавей, чтобы тот обвешал её с ног до головы нарядами и побрякушками, которыми бы она бряцала на бесконечных балах, банкетах, раутах...
Сердце Аглаи Тихоновны захолонулось от возмущения. Она даже застыла как вкопанная. Это ради них она приносит себя в жертву! Ради них терпит такие лишения и муки! Буря! Скоро грянет буря!
Аглая Тихоновна снова посмотрела на свои, хлебнувшие лиха, руки. По локоть они были в навозе и цыпках. А ведь она - Аглая Тихоновна - всего лишь пять часов крестьянка! Каков должен быть градус ненависти у них - крепостных, подневольных, если они с восхода до заката всю свою жизнь батрачат на барина как проклятые! Каково приходится им, вынужденным постоянно, изо дня в день, из года в год заталкивать свою ненависть внутрь! О, как наивны были они - изкнязивгрязевцы! О, как розов был флер, сквозь который они смотрели на мир!
- Барыня, хорош на холопа батрачить! Баланду жрать пожалте!
Женщина, казалось, с первого раза не услышала грубый окрик, потом вздрогнула, оглянулась, нетвёрдым шагом спустилась в овраг, судорожно вымыла руки в ручье, обтёрла их кое-как о мешок и, шатаясь, побрела к дому. Несмело остановилась перед дверью. Что теперь? После того, как оказалось, что мессианство изкнязевгрязевцев на деле всего лишь очередной пустоцвет. Что она скажет ему - Фёдору? Ну, да делать нечего... Пора... Аглая толкнула дверь.
Фёдор сидел на лавке возле двери и что-то штопал. Подслеповато щурился в полумраке - сквозь грязные стёклышки крохотного оконца свет пробивался в горницу едва-едва. Но вместе с появлением Аглаи Тихоновны нежданно-негаданно в избу заглянуло вечернее солнце. Сноп света пронизал тёмный воздух и угодил в лицо Фёдора, сделав его ещё более рельефным. Аглая Тихоновна застыла в проёме, не смея осквернить своим присутствием чудесную картину. Правда, по пути к лицу Фёдора луч высветил множество мух, что весело вились в клубах пара над чугунком с баландой. Но всё это не шло ни в какое сравнение с его улыбкой - такой прямодушной, детской, беззащитной, и вместе с тем такой тождественной этому лучу, что в сердце княгини что-то закралось и так сладко дрогнуло...
Забыв про усталость, гнев и страх, она уселась рядом с Фёдором на лавку. Тот отложил в сторону портки и спрятал улыбку в усы. Налил себе и ей свежесваренной баланды. Отрезал от краюхи по толстому ломтю ржаного хлеба. Плеснул из бутылки по полкружки сивухи.
- Што, тяжёленек хлеб наш работний, матушка?
Аглая Тихоновна вздохнула.
- Тяжёленек, Федя.
- То-то и оно. Зато вкуснее его не сыщешь. Ни в каких благородных собраниях. И сытность в нём такая... Вдругоряд намахаешься молотом, приидешь домой устамши, жрать охота! В брюхе ровно черти скребут. Так заморишь червячка хлебушком, оно и пронесло... наелся... Да ты ешь! Ешь!
Аглая Тихоновна несмело куснула ломоть.
- И правда, вкусно, - сказала женщина и запустила ложку в плошку.
Похлёбка состояла в основном из плохо очищенной репы с добавлением полусгнившей картошки и выглядела странно невкусной (но на то она и баланда). Отодвинув плошку, Аглая Тихоновна - голодная до дрожи внутри - бросилась уминать хлеб.
- Нет, что ты... не брезгую... - кусок хлеба застрял в горле, - вот только...
- Вот только... - передразнил её Фёдор. - Вот и ешь... А то морду воротишь...
Аглая Тихоновна проглотила кусок хлеба и обиду за "морду", осторожно стала есть жижу, незаметно от Фёдора выбирая кусочки репы.
