Колотов Г.А. : другие произведения.

Свободный выбор

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Дорого обошедшаяся автору попытка быть не хуже Борхеса.


Колотов Г.А.

Свободный выбор


  
  
  
   Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже, как умею,
Ни к кому претензий не имею:
Каждый выбирает для себя.

Ю. Левитанский

  
   Мне снился сон. И в этом страшном сне...

Д. Самойлов

  
   В царстве теней, в этом обществе строгом,
Нет ни опасностей, нет ни тревог...

В. Высоцкий

  
  
  
   Эту повесть, являющуюся более ночным кошмаром, нежели литературным произведением, я не хочу посвящать никому. Она, на мой взгляд, вообще не относится к книгам, предназначенным для посвящений.
  
   Следует лишь упомянуть Алину К., чья случайно брошенная фраза дала мне одну из идей сюжета; и моего брата Сенечку, который, только начав читать, поинтересовался, почему я никогда не пишу не сумасшедших рассказов.
  
  
  
  

1. Сон разума

  
   Сестра господина фон Т. взяла на себя смелость пригласить священника лишь после того, как доктор с уверенностью, не свойственной обыкновенно представителям его профессии, сообщил ей, что надежды на благополучный исход не осталось. В его компетентности фройляйн фон Т. не сомневалась: он был верным другом и хорошо понимал щекотливость положения.
   Собственно говоря, поначалу она не собиралась впутывать в это дело религию, но воспитание, привитое в детстве и пронесённое через всю жизнь, оказалось сильнее её. Во всяком случае, священник тоже был знакомый и вполне надёжный человек, к тому ж немолодой и умудрённый жизнью. По образованию он был теолог-теоретик, но маленький захолустный городок не мог позволить себе содержать более одного служителя бога, так что ему приходилось работать, не покладая рук.
   Будь господин фон Т. в сознании, он бы сказал теологу пару ласковых слов, а то и просто вышвырнул его за пределы поместья. Но при том, какой оборот приняли события, никто не мешал священнику сидеть у постели больного, теребить болтавшийся на шее крестик - медный с облупляющейся позолотой, золотого не полагалось по чину - и бормотать под нос что-то своё, старческое.
  
   Мутный туман, подобный пару в турецкой бане, скрывал неровный пол огромного зала, и казалось, что мощные колонны вырастают прямо из клубящейся мглы. Неясного света, исходившего из-под далёкого потолка, было еле достаточно, чтобы идти, не натыкаясь на других людей. У меня с самого начала создалось впечатление, что я - единственный во всей этой расплывчатой толпе, кто знает, что от него требуется. Остальные просто бродили с места на место без смысла и толка; время от времени некоторые из них спотыкались и падали в туман, поднимались, снова куда-то шли.
   Грандиозный зал навевал уныние. Стен видно не было: не так уж давно, казалось, я протиснулся, обдирая пуговицы с камзола, сквозь приржавевшую (ещё бы: в таком-то тумане) дверь, но, оборачиваясь назад, не мог её разглядеть в багровом полумраке. Приходилось идти вперёд. Петлять между колоннами можно было до бесконечности, они стояли не ровными рядами, что было бы логично и объяснимо, а в некоем подобии застывшего хаоса. Каждые несколько шагов я сворачивал в сторону, чтобы не натолкнуться на очередной, выросший словно из-под земли столп. Колонны казались живыми, издавали звуки и запахи, пульсировали, как бы дыша; на ощупь они были скользкими, упругими и тёплыми.
   Я старался не терять из виду того единственного направления, что вело к цели, ибо не собирался бродить по залу дольше, нежели понадобится для его пересечения. К сожалению, по мере обхождения колонн, а также из-за неровностей пола (я неоднократно спотыкался и вынужден был неэстетично махать руками, дабы обрести равновесие), мне довольно быстро пришлось отказаться от идеи скорого избавления. Не исключено, что со стороны усилия мои не лишены были некоторой забавности; возможно также, что траекторией я не отличался от своих собратьев по несчастью. (Увы, приходится именно так их называть, хотя общего у нас было лишь местонахождение, да и то - кто гарантирует мне, что они были на самом деле?) Но самая суть моего передвижения была в корне иной, нежели у сопутствующих мне теней (не могу заставить себя называть их людьми, тем более что видел их только боковым зрением: зрительные усилия мои были сосредоточены на высматривании препятствий, и почему-то ни один из соседей не попадался мне на пути).
   Итак: туман, багровый неясный свет, жуткие, чтобы не сказать сильнее, колонны, вырастающие из тумана и уходящие в почти невидимый потолок (кое-где лепные украшения в виде готических чудовищ свисали с него, и тогда взгляд, следя за их контурами, угадывал грубую роспись по штукатурке метрах в пяти над головой). Расплывчатые силуэты не то людей, не то демонов - нет, пожалуй, всё-таки людей, слишком уж неуверенно они ходили, шатались, кружили по залу. Будь они демонами, всё было бы иначе: я бы чувствовал их злобу, а они - мою жизнь, но они были людьми, возможно, давно, но были, и, глядя на них, я понимал, что подобная судьба может ожидать и меня, если не сумею быстро пересечь мрачный зал. Но исполнить это было непросто, ибо приходилось петлять.
   И вот я шёл среди них. Бродил кругами (а что делать, если на пути возникает одна колонна за другой, то чуть левее, чем ожидаешь, то чуть правее, то ровно там, где ей следовало быть, но на два-три шага раньше). Спотыкался (что за наваждение этот туман, неровной густоты, колени я в нём видел ясно, а ступни - не видел вовсе), несколько раз даже упал. Поднимался с ощущением, что направляюсь не туда, подавлял это ощущение, поскольку до падения шёл правильно, а вставал - так, чтобы компенсировать сдвиг.
   Вопрос о времени для меня смысла не имел, ибо часы я потерял, протискиваясь через дверь, а на чувство времени в столь необычной обстановке полагаться не приходилось. Мне следовало торопиться, время текло неравномерно - местное явно медленнее абсолютного, а ждали меня по абсолютному, так что каждое отклонение от курса казалось мне издевательством не только надо мной, но и над теми, кто вынужденно терпеливо ждал меня на другом конце зала.
   Я, собственно, ничего не знал о тех. Они ждали - но как давно? И с какой целью? У меня не было времени задумываться над подобными вопросами; у меня вообще ни на что не оставалось времени - я торопился, шёл, падал, вставал и снова шёл, шаг за шагом продвигаясь (по крайней мере, я надеялся на это) к заветной цели. Иногда в мою утомлённую неуклюжестью тела душу закрадывалось сомнение: а насколько, собственно, заветна эта самая цель? (В её достижимости я ни разу не усомнился, ибо понимал - подобное сомнение есть первый, но и самый главный, шаг на пути к неудаче).
   По временам мне слышался смех, но оборачиваться я не смел - боялся сбиться с курса. Оставалось лишь сжимать зубы и передвигать сперва одну ногу, потом другую, руки выставлены вперёд, глаза напряжённо таращатся в багровую мглу, начинающуюся в нескольких шагах впереди. Изо мглы выступали смутные, неясные очертания. Оставались на месте (колонны) или поспешно уходили в сторону (такие же несчастные, как и я, но потерявшие цель и забывшие смысл пути, обречённые вечно скитаться в этом мрачном необъятном зале; единственное, что они ещё сознавали, это моё над ними превосходство - и торопились убраться у меня из-под ног). Навряд ли они сохранили чувство юмора, а жаль - я предпочёл бы думать, что смеются именно они. Увы, приходилось смотреть правде в глаза: смеялись не они и не надо мной. Смех доносился сверху, по всей видимости - сквозь потолок. Я плохо понимал, где нахожусь, но это не беспокоило меня, ведь единственной целью моей было добраться до выхода.
   Усталости я не чувствовал, но в какой-то момент понял, что ступаю по острым лезвиям, которые врезаются мне в ступни, протыкая их поначалу лишь до щиколоток, затем и до колен. Я говорил себе: этого быть не может никак; чтобы наступить на лезвие такой длины мне пришлось бы задирать ноги, а я еле волочил их. В конце концов, хотя мозг и отказывался это позволить, мне пришлось сесть и отдохнуть. Туман поднимался почти до моих плеч, пол - я опёрся на него руками, чтобы расслабить спину - был влажным и мягким. Ноги мои не просто болели - они вопили от боли, лезвия не исчезали, наоборот: двигались нарочито медленно взад и вперёд, вверх и вниз, разрывая мою плоть и уничтожая душу. Я понимал, что это всего лишь усталость, что надо немного передохнуть и всё пройдёт, но воображению не прикажешь: картинки одна другой неаппетитнее рисовались мне, и вот тут-то тьма вдруг начала рассеиваться и прямо перед собой я увидел стену зала, а в ней полуоткрытую дверь.
   Не знаю, откуда взялись у меня силы подняться на четвереньки, затем на ноги, шатаясь, сделать один шаг, другой -
  

* * *

   Фройляйн фон Т. подошла к постели больного и с грустью покачала головой. Её брат умирал, это было понятно и без самоуверенного (но необходимого в подобной ситуации) доктора. Нос больного заострился, губы побледнели, глаза - широко открытые, но ничего не видящие - запали.
   Она предложила священнику пойти перекусить и прилечь отдохнуть. С момента, когда тот согласился (не то, чтобы он мог отказать, но следует соблюдать традиции) присутствовать при смерти своего лендлорда, он не мог покинуть пределов поместья.
   Магистр Н. отклонил её предложение и попросил разрешения закурить трубку. Фройляйн недовольно поморщилась, но не нашла удобным отказать. Затем она ретировалась, предоставив, как и прежде, теолога заботам двух расторопных, хоть и не слишком сообразительных слуг.
   В этом - помещении? здании? пожалуй, просто: в этом месте - двери были, и вправду, рассчитаны скорее на худощавых призраков, нежели на мужчин средней упитанности. В том, что я не призрак, сомнений не было. Не говоря уже о боли в ногах (впрочем, она уменьшилась вскоре после того, как я покинул багровый зал), руки мои кровоточили. Всем известно, что призраки не могут кровоточить. Боли они тоже не испытывают - так, во всяком случае, помнилось мне по урокам практической теологии. Так или иначе, покидая зал с живыми колоннами, я потерял не только оставшиеся пуговицы, но и сам камзол, который приобрёл незадолго до начала моего последнего путешествия. Я им очень гордился, но, увидев, что он разорван в нескольких местах, решил не держаться за материальные излишества, когда на карту поставлено нечто гораздо более важное.
   Что именно поставлено на карту я не помнил. Уверенность, что я ещё не так давно знал цель своего пути, не покидала меня, но в какой именно момент память изменила мне, я не знал. Если бы только несколько свободных минут, чтобы посидеть, восстановить силы... Приходилось торопиться. Я был близок к цели, но что-то мешало мне достигнуть её.
   Коридор отлого поднимался вверх, так что дальний конец его, несмотря на освещавшие его яркие лампы, мне не был виден. Двери были преимущественно по правую руку, но попадались и с другой стороны; впрочем, все они были заперты (или, во всяком случае, первые полтора десятка - больше я не проверял, чтобы не тратить времени).
   С каждым шагом идти становилось всё труднее. Я неоднократно спотыкался, так что довольно быстро моё внимание было обращено не столько на продвижение вперёд, сколько на то, чтобы ставить одну ногу впереди и чуть сбоку от другой, затем опираться на неё и повторять весь процесс заново. Стоило мне отвлечься, как левая нога оказывалась на пути правой (или наоборот), и я тратил драгоценные секунды на негодование по поводу неловкости своего тела, на то, чтобы определить план действий и, наконец, на распутывание собственных конечностей. Мне даже пришло в голову лечь и ползти вперёд; это, несомненно, сэкономило бы время, но, взглянув себе под ноги, я немедленно отказался от этой мысли.
   Пол, ещё недавно казавшийся мраморным, покрылся белёсой болотной жижей, от которой подошвы моих туфель (к счастью, обе оказались вполне целы; как я не потерял их в тумане багрового зала, было выше моего понимания, и нисколько меня не занимало) отрывались с неприятным хлюпающим звуком. Дело осложнялось запахом; мне в спину дул сильный ветер, но и он не мог избавить меня от странного ощущения. Я был уверен, что то, по чему мне приходится идти - не просто липкая грязь, но нечто безымянное и древнее, копившееся столетиями. Доказать сам себе я этого не мог, а опровергнуть, увы, было не в моих силах.
   На левой стене возникали и исчезали раньше, чем я успевал их прочитать какие-то подозрительно смахивающие на рекламу надписи. Были они посланы мне в помощь или, наоборот, с целью задержать меня и отвлечь от неуклонного стремления к конечной цели путешествия? Для того чтобы прочесть их, требовалось остановиться и повернуть голову; но сама мысль о том, чтобы остановиться ради такого тривиального и бессмысленного занятия, как чтение надписей на стене, не могла у меня появиться. Вдобавок, запах усиливался с каждой минутой, к нему прибавился звук. Я почти не слышал своих шагов - бульканье жижи на полу и бормотание за стенами заглушали их, так что, и в самом деле, не оставалось ничего, кроме как продолжать двигаться.
   Постепенно, впрочем, дело пошло на лад. Ноги мои перестали заплетаться и мысли пришли в относительный порядок. Я даже почти что мог вспомнить, куда и зачем иду. Сам ответ на два эти вопроса ускользал от меня, но и не казался важным: единственное, что на самом деле имело значение, был коридор (по всей видимости, он был синусообразен - уровень пола поочерёдно и плавно повышался и понижался), который мне следовало пройти до конца.
   Радовался я, однако же, рано. Температура воздуха стала довольно быстро возрастать, так что я пропотел насквозь и задыхался. Испарения душили меня жаром и вонью. Судя по звукам - я не осмеливался взглянуть вниз, боясь, что увиденное окажется чересчур для моих издёрганных нервов - жижа на полу начинала закипать и вздуваться лениво лопающимися пузырями.
   Как раз когда я решил, что больше не сделаю ни шагу в этом адском болоте, шагах в трёхстах передо мной появилась фигура. Удивление придало мне силы, и я снова двинулся вперёд. Постепенно я начал различать детали замеченного мною явления - никаким другим словом не могу назвать это странное создание, столь же мало имевшее отношения к роду человеческому, сколь мала оцененная недавно одним теологом-теоретиком вероятность самопроизвольного превращения верблюда в верёвку.
   На нём был чёрный плащ, в который он завернулся, словно заправский злодей из детского спектакля. Черты его лица были невыразительны - впрочем, возможно, что это была лишь маска; в пользу последнего предположения говорит то, что он (чем бы оно ни было, его следует, я уверен, отнести к мужскому полу) ни разу не моргнул. Мутно-серые глаза умудрённо смотрели с бледного лица, словно говоря: "Я тоже в тебя не верю, но знаю, по крайней мере, причину нашей встречи". Маленький рот с обиженно выпяченной нижней губой был, пожалуй, единственной примечательной деталью на лице существа.
   Странное дело: чем ближе я подходил, тем спокойнее становилось у меня на душе. Не то, чтобы сам незнакомец внушал какие-либо эмоции (или лишал таковых). Но вид его подразумевал постоянность и непререкаемый авторитет вечности. Будь я в аду, так бы мог выглядеть один из адъютантов Сатаны, но, поскольку достоверно известно, что вне пределов его царства они выглядят, как обычные (разве что чрезмерно богато одетые) люди, эта возможность отпадала. (Насколько же крепко сидят во мне философские премудрости - не только первая реакция на всё необычное связана у меня с практической теологией, но и самый склад мыслей, если вдуматься, основан на теоретической).
   Он стоял на самой середине коридора, прямо у меня на пути. Приходилось либо обойти его, либо остановиться и взглянуть в лицо. В тщетной надежде, что незнакомец отойдёт, я избрал второй способ. Каждый шаг приближал меня к нему, но он продолжал стоять, не двигаясь, глядя сквозь меня (так, по крайней мере, мне казалось - ощущения, что на меня смотрят, не было, а глаз его я не видел). Знал ли он, что буквально в нескольких метрах от него кто-то есть? Представления не имею. Мог ли он вообще меня видеть? Опять же, никакого понятия. Но вот расстояние сократилось до пяти метров, затем до двух; наконец, мне пришлось остановиться.
   Я поднял руку и фамильярным жестом похлопал незнакомца по плечу. Никакой реакции. Плащ его напоминал на ощупь змеиную кожу (в детстве случайно прикоснулся к греющейся на солнце гадюке - не знаю, кто из нас был более испуган, но ощущение сухой резиновой гладкости осталось на всю жизнь).
   Я взялся за края его капюшона и потянул на себя и в стороны. Ткань разошлась, и взгляду моему предстало то, что не могло прийти в голову ни одному теологу-теоретику. Прежде, чем я успел отдёрнуть руки, плащ его снова запахнулся; но тут мой утомлённый мозг обработал, наконец, увиденную картину и я закричал.
   Лица у существа не было вовсе. Его ярко-белая кожа слегка светилась изнутри, но главное - имела такой же запах и вид, как покрывавшая пол в коридоре жижа. Единственным отличием была мертвенная неподвижность вещества, покрывающего тело под чёрным плащом. Я подумал - это была подсознательная, далёкая от поверхности мысль, ибо сознание моё было занято криком ужаса - что сила, создавшая его, просто вздыбила пол в коридоре, придала ему форму некоей пародии на человеческий силуэт, а потом одела в чёрное, дабы скрыть единство материи и творения. (Любой теоретик скажет вам, что творение и материя едины, этому нас учат с детства, но теперь передо мной стояло своего рода вещественное доказательство, и осмыслить его мой мозг был не в силах).
   В середину головы - если то была голова; я принуждён мыслить в терминах человекообразности - была воткнута дымящаяся курительная трубка. Она явилась последним штрихом - реальность, довершающая сумасшествие, вторгнувшееся в реальность - и, когда я почувствовал примешивающийся к вони белёсой жижи запах табака, я ненадолго перестал воспринимать окружающую действительность.
   Тем временем тварь под плащом начала менять форму. Я стоял, не в силах не только сдвинуться, но и просто перевести взгляд, а потому довольно быстро перестал её видеть. Она оседала и расползалась, сливаясь с полом, так что, когда я очнулся от транса, когда ко мне вернулась способность воспринимать окружающую действительность и, если не двигаться, то хотя бы мыслить, от страшного явления остался лишь распластанный по полу чёрный плащ.
   Со стоном облегчения двинулся я дальше, не обращая более внимания на жар, вонь, звуки. Одна лишь мысль, нет, даже не мысль, а эмоция овладела мной: любой ценой отсюда, пройти коридор, проползти его, если не смогу идти, добраться до цели.
   Напрасно надеялся я забыться этой слабой заменой жизнедеятельности. Картины одна другой страшнее вставали передо мной, порождаемые моим воспалённым воображением.
   Если бы не наступивший внезапно конец пути я, по всей видимости, сошёл бы с ума. Но коридор неожиданно оборвался, я упёрся в стену и тупо уставился в неё, пытаясь собраться с мыслями и понять, что делать дальше. Пока я стоял, свет вокруг меня начал меркнуть. Я испугался, что останусь в полной темноте, но тут тупиковая стена раздвинулась, и я шагнул вперёд.
  

* * *

   Магистр Н. задремал, и фройляйн фон Т. не стала его будить. Её брат уходил всё дальше по тёмному пути, с которого нет возврата, добрый священник ничем не мог ему помочь. Она знала, что усталость вскоре и её свалит с ног, несмотря на выпитую недавно - уже третью за последние часы - чашку крепкого, чуть отдающего мятой, кофе.
   Присев отдохнуть в кресло напротив теолога, она пыталась не думать, но тщетно: странные мысли продолжали тревожить её. Ошибочность и непогрешимость Писания, существование и всезнание Вездесущего, число демонов в армиях Князя Тьмы...
   Фройляйн фон Т. заснула.
  
   По всей видимости, это и был конец пути. Но что-то мешало мне отодвинуть занавеску. Я чувствовал, что ещё не время. Не знаю уж, откуда взялась во мне странная уверенность, что одно прикосновение к тяжёлым бархатным складкам обожжёт меня, как обжигает спирт, льющийся в глотку - или на открытую рану. Слова, доносившиеся из-за ширмы, были неразборчивы, тон - неясен. Говорили ли там обо мне, или о чём-то постороннем, знали ли, что я стою в двух шагах от них - на все эти вопросы у меня ответа не было, чтобы получить его, надо было лишь решиться и отдёрнуть ткань, мешавшую мне продолжать так удачно начавшиеся наблюдения.
   Фраза, которая вдруг всплыла у меня в мозгу, не имела, казалось, никакого отношения к происходящему. "Загадай желание - скорей, загадай желание!" Я даже не сразу вспомнил, откуда она и что означает. Потом возникла картинка: чёрная пустота и на её фоне человеческий силуэт, лениво поворачивающийся вокруг всех возможных осей одновременно. Постепенно чёрная пустота сменилась голубой с белыми пятнами, а фигура стала уменьшаться, и верчение увлекло её к центру пустоты. Затем - два человека смотрят в небо, мать и сын, и видят проносящийся по нему метеорит, камень, прилетевший из космоса, сквозь извечное ничто, оно же нечто, окружающее нас, окружённое нами - только это не камень, это тот же человек, которого я видел мгновения назад - Рэй Брэдбери, рассказ под названием "Калейдоскоп".
   Воспоминание это пришло из детства, но почему именно здесь и сейчас? Я не знал, имеет ли ответ хоть какое-то значение, но решил, что не стану отодвигать занавеску, пока не выясню досконально, во-первых, означает ли что-то эта фраза в данной ситуации, а во-вторых - кто и зачем ждёт меня там, куда я стремился и пришёл, несмотря на все возникавшие у меня на пути препоны и опасности.
   Усталость исчезла, как только я попал в маленькую каморку, где сейчас и стоял. Три стены из пяти в ней были кирпичные, притом неоштукатуренные, так что можно было колупать пальцем раствор между камнями. В детстве я очень любил этим заниматься, стоя возле печки в старом доме - тогда ещё живы были родители и, если мама заставала меня за ковырянием, следовал немедленный нагоняй. Потом родители умерли, но колупать раствор почему-то больше не хотелось; по прошествии нескольких лет кирпичная кладка стала исчезать, и я забыл про это занятие. Теперь же пальцы сами потянулись погладить неровности стены - я и опомниться не успел, как отломил несколько кусочков и катал их между пальцами.
   Совсем уже некстати пришло воспоминание иного рода: подарок на Новый Год - металлические шарики, сантиметров пять в диаметре, полые изнутри. Их надо было катать в ладони, не стукая друг о друга: это успокаивало нервы. Теперь, рассеянно подбрасывая в воздух грязные кусочки штукатурки, я думал о том, как, вместо того, чтобы приносить успокоение, издававшие мелодичный звон шарики лишь раздражали меня, стукались один о другой, норовили выпасть из руки...
   Голоса за занавеской стали громче, я стал различать отдельные фразы. Похоже, там происходило какое-то собрание, и как раз сейчас началась перекличка, потому что раз за разом гулкий бас выкрикивал имена, затем следовало несколько минут неразборчивого гула, дребезжащих смешков и яростных аплодисментов. Звуки затихали, следовала фраза на неизвестном мне языке, затем, после паузы, новое имя.
   Понемногу я начал слышать больше, но смысл происходящего ускользал от меня, несмотря на отчаянные попытки сконцентрировать внимание на звуках и словах. Я затряс головой, это помогло, но ненадолго: я успел уловить одно имя - князь Божевич - и чей-то выкрик: "В пекло его!" Раздалось несколько нерешительных смешков, потом гул толпы заглушил их.
   Пора отодвигать занавеску; но я медлил, как будто чего-то ждал. Хотя чего мне было ждать в маленькой пятистенной комнатке? Кому вообще пришло в голову делать комнату пятистенной? Собственно, она была шестиугольной, но один из углов отгорожен был ширмой, той самой, что вызывала у меня смутный страх и отвращение, такой же древней, как некоторые силы нашего маленького мира, и такая же ко всему безразличная...
   Четвёртая стена была деревянная, но не из досок, а сплошная: строители выпилили единый блок необходимых размеров и вставили его в каменную раму. Рисунки линий на срезе напоминали человеческое лицо, и от этого было жутковато, особенно когда я увидел, что пятно, принимаемое мною за глаз, не является частью дерева. На ощупь оно оказалось липким и оставило на пальце тёмно-красный, почти чёрный, след. Так как воды под рукой не было, я послюнил палец и стал оттирать его о замызганную после ползания в зале и в коридоре штанину, но безуспешно. Самоё действие - попытка трением счистить нечто тёмно-красное - вызвало ассоциацию со странными словами: "красил в синий цвет". Механически, почти бездумно, я продолжал двигать палец вверх и вниз по штанине, а сам играл этими четырьмя словами: переворачивал их, менял местами, пытаясь вспомнить, что же они могут означать и к чему относиться. В какой-то момент к ним прибавилось пятое - "бороду" - и перед моим внутренним взором возникла злодейски ухмыляющаяся рожа с уродливым красным носом и ярко-синей бородой. Громовой голос заполнил каморку, но слышал его, по всей видимости, лишь я один, ибо никто из находящихся за ширмой не пришёл мне на помощь. Голос был злобен, и, хотя слов я не понимал, мурашки бежали по спине от одной интонации.
   Затем, как незадолго до этого с другой фразой, пришло воспоминание: человек, именовавшийся "Синей Бородой", его убитые за непослушание жёны, пятно крови на ключе от запретной двери. Мне стало действительно страшно. Но тут голос и лицо исчезли, я взглянул на палец и увидел, что он чист. Пятно на деревянной стене тоже пропало, так что лицо сделалось одноглазым. Я подумал, что, если всё это мне пригрезилось, то, пожалуй, страннее сна я не видел.
   Последняя настоящая стена комнатки была металлической, вернее всего, из нержавеющей стали. Ничем не примечательная, она запомнилась мне лишь потому, что возникла на том месте, откуда я вошёл в комнатку. Скорее всего, была возможность её открыть и вернуться назад в коридор - но, поверьте, у меня не было ни малейшего желания это проверять. Наоборот, я был рад, что от белой вонючей жижи меня отделяет нечто столь прочное и незыблемое.
   За ширмой послышались на фоне гула толпы приближающиеся шаги, и мною овладело недоброе предчувствие - не выдуманной, не воображённой, а настоящей, или, как говорили мы когда-то, всамделишной опасности. Я кинулся было бежать, но вспомнил, что бежать мне некуда, да и не затем я проделал весь свой путь, чтобы убегать от чего бы то ни было. Дрожащей рукой, но решительным жестом, взялся я за занавеску, намереваясь отдёрнуть её и встретить неизвестную угрозу лицом к лицу.
   Мой мужественный поступок повлёк за собой два следующих, неизвестно как между собой связанных, но весьма малоприятных события. Во-первых, рука моя - не та, что держалась за занавеску, а левая - вспыхнула синим, как от спирта, пламенем. Во-вторых, пол у меня под ногами пропал, и я повис над пустотой, чёрной и бесконечной, которую совершенно не освещала тусклая керосиновая лампа на металлической стене. Горящая рука не причиняла мне никакой боли, наоборот: было ощущение прохлады, как от запаха мяты. Тем временем, моя правая начала уставать. Понимая, что ни к чему хорошему это привести не может, я всё же схватился левой, горящей, за ткань занавески, ожидая, что та вспыхнет. Вместо этого огонь погас. Тот, кто шёл ко мне с другой стороны ширмы, остановился и одним взмахом ножа распорол её сверху донизу. На мгновение я увидел его, почти узнал, не успел додумать: он ударил меня ногой в живот, я закричал, отпустил занавеску и полетел, кувыркаясь, в бездонную вечность.
  

* * *

   Магистр Н. пробудился от страшного сна к ещё более страшной реальности. Сначала он не понял, что его разбудило: звук, заполнивший комнату, не был похож ни на один, до сих пор им слышанный. Прошло почти полминуты, пока он определил его источник.
   Сгоравший в лихорадке господин фон Т. - его лендлорд, и (с некоторых пор) примерный, хотя и чрезмерно дотошный, прихожанин и ученик - кричал тонким противным голосом, необъяснимо громким, а главное - совершенно непохожим на свой обычный веский, размеренный бас. Он лежал абсолютно неподвижно, и от этого звук, порождённый не столько его воспалённой гортанью, сколько тем, другим, о чём священнику не было сказано, но о чём он догадался по некоторым вполне ясным признакам, производил особенно жуткое впечатление.
   На другом конце комнаты спала в кресле у окна непробудным сном сестра больного. Крик не потревожил её, и священник подумал, что она мертва. Паника овладела им, он пересёк мелкими старческими шагами спальню, схватил руку фройляйн, но ещё прежде, чем он успел нащупать пульс, она пошевелилась и что-то пробормотала. Слов он не слышал - они растворились в нечеловеческом звуке, выходящем из губ больного. Впрочем, облегчение, которое он испытал, поняв, что она просто устала и крепко спит, было столь велико, что он даже нашёл в себе силы вернуться на свой пост.
   Дрожащей рукой он снял свой крестик, прижал его к горлу господина фон Т. и начал произносить слова первой пришедшей в голову молитвы. Почти немедленно крик прекратился. Господин фон Т. продолжал лежать неподвижно, только грудь его чуть заметно поднималась при каждом тяжёлом, хриплом вдохе и опускалась, когда воздух со свистом покидал её.
  