Удовольствовавшись тем, что барыня ест бурду, кузнец склонился над плошкой и шумно зачавкал. Со стороны походило, что он торжествует, а торжествуя, прячет, рвущийся из него смех.
- Фу-у... - кузнец наконец совладал со смехом и поднял над столом кружку. - Ну, бывай здорова, матушка!
- Матушка... Да какая тебе я матушка... Не называй меня так.
- Вот те раз! Да как же мне тебя называть?
- Аглаей.
- Аглаюшка... Ну, бывай здорова, Аглаюшка!
Фёдор запрокинул кверху широко раскрытый рот, ухнул туда кружку с пойлом (зелье с урчанием втянулось в "раструб"), с громким стуком (так что Аглая вздрогнула и сжалась) поставил кружку на стол, одновременно хыкая, занюхал сивуху кромкой краюхи; потом оттёр покривевший рот рукавом и сочно захрустел луковицей.
- Ну...
- Что?
- Пей!
Аглая почувствовала, что этот сильный, суровый мужик имеет какую-то непонятную власть над ней. Только ли потому, что она подвергла себя экзекуции крестьянщины? или просто потому, что она - баба? И всё , чтобы он ей не приказал, она сделает, вплоть до... Ещё и спасибо скажет.
Она подняла кружку. На поверхности пойла блестела тонкая плёнка сивушных масел. Блестела, переливалась всеми цветами радуги, била в нос и обещала рвоту.
Она вспомнила, как делали институтки - одной рукой зажать нос и... Жидкость обожгла гортань и упала в желудок, произведя эффект разорвавшейся бомбы (десять грамм в тротиловом эквиваленте). Аглая закашлялась, выпучив глаза и держась за побагровевшее горло. Фёдор сочувствующе сунул ей краюху под нос.
- Щас, щас, погодь... Накось нюхни.
- Кхе-кхе... ой... ой... умру... что это?
Аглая судорожно взатяг втянула воздух. Кашель прекратился. Внутри бушевали лёд и пламя. Победило пламя. Оно разбухло, сладко обдало и ударило в голову.
Всё вокруг раздробилось на множество фрагментов, которые завертелись один возле другого и куда-то поплыли. Силясь их остановить и собрать всё обратно в одно целое, Аглая вцепилась в столешницу, как в спасительный плот. Фрагмент, содержащий Фёдора, остановился и внезапно оказался рядом. Так близко... так восхитительно и опасно близко, что протяни руку и - спасёшься... Она отцепилась от плота столешницы и повисла на бороде Фёдора, как на верёвочной лестнице, ведущей туда, где твердь.
- Что ты мне налил? - протянула Аглая слабым голосом. - Какую-то отраву? Ты отравил меня?
Фёдор снизошёл усмехнуться и погладил её по плечу, мол, глупенькая, что с тебя взять...
- Или я дура? - усомнилась вслух в своём разуме женщина и ощутила жар, исходящий от руки кузнеца. Словно раскалённое железо, которое плющила эта рука, отдавало сейчас ей свой жар.
Аглаю бросило в пот, и она стала карабкаться по бороде вверх, к спасению. Наткнулась на нос - огромную, кривую глыбу в центре лица. Провела пальцами по розовой корочке.
- Федя, Федечка... Это мужики так тебя изувечили? За что?
Кузнец усмехнулся.
- Баб ихних здеся охаживаю. Я у их заместо лекарствия от похотей вдругоряд.
- А ведь грех это, Федя, с чужой-то женой... Ты ведь притчей во языцех уже стал ходячей. Пообещай, что не будешь...
- Дак ить как мне без бабы-то, Аглаюшка? Без бабы совсем муторно. Свет постылым делается. Прииди ты к мене, я и не буду притчею.