   Я падал. Что же, этого следовало ожидать. Если висишь над бездонной пропастью, цепляясь руками за разодранную (разрезанную?) занавеску, а потом получаешь ногой в живот, поневоле будешь падать. Это меня не удивило и не обеспокоило. Падать, и падать, и падать... Вопрос по теоретической теологии: сколько времени занимает долететь до дна бездонной пропасти? Я никогда не был особенно силён в теоретической теологии, хотя добрый магистр и придерживался другого мнения. Правда, обманывать его было нетрудно.
   Другое дело сестра. Мне было за сорок - что там скрывать - к пятидесяти, когда впервые мы оба поняли, что нам интересно друг с другом. Сестре было - впрочем, не имеет значения. Её жених погиб в экзорцистском эксперименте спустя год после их помолвки; с тех пор она жила в поместье, но почему-то должно было пройти два с половиной десятка лет, чтобы мы впервые поговорили серьёзно и откровенно.
   Пропасть? Какая уж там пропасть. Скорее вечность. В чём, собственно, разница между вечностью и бездонной пропастью? Разница теоретическая: у пропасти есть верх и, по меньшей мере, одна стена. Разница практическая: бездонных пропастей не бывает, а в вечность упасть нельзя. Теоретически.
   В этом вся проблема с теоретической теологией: она не всегда подчиняется законам человеческой логики. Прежде всего, потому, что в ней всё возможно. Всё. Всему есть объяснение. Помнится, раз я жестоко подшутил над магистром Н., предложив ему истолковать абсолютно бессмысленное детское стихотворение, в котором заменил предварительно слова "мяч" и "мальчик" на "меч" и "дьявол", соответственно. Добрый священник аккуратно переписал слова стихотворения и пообещал принести ответ к следующей проповеди. Узнав, что он собирается ехать в столицу к Третьему Жрецу за советом, я сжалился и рассказал ему правду. Лицо его приняло весьма необычный оттенок. Не будь я его лендлордом, он, пожалуй, отлупил бы меня до полусмерти - во всяком случае, попытался. Но самое интересное, что, остыв и успокоившись, он выдал мне три совершенно неоспоримых (и более или менее противоречащих друг другу) толкования стишка. Добавил, что в Четвёртой части Писания есть, по меньшей мере, два автора (один двадцатого века, другой - двадцать восьмого), которые могли бы написать его именно в том виде, в который я его привёл. Закончил совершенно неожиданно: "Я понимаю ваши сомнения, но бессилен их развеять. Никто не сможет этого сделать для вас; разве что вы сами, да и то вряд ли".
   Звёзды мелькали у меня перед глазами, упорно не желая складываться в привычные созвездия. Они плясали, кружились, меняли цвет, но совершенно не освещали чёрный бархат пустоты вокруг. Она была даже не чёрной; она была никакой. У неё не просто не было цвета - у неё не могло быть цвета. Яркие холодные точки вдалеке вертелись в сумасшедшем хороводе, и я внезапно вспомнил... почти вспомнил... нет, опять ускользнуло. Я закрыл глаза, чтобы не видеть звёзд. Теперь, во всяком случае, я мог заставить себя поверить в отсутствие пропасти. Любые ощущения тела - падение, кувыркание - обманчивы. Я с тем же успехом мог висеть в темноте или лежать на кровати. Самообман? Не больше, чем всякая вера.
   Моя сестра никогда не занималась самообманом. Для неё религия была ритуалом, теоретическая теология - основой для бесконечных размышлений и рассуждений. Я смеялся над её построениями и выводами, но, по мере того, как она углублялась в жуткие дебри, куда я при всём желании (и даже симулируя знание) не мог за ней следовать, во мне росло желание учиться.
   Поначалу магистр Н. отказывался верить, что я говорю серьёзно. Он постоянно ждал, что мои настойчивые вопросы окажутся подвохом, вроде сфабрикованного когда-то стишка. Я был упорен, и, в конце концов, он сдался, начал заниматься со мной. Чем больше я узнавал, тем глубже делалась моя уверенность в полной безнадёжности поисков логики в Писании. Вернее, своя внутренняя логика в нём была, как и явная стройность идей и последовательность мыслей. Не хватало одного: привязки к реальности. Но тут уж, действительно, помочь было нечем.
   Так или иначе, но постепенно я сделался почти столь же образованным в основных вопросах теоретической теологии, как и моя сестра. Разница между нами была в восприятии: она изучала её и потому хотела рассуждать, а я, наоборот, хотел рассуждать и потому продолжал изучать. Тогда, как и теперь, я считал, что рассуждать, не обладая знаниями, можно лишь в шутку; в противном случае это - очередной способ самообмана.
   Я открыл глаза и пустота, расчерченная мелькающими звёздами, хлынула в них, прервав поток воспоминаний. Как всякая попытка создать альтернативу реальности, мой отказ от факта падения не пошёл дальше теории - вернее даже, иллюзии теории. Я продолжал падать.
   Может, это было признаком сумасшествия, но мне пришло в голову, что нельзя падать в полной тишине. Я закричал. Поначалу звука никакого не вышло, по всей видимости, потому, что глотка моя отвыкла издавать какие бы то ни было звуки. Было и более практическое объяснение: звук, как известно, может распространяться лишь при наличии среды, а меня окружала пустота. Но объяснение это, как сугубо научное, должно опираться на факты, а их при падении в вечность не так уж и много. Кроме того, если бы меня окружала настоящая, так сказать, физическая пустота, я бы умер от нехватки воздуха (не говоря уже о внутреннем давлении). Так что, хотя у практических толкований есть свои неоспоримые преимущества, к обстоятельствам теоретическим они обычно оказываются неприменимы. А моё падение - я понимал это, хоть и не мог бы доказать - было частью теории, как и самая вечность, в которую я падал.
   Тем временем, подсознание справилось с мыслью о возможности крика в условиях падения в пустоте, отдало соответствующий приказ внутренним органам, и крик - скорее даже вопль - вырвался наружу с такой силой, что оглушил мой, привыкший к абсолютной и бесконечной, как окружающая пустота, тишине, мозг. Сознание моё качнулось, звёздная пустота мигнула и начала таять, а на её фоне стали проявляться контуры странно искажённой структуры, внутри которой - так я видел, хоть быть этого не могло - находилось моё тело. Под потолком структуры (комнаты? залы? но какая комната в центре вечности?) висела ярчайшая лампа. Она-то и спасла меня от безумия. Я понял, что на самом деле это - звезда, которую моё пошатнувшееся восприятие почему-то трансформировало в лампу. Схватившись за этот факт, я постепенно сумел вернуться в пустоту и продолжал падать, не переставая при этом кричать: сперва от ужаса, ибо нету ничего страшнее понимания того, что сознание ускользает от тебя, затем от радости избавления.
   Мой мозг, справившийся с уровнем звукового воздействия, сделал ещё одну попытку вернуть меня к прошлому, но я воспротивился со всей решительностью. Право же, не имело никакого значения, каким именно образом я очутился в этом странном, пусть безвыходном, но и безнадёжном, положении. Единственный смысл в окружавшем меня пространстве - иррациональном, но не имеющем альтернативы - виделся мне в концентрировании внимания на настоящем. Я занялся исследованием падения моего тела (физического объекта, символизировавшего беспомощность духа в сумятице бессмысленной катастрофы) в пропасть (физическое отсутствия опоры, символизирующее не столько самую катастрофу, сколько сопутствующие ей внешние обстоятельства). Ни к селу ни к городу всплыла дурацкая острота, мгновенно разрушившая важность окружавшей меня вечности: "Лететь - не так уж плохо; упасть - вот в чём мало приятного".
   Насколько можно было судить по некоторым внешним признакам, я падал спиной, то есть, глядя в сторону, которую, обозначая несуществующее дно пропасти за низ, следовало назвать верхом. Внезапно - внезапно скорее потому, что отсутствовало время, нежели действительно неожиданно - надо мной возник и стал приближаться странный объект, похожий на букву "X", сделанную из двух перекрещенных тонких брусочков металла. Либо они были радиоактивными, либо - что более вероятно, ибо активных металлов, как известно, не осталось в нашем мире - над ним, незаметный для меня, находился источник света; так или иначе, крестообразный предмет светился ярче, чем удалённые от меня на бесконечность, но существующие на расстоянии вытянутой руки, заполнявшие пустоту звёзды. Я попытался схватить его, промахнулся, он коснулся моей груди, отдёрнулся и опустился на горло.
   Удушье и страх смерти охватили меня. Я хотел оторвать его, выкинуть в вечность, где бы он падал и падал, без надежды и отчаяния, но руки мои сковал какой-то странный паралич, я перестал кричать, ибо не мог набрать воздуха, в глазах у меня потемнело. Прежде, чем потерять сознание, я успел увидеть, что пропасть вокруг меня тает, тает, превращается постепенно в странное помещение, схожее с университетской аудиторией или с внутренностью собора.
  

2. Мысли во сне

  
   Прислушиваясь, противу своей воли, к бормотанию умирающего, магистр Н. в очередной раз спрашивал себя, не следовало ли ему принять известные меры предосторожности. В конце концов, чрезмерная уверенность в своих силах сгубила в подобной ситуации не одного служителя Бога. Конечно, всегда оставалась надежда на счастливое избавление. Он мог, например, ошибиться в диагнозе, в каковом случае господин фон Т. умер бы от лихорадки; сие было бы прискорбно, но не трагично. В настоящей же ситуации его глодала неуверенность.
   Будем откровенны: магистр Н. беспокоился не только и не столько за себя, сколько за сестру и слуг своего лендлорда, которым угрожала опасность со стороны, не занимающей обычно каждодневных мыслей наших. Болезнь господина фон Т. не была заразна в обычном понимании этого слова. Опасность заключалась, скорее, в непредсказуемости поведения больного.
   Вот что говорилось об этом недуге в Третьей книге Врачевателей: "Занемогший перестаёт, в какой-то мере, быть самим собой и становится своей болезнью. Его тело не принимает пищи, мозг не осознаёт окружающей действительности. Смертельный исход практически неизбежен, хотя известны случаи чудесного избавления. Согласно последним данным, болезнь не является заразной". Далее шло подробное описание симптомов, и перечислялись способы облегчения страданий больного.
   Проблема, однако же, была в том, что все пять книг Врачевателей находились в самые либеральные годы под большим знаком вопроса, в основном по причине малой их каноничности. Были такие, кто откровенно говорил, что они вообще не относятся к Священному Подбору. Так что, хотя пользоваться ими не возбранялось, полагалось, как минимум, подвергать приводимые в них сведения сомнению. Так или иначе, но магистр Н. полагался более на опыт, нежели на печатное слово, особенно во всем, что касалось непосредственно его и его знакомых.
   Через некоторое время он позвонил и приказал прибежавшему слуге принести верёвку и три гибких металлических прута.
  
   Воспоминания мои о воспоследовавших событиях в достаточной мере сумбурны и неупорядочены. Это в некоторой мере можно объяснить состоянием духа и тела (если, конечно, у меня было тогда тело) человека, убедившего себя в неизбежности падения и обнаружившего внезапно, что оно отменено. Приговор, произнесённый над краем пропасти негодяем (или, что тоже не исключено, моим благодетелем), нанёсшим удар и заключившим меня в рамки вечности, не подлежал обжалованию - так мне, во всяком случае, казалось во время (не бесконечное, но чрезвычайно длительное) его исполнения. Когда же я очутился вдруг вне оного заключения, связь между органами восприятия и обработки информации нарушилась - что естественно, хотя и чрезвычайно неприятно.
   Итак, помню: полукруглый зал, устроенный наподобие амфитеатра; каскадом спускающиеся ступени со скамьями, заполненными зрителями в разноцветных, аляповатых даже, одеждах. Что-то, по всей видимости, скандировали, но я не различал отдельных голосов, они сливались в гул прибоя: громче - тише - громче - тише... Лиц не было у них - боковым зрением я выхватывал из толпы то нос с горбинкой, то серые грустные глаза, но, стоило мне повернуться, как всё таяло и расплывалось, и появлялось вновь, но уже в другом углу и в иных оттенках. Там, где кончался полукруг ступенчатых сидений, зал был ограничен кирпичной стеной - как если бы его построили круглым, а потом разрезали пополам. В стене были проделаны дверь и множество окон, замазанных чёрной краской и постоянно менявших расположение. Не знаю, что из них можно было бы наблюдать, стой они на месте, но они ползали по этой стене, как муравьи по столу, на который просыпали сахар. Будь они прозрачными, я бы подбежал и прижался к одному из них, ибо за ними, несомненно, была свобода - ведь где-то должна быть свобода, и потом, не зря же их закрасили: значит, что-то скрывают. Но и я был несвободен в своих поступках.
   Понемногу я начал осваиваться со своим новым положением. Я находился на дне амфитеатра, на виду безликой толпы. Я был там не один. Рядом со мной и на много рядов вокруг - говорю рядов, но вернее было бы: слоёв - находились другие, незнакомые мне люди. Я видел их лица, но не чувствовал запаха, ни прикосновения тел, и, попытавшись дотронуться, обнаружил, что пальцы мои проходят сквозь них не как сквозь туман, когда ощущаешь хотя бы влагу или холод, но как сквозь воздух. Их не было, хотя я их и видел. Это значило, что и меня не было тоже. Я испугался - но тут другое объяснение пришло мне на ум: что, если их нет, но я есть? Ведь я знал, что существую, и это всегда казалось мне - нет, являлось для меня - достаточным доказательством моего существования. Не "мыслю, следовательно, существую", но проще и бесспорнее: "существую". Тогда напрашивался иной вывод относительно моих соседей - они могли быть моими галлюцинациями, или неспокойными духами, решившими почему-то мне показаться, или даже проекциями изображений, наведёнными на меня организаторами этого дьявольского представления. Я решил их игнорировать, и тогда произошло нечто совершенно неожиданное. Голос, который я не мог идентифицировать, хоть и знал точно, что слышал его раньше, пронёсся над ураганом зрительского гула, требуя тишины.
   - Леди и джентльмены, - произнёс он, когда рокот толпы сошёл на нет. - Прошу внимания. Антракт закончен, и мы переходим к следующей части нашего представления. Перед вами, как и всегда, находятся души и разумы, о которых вы, прошедшие за барьер, не знаете ничего. Это удобно, справедливо и непреложно правильно. Я буду называть вам имена, а вы - голосовать. Надеюсь, что вам всё понятно. Мы начинаем.
   Тут я вспомнил, откуда мне знаком этот голос. Стоя за занавеской в каморке и покорно, как приведённая на заклание овца, ожидая своей участи, я слышал его с той стороны ширмы. Он порождал во мне странные, книжные воспоминания, приходящие из глубокого детства - из той безоблачной дали времён, куда не заглянешь, не пробьёшься, куда попадают только случайно, притом - в самые неподходящие для этого моменты. Такие воспоминания созданы автором нашей жизни с единственной целью: создать временный стазис каждому данному герою повествования. Мне жаль его: он утомляется, ибо нет ничего труднее, нежели отслеживать творимую тобой жизнь; а он должен отслеживать много, очень много таких жизней, притом одновременно. Единственный найденный им способ расслабляться - это вводить своего героя в стазис, так или иначе заставляя его погрузиться в воспоминания. Иногда он решает, что герой ему больше не требуется - и тогда тот либо умирает, либо исчезает, что, пожалуй, ещё хуже смерти. Впрочем, всё это лишь одна из теорий, созданных нами в бессильной попытке объяснить жизнь. Те, кто создают подобные теории, считают себя безвредными, но по сути дела они-то и есть творцы всего сущего. И нет никого опаснее их.
   Голос, разносящийся над стадионом, усыплял меня, и, если принять описанную выше теорию за данное, являлся для моего подсознания катализатором памяти. Но я не желал быть марионеткой своего автора, а верней - изобретателя теории существования моего автора. Я - мыслящий человек, и могу сопротивляться желаниям как своим, так и чужим; и решительно отказываюсь впадать в кому воспоминаний всякий раз, как моему творцу отказывает фантазия. Затрясши головой, я сумел, как мне показалось, вырваться из-под его контроля и шагами, сперва заплетающимися, затем всё более твёрдыми и уверенными, направился к кирпичной стене. По пути я заметил ведро с водой и малярную кисть. Вместо того чтобы задаваться бессмысленными вопросами и пытаться понять, откуда они там взялись, я схватил ведро в одну руку (оно оказалось страшно тяжёлым, в нём было, верно, литров пятнадцать), кисть в другую, чтобы, оказавшись у стены, равномерными движениями смывать с окон чёрную краску.
   Я приблизился, и окна замерли на стене. Два были на уровне моих глаз, с них-то я и начал свой труд. Раз за разом я макал кисть в ведро с водой, мазал по чёрной краске - она пошла потёками и смывалась с окна на стену, впитываясь в кирпичи, просачиваясь между ними; я ещё мельком подумал, что не надо бы давать ей размачивать раствор, но забыл об этом. Краски на окне было много, несколько слоёв, не пожалели материала, чтобы отрезать меня от свободы - конечно, можно было бы просто разбить стекло, но, с одной стороны, это не было бы эстетичным и красивым решением проблемы, а меня ещё с детства учили, что всякое некрасивое решение - неверно. С другой стороны, я боялся порезаться, рукоятка у кисти была невероятно короткой, мне едва хватало места, чтобы держаться за неё одной рукой, и, если бы я размахнулся и ударил в окно, то непременно осколки вонзились бы в моё тело; я даже мог себе представить звон, потом боль, брызжущую кровь, потом перевязки, больницу... С третьей же стороны, согласно логике творения, у всего есть свои причины и следствия, и, если мне подставили ведро с водой и кисть, если я его заметил сразу, как только решил очистить стёкла от чёрной краски, как мир от скверны, то, следовательно, мне и полагалось смывать краску, а не разбивать стекло. В конце концов, всё дело в том, какую цель я перед собой поставил - уничтожить запрет, или приобрести знание.
   Так, отвлекая себя рассуждениями, дабы не занимать свой мозг сугубо механическими движениями, я постепенно смыл чёрное с одного окна и перешёл к другому. Там дело пошло быстрее, руки мои двигались увереннее, процесс был им знаком. Тем временем за моей спиной происходило нечто странное, но я был слишком занят и не видел ничего, кроме стены и окон, а если и слышал - то вполуха. Голос, явно разочарованный тем, что ему не удалось меня усыпить, стал выкрикивать, обращаясь к занимавшей все сидячие места толпе зрителей, имена и фамилии незнакомых мне людей. Всякий раз, когда называлось чьё-то имя, я ощущал холодок в спине, словно что-то касалось меня, пытаясь обратить внимание на своё сзади меня присутствие. Совершенно справедливо расценивая подобные попытки, как посторонние и не имеющие положительного влияния на мою деятельность, я игнорировал их, прекрасно понимая, что, стоит мне отвлечься, как чёрная краска, далеко не побеждённая, выползет из щелей, выпарится из пор кирпича и вползёт обратно на окна. Следовательно, говорил я себе, нельзя отвлекаться, пока все стёкла не освободятся от гнёта цензуры - ибо ничем, кроме цензуры не могла она быть, эта странная субстанция; она не обладала ни вкусом, ни запахом - лишь цветом, да и то, скорее всего, в силу несовершенства моего восприятия. Ведь она была, по сути своей, лишь идеей, как идеей были и мои равномерные движения кистью...
   - Прошу тишины, - безапелляционно и нагло заявил голос, по прихоти своего владельца меняясь от баса к скрипучему тенору, но не меняя интонаций и создаваемого им ощущения безысходности. - Рассматривается дело господина фон Т.
   Услышав своё имя, я вздрогнул. Что же мне следовало делать? Бросить почти завершённую работу, зная, что она никогда и никем не будет доделана? Или не обращать внимания на этот манёвр противника, относится к нему, как к очередному шаху на мою позицию, и без того не слишком-то укреплённую? В те несколько мгновений, что были предоставлены мне для принятия решения, я не успел подумать ни о чём. Руки мои внезапно выпустили кисть, упавшую на пол и растаявшую, как и полагается таять физическому объекту, представляющему идею в материальном мире, когда идея перестаёт занимать человеческие умы. Чудовищная сила сдавила мне горло, прижала руки к бокам и охватила ноги, три огненных обруча сжали меня, я полетел на пол, лицом вверх, так что мог видеть бездонное чёрное небо и капающую с него чёрную краску, постепенно, медленно, но неуклонно, заполнявшую очищенные мной стёкла. Хуже того, окна снова начали двигаться, ползать по стене, вбирая в себя всё, что уже было смыто.
  