И тут, вращающаяся вокруг Фёдора, карусель фрагментов мира остановилась, и они выстроились в чёткий ряд, который начинался с утреннего разговора с горничной и заканчивался здесь, в хижине кузнеца. Аглая внезапно осознала, зачем она терпела зной, вонь, мух рой, стыд, смрад, детский гвалт, грязь, лай, позор унижения, укусы слепней; зачем брела через тернии к дому Фёдора, пробивая брешь из барского мира в крестьянский посредством тарана "Из князи в грязи". Чтобы остаться здесь навсегда и жить рядом с ним настоящей, подлинной жизнью в трудах. Чтобы делить пополам горе и радость и рай в шалаше. Чтобы рожать ему сыновей - таких же статных, зеленоглазых гренадёров, как её милый.
Они уедут куда-нибудь далеко, в Сибирь, подальше от тлетворного духа цивилизации химер и холопов. И они заживут счастливой жизнью вольных поселенцев среди дремучих лесов и туземцев.
Фёдор осторожно разжал маленький кулачёк, вцепившийся ему в бороду. Спрятал его в своих лапищах.
- Приидешь?
- Да, - на выдохе прыгнула головой в омут Аглая.
II
Модест Петрович возвращался из города N затемно, когда солнце уже зашло, оставив после себя узкую полоску бледно-розовой краски на горизонте. Всё вокруг стало серым: лошади, кучер, дорога, лес, портупея на коленях Модеста Петровича. Ловя последние крохи света, князь что-то чиркал на листе бумаги, разложенном на портупее. Он нанес последние размеры, сложил чертёж и сунул его в портупею. После чего приказал кучеру следовать длинной дорогой через деревню. Надо было заехать к Фёдору, чтобы тот уже к завтрему выковал две заготовки для ступиц.
Несмотря на утреннее происшествие на террасе, выбившее Модеста Петровича из колеи, день всё-таки задался весьма удачно. Во-первых: с губернатором состоялся разговор о развитии народных промыслов в глубинке; разговор закончился тем, что губернатор, забавно тряся головой: "Ах, когда такие люди есть ещё в родном отечестве, верю я, что большое у него будущее", тряся таким образом головой, губернатор выдал князю вексель на крупную сумму. Во-вторых: Модест Петрович превосходно откушал у губернатора и окончательно уверился в том, что человек он приятнейший, обходительнейший, но вместе с тем простой и честный; а какая преобаятельнейшая у него супруга! а поросёнок нежнейший с хреном! а рябиновый спотыкачь! а стерлядка под соусом! ммммм! В третьих: отобедав у губернатора, Модест Петрович поспешил в банк, получил по векселю энную сумму и ещё успел на эти деньги закупить, необходимое для кружка воздухоплавания, оборудование.
Дорога шла по лесу. Вокруг молча стояли исполинские пихты и ели. Толстыми, зелёными шубами их стволы покрывал мох, который, казалось, впитывал в себя малейшие звуки, что распространяли вокруг себя дрожки, запряженные тройкой гнедых. И звон колокольчика, и стук копыт, и всхрапывание коней, и поскрипывание рессор - всё будто вязло во мхе. Примолк даже кучер, в обычае которого было постоянно держать речь лошадям; примолк даже он, очарованный сказочным безмолвием леса.
Вот дрожки выехали на простор полей. Впереди показались огоньки деревни. Послышался лай собак. Почуяв человеческое жильё, кони без понукания прибавили шаг. И скоро Модест Петрович въехал в Заплёскино.
Деревня уже совершала последние приготовления ко сну. Собаки при появлении тройки лишь вымученно гавкали и зевали. В горницах сидели при лучинах крестьяне. Кто-то, поужинав, пил сивуху. Кто-то сидел просто так. Девки взбивали соломенные тюфяки. Бабы доили коров или давали грудь детям.
Колёса дрожек по оси ухнули в ямы, баламутя помои. Рессоры жалобно заскрипели. Князю пришлось покрепче ухватиться за поручень, чтобы не вылететь из дрожек. Громко чертыхаясь, кучер стал подстёгивать коней. На шум высып?ли из своих хибарок жители деревни и, увидев, кто пожаловал, ломали картузы и кланялись в пояс. Что было написано на их лицах: радость, что вот барин едет - благодетель наш батюшка, долгих лет ему; или ненависть к угнетателю? В сумерках - не разобрать. Да князь и не пытался.
Кое-как добравшись до дома Фёдора, Модест Петрович выбрался из дрожек и дюжину раз присел и встал, восстанавливая таким образом кровообращение в мышцах. Засим он направился к дому, постучал в дверь; не дождавшись ответа (видимо Фёдор уже улёгся на боковую, придётся будить), вошёл.
Полумрак. На столе стояли: две кружки с недопитой сивухой, две плошки с недоеденным месивом какой-то бурды; и чуть поодаль - бутыль из мутного, белёсого стекла, обсиженного мухами. "Судя по количеству тараканов, облюбовавших этот, сервированный на двоих, стол - всего лишь пара дюжин, не более - ужин был брошен не так давно", - заметил Модест Петрович, не упустивший случай потренировать свою наблюдательность.
Князь потоптался на месте. Лавка пустовала. Куда же Фёдор запропастился? Вот досада...
И тут краем глаза он увидел, как занавеска над печкой (грязная настолько, что заслуживала бы отдельного описания) вздулась пузырём и опала. Модест Петрович сделал решительный шаг к печи, приподнял занавеску... и тут же отпрянул, схватившись за шашку, ибо то, что он увидел было не то домовым, не то печным, не то другим каким-нибудь чёртом, множество которых наплодило воображение невежественных людей. Там в темноте над печкой что-то жарко дышало, ухало, ахало, рычало, чмокало, напрягалось, переплеталось, выпрастывало в ту или иную сторону конечности, ворочалось, тряслось в попытке высвобождения, вздымалось и опадало.
Если бы не блестящее матерьялистическое образование, Модест Петрович верно уже не набрался бы решимости приподнять занавеску снова. К этому времени глаза его уже кое-как приспособились к темноте, и он различил некоторые смутные очертания. То, что принял за единое целое, оказалось разрозненными частями некоего... впрочем, чёрт знает чего! Причём, насколько волосата и активна была верхняя часть, настолько лыса и пассивна нижняя.
Затем князь скорее угадал, чем рассмотрел третью голову существа, которая до этого пряталась в самой тени. Голова стала поворачиваться и косить в сторону Модеста Петровича глазом, горящим зелёным, фосфорическим светом.
"Фу ты чорт! Привидится же такое!" - чертыхнулся Модест Петрович, узнав в "печном" знакомую рожу. Фёдор (а это был он) застыл и, будто в оправдание, замычал что-то нечленораздельное - насколько внезапным и ошеломительным было явление барина кузнецу.
- Послушай-ка, любезный, - нашёлся Модест Петрович. - Я тут чертёж принес. Изготовь мне к завтрему по нему две ступицы.
Пришед в себя, Фёдор мотнул головой, мол, будет исполнено; и с напряжённым вниманием следя за рукой барина, продолжавшей сжимать рукоять шашки, возобновил половой акт. В такие минуты ничто не могло его остановить - явись тут хоть царь-батюшка. Таков уж он был человек.
Грубый циничный испод полового акта неприятно задел чувствительную натуру Модеста Петровича. "Это что же получается? - подумал он. - Мы там в пылу баталий копья ломаем, как бы улучшить духовность нашего народа. А он в это время ... в хвост и в гриву. Нам назло... Вот бы моя Аглаюшка увидела эту картину... Вот бы она огорчилась... Витают они - княжны и княгини - в эдаких эмпириях. Смотрят на грешные юдоли земные сквозь розовый флер... Милые мои, чистые изкнязевгрязевцы... Как возвышены ваши помыслы! Как далеко вы витаете от народа, которому только и нужно, что вести скотское существование - беспробудно спать, пить, жрать, сквернословить, без продыху, по-свински совершенно совокупляться, а чуть что и на вилы поднять барина. Дикий, похотливый, ленивый народ достался нам - русским дворянам. Скверен он, право же скверен и недостоин, чтобы мы пеклись и заботились о нём. И ей же ей, совершенно заслуженно несёт за свою скверность кару - мрёт от болезней, пухнет с голодухи. Прав был я, тысячу раз прав: сначала надобно ему просвещение дать, азбуке обучить, арифметике, от сохи оторвать, а уж потом... А что потом? Куда меня опять понесло? Вот он народ - Федька..."