* * *

   Вовремя успели, подумал священник, глядя на прикованное к постели тело своего лендлорда. Зрелище было жуткое: мускулы напрягались и расслаблялись, человек корчился, хватал ртом воздух, волосы его то становились дыбом, то, наоборот, опадали. Все эти изменения были настолько кратковременными, хаотичными и бессмысленными, что казалось: не живой человек мучается и борется с болезнью, а ребёнок терзает нелюбимую игрушку.
   Правда, сестра больного заявила, что она не намерена принимать участие в "этом измывательстве" и, демонстративно хлопнув дверью, отправилась на кухню - наводить страх на поваров и судомоек. Правда и то, что судороги начались почти сразу, как только магистр Н. приказал применить защиту второго порядка (так она называлась в Третьей книге Врачевателей). Мера, конечно, довольно варварская - тело привязывается к ложу тремя металлическими прутами, по которым пропускается слабый переменный ток - но, учитывая опасность, которой больной мог подвергнуть себя и своих близких, вполне допустимая.
   Единственное, чего священник никак не мог понять, так это почему господин фон Т. не издавал ни единого звука. Ни стона, ни хрипа - ничего. Он корчился на кровати, рот его раскрывался и закрывался, судорожно вбирая и выпуская воздух, но единственное, что нарушало тишину комнаты, было шуршание сминаемой простыни.
   Магистр Н. пролистнул несколько страниц справочника и нахмурился. Если предполагать самое худшее...
  
   Я лежал на спине и глядел в небо, которое каждые несколько минут меняло цвет: от густо-лилового до нежно-сиреневого и обратно. Время от времени вспыхивали в нём и гасли пучки звёзд - не созвездия, или, по крайней мере, не те, что меня учили находить на прослушанном мною курсе - в бытность мою безусым юнцом, тысячелетия назад. Звёзды - если, конечно это были звёзды, а не лампочки, например, и тогда небо оказалось бы потолком, покрытым люминесцирующей краской; но разве может краска менять цвет? Да, пожалуй, если её нанести на тонкую ткань, а над ней то включать, то гасить свет - или, вернее, постепенно менять его яркость.
   Вот за эту неизбывность мышления, как я теперь понимаю, и не любил меня добрый магистр Н. Связанный по рукам и ногам, не в силах шевельнуться, с пересохшим горлом и горящими, как от бессонницы, глазами, я продолжал думать и размышлять, притом о вещах и материях совершенно ко мне не относящихся и не могущих интересовать. В том-то и дело, что меня всегда интересовал любой предмет, попадавший в поле моего зрения, и не только интересовал, но давал тему для размышлений, для построения бесконечных каких-то теорий, давал пищу фантазии и игре воображения. Какого же было милому, не чрезмерно умному и совершенно не амбициозному старику-священнику в захолустном поместье, когда его лендлорд - высшая инстанция при любых конфликтах, без возможности оспаривания или апелляции - являлся к нему с идиотскими, по его понятиям, вопросами, идущими вразрез с общепринятыми догмами? Каково было ему пытаться найти ответ, когда всё, что было в его распоряжении, сводилось к замшелым книгам и функционирующему на основе этих догм и книг разуму?
   А потом, когда я пришёл к нему, сама смиренность - но и любознательность - что должен был он подумать?..
   Боль вернулась снова, разрушая ход моих мыслей, диктуя и приказывая, повелевая и уничтожая - самый примитивный и жестокий из тиранов, физическая боль. Я сбился, воспоминания прервались, и, когда боль ушла - спряталась, давая мне отдышаться, чтобы напрыгнуть снова неожиданно - я обратился, волей-неволей, к своим нынешним, а не прошлым, обстоятельствам.
   Я лежал на ковре или на земле, лицом вверх, глядя в небо - впрочем, об этом я уже рассказывал. Тело моё было стиснуто, кажется, верёвками, чрезвычайно прочными и тонкими. Поначалу я пытался ещё бороться, как-то дёргаться, дабы ослабить давление и вырваться из их непреклонной хватки, но, поняв, что давление от моих усилий лишь увеличивается, причиняя мне ненужные страдания, заставил себя успокоиться и перестать шевелиться. Время от времени - объективно довольно часто, субъективно же я успевал передумать в промежутках между залпами десятки мыслей - от этих верёвок, или обручей, или чем там они были, вспыхивала и начинала гулять по моему телу чудовищная, ни с чем не соизмеримая боль. Она выжигала меня изнутри наружу, как если бы кто-то сидел во мне и проковыривал перочинным ножичком путь вон - не в одной точке, а во всех одновременно. Потом боль затухала, оставляя воспоминание о себе и ожидание следующего приступа.
   И всё это время тупой, самодовольный голос, равнодушный и жестоко-холодный, повторял где-то в вышине: "Рассматривается дело господина фон Т. - Прошу всех занять свои места. - Прошу всех... - Рассматривается..." Совпадения, конечно, возможны в этом мире. Вернее, они были возможны в моём, материальном мире - про этот мне не было известно ровным счётом ничего, кроме всяческих теоретико-теологических изысканий, которым я доверял, как любили говаривать когда-то, с ограниченной ответственностью. Беда только, что ответственность была неограниченной и лежала целиком на мне.
   Совпадение. Это слово, пожалуй, чаще других подвергалось в мировой истории осмеянию и остракизму - равно со стороны верующих и мыслителей, мистиков и скептиков. Но так ли, иначе, рано или поздно, а все сходились к одному: совпадения бывают, они реальны и, хотя их нельзя включать ни в какие расчёты и планирования, рассчитывать на их отсутствие тоже не стоит. Могло ли быть совпадением зачтение моей фамилии (не такой уж редкой, но и не из самых частых в наше время; однако здесь времени не было) и появление приступов боли, парализовавших меня и, хоть не отнявших свободу мыслей, но лишивших свободы выбора? (Впрочем, была ли у меня свобода выбора до того? Какого выбора? Всё равно ведь я не мог свернуть с намеченного пути и, бросив начатое дело, отказаться от знания и от ответов).
   Да, конечно это могло быть совпадением - навряд ли тот, кому принадлежал этот, ставший ненавистным мне, голос, подозревал, в каких мучениях я нахожусь. Он знал, кто я такой, знал обо мне всё, и не имел причины меня задерживать - напротив, вся его деятельность подвергалась из-за меня риску.
   Нет, конечно, это не могло быть совпадением - он связал меня, чтобы я не сбежал с их шутовского суда. Он не знал, что я не мог сбежать, и не стал бы этого делать, если бы и мог - тот факт, что весь мой проделанный путь приближал меня этим судом к апофеозу знания, не был ему известен, он рассматривал меня, как обычного новопришельца, и, следовательно, не мог подозревать истины.
   А главное - никакого значения, в конце концов, не могло иметь разрешение этого вопроса: совпадение или не совпадение, какая разница? Налицо были следующие факты: надо мной идёт суд, я лежу, не имея возможности пошевелиться, на полу в зале суда, и не имею ни малейшего понятия о том, что будет дальше, как будет приговор приведён в исполнение, даже какие бывают приговоры. Знания у меня не было - только догадки автора трактата. И кто уж мне виноват, что я более прикладывал себя к теологии практической, нежели теоретической, - что изучил её со всею доскональностью, что применил выученное на деле?..
  

* * *

   Магистр Н. всмотрелся в исхудалое, небритое лицо господина фон Т. и в который раз подивился удивительной живучести человеческого организма вообще и своего лендлорда в частности. Всякий, предпринявший то, что предпринял этот человек (а сомнений не могло быть никаких - в фактах, если не в их объяснении), попросту говоря, подписывал себе смертный приговор, притом с оговоренным пунктом о не слишком эстетичной кончине. И всё же тело продолжало бороться. Душа его, полагал священник, тоже боролась, но помочь ей было нечем. Кроме того, он вообще обычно слишком хорошо думал о людях. Дурная профессиональная привычка - хорошо думать о людях. Кто знает, может быть, душа уже давно мертва - погублена смертельной отравой... Нет, это всё лишь общие фразы.
   Но что, помимо общих фраз, мог противопоставить он, сельский священник, воплощение образа традиционного сельского священника - тому ужасу, который приходилось ему теперь наблюдать? Да, конечно, в бульварного пошиба книжонках о героических приключениях как раз такие-то самоучки-магистры из забытых Богом усадеб спасали страну (а то и весь мир) от чудовищных демонов и прочих опасностей - платя за это когда своей жизнью, а когда и ещё дешевле. Но он-то жил на самом деле, и знал прекрасно, что всё, о чём мог молить Бога ещё неделю назад это: "Да минует меня..."
   Не миновала.
   И винить ли теперь себя, что недоглядел, что дал, пусть нечаянно, в незрелые руки умение вызывать, но не покорять, силы, о существовании которых не подозревали авторы бульварной литературы? Зачем? Богу не нужно твоё раскаяние, сказал ему когда-то один из учителей. Богу нужны лишь поступки, ведущие к исправлению совершённой ошибки. Не стоит ссылаться на Всевидящее Провидение - оно не в ответе за людскую глупость. За всё, что мы делаем, лишь мы в ответе.
   Эта теория - или, если угодно, практика - не могла быть чрезмерно популярной среди церковной элиты. Учителя впоследствии с большой помпой сожгли на ежегодном костре на главной площади столицы; что, впрочем, не доказывало ни ошибочности его убеждений, ни, как ни странно, их верности.
  
   Вознесение - так, кажется, это называется. Раздвоение - но не личности, а восприятия. Особенно пикантно, что мозг (вернее, то, чем я в подобном состоянии обрабатываю поступающую информацию) не раздваивается, и вынужден получать, рассортировывать, запоминать и действовать согласно информации из двух источников одновременно.
   Будь я компьютером, это не составило бы проблемы. Компьютеры тех времён, когда ими ещё пользовались, умели обрабатывать информацию, поступавшую по многим каналам - и обычно неплохо справлялись со своей задачей. По крайней мере, это не была причина, по которой мы были вынуждены от них отказаться. Разумеется, причина, ныне указываемая официально, проста до неприличия: так велел Бог. Но имеющий память да помнит, а я на свою никогда не жаловался. Причины были, прежде всего, экономические, затем политические, а уж религиозную окраску им придали для лёгкости внедрения принятого решения в жизнь людей. Так многие детские лекарства покрывают тонким слоем сладенькой дряни. Ребёнок от разу до разу не запомнит и не догадается связать своё плохое самочувствие со странными сладостями, постепенно тающими во рту и делающимися горькими и невкусными. К тому времени, как он начнёт запоминать и связывать, он повзрослеет и можно будет не только объяснить ему пользу лекарства, но и перестать покрывать их сахаром. Народ же никогда не взрослеет - и никогда не начинает связывать события с объяснениями. Пусть религия дорого обходится государству; если благодаря ей люди с большей охотой проглатывают неприятности и легче переживают тяжкие времена, то уж этим она себя окупает.
   Да; но я пытался описать странное, неестественное, но и прекрасное ощущение, порождённое двойственностью информации - настолько, по крайней мере, насколько оно мне запомнилось, и насколько я сам сумею передать его словами.
   Я лежал на земле и глядел на усыпанное звёздами небо. Боль перестала меня беспокоить, и дело даже не только и не столько в том, что я сумел к ней привыкнуть (ко всему можно привыкнуть, даже к сильной боли, если уровень её долгое время не меняется), сколько в том, что мне было просто не до неё. Ибо я парил над залом, выше зрителей, выше самой высокой скамьи; не выше звёзд, правда, но, как пелось где-то когда-то, "между небом и землёй". Я видел их всех, в их клоунских, псевдодревнеримских костюмах, в их смехотворной уверенности, что они могут что-то решать. Они возвышались надо мной, угрожающе гудя и занимая всё обозримое пространство, кроме куска звёздного неба - я пытался не обратить на них внимания, но не мог, ибо от них зависела моя судьба. Я видел себя самого, распростёртого на полу, на арене, на потребу публике, но это зрелище не вызвало у меня ни гнева, ни жалости, ведь я знал, что там - не я, а я - здесь, в небесах, выше их всех и свободен. Я чувствовал какую-то тень между мной и звёздами, нечто, парящее в высоте, прозрачнее облака и легче птицы, и это ощущение чужой свободы порождало во мне чёрную, клокочущую, ненавидящую зависть; если бы взгляды или мысли могли убивать, я бы сшиб его из поднебесья и удушил или загрыз. Чей-то недобрый взгляд преследовал меня и не давал подняться выше, не давал улететь. Кто-то смотрел на меня равнодушно, я чувствовал его давящее присутствие, оно разжигало меня и напоминало о боли и о перенесённых страданиях. Я стал искать источник этого взгляда, осматривая ряды участников фарса, и наткнулся на собственное тело с горящими ненавистью глазами. Среди звёзд, не в рядах своих мучителей, нашёл я искомое: ту самую свободную тень, которая каким-то неясным образом была со мною неразрывно связана.
   Всё исчезло. Осталась осталось только она оно, и я рванулся вверх отпрянул ввысь, но я был привязан но ударился к земле о небесную твердь. Я сказал себе, что меня это не остановит что этого не может быть и рванулся сильнее взглянул на небо что-то с треском оборвалось оно надвинулось на меня я, кажется, на мгновение потерял сознание вспышка звёзд в глазах слишком близко от лица не исключено что от боли на какой-то короткий момент ослепила меня.
   ...И всё это время на фоне, где-то в глубине моего утомлённого, не поспевающего за самим собой сознания, гудела и бесновалась голосующая толпа. Способность обрабатывать воспринимаемую информацию уменьшается при возрастании удельной (на единицу разума) интенсивности поступающих данных. В моём же случае, поскольку информация поступала одновременно из двух источников, дополнительная трудность заключалась в достаточно безнадёжных поначалу, но всё более успешных с течением времени, попытках определить источник. Насколько я мог судить, один я находился на земле, а другой - парил в свободном полёте над залом. Поступающая информация была практически идентичной, но из-за диаметрально противоположной эмоциональной окраски казалась отличающейся, грозила создать неразбериху и совершенно меня запутать.
   С одной стороны, а именно снизу вверх, зрители - они же участники голосования (или, если угодно, суда) - казались мне угрожающими тенями, чьи замогильные голоса звучали страшно и неразборчиво, а пёстрые костюмы говорили о целеустремлённости и неразборчивости в средствах. С другой же стороны, сверху вниз, соответственно, я мог наблюдать ту же картину, но в совершенно другом освещении: безликие, беспомощные люди в смешных, старомодных одеяниях, пытающиеся убедить себя в собственной необходимости, но неспособные на это, как и ни на что иное, хотя бы в силу своего несуществования. Наконец, я - тот я, что обрабатывал информацию и сохранял её для позднейшего, более подробного изучения - извлекал из субъективной шелухи объективные факты и строил картину того, что происходило на самом деле.
   Всякий раз, когда голос очередного участника этого жестокого измывательства этой бессмысленной комедии выплёвывал ядовитое произносил слово "рай" "ад", я чувствовал, что некая сила меня неумолимо тянет меня вверх тащит вниз. Каждое выплюнутое злобно оскаленной пастью радостно звенящее "ад" "рай" кидало подбрасывало меня на пол к небу.
   Разумеется, описанные выше ощущения не были реальными, но видеть это мог лишь независимый наблюдатель. К такому выводу я пришёл путём простых логических рассуждений, которые не намерен здесь приводить, тем более что знание, следующее из понимания поступающих данных, далеко не так, на мой взгляд, интересно, как эмоциональная, субъективная часть информации. А постоянное чувство вибрации, как следствия слов, выкрикиваемых зрителями, безусловно, вносило разнообразие.
   Когда-то, задолго до начала этого странного приключения, я услышал от одного из своих друзей следующее шуточное определение: "Вибрация - это движение, которое никак не может решиться выбрать постоянное направление". Я раскритиковал эту остроту за неуклюжесть формулировки; теперь она всплыла в моей памяти и поразила точностью описания - ибо идеально подходила к моей нынешней ситуации. Делая поправку на несвободность своего тела (или, если угодно, тел, или источников информации), учитывая количество участников голосования, а также и частоту выносимых ими приговоров, можно смело утверждать, что ощущение вибрации являлось прямым следствием неспособности любой, а этой - в особенности, толпы сойтись на каком бы то ни было конкретном решении.
   Чего, собственно, и следовало ожидать.
  