"Постой-ка, - внезапно осенило князя, - да ведь ты бобыль, Федька! Вот паскудник! По справедливости твой волосатый зад надо бы высечь за то, что бесчестишь чужую девку... А и ты тоже хороша - бежала от мужа или от мамки с папкой... И ради чего? Ради минутной потачки своей похоти... А потом позор на всю жизнь... Да ещё и забрюхатит тебя, голубушка... На что польстилась? На косую сажень в плечах? На курчавую бороду? А может (Модест Петрович бросил взгляд на стол с неубранной трапезой)... за кусок хлеба с пареной репой он тебя пялит? И вот лежишь ты теперь, как блядь последняя, забыв про стыд, боясь нечаянным стоном или криком выдать - кто ты такая. Ага, всё-таки дёрнулась, пискнула... Барина что-ли увидела в прореху между телами? Да Федька мигом заткнул твой рот грязной своей лапищей: молчи, мол, дура. Да и поделом тебе, пожалуй. Лежи себе смирно, в безызвестности, несчастная ты чухонка. Не буду я доискиваться, кто ты такая. Итак незавидная твоя судьба".
Модест Петрович в задумчивости отошёл к столу.
Тот факт, что м... "чухонки" была наголо обрита, как принято у дам благородного происхождения (но не принято у простолюдинок) - этот факт, при иных обстоятельствах, насторожил бы Модеста Петровича, но не сейчас. Сейчас он не придал значения подобной ерунде и, положив на стол чертёж, сверху прижал его целковым.
"Прощай, немытая Россия, - с гримасой гадливости Модест Петрович отвернулся от совокупляющейся парочки. - Прощай же нелепый народ, прощай блудливая твоя рожа. Уеду, пожалуй, за границу, как прописал доктор. В Италию. Вот только доделаю аэроплан... А дела передам Питерсону. И никогда больше я не протяну к тебе руку помощи. Кружок воздухоплавателей? Господи, какая чушь... и я туда же..."
Модест Петрович вышел за дверь, сел в дрожки, растолкал кучера; тот хлестнул коренного, и скоро стук копыт и звон колокольчика стихли вдали.
III
Есть какая-то необъяснимая, таинственная бесстрастность в тихих и тёплых русских ночах. Всё мимолётное, мелкое, суетное остаётся бороться там, под солнцем. А здесь, под луной простирается вечность. Всё замирает, перестаёт цепляться за жизнь когтями, зубами, корнями; цепенеет, стекленеет, становясь с Ним одним целым.
Лишь нечаянный одинокий путник порой безжалостно топчет эту ночную прекрасную фазу. Гулко топает он каблуками по, спекшейся за день, коре дороги; бубнит что-то себе под нос, видно жалуясь на усталость; запинается, чертыхается; то вдруг начинает плести рифму, лишь бы забыть про свинец в ногах: "...только не спит барсук... бедный залез на сук, прячась от злобных сук". И смеётся - такую глупость придумала, и плачет, и поёт. А того не замечает, как красиво вокруг: хлебные поля залиты мертвенным серебристым сиянием, ущербная луна отражается в зеркале реки, ивы купают косы в потоках вечного света, а вдалеке скромно звенят цикады.
Едва волоча ноги, Аглая наконец добралась до кованной ограды.
Усадьба спала. На постоялом дворе дрыхла без задних ног дворня. Никто не хватился Аглаи, знали: любит госпожа чудачить - бродить ночами по саду. Поди пойми эту барыню: днём спят, ночью бродят одни, без охраны, чудные. А те мужички, которые по наказу барина пытались как-то таскаться за госпожой в охранных целях, бывали ею биты, и с позором бежали.
Аглая тронула ворота - заперто. Порвав платье, женщина перелезла через ограду. Шатаясь, побрела по аллее к дому. Из кустов молча выбежали две приземистые овчарки, обнюхали хозяйку и приветливо завиляли хвостами.
- Хорошие, - сказала женщина.
- Да! Да! - коротко гавкнули собаки и скрылись во тьме.
- Ох, где же вы так изгваздалися-то, Аглая Тихоновна? - разохалась на пороге горничная. - А мы-то уж вас заждалися. Ванька в который раз воду греет. Уж не случилось ли чего?
- Не твоё дело... Ванна готова?
- Готова, готова... Ой, а что у вас с платьем-то?
- Упала. А что Модест Петрович, спит ли?
- Нет, не спят. В гостиной они сидят, камин жгут. Прикажете доложить, что пришли?
- Что? Нет. Пусть сидит.
На пороге ванной комнаты на Аглаю навалилась смертельная (по меркам высокородных женщин) усталость. Сил хватило закрыть дверь перед носом изумлённо-испуганной Дуни. Потом ноги Аглаи подкосились. Она упала на колени и долго рассматривала чугунную ванну, наполненную до краёв голубой, горячей водой.
И, как водолаз в замедленной съёмке, Аглая принялась раздеваться.
Оставляя на влажном кафеле причудливые каракули, подползла к ванне, перевалилась через бортик и ухнула с головой. Долго не всплывала - так что сторонний наблюдатель мог быть встревожен - и с шумом вынырнула. Открутила краник с горячей водой. Бронзовая львиная голова, покрытая благородной патиной, начала извергать струю из пасти.
Аглая откинулась на спину и возвела глаза к потолку, на вмурованный в него огромный аквариум, в толще воды которого висели золотые рыбы, смотревшие выпученными глазами вниз, на голую княгиню. "Бывшую, - поправила их Аглая. - Была столбовою дворянкой, а стала чёрной крестьянкой. Была Аглаей Тихоновной Корениной, а стала просто Аглаей. Начну теперь учиться пить первачь, ругаться по-матушке и говорить: чаво, таперича, опосля, надысь, одначе... А с вами придётся расстаться..."
Аглая блаженно прикрыла веки: "Как хорошо-о-о... Как тяжело расставаться с гедонизмом этим чёртовым... Вот бы взять ванну и утащить с собой в Сибирь... Сколько в ней пудов? По приезду в тайгу попрошу Федю, пусть он выроет мне яму в лесу, облицует её тёсом, наполнит водой, и на индейский манер будет нагревать её камнями, раскалёнными в костре. Он любит меня и выполнит любой мой... Нет, это не каприз, а просто... Как я без горячей ванны?
Ночами мы будем лежать в горячей воде в центре тайги, едва касаясь друг друга кончиками пальцев, и над нами будут дрожать звёзды, и шуметь вековые сосны. А утром он будет уходить на охоту. Я же буду спать в уютной, тёплой избушке, и сон мой будет сладок... как сладок сон женщины, которая любима и любит.
А сейчас надо поскорее объяснится с му... с Корениным".
Мысль, какое она сейчас произведёт впечатление на Модеста Петровича своим решением, взбудоражила её.
Аглая яростно до красноты натирала себя мочалкой, промывала вновь и вновь волосы настойкой крапивы, пока не осталось ни малейшего следа запахов берлоги и конюшни. Потом умащивала тело маслами, кремами, лосьонами, бальзамами, благовониями и прочими, бог весть какими, штучками в одной только ей известной последовательности; пока тело не начало лосниться и благоухать.