3. Написанное пером

  
   Дочитав подробные - слишком подробные, пожалуй - указания, магистр Н. захлопнул том и отложил его в сторону. Тёмно-красный бархатный футляр Третьей книги Врачевателей лежал на белоснежной, до хруста накрахмаленной скатерти, как кровавое пятно или шкура диковинного зверя. Священник не стал тянуться за ним; не то, чтобы ему было лень вставать, но движения, необходимые для аккуратного упаковывания книги, показались ему вдруг совершенно излишними. Сообщаемая информация была неполна, местами туманна, и всё же он предпочитал иметь под рукой хотя бы эту, не вполне надёжную, но последнюю оставшуюся ему, связь с прежним безоблачным миром.
   За время, проведённое у постели умирающего, многое изменилось в душе магистра и в его восприятии мира. Лишь с большим трудом он мог припомнить того недавнего себя, к которому обратилась за помощью сестра господина фон Т. Он обнаружил, с одной стороны, что его вера была вовсе не так крепка, как ему хотелось думать; сомнения глодали его, неуверенность в самом себе и в благосклонности Бога, а также в непогрешимости науки, составлявшей основу его жизни. С другой стороны, он с удивлением понял, как мало нужно человеку для жизни - точнее, для существования; глядя на своего лендлорда, он обретал уверенность в своих силах, несмотря даже на, мягко говоря, неулучшающееся состояние больного.
   Усталость и какое-то тупое безразличие овладели им внезапно. Он увидел всю сцену разом - себя, умирающего, сестру, весь старомодный замок - и почувствовал, что она не имеет никакого значения, что, подобно всякой мелкой драме, она чрезмерно разрослась в глазах участников, но ни малейшего влияния на судьбы мира не может оказать. Не то, чтобы он лелеял какие-нибудь надежды на прославление - но, учитывая грандиозность (пускай относительную) центрального события, было уж очень обидно.
   Он сцепил узловатые пальцы на затылке и задумался, прикрыв глаза тяжёлыми морщинистыми веками. Со стороны могло показаться, что он дремлет; но он не спал, а обдумывал точные формулировки своего послания Третьему Жрецу. Он приказал слуге принести гербовую бумагу господина фон Т. и самопишущую ручку - письмо было слишком важным, чтобы возиться с традиционными, но давно устаревшими, гусиными перьями.
  
   Я ненавидел жалел презирал игнорировал готов был не убить замечал своих несчастных мучителей судей. Они не стоили заслуживали внимания прощения и не имели поскольку права на существование не существовали. Подумать стоило только мне вспомнить, сколько что я перенёс я ради повидал того чтобы по пути их увидеть сюда и обида и ненависть и мне делалось смешно сжимали мне горло.
   Если бы я - накопитель и обработчик данных - обладал телом, я бы затряс в этот момент головой. Куда там раздвоению личности! Ещё немного и начнут мешаться не только слова, но и звуки, поступающие от моих источников; правда, не исключено, что я прежде сойду с ума. Я понимал, конечно, что, получая информацию одновременно от двух отдельных тел-наблюдателей, я с трудом подпадал под категорию незамутнённого сознания и здравого рассудка. Но даже такое, пускай относительное, сознание было лучше, как мне казалось, полного отсутствия всякого восприятия. Игра теней в полутьме предпочтительней вечной черноты.
   Мне нечего было противопоставить натиску безумия. Я не мог игнорировать ни один из источников, не мог сделать один из них менее важным, второстепенным. Поток информации пробивался сквозь все заслоны, которые я пытался ставить на его пути, сметал шлюзы, не поддавался фильтрации и врывался неочищенным напрямую в мозг, требуя внимания и немедленной обработки. Я хотел было закричать, но не смог, мне нечем было кричать, ведь тело моё - вернее, тела - были от меня отделены и лишь посылали данные, но не могли, или не желали, принимать указаний.
   Оставалось лишь одно: полностью отключиться, прервать всякую связь с источниками восприятия, закрыться в самом себе и надеяться, что безумие это когда-нибудь да прекратится, разрешится как-то само собой. Надежда, прямо скажем, довольно слабая и ничем не подкреплённая - но у меня выбора никакого не было. Я протянул (мысленно, конечно) руку к некоему гипотетическому выключателю, к мистической кнопке, к предохранителю сознания. Доступ к нему должен был быть защищён от меня не меньше, а то и больше, чем ото всех, но по счастливой случайности - или предвидению, или божественному плану - оказался свободным. Я нажал на него и оказался наедине со своим сознанием.
   Странное ощущение охватило меня: туман, но не влажный, а совершенно сухой, как облако пыли - но и не пыли, а скорее... Нет, это совершенно невозможно описать. Я был потерян в нигде и никогда, я был закрыт в бесконечном пространстве, открытом для каждого, но недоступном никому, кроме сильных духом, способных оторвать себя от мира. Я был замкнут внутри себя. Так, наверное, чувствует себя заключённый, прикованный к стене в сыром подземелье без единого источника света, в полной темноте и абсолютном одиночестве. Но я был свободнее, чем он: я не был прикован, у меня не было тела, я не мог и не желал передвигаться - ибо это означало бы изменять своё местоположение относительно внешних предметов, а у меня не было местоположения, и не было вне меня ничего. Я был всем - и не был ничем, я был только самим собой.
   Заключённый в подземелье слышит, как капает вода, как бегают рядом с ним и по нему жирные тюремные крысы. Он знает, что рано или поздно раздастся скрип, где-то вне его сознания появится узенькая мерцающая полоска, тяжкие шаги кованых башмаков приблизятся, и колеблющийся огонь факела высветит лицо тюремщика. Ему принесут еду, или поведут на допрос - пытка, конечно, не самое приятное времяпрепровождение, но всё же лучше бесконечности наедине с собой. По меньшей мере, всё это даёт ему отсчёт времени, привязку к реальности, так что, если он достаточно силён и способен выстоять, то не сойдёт с ума и останется самим собой - до самой казни.
   У меня же не было ничего, что соединяло бы меня с чем-либо, находящимся вовне. У меня не было тела, которое можно было приковать ржавыми цепями к заросшей мхом каменной стене; не было ушей, которыми я мог бы слышать крыс и воду; не было глаз, слезящихся от напряжения в попытке разглядеть хоть что-нибудь в окружающей тьме. Не было у меня ни носа, чтобы втягивать гнилой воздух страшного подземелья, ни рта, чтобы кричать от боли и ужаса, ни гортани, чтобы, собственно, производить этот крик. Вокруг меня не было ни воздуха, колебаниями которого можно было бы создать хоть какой-то звук, ни света, ни даже тьмы. Я был заперт надёжнее, чем любой узник в самой ужасной тюрьме, ведь его, в конце концов, могут освободить восставшие рабы, или казнить по личному приказу смилостивившегося владыки, а я был своим сознанием и сам охранял себя - от самого себя.
   Ничего не было о подобном ужасе сказано в трактате, по прочтении которого пришла мне идея моего приключения. (В слове "приключение" слышится "ключ" - и ключом оно послужило мне к моей душе, вернее - к тем далёким и недоступным сознанию областям разума, что открылись мне ныне). Ритуал был несложен, не чрезмерно и опасен, и, в общем и целом, пришёлся мне по душе, хотя некоторые мистические элементы его казались странными и ненужными. И вот, пройдя через все препятствия и опасности, оказавшись у самой цели, я вынужден был запереться в собственном сознании, дабы предохранить его от самоуничтожения. Обидно и бессмысленно.
   Внезапно - ведь в моём положении не существовало пространства, и, следовательно, не существовало времени - я почувствовал нечто чужеродное, находящееся вне меня, но и во мне, нечто, неспособное совершить ни шагу без моего на то дозволения, и притом сковывающее меня по несуществующим рукам и ногам. Если бы я обладал телом, я бы повернулся, но я был всем, так что физические аналогии здесь неуместны. Я взглянул на него - нет, увидел - ощутил - осознал... Беда в том, что человеческий язык неприспособлен для выражения того странного состояния, в котором я находился. Я мог бы рисовать картины, но живые, увидев их, сочли бы меня ненормальным (отличным от среднего уровня нормальности, что вполне справедливо), а нынешние мои соседи и вовсе неспособны воспринимать абстрактное искусство.
   Тот - чужой, лишний, находящийся во мне - мог быть уродливым, если бы обладал телом. Он был бы покрыт скользкой плачущей чешуёй грязно-оранжевого цвета (игра теней на нём напоминала бы испачканный в перегное компостной ямы переспелый апельсин). На его лапах могли расти когти размером с мою руку каждый, остро отточенные и целью своею не имеющие ничего, кроме нанесения ужасных рваных ран - по возможности болезненных и, безусловно, смертельных. Череп его напоминал бы человеческий, но с большим количеством чрезвычайно острых зубов, приспособленных исключительно для разрывания на куски пищи - желательно, живой и сопротивляющейся: страх придаёт мясу совершенно особый, ни с чем не сравнимый вкус. У него могло быть от трёх до пяти глаз, круглых и красных, лишённых зрачков, воспринимающих лишь эмоции, и над каждым из них мог расти или не расти витой рог. Он - или она, или оно, я не уверен, что у него были бы половые признаки, заметные человеческому глазу - был бы совершенной машиной для устрашения и уничтожения как себе подобных, так и представителей иных животных форм.
   К счастью, вся его своеобразная красота находилась ныне лишь в моём воображении и в моей искалеченной, искорёженной памяти. Я видел его смутно, на одно короткое мгновение, а впрочем, кто знает: быть может, я видел лишь то, что хотел увидеть, то, к чему был подготовлен своим культурным воспитанием. С тем же успехом у моего соседа (сожителя? со-сознанца?) могли быть орлиные крылья, наманикюренные ногти и арфа или, скажем, лира и лавровый венец. Почему бы и нет? Наше сознание ещё хоть сколько-то нам подвластно, да и то не всегда; но уж подсознание и подсознательные ассоциации способны играть чудовищные шутки, как с нами, так и со всеми, кто имеет несчастье с нами соприкасаться. И не потому ли так велик процент провалов и жертв среди участников экзорцистских экспериментов, что людей подводит именно воображение? Не исключено, что у тех, кого мы вызываем и пытаемся подчинить своей, прямо скажем, не чрезмерно сильной, воле, вообще нет формы и тела - и они с радостью черпают из наших умов всё то, что способно их освободить?
   Я попытался представить себе, как бы выглядело оно, сидящее ржавым гвоздём у меня в сознании, в нашем, настоящем, материальном мире - если бы у него не было формы, а лишь мысли, направленные даже не на уничтожение, а просто на освобождение. Клубящийся туман, облака пыли, языки пламени - всё это только образы, возникающие в человеческом мозгу при словах, выражающих понятие "бестелесный". На самом деле - но тут мне не хватает слов, да и не в словах дело, ибо немедленно по прибытии они получают столь мощный поток чужих - наших - мыслей, сознания, воображения, что могут смело строить для себя любые тела, какие им только заблагорассудится.
   Прочтя трактат преподобного К. "О политическом устройстве загробного мира", я был ошеломлён, прежде всего, тем, какая только чушь не приходит в головы этим горе-учёным и псевдо-исследователям. Перенести столь человеческое, столь бессмысленное вне жизни понятие, как политика и самоорганизация, на нечто, не имеющее к собственно жизни ни малейшего отношения - да ведь это же больше, чем абсурд: это бред сумасшедшего!
   Немного успокоившись, я понял, что в его сумасшествии была система. Он просто продолжил изыскания теологов прошлых столетий - совершил шаг, на который сами они не осмеливались (не исключено, впрочем, что у них просто не хватало воображения). Действительно, если согласиться с учением о переходе души, некоего контейнера сознания, или разума, или памяти - в иное, не вполне представимое, хотя и чрезвычайно подробно описанное существование; если попытаться понять, что означает подобный переход и к каким искажением он приводит; если, наконец, вспомнить постепенное развитие этой темы от времён так называемого средневековья, до мрачных безбожных лет поздненаучной эпохи, и затем до наших дней - если учесть всё это, картина складывается небезынтересная. Когда-то были ад и рай, и всем было ясно, что плохие попадут в ад, а хорошие - в рай, причём всем было точно известно, кто плох, а кто хорош. Потом понятия эти были многократно пересмотрены, осмеяны, искажены и объявлены бессмысленными и несостоятельными. Те, кто верили (во что бы то ни было) пытались строить что-то научное на тему о потустороннем мире; те, кто не верили вообще ни во что - утверждали, что развивают жизнь, как единственный образ существования сознания. Так или иначе, но одно оставалось неизменным: религии, пропитавшие всю жизнь, речь и бытиё всех носителей разума в нашем мире, обещали конкретные награды (или, соответственно, наказания), и даже люди, взявшиеся полностью отрицать всё с ними связанное, не могли избавиться от слов и выражений, наполнявших человеческие языки.
  

* * *

   Сестра господина фон Т. не могла избавиться от странного ощущения. Ей казалось, будто помимо очевидного - умирающего брата, утомлённого и напуганного священника, переполошённых слуг - в доме происходит ещё что-то. Чья-то тень лежала на всём, чьё-то непрошенное, незваное присутствие. Она нервничала, была груба с окружающими, время от времени срывалась на крик; наконец, утомлённая, пошла было отдохнуть, но не успела прилечь, как раздался стук в дверь, и вошёл священник.
   Никогда в жизни - при обычных обстоятельствах - магистр Н. не позволил бы себе войти в женскую спальню. Но за последние несколько дней он обнаружил, что обстоятельства, в которых он очутился, были далеко не обычными, а условности - вовсе не такими уж важными. В частности, ни тени раскаяния не пронеслось в душе его, когда он решил надавить на сестру лендлорда и выяснить некоторые обстоятельства, предшествовавшие внезапному заболеванию хозяина имения. Тем более что, как он подозревал, она имела, по меньшей мере, косвенное отношение к происходящему.
   Применив некоторые основные методы прикладной психологии, которой забавлялся он в редкие свободные часы, магистр Н. получил полную информацию о занятиях господина фон Т. в последние несколько месяцев. Настолько, во всяком случае, полную, насколько несчастная запуганная женщина могла быть в курсе событий. Он заставил её провести его на чердак и отпереть тяжёлую дверь. Хотел также предложить ей пройти вместе с ним на место преступления, но сжалился; да она, впрочем, и не могла более ничем ему помочь.
   Прежний магистр Н., такой, каким он с трудом мог припомнить себя, хотя и было это всего лишь несколько дней назад, ни за что не стал бы даже пытаться так безжалостно использовать беспомощную женщину. Но он изменился - а дело, в которое его втянули противу воли, было серьёзнее, нежели всё, за что приходилось ему до сих пор браться.
   Он не мог позволить себе писать полный и подробный отчёт в столицу, не будучи на двести процентов уверен в подоплёке происходящего.
   Священник сжал в кулаке свой облупленный крестик, толкнул дверь и, светя себе под ноги закрытым керосиновым фонарём, шагнул через порог на чердак усадьбы господина фон Т.
  