После чего она поднялась на свой этаж и без помощи Груни оделась подобающим образом: на бёдра - широкую, защитной окраски брюкоюбку, охватывающую широкими лямками грудь крест-накрест поверх блузки шафранового цвета; на ноги - коричневые полусапожки из мягчайшей замши, пропитанной бальзамом стиракса.
Спустившись в гостиную, она нашла там Модеста Петровича, пребывающего в мрачном расположении духа. Он грузной грудой обмяк в кресле-качалке, держа в одной руке кочергу, в другой - бокал с портвейном, через который пристально рассматривал огонь в камине.
Аглая тихо заняла кресло чуть поодаль от князя. Он бросил на женщину косвенный взгляд. Она ответила ему колким. Оба почувствовали неловкость и какую-то экзистенциональную пропасть между полами - пропасть, которую они пытались забросать обломками слов, огрызками фраз (попытки тем более нелепые и жалкие оттого, что рядом высится хрустальный мост любви; и вот, вместо того, чтобы перейти по нему, они вынуждены вновь и вновь нагромождать бесплотные и бесплодные фразы).
Потрескивали дрова в камине. Где-то в комнатах прислуги запиликал на дрянненькой скрыпке сверчок. Аглая сложила на коленях руки, подобралась и приготовилась к войне.
Тихо тикали ходики, отмеряя время мучительного молчания.
- Как погуляли? - с видом побитой собаки признал своё поражение в бессловесной дуэли князь.
- Хорошо, - Аглая вложила в голос, вмороженное в лёд, призрение к "мужу".
- А вы, как съездили в город? - спросила Аглая и, видя, что Модест Петрович чуть оживился и приготовился дать ей обстоятельный ответ, решила наконец пресечь этот "чинный и благородный разговор престарелой четы".
Не дожидаясь ответа, она швырнула в князя камень.
- Много ли шлюх оттрахали?
Модест Петрович вздрогнул и как-то разом сник, точно из него внезапно вынули позвоночник. Причём "хирургом" была его родная, милая половинка, чего он более всего от неё не ожидал.
- Зачем вы так?...
- П?лно, Модест Петрович, святого Папу Римского из себя изображать. Мы ведь не в Риме.
Мужчина поставил бокал на столик. Его пальцы заметно дрожали.
"Ничтожество, - подумала Аглая. - Полное ничтожество", - и захотела добить.
- Модест Петрович, я намерена просить у вас развод.
- Подождите... - князь трясущимися руками полез во внутренний карман кителя, вынул платок и стал судорожно вытирать лоб, щёки и брови, словно пытаясь предотвратить этими лихорадочными движениями потерю лица. - Подождите... я сейчас...
Аглая холодно следила за страданиями супруга, за жалкими его потугами обрести дар речи. В её душе свора цепных псов зашлась лаем. Брызгая пеной, псы рвали цепь, которую Аглая, намотав на руку, милостиво - вот где широта души! вот где щедрость! - милостиво попридержала.
- Говорите.
- Сегодня я возвращался из города... Получив от губернатора изрядную сумму, я не потратил ее на падших женщин - на шлюх, как вы изволили выразиться, - а, что может показаться вам странным, купил токарный станок и ещё кое-что, по мелочи. Мне так хотелось поскорее приступить к постройке аэроплана, что я поехал через деревню... чтобы заказать кое-какие детали у нашего кузнеца. Зашед в его избу, я стал невольным свидетелем ужасной... впрочем, картиной это трудно назвать. Сначала я не понял, что это... Вы верно, будете смеяться надо мной, почтёте меня дурнем, но я подумал, что это... это какой-то домовой не то жрёт кого-то на печке, не то проходит через какую-то стадию линьки... наподобие того, как это происходит у насекомых - из личинки превращается в мохнатого махаона... словом - фантасмогория. Это длилось несколько мгновений, прежде чем глаза мои не привыкли к темноте, и я не понял who is who. Так же я понял, что пертурбации демонов и половой акт без любви, без брака, по сути своей - одно и то же.