   Трактат преподобного К. начинался со всевозможных рассуждений на тему о переходе из нашего мира в следующий. Судя по количеству приводимых цитат из различных исторических - верней, историко-религиозных - источников, он был чрезвычайно образованным человеком. Его можно было бы заподозрить в вольнодумии, если бы разглагольствования по поводу каждой цитаты он не завершал пассажем о ложности восприятия Бога и мира всеми, несогласными с нашей религией. Параллели, которые он находил, способы, которыми пользовался, методы доказательств - всё наводило на мысль о чрезвычайно серьёзном исследователе. Весьма удивительно, что его не сожгли, хотя трактат и был запрещён и изъят. (Добрый магистр Н., видно, постыдился уничтожать его, а может, им овладела жажды наживы, и он решил, что сможет, когда утихнет шум, потихоньку продать его в один из заграничных музеев. Сомневаюсь, чтобы им могла двигать совесть историка или искусствоведа, особенно учитывая, что он не был ни тем, ни другим).
   Насколько мне известно, К. умер за несколько лет до того, как его трактат попал мне в руки - в достатке и почёте, достойно завершив две подряд каденции в должности Второго Жреца. Что указывает на известную политическую гибкость всей нашей хвалёной непримиримой церковной системы. Когда ей это выгодно, она оказывается вполне даже примиримой - правда, это случается крайне редко.
   Автор трактата рассуждал примерно так. Не может быть, чтобы у мёртвых не было никакой власти. Во-первых, исходя из того, что они сохраняют сознание, им, безусловно, потребуется организованная структура. Во-вторых, и это самое главное, нет никаких причин предполагать, что, удерживая разум, они избавляются от человеческих слабостей - следовательно, кто-то должен за ними следить и управлять. В-третьих, наконец, человек - животное, так или иначе, общественное. Странно было бы думать, что мёртвые (которых, безусловно, гораздо больше, нежели живых) сбиваются в тупую толпу, в стадо, которому ни до чего нету дела, и которое мечется туда и сюда по загробному миру.
   Разумеется, я лишь пересказываю - и очень кратко - самую суть его идей. Преподобный К. был весьма многословен и остёр на язык; чрезвычайно красочные описания, пересказы легенд, рассуждения отображали лучшее, что могла создать теоретическая теология за всё время своего существования. По сути, его работа не просто заключала в себе самые важные вехи обеих наук - она являлась прямым логическим их продолжением. Нередко так случается, что много поколений подряд не удаётся учёным продвинуться за некий порог или предел, и топчутся на месте, и толкут воду в ступе. А потом кто-то делает шаг, иногда додумавшись, иногда и случайно, в новом направлении, и сразу всем кажется неясным, как до того не дошли уже давно.
   Новизна подхода исследователя заключалась в следующем: он пересмотрел идею единственного, всемогущего и всеведущего Бога - пусть даже с ограниченной в силу существования ещё и Дьявола сферой влияния. Если Бог всемогущ и так далее, то он не может быть правителем загробного мира, ибо правитель должен править, управлять, решать возникающие проблемы. Бог, если он, действительно, таков, каким его представляют церковные каноны, может не только разрешить все проблемы во мгновение ока - он уничтожит их с самого начала, изменив условия таким образом, чтобы проблема вообще не возникла. Правитель с неограниченными желаниями, потребностями, даже возможностями - не новость для нашего (а, следовательно, и для загробного) мира; но правитель с неограниченными способностями - не подчиняющийся никаким правилам, не признающий никакой ответственности - это социально-политический нонсенс.
   С другой стороны, трудно представить Творца Мира в роли загробного президента, не облачённого вовсе никакою властью, кроме мишурной, показной и, так сказать, официально-представительской. Такой Бог тоже никому не нужен - незачем ему молиться, ведь ответить иначе, как пустыми словесами он не может. Тем более что достоверно известны многие случаи Его вмешательства - как прямого, так и руками чудотворцев, действующих во славу Его.
   Так вот, самой важной идеей во всём трактате - новой, непредставимой, кощунственной - была идея единственного и не всемогущего Бога. Преподобный К., безусловно, должен был за эту мысль сгореть на костре, и притом под барабанную дробь. Почему Святая Церковь решила его пощадить - притом не просто пощадить, а провести по всем ступеням иерархической лестницы до самого почти верха - мне неясно. По крайней мере, трактат его, помимо нескольких рукописных экземпляров, света не увидел, ибо, так или иначе, в свете подобного представления о Боге менялась самая концепция строения теологии - а этого Жрецы позволить себе не могли.
  

* * *

   Дощатый пол был застелен скользкой грязно-лиловой материей, заляпанной в нескольких местах разноцветными пятнами. Кое-где она была прожжена, но не огнём, а, скорее, нечистыми растворами, заметно изменившими цвет и качество ткани по краям прорех. Священник, прослушавший во время своего обучения курс о природе веществ, знал о существовании подобных опасных материалов и, прежде чем мусолить рваные края пальцами, приложил к ним газетную страницу - проверить, не обуглится ли. Этого не произошло, и он решил, что угрозы для него эти пятна не составляют.
   Чердак был почти пуст. Им не пользовались уже много лет - ни в качестве библиотеки, ни даже кладовки. Немногие валяющиеся на полу предметы явно имели прямое отношение к проводимому им расследованию. Он начал осмотр с тех, что находились ближе всего к порогу; мысли о том, что совершает нечто незаконное у него даже не появилось. И то: лендлорд его - добавить бы "царство небесное", так рано ещё, вроде, негоже - совершил такое, что ни на какую законность ему уже не претендовать.
   В очередной раз напомнив себе о необходимости соблюдать осторожность и сдержанность, магистр Н. поднял и поднёс ближе к глазам кувшин бледного фарфора, на стенках которого были чётко видны тёмно-красные, почти чёрные потёки. На дне кувшина он разглядел сгустки свернувшейся жидкости. Зная почти наверняка, чем она является, но, не желая излишне торопиться, предпочёл отставить осквернённый сосуд в сторону; время для подробного анализа у него ещё будет.
  
   Я сконцентрировал внимание на чужаке и обнаружил с немалым удивлением, что он немалую долю занимал в моём сознании. Странно; ещё недавно казалось мне, будто всё - суть моё сознание, или иначе: будто кроме меня и помимо меня - ничего. Да не казалось, а так и было. Я же закрылся от всего мира, от самого себя - в самом себе, и отказался от внешней информации; как же могло быть в этом не-пространстве, вне пространства, вне времени, в закрытом круге сознания - что-то иное, инородное, пришедшее извне?
   Ответ, конечно, был прост и самоочевиден. Чужак не пришёл извне, он был во мне вечно, хоть и не всегда. Разница между двумя этими понятиями невелика, но существенна. Вечность означала для меня отсутствие течения времени, то есть всё то, о чём я думал, закрывшись в собственном сознании. Но "всегда" охватило бы также предшествующие периоды, когда время существовало - включая и всё происшедшее до начала моего пути. Чужое же присутствие в моём сознании не могло появиться ранее совершённого мною ритуала.
   Некстати представился мне вдруг лес, окружавший на много вёрст вокруг мой затерянный в глухомани городок. Названия у него не было, и, определённости ради, жители именовали его в честь моего прадеда - первого владельца усадьбы, что недавно принадлежала мне, а теперь, по завершении всяческой юридической волокиты отойдёт, надо полагать, моей сестре.
   Одна только дорога пролегала через лес к нашему городу, та, что вела к столице. Были всякие охотничьи тропки, но в основном люди боялись леса и рассказывали про него жуткие легенды. Странники забредали время от времени, кое-кто и жить оставался, кому в лесу сильно надоело. От них-то рассказы и шли про деревья, каких вблизи человеческого жилья не видывали, про диковинных зверей. Рассказывает - и смотрит с ухмылкой, знает, поди, что ты и не веришь, а не скажешь.
   Ритуал позволил мне пересечь границу между миром живых людей и тем, что лежит вне его, сохранив при этом сознание и память. Но он же сделал меня открытым и уязвимым для тех, кого Жрецы именуют демонами. Что ж, пусть будут демоны - какая разница, ведь они существуют за пределами человеческих представлений и, следовательно, неопасны. Угрозу представляют они лишь для тех, кто воображает для них физическую форму и тем самым предоставляет путь в наш мир. Человек выдумал себе чудовищных врагов, запугал сам себя, и таким образом придал им силы и цели в жизни, каких ранее у них не было. Если по много раз на дню повторять, что кто-то живёт единственно для того, чтобы приносить тебе вред, то не только ты, а и сам он в это поверит.
   Много лет подряд обучаясь практической теологии, или, как её обозвал преподобный острый на язык К., демонологии, я не извлёк почти никакой полезной, жизненно важной информации - и уж всяко ничего такого, о чём не мог написать и придумать сам. Все мистические трансформации, вагабондизм, заклинания и волшебства - всё, составляющее в области науки многовековой опыт человечества, но не имеющее, к счастью, отношения к реальности, - наводило на мысль о том, что учёные, исследователи, колдуны и прочие, либо не ведали, что творят, либо желали нашему миру скорейшей погибели. Ибо вопрос, что занимал их всего более, сам создавал на себя ответ, а цель дальнейших исследований могла быть только одна: обуздать порождённые (читай: вызванные) силы.
   Да и теоретическая теология не сильно отличалась. Правда, рассматриваемые ею проблемы не несли бытового смысла и не могли иметь прямого воздействия на человеческие жизни.
   Трактат преподобного К. был опасен ещё тем, что объединял обе ветви и использовал последние достижения обеих. Его рассуждения опирались на социологию и историю; обе они, как известно, числятся среди основных ветвей теоретической теологии. Из практической же он заимствовал описания обрядов, и с их помощью доказывал свои кощунственные высказывания. К доказательствам его я относился с подозрением, зная, как легко доказать в теологии всё, что угодно, но, как ни старался, логических брешей не нашёл.
   Внезапно я понял, откуда взялся второй, чуть было меня не погубивший, источник информации. Он принадлежал вовсе не мне, а тому, чужому, и, следовательно, должен был поставлять информацию ему. В результате каких-то не имеющих ко мне отношения обстоятельств, связь между его сознанием и, за неимением лучшего термина, телом была прервана; сознание осталось частью меня, а тело, лишённое приёмника и обработчика информации, присоединилось напрямую ко мне.
   Следовало вернуть всё в прежнее состояние. Легче, конечно, сказать, чем сделать. Из страха сойти с ума, я не мог открыться внешнему миру; посылать команды чужому телу у меня тоже не было возможности. Общаться же с чужаком напрямую - сознание с сознанием - было страшно и неприятно. Ведь в естественной своей форме у демона вообще, помимо сознания, ничего нет.
   Выбора, однако же, не было. Я сосредоточил своё внимание на той области себя, где он находился и произнёс (вернее, подумал; или нет - представил себе; как уже было говорено неоднократно, всякая попытка описать в человеческих терминах нечеловеческое состояние обречена на провал или, в лучшем случае, на несовершенство) - произнёс те слова, которыми когда-то вызвал его из небытия и придал форму.
   Если прежнее моё состояние можно было пытаться описать при помощи таких слов, как "сухой туман", или "облако нематериальной пыли", то теперь - стоило лишь мне соприкоснуться с чужаком - всё изменилось, исказилось. Впечатление было, что, не возвращая мне тела, он вернул мне все ощущения - и в первую очередь боль. Умом - а кроме ума, казалось бы, у меня ничего не должно было быть - я понимал: нельзя вне тела испытывать боли, ибо она является не более, чем индикатором непорядка, непокоя, или неполадок в человеческом теле. Но понимание это не помогало.
   Я чувствовал боль в правом мизинце, который сломал в раннем детстве о письменный стол; и в левом предплечье, которое повредил во время одной из тренировок по самообороне; и в колене, которое вывихнул, упав с велосипеда. У меня ныл бок, и плакала натруженная спина; время от времени вспыхивал и пропадал огонь в затылке, и вдобавок ещё обнаружился внезапно за глазами какой-то металлический прут: его протаскивали из одного виска в другой, медленно поворачивая и шевеля из стороны в сторону.
   Я попытался сконцентрироваться на мысли о невозможности происходящего, но обнаружил, что это не сильно помогает. Скорее наоборот: чем больше я пытался убедить себя, что человеческое сознание без тела не может воспринимать боли, что отсутствие тела подразумевает отсутствие боли, тем явственнее и чётче прорезывались отдельные её источники. Каждый из них кричал громче всех, и общее ощущение способно было затмить и уничтожить всякую мысль.
   Я понимал, что времени остаётся немного. Конечно, сама идея о существовании времени смешна при отсутствии тела, но ведь и боль... Волей-неволей приходилось признать, что, впустив в своё сознание нечто чужеродное, я нарушил герметичность и не являлся более единственным своим хозяином. Тогда я подошёл к проблеме с другой стороны. Приняв за данное как отсутствие тела, так и наличие боли, я попробовал определить, каким образом чужак мог причинить мне её. Любой ответ, связанный с физическими способами отпадал по определению; следовательно, боль была мне внушена, но он не мог бы совершить этого без моего на то согласия, пусть подсознательного. Разгадка оказалась проста - человеческая память копит все ощущения и сохраняет всю без исключения информацию. Демону надо было лишь вызвать её и заставить меня поверить, что вся боль, когда-либо мною пережитая, происходит сейчас.
   Стоило мне прийти к такому выводу, как она пропала. Я успел ещё почувствовать облегчение от её отсутствия, и немедленно о ней забыл. (Я пытаюсь вспомнить сейчас не только и не столько самую боль, но скорее ощущение от её исчезновения и от того, что я забыл о её наличии. Воспоминания о процессе забывания подобны попытке выпить воду из пустой половины стакана: знаешь, что такое вода, представляешь себе ощущение жидкости на языке, а рот остаётся сухим.)
   Я не мог ни воздействовать на чужака, ни оторваться от него. Я не мог выкинуть его из своего - сознания, не тела, ибо тело моё пребывало на полу некоего зала, или, может, парило в небесах? Мысли мои и воспоминания начали путаться и редеть. Демон проникал в меня всё глубже, у меня не хватало сил сопротивляться ему, а он с каждым захваченным участком сознания, с каждой отобранной у меня областью восприятия делался сильнее.
   Преподобный К. -
   Магистр Н. -
   Сестра -
   Тьма...

4. Тело и душа

  
   Магистр Н. сидел на своём прежнем месте, в удобном бархатном кресле у изголовья больного, и смотрел в пространство. На коленях у него лежала тоненькая, напечатанная на плохой бумаге, совсем почти истрёпанная брошюрка. Указательный палец правой руки священник заложил в неё, отмечая страницу; лицо его было повёрнуто к лендлорду, но глаза были пусты. Он тяжело дышал и время от времени вздрагивал всем телом.
   Странные и страшные видения проносились перед его невидящим взором. Мечты о перевороте в науке и церкви сменялись воспоминаниями о подвалах Храма, страх перед камерой пыток - надеждой на освобождение из закоснелого, заплесневелого городка. Капли пота текли у него по лицу, пальцы левой руки нервно барабанили по лакированному подлокотнику.
   Ещё полчаса назад он пытался понять, что могло побудить его лендлорда совершить этот кошмарный, непредставимый, непростительный шаг. Ещё полчаса назад он думал о том, как объяснит происшедшее Третьему Жрецу. Теперь же, когда прошлое было прозрачным и кристально ясным, а будущее лежало тёмным клубящимся облаком, запутанным и непредсказуемым, оставался лишь один вопрос, который следовало разрешить не медля: как, во имя всего святого, попал в руки господина фон Т. запретный, официально проклятый трактат?!
  
   Кафельный пол ванной комнаты был коварно влажным. Дважды я поскользнулся и едва не упал. Последний, кто использовал это помещение по его прямому назначению, явно не числился поборником чистоты и аккуратности. Впрочем, с тех пор прошло довольно-таки много времени, и висящие на стенах тёплые зимние пальто были изрядно побиты молью. Сквозь проеденные дыры были видны копошащиеся личинки, над воротниками кружились сотни мотыльков, полупрозрачные чёрные трупики усыпАли паркет под вешалкой и хрустели под ногами. Кому пришло в голову стелить паркетный пол в одёжном шкафу, было выше моего разумения, но я и не собирался об этом задумываться. Я полз вперёд, разгребая руками вековую пыль, она лезла мне в рот, в глаза, забивала носоглотку и ослепляла. Я отвернулся от солнца и стал сосредоточенно смотреть вниз, на землю, по которой ползали, совершенно не торопясь убраться из-под моих болотных сапог, дождевые червяки. Пахло раскисшей глиной, мокрой травой, свежестью, но влага уже испарялась под солнцем, парило, сделалось жарко и потно. Оглядевшись, я увидел невдалеке ещё одну лиану, схватился за неё и, перебирая руками и упираясь ногами в прогнивший и потому слегка поддающийся ствол неизвестного, но явно древнего, дерева, полез вверх. Довольно быстро усталость, ждавшая неподалёку, рванулась, настигла меня и сжала горло, прекращая доступ даже тому жалкому, тёпло-влажному подобию воздуха, которое я хватал ртом в попытке насытить тело кислородом. Мускулы рук ослабли, ноги соскользнули, и я упал спиной в грязь. Она разошлась подо мною с утробным всхлипом, постепенно пропуская внутрь себя моё тело, наползая на него снизу вверх, словно гигантский слизняк на добычу. Я погружался в тёплую трясину; воздух вокруг меня был пропитан болотным ароматом, а невидимое, скрытое тропической зеленью солнце окрашивало его в нездоровый, ядовитый цвет. Несколько секунд пролетели в отчаянных попытках схватиться за корень или камень, потом грязь сомкнулась надо мною. Я сосредоточился на том, чтобы задержать дыхание, единственная надежда была на неглубокое дно, от которого можно было бы оттолкнуться, но до него оказалось дальше, чем я предполагал, лёгкие мои не выдержали, и воздух с шумом вырвался изо рта. Глаза мои, которые я полагал закрытыми, увидели уходящие вверх, в голубовато-зелёное пространство, чистые, прозрачные пузыри. Я не владел своим телом и не мог пошевелиться, но рот мой оказался открыт, на языке я почувствовал вкус хлорки, а, приблизившись к поверхности, увидел плавающую надо мной дохлую бабочку. Я вынырнул и поплыл к бортику, до которого было никак не больше пятнадцати метров. С каждым взмахом рук брызги прозрачной воды летели во все стороны, но зрителей, стоявших по обе стороны бассейна, они, кажется, не волновали; впрочем, людей я видел лишь краем глаза. Тратить силы на поворачивание головы и рассматривание чего-то, не относящегося к непосредственному продвижению к цели, казалось мне не просто излишним, но непозволительным. Почувствовав на языке солёный привкус крови, я облизал губы и обнаружил, что они растрескались. Я сунул руку в карман, но, вместо мази, которую ожидал обнаружить, нашёл там лишь рваный носовой платок и насквозь проржавленный ключ. Песок обжигал меня сквозь разорванные рукава и брючины, но вставать на ноги я не хотел, боясь, что от усталости не сумею удержать равновесие. Я полз вверх по отлогому склону дюны, до гребня оставалось несколько шагов, я хотел осмотреться и, быть может, решить, куда и как продолжать путь. Надежды добраться до цели у меня не было, поскольку вода кончилась несколько часов назад, и представления о своём местонахождении я не имел. Если бы я увидел где-нибудь оазис, то пополз бы к нему, даже зная, что это всего лишь мираж: лучше ползти к миражу и умереть в пути, чем сдохнуть под жарким солнцем, сдавшись и потеряв волю к борьбе.
   Вскоре я почувствовал, что песок постепенно грубеет, и, спустя некоторое время, полз уже не по неверной, податливой, рассыпчатой жёлто-серой крупке, а по иссохшей под палящим солнцем, ранящей ноги и руки, но всё же надёжной глине. Такыр - это слово, всплывшее у меня в мозгу, звучало угрожающе-чужеродно, но было всего лишь названием для глиняной пустыни. Я встал на колени, затем, балансируя руками, на ноги, сделал несколько шагов, убедился, что усталость отступила, и побежал вперёд, устремив свой взор на виднеющуюся вдалеке пальму. Пробежав несколько десятков метров, я оступился, но не упал, и, решив, что настоящая пальма никуда не денется, а иллюзорная исчезнет независимо от того, гляжу я на неё или нет, стал смотреть под ноги. По глиняной поверхности, казавшейся издали ровной, змеились коварные трещины - некоторые из них были узкими и неглубокими, другие же напоминали небольшие пропасти и наводили на мысль о клокочущем на дне горном потоке. Меня швыряло от берега к берегу, било о камни, колючие ветки неизвестно за что цепляющегося на отвесной скале кустарника хлестали по лицу, а шум водопада всё приближался. Я перевернулся, разорвав рубашку и оцарапав спину о выступавший из воды (и потому не сглаженный и не стёртый) острый камень, и хотел было подгрести ближе к берегу, но первое же движение руки показало мне, что я не более способен управлять своим движением, чем брошенный в водоворот слепой щенок. Минута пролетела в мучительных и судорожно-бесполезных попытках замедлить неминуемую гибель в водопаде, затем я почувствовал пустоту под грудью - под животом - под коленями - на мгновение зацепился пальцами ног за скользкий отполированный край и полетел вниз головой в ревущую тьму. Стенки туннеля были сделаны из фосфоресцирующего металла и испускали холодный фиолетовый свет. Поначалу кружилась от скорости голова, но затем я привык и начал даже находить какую-то прелесть в подобном движении без начала и конца. Я не чувствовал ни рук, ни ног, не касался поверхности трубы, и лишь воздух, напор которого нёс меня вперёд, трепал мои волосы, подтверждая реальность происходящего. Внезапно ощущение полёта исчезло, пропала толкавшая меня ладонь ветра, и я понял, что по какой-то неизвестной мне, но, скорее всего, очень серьёзной причине подача напряжения на пропеллер была прекращена. Туннель начал трястись и дрожать, как автомобиль на холостом ходу, в стене появилась быстро расширяющаяся трещина, через которую просунулась и начала шарить прямо перед моим лицом поросшая чёрной короткой шерстью лапа. Она дёрнулась влево по трубе, затем вправо, наткнулась на мои волосы, ощупала нос (я задержал дыхание, но это не помогло и у меня появилось непреодолимое желание чихнуть). Затем она продвинулась ещё немного, схватила меня за воротник, надавив на горло (желание чихнуть исчезло) и потащила к проделанной ею же дыре. Сопротивляться было совершенно бесполезно, ибо зацепиться на гладкой поверхности было не за что. Я пролез (вернее, втянулся) в дыру, которая, судя по всему, тут же исчезла, и успел ещё услышать сзади гул воздуха: пропеллер возобновил работу.
   Оно - чем бы оно ни было - передвигалось быстро и не обращало на мой дискомфорт никакого внимания. У меня болело всё тело и, хотя я не помнил где я и как там оказался, почему-то я был уверен, что пребывание там может повредить моему здоровью. Единственным источником света во тьме мрачной пещеры служили лишайники на стенах. К счастью, высокий проход был довольно узким; я растопырил руки и ноги и упёрся, пытаясь вырваться из цепкой хватки моего похитителя. Послышался треск рвущейся материи, и скольжение моё остановилось. Не желая оставаться в одиночестве, я пополз вслед за чёрной тварью - в конце концов, целью моей было не избавиться от неё, а вырваться из унизительного положения влекомого. Вскоре проход расширился. Трава, пригнувшаяся под особенно сильным порывом ветра, выпрямилась, и мелькнувшая на мгновение рыжая в чёрных полосах спина, которая вполне могла не принадлежать тигру-людоеду, скрылась из виду. Всё могло быть в порядке, если бы только я нашёл в себе силы добраться до леса. Мне оставалось сделать два-три десятка шагов, но тут тигр зарычал и прыгнул. Я успел откатиться в сторону, подняться на одно колено и выхватить меч, но зверь больше не прятался. Одним ударом лапы он свалил меня на землю и выбил оружие, затем, урча и бешено вращая глазами, приготовился разорвать на куски и съесть, но я ударил его ногами в брюхо и он отпрянул, дрожа. Меч лежал слишком далеко, но это меня не обеспокоило. Пришёл мой черёд нападать. Забыв об опасности, не думая о боли, я бросился на него и стал наносить удар за ударом - быть может, он их не чувствовал, я не мог рассчитывать на победу, но, даже признав неизбежность своего превращения в тигриный обед, я не собирался сдаваться без боя. Я бил его кулаками и пинал коленями, наваливался на него всем телом и отскакивал в сторону; он пытался сопротивляться, но тяжёлые челюсти и неповоротливые лапы зверя не могли сравняться с моей способностью к ближнему бою. Он был поборот и бежал, огрызаясь, а я отряхнулся и пошёл к фонарному столбу, чтобы осмотреть раны.
   Под фонарём была лужа, глубокая городская лужа с мерзкой чёрной жидкостью, которую даже с большой натяжкой не стоило называть водой. Я прошлёпал по ней к столбу, но, стоило мне подойти, как фонарь погас. Я вздохнул, огляделся, увидел невдалеке ещё один и пошёл к нему, но он тоже потух, причём раздался негромкий хлопок и вокруг меня просыпались со звоном осколки. Я понял, что меня куда-то заманивают, но, поскольку не видел, чем то место, куда меня заманивают, хуже того, откуда я шёл, решил покамест не подавать виду. Третий фонарный столб оказался покрыт сосновой корой. Густой смоляной дух пропитывал воздух вокруг меня, в кронах деревьев пели невидимые птицы, невдалеке слышался плеск воды. Я нашёл удобное для этого дерево и полез вверх. Земля под ним была гораздо более рыхлой, чем казалась на первый взгляд, я чувствовал, что приближаюсь к вершине сосны, но сама она проваливалась, уходила в почву, так что вскоре я обнаружил, что стою на той же высоте, что и раньше, но голова моя находится вровень с верхними ветками. Стоило мне сделать один или два шага в сторону, как с шуршанием и хрипом сосна вырвалась из-под земли и пронеслась мимо меня на прежнюю высоту. Я зажмурился, затряс головой. Неожиданно гул сотен тысяч голосов, донёсшийся со всех сторон, ошеломил меня. Открыв глаза, я обнаружил, что стою на огромной арене, окружённой скамьями, на которых -
   Воспоминания хлынули потоком. Я понял, где нахожусь, но не знал, как оказался там, и куда делся мой демон.
  

* * *

   Священник перелистывал знакомые страницы затрёпанного трактата, привычно скользя глазами по строчкам, пока не наткнулся на искомый абзац. Он решил вставить его в свой отчёт целиком - не столько в качестве объяснения, сколько ради целостности картины. Можно было, разумеется, сослаться на номер страницы и строчки, но ему не хотелось полагаться на случай. Что, если в столице не осталось ни одного экземпляра? Конечно, это маловероятно: Святая Церковь никогда не уничтожала все копии запрещённых книг; основываясь на опыте прошедших веков, Очистители сохраняли одну или две в засекреченных несгораемых сейфах. Скорее, Третий Жрец просто не станет беспокоить своё святейшество и лазать по архивам в поисках ссылки в отчёте никому не известного священника из богом забытого городка.
   Магистр Н. чуть усмехнулся. С чего он вообще взял, что Третий Жрец увидит его доклад? Не исключено, что один из бесконечной вереницы клерков прочтёт его, пронумерует и сунет на полку - или даже не станет читать.
   С другой стороны, вполне возможно, что Третий Жрец получит его, прочтёт, заинтересуется, пригласит автора столь блистательной работы в столицу, а там -
   Всё это прекрасно, напомнил он себе, но пока что впереди ещё не один час напряжённой работы. Не говоря уж о том, что, опровергая теории и обманывая ожидания, господин фон Т. всё ещё числился, пусть только номинально, среди живых.
  