- Ха-ха-ха! - Аглая натужно и как-то делано рассмеялась.
Её лицо пошло красными пятнами.
- Вы смеётесь? Да, это смешно... Федька - человек пустой, ветреный, бобыль, никакой бабой не брезгует - ни старой, ни молодой, ни замужней, ни рябой, лишь бы шевелилась, да была бабой; бабник, одним словом, но кузнец хороший...
- И даже некоторые дамы из города приезжают к нему, ища плотских удовольствий, - вставила Аглая.
- Так вот... он... он... - Модест Петрович замялся, подбирая нужное слово.
- Е...! - подсказала Аглая, почти выкрикнула.
- Да. Он это делал дико, по-животному. И даже сравнение с животными здесь было бы не уместно. Ведь у зверей нет разума, нет морали, через которую можно переступить, как через использованную половую тряпку; и всё перевернуть с ног на голову, поставить вкривь и вкось, шиворот-навыворот, извратить, обезобразить... А после этого провозгласить: вот, дескать, таков я - русский народ; принимай меня таким, каков я есть; и не изволь морщиться и морду от меня воротить, а лучше продолжай спасать меня от вас - угнетателей... Что с вами? Вам не хорошо? На вас лица нет...
- Довольно! - Аглая качнулась вперёд, раздёргивая воротник блузки; рванула так резко, что посыпались пуговицы. - Я не желаю больше это слушать!
У неё был вид человека, которого внезапно оставляет состояние экзальтации (ведь победа была так близка!), и до его сознания наконец доходит вся тяжесть его положения. Аглая была из числа таких натур, которые осознав подобное, готовы валиться вниз, лицом вперёд, чтобы разбить его вдрызг, навсегда.
Но не это поразило Модеста Петровича, а то, как превратно истолковала жена его рассказ.
- Кощунство - извозить в грязи весь русский народ, только потому, что порочен Фёдор. Русский народ - бесконечно возвышен и целомудрен. Фёдор же низок, подл и грязен. Вы это говорите, верно, от того, что вам доставляет большое наслаждение мучить меня. Это подло! Подло!
- Помилуйте, да как же неверно вы истолковали мои слова! Да у меня и в мыслях не было мучить вас. И потом... ведь это вы обвинили меня в измене. Я же со своей стороны пустился рассказывать эту историю в своё оправдание. Я не мог вам изменять, тем более с падшей женщиной, в силу того, что сам вид полового акта мне противен! И утром вы были правы! Тысячу раз правы! И поделом вы мне утром "надавали по сусалам". Я ведь действительно испытал секундное брожение, так сказать, телесных соков - полностью оторванное от духовных скрепов любви. За что хочу повиниться перед вами. Прошу покорнейше меня простить.
- Я не ожидала от вашей нравственности такой прыти... Ну что ж, извинения приняты, - охотно пошла на уступки Аглая, мигом сообразив, куда дует ветер.
Они посмотрели друг на друга внимательными влажными глазами. И Аглая Тихоновна неожиданно для себя поняла, как близко она была от падения с Фёдором, как бездарно могла только что опростоволоситься, и какое всё-таки породистое, благородное лицо у Модеста Петровича. Как недооценивала она его в последнее время... Всему виной общество это, будь оно неладно... истерички эти эмансипированные... эта их идея "фикс" о спасении государства - бред полный. А родное, милое, близкое - вот оно, рядом.
Сердце Аглаи Тихоновны растрогано стукнуло. Черты лица мужа стали расплываться: слёзы затопили её глаза. Она порывисто встала и протянула к нему руки. Модест Петрович вскочил и шагнул ей навстречу. Она спрятала плачущее лицо у него на груди. Он крепко прижал её к себе.
- Милый, родной мой, Модест Петрович. Прости и ты меня.
- Я люблю тебя.
- Да, вот так... крепко держи меня... не отпускай... не отпускай никогда.