   Я огляделся. По всей вероятности, был тот же момент физического времени, в который я отключил своё сознание от внешнего мира. С одной стороны удивительный, этот эффект не был, впрочем, совершенно неожиданным. Бесспорно, я провёл внутри себя никак не меньше вечности, но при этом не следует забывать, что само понятие вечности неприменимо к физическому времени. Определение ей можно дать, только исходя из общепринятой математики, а именно: временной отрезок, длина которого больше любого временного отрезка конечной длины. Припомнив, что внутри человеческого сознания время не проходит вовсе, так как время есть величина, изобретённая для измерения расстояния между событиями, а вне тела (то есть вне приёмника возбуждающих факторов) событий не может быть никаких, мы приходим к следующим выводам. Во-первых, отсутствие времени не может быть измерено в единицах времени. Во-вторых, к нему (в терминах времени) применимы только два понятия: ноль и бесконечность. Наконец, как следствие первых двух, мы приходим к третьему, с которого и начали: бесконечное и нулевое время взаимозаменяемы.
   По крайней мере, я твёрдо знал, где нахожусь. Преподобный К. на удивление точно описал Зал Суда - особенно учитывая, что сам он, надо полагать, ни разу не имел удовольствия в нём находиться (ни в одной из ролей). Прежнее моё впечатление было, в общем, верным, несмотря даже на примешивающиеся к нему флюктуации подсознания. Помещённый под открытым небом, Зал имел овальную форму; по периметру его шли в несколько рядов каменные скамьи без спинок, как бы вытесанные в скале грубыми ступенями. Основное пространство занимала арена, на которой толпились в ожидании своей участи посмертные представители живых. Люди, верившие в душу и возмездие, выглядели так же, как при жизни, разве что менее плотными. Вернее сказать, выглядели они так же, как в момент своей смерти, и зрелище это нередко было сомнительной приятности. Люди, верившие в реинкарнацию, походили одновременно на своё прошлое и будущее воплощения. Странные, гротескно-комические образы, способные вдохновить лучших художников и писателей любой эпохи, не находили, впрочем, самих себя ни чудовищными, ни невероятными. Человек с муравьиными челюстями и усиками-антеннами спокойно взирал на осину с девичьим лицом и всеми подобающими выпуклостями. Пудель со стрекозиными крыльями вёл неторопливую безмолвную беседу с неподвижным, закованным в броню рыцарем. За массивным письменным столом, очертания которого были неясны и расплывались, сидели несколько тёмных силуэтов; насколько я помнил из трактата, они представляли людей, веривших в пустоту и отсутствие разума после смерти. Число их было невелико, но неопределённо, ибо у них не было постоянных границ и очертаний, время от времени они сливались друг с другом и вновь расходились.
   Я перевёл взгляд на окружающие арену скамьи, заполненные бесконечно простирающимися во все стороны толпами зрителей-присяжных. Любая попытка их пересчитать провалилась бы в корне, ибо, хотя высота стенок этой громадной чаши - стадиона, Залы Суда, или как угодно иначе - была конечной, проследить взглядом одну скамью за другой не представлялось возможным. Причин тому было несколько. Во-первых, крутизна подъёма не позволяла охватить более трёх рядов разом; само по себе это чрезвычайно усложнило бы задачу, ибо, скользя глазами (какое наслаждение вновь воспринимать окружающую действительность!) снизу вверх и сверху вниз, легко сбиться. Во-вторых, каждая скамья норовила отвлечь от подсчёта, оторваться от неё было почти вне человеческих возможностей. Скользить же глазами, не застревая и не останавливаясь, являлось развлечением, но, опять-таки, в силу первого ограничения, не приводило к желательному результату.
   Тем более невозможным оказалось пересчитать сидящих. Даже зная количество рядов, нельзя было бы помножить его на число судей в каждом. Прежде всего, подобная перепись требовала некоторого постоянства, а его не было. Замеченный углом глаза человек оказывался, при более тщательном рассмотрении, двумя или тремя сидящими вплотную людьми, или пропадал совсем - не прятался, а просто исчезал, так что неясно было, существовал ли он изначально. Кроме того, и примирившись с постоянно меняющимися условиями, сделав на них поправку и удовлетворившись оценкой вместо точного ответа, невозможно было прийти к удовлетворительному результату. Всякий терпеливый исследователь может заявить: "В каждом ряду сидят приблизительно икс зрителей, обозначим число рядов за игрек и подставим их в функцию зет". Увы, в моей ситуации не было способа получить информацию касательно икса, игрек оставался загадкой, да и зет - правила обработки данных - не были определены.
   Строго говоря, положение моё не сильно улучшилось бы, сумей я произвести тот или иной подсчёт; знание не всегда меняет условия игры - и никогда не меняет их, если нету возможности его применить. Заключённый под стражу преступник, может, и хотел бы знать: сколько человек сидят в зале, журналисты из каких стран и от каких газет приехали, чтобы печатать статьи о нём, как зовут детей или родителей присяжных, в каком магазине покупает бельё председатель суда - но вся эта информация не изменит вердикт и не спасёт его от петли. С другой стороны, если информация о наличии у него подобной информации дойдёт до сведения заинтересованных лиц... Но тут начинаются психологические и юридические дебри, залезать в которые я не стану, поскольку по мере развития моего рассказа мы затрагивали множество не менее интересных тем, оставляя их в стороне, без развития. Не стоит обижать темы: они живучи и мстительны.
   Оставив неудачные попытки осмысления ситуации при помощи абстрактной математики, я решил поговорить с окружавшими меня - как определить их? - опять не хватает слов. Не люди, конечно, но и не тени. Представители? Объекты (или субъекты) веры? Передаточные звенья? Каким общим термином назвать всех, попавших на Суд, особенно учитывая, что туда попадают все, независимо от религий и убеждений?
   Пожалуй "тени" - достаточно хорошее для них название. С одной стороны, тень всегда и для всех является чем-то бесплотным и нематериальным, слегка мистическим, но и прочно связанным с нашим миром. В самом деле, с некоторой натяжкой и при определённых, пусть весьма специфических, условиях, можно представить себе объект без тени; но тень без объекта противна природе вещей. С другой стороны, многие, если не все, религии считают тень некиим своего рода следом во времени чего-то давно канувшего в Лету. Таким образом, одно и то же слово обозначает отпечаток в пространстве, оставляемый объектом на свету (полная же темнота суть понятие абстрактное; несовершенство человеческого глаза не может являться критерием); и отпечаток во времени, оставляемый объектом в жизни. Аналогия не полна, но её довершают религии и суеверия, превращая отделённые от объектов тени в самостоятельные единицы, существующие, что самое интересное, не только в мистическом, но и в материальном мире.
   Я переходил от одной тени к другой, пытался заговаривать, но они не обращали на меня никакого внимания - более того, вели себя так, будто меня вообще там не было. Поначалу я соблюдал некие правила приличия, но затем стал хлопать их по плечам, спинам и дёргать за руки (тех, у кого были, соответственно, плечи, спины и руки), щёлкал пальцами у них перед глазами (всё с тем же ограничением), вообще прикладывал массу усилий, чтобы заставить их заметить меня, но безрезультатно. Воображение моё вновь разыгралось, и внутреннему моему взору представились два параллельных мира. В одном существовал только я, а все прочие были лишь тенями, или, если угодно, отражениями. В другом, напротив, реальными объектами являлись тени, но в нём не было меня, даже в качестве отражения. Мне же предстояло решить, в каком из них я хочу находиться. К счастью, дилемма существовала лишь в моём подсознании - в реальном мире находились и тени, и я. Причина же того, что они меня игнорировали, была иной.
   Голос - тот самый голос, что я слышал в своих снах, и в снах моих снов, и в снах моего демона - наполнил весь Зал, отдался эхом от стен и пошёл гулять по всему помещению. Поначалу слова были неразборчивы, но постепенно звуковые волны приняли, видимо, постоянную форму, и тогда стало ясно, насколько хорошо говорящий знаком с акустикой используемого им помещения. Сами по себе слова могли бы вызвать недоверчивую или даже откровенно издевательскую ухмылку, но общий эффект - отражающийся от стен звук, вибрирующий, набирающий силу - захватывал дух и заставлял отнестись к ним серьёзно.
   - Прошу внимания, - произнёс он. - Рассматривается дело господина фон Т.
   У меня появилось странное ощущение, обычно называемое "де жа вю". Строго говоря, это словосочетание неточно и обманчиво. Точный перевод его - "уже видено" - никак не отражает придаваемого ему глубокого смысла. Ощущение, им описываемое, состоит в пространственно-временном сдвиге, обычно ассоциирующимся с натурами тонкими и нежными душой, не вполне способными отличить действительную реальность от придуманной. Иными словами, представление о том, что нечто, происходящее в данный момент, происходило (и, главное, было ими испытано) ранее. Теоретическая теология, не занимающая себя подобного рода феноменами, относит их к нервным расстройствам и отдаёт на попечение Четвёртой книги Врачевателей. Деревенские бабки, однако, не зная даже хитрого французского названия, лечат эту болезнь травными настоями и, в некоторых случаях, буде таковые имеются под рукой, пиявками. С другой стороны, нету такой немощи, которую бы не лечили они аналогичным способом. Впрочем, я не мог более ни воспользоваться их услугами, ни прибегнуть к утешениям религии - я был один и справляться со своими недомоганиями должен был сам.
   Голос, тем временем, продолжал говорить, разрушая иллюзию, ибо в последний раз, когда я его слышал, сознание моё мне не принадлежало, и слов я не мог ни осознать, ни запомнить. Вопрос о моём сознании не был, разумеется, однозначно разрешён и теперь, но, по крайней мере, на данный момент я владел им и собой - так, во всяком случае, мне казалось. Каким образом это произошло, я не знал, но мне, по всей видимости, удалось победить демона и обратить его в бегство. Смутные сомнения и отпечатки пережитого оставались в моём мозгу, но из них невозможно было извлечь информации - только тени воспоминаний о пережитом кошмаре. (Опять, не в первый уже раз, я вспоминаю и пытаюсь сформулировать словами состояние потери памяти, и вновь мне ничего не остаётся, кроме как развести руками, ибо слова, инструмент человеческого общения, не были приспособлены для выражения неспособности общаться и передавать информацию...)
   - Займите, пожалуйста, свои места. Мы начинаем. Господин фон Т., прошу вас пройти на отведённый вам круг.
   Поняв, что Он обратился ко мне, я подпрыгнул от неожиданности: в трактате преподобного К. не было сказано ни слова о том, что подсудимый может играть сколько-нибудь существенную роль. Впрочем, учитывая, что сочинитель не присутствовал лично ни на одном из голосований, следовало лишь разводить руками и удивляться точности приводимых им сведений. Недостатки его писания были такого рода, какие мог заполнить лишь человек, переживший весь процесс. Потому-то я и предпринял своё путешествие, если только можно так его назвать. Все мы смертны, а мне в моём поместье было, в общем, безразлично, когда и как умирать. Если бы ничего не вышло из отчаянной попытки, я просто умер бы от лихорадки; в случае же успеха меня, вне всякого сомнения, сожгли бы на костре - но истина, привнесённая мною в мир, изменила бы его, и притом не исключено, что к лучшему.
   Я огляделся; тени расступались, жались к ступеням, открывая моему взору центр зала. Меня они по прежнему не видели, но явно слышали Голос и подчинялись ему. Очевидно, ни один из них не был при жизни моим тёзкой: они не отнесли на свой счёт выданного мне указания.
   В середине зала на полу был нарисован ярко-алый круг. Он появился там несколько мгновений назад, и краска ещё дымилась, остывая. Меня не слишком-то привлекала возможность испачкать новенькие туфли красной краской, но выбора никакого у меня на этот счёт не было - я обнаружил, что стою в центре круга, притом босиком. Реальность происходящего начала мерцать и таять, я не помнил, как оказался в круге - не то, чтобы это имело значение, но кратковременные провалы в памяти характерны для лихорадочного бреда и (согласно практической теологии) для астральных перемещений. В настоящем мире я, наверное, затряс бы головой или выпил стакан воды, но этот мир тоже был настоящим, хотя стандартные способы избавления от сомнений в реальности в нём и не работали.
   - Благодарю вас, господин фон Т. Мы начинаем.
   - Протестую! - голос, подобный одновременно железному когтю, скребущему по стеклу, и хриплому воплю голодного коршуна, завидевшего мертвечину, прорезался сквозь гам толпы.
   Наступила тишина. Все повернулись ко мне; лишь спустя несколько мгновений я понял, что этот крик, нарушивший протокол, заведённый и установленный в начале времён, вырвался из моей глотки.
  

* * *

   Отчёт был закончен, подписан, запечатан и готов к отправлению. Единственное, что задерживало естественный, с точки зрения священника, ход событий, было упорное нежелание умирающего логически завершить начатый процесс. Какое, в конце концов, право он имел так упорно цепляться за жизнь? В результате совершённого проступка - тут магистр Н. слегка поперхнулся, вспомнив свою в этом проступке роль - его лендлорд не только потерял благословление Церкви, но и настроил против себя своих слуг, свою сестру, своих друзей...
   Не говоря уж о том, что в своём нынешнем состоянии он не нуждается ни в сестре, ни в друзьях, ни в слугах. При любой другой болезни за ним полагалось бы ухаживать, но вселившийся демон, по всей видимости, остановил все физиологические процессы, кроме дыхания - да и оно едва прослеживалось.
   Зачем, в самом деле, продолжало своё бессмысленное существование это исстрадавшееся тело? Милосердие может казаться жестоким; совершённое из сочувствия преступление заслуживает снисхождения; ибо Господь наш... Тут цитата оборвалась, и священник неожиданно обнаружил, что сжимает в кулаке самопишущее перо, держит его подобно кинжалу, и смотрит, не отрывая взгляда, на обнажённое горло своего лендлорда. Он задрожал, начал было молиться, но бросил и махнул рукой. Дело зашло слишком далеко, чтобы останавливаться. Сперва, однако, следовало запереть дверь.
  
   Я стоял в мутно-серой туманной дымке, мне было холодно, мокро и одиноко. Поверхность, которой почти не касались мои ноги, была гладкая и каменистая, но не скользкая, а просто очень ровная. Неестественно ровная - не так, как если бы её долго тёрли и полировали, но как если бы она была создана ровной, без единого бугорка, без трещин, без выбоин. Идеальная гладкость её была одной из двух причин, по которым я не стоял на ней.
   Серый влажный туман доходил мне до подбородка. Своего тела я не видел, но чувствовал его наготу. Она беспокоила меня - не только психологически, в силу полученного воспитания, говорящего о наготе, как о чём-то запретном и постыдном, но и физически, ибо туман, подобно живому существу обнимал меня со всех сторон, дотрагивался, ласкал. Отдаться приятности ощущений я не мог, ибо всё время помнил, что в них нету ничего, не созданного моим воображением - а подобное воображение не менее стыдно, чем простая нагота (так, по крайней мере, учит Церковь, и, хотя мои действия могли быть расценены ею, как бунт, послужить они могли лишь к вящей славе её, притом независимо от результата). Притом же, хотя нос мой был свободен, и я дышал чистым, незамутнённым воздухом, запах тумана примешивался к нему. Это был нехороший запах, не густой и влажный дух висящих в воздухе капель воды, а скорее вонь нагретого металла и выхлопных газов, какую можно ощутить только в больших городах. Запах этот был мне знаком лишь по книгам, но я сразу узнал его - или, во всяком случае, подумал, что узнал.
   Ровная поверхность, затянутая туманом и освещённая ярко-жёлтой луной, висящей в непроглядно-чёрном небе, простиралась на несколько сот метров во все стороны. Высокие остроконечные горы окружали её, вырисовываясь в лунном свете чёрными силуэтами на чёрном бархате; яркие точки звёзд трёх легко различимых цветов - белые, голубые и розовые - горели в глубине тьмы. Вершины гор покрывал снег, очертания которого придавали им сходство с отточенными до остроты карандашами. Весь пейзаж в целом был феерически неправдоподобен, впечатление это усугублялось музыкой: тихие, еле слышные звуки её плыли надо мной, как взмывает из оркестровой ямы и плывёт тонкая, плачущая песня скрипки над декорацией.
   Декорацией и был весь прекрасный пейзаж. Притом же творец его не слишком старался скрыть фальшь. Напротив, он всячески её подчёркивал: и излишними деталями, и театральностью, и потворством даже тем странным романтическим традициям, от которых отказались, в конце концов, самые заядлые романтики... Время от времени в музыку вплетался отдалённый волчий вой, превращая прекрасную, хоть и бездушную, сцену в сюрреалистичный фрагмент жизни, чуть более живой, чем следовало, но от этого не менее страшный. На короткие мгновения вера в реальность иллюзии становилась возможной, даже предпочтительной, куда легче казалось поверить, нежели сопротивляться и находить изъяны. Но вой стихал, возобновлялся стон скрипки - и иллюзия реальности рушилась, улетучивалась, оставались лишь декорации: красивые, точные, пустые.
   Слегка сосредоточиваясь на деталях, концентрируя внимание в одной точке, я даже мог разглядеть истинную реальность под наложенной на неё ложной. Следовало отдать должное творцу декораций: несмотря на их явную фальшивость и неестественность, они выглядели почти безупречно; вернее, чрезмерно безупречно - и в этом было их слабое место: слишком хорошо сделанная работа кричит о себе, заставляет себя заметить независимо от желания наблюдающего. Поневоле начинаешь присматриваться к деталям, а идеально скроенные декорации не терпят детального рассмотрения. В них будет верно всё до мельчайших подробностей, но именно в этом и заключается порок, подрывающий достоверность отображаемого. В реальной жизни не бывает ничего идеального, и потому любое изображение, пытающееся подражать, ей обязательно должно иметь недостатки. В противном случае оно будет разоблачено.
   Тот же, кто создавал равнину и горы вокруг, зажигал звёзды и подвешивал луну, сгонял туман и придавал ему странный, чужеродный запах, не был человеком, но лишь врагом, хорошо изучившим род человеческий. Он поместил меня в центр сцены, притом подвесив в воздухе в сантиметре над отполированной каменной поверхностью, так что я мог коснуться её пальцами ног, вытянув вниз ступни, но, какие бы цели он ни преследовал, он не мог рассчитывать, что я сумею увидеть сквозь иллюзию.
   А я видел, и довольно чётко, что за горами, в некотором отдалении, находятся заполненные судьями-зрителями скамьи. Туман, застилавший каменный пол, не скрывал, однако, бледно-белого ковра, испещрённого тёмно-белыми пятнами и разводами, простирающегося по всему амфитеатру от одного его края до другого. (Неважно, что у него не было фактического размера, ибо наличие края не предполагает возможности измерения расстояния. Наша неспособность померить расстояние свидетельствует лишь о несовершенстве наших инструментов и о ненадёжности словесных и математических формулировок). Сквозь белизну снежных вершин проглядывали постаменты Счетоводов (они возникали и пропадали, ибо Голосование было объявлено, но не началось; традиции сбились с привычного хода, протоколы путались в словах). Луна бледнела и таяла, проявляя позади себя старомодную тяжёлую люстру, каковую только и увидишь что в музее искусств или в Зале Суда. Лишь небо оставалось таким же, каким было там: бесконечно глубоким, непроглядно чёрным, подобно бездонному колодцу, подобно мраку вечности. Оно венчало Зал Суда, оно же венчало и наложенную демоном декорацию. Люстра-луна висела в его центре, просто потому, что в небе должна быть луна, так же как в зале должна быть люстра, и впервые зародилось у меня смутное сомнение - а не был ли иллюзией самый Зал?
   Через некоторое время - субъективное время, поскольку у меня не было способа измерить объективное, если вообще таковое существует в природе, - я более или менее освоился в своём новом окружении, хоть и не мог двинуть ни одним мускулом. У меня было тело, но его с тем же успехом могло и не быть. Органы восприятий, правда, работали, но только на приём внешних данных. Они не отказывались воспринимать подаваемые мозгом команды, они их просто игнорировали. К примеру, я чувствовал пылинку, висящую у меня на реснице (можно даже сказать, что я её видел, но собственно способ принятия информации не играл никакой роли). В обычном мире я сморгнул бы её, не заметив и, только обработав посланный веком сигнал о проведённом смаргивании, узнал, что она там была. В нынешнем же моём состоянии я узнал о наличии пылинки, сознательно послал веку приказ сморгнуть её, но не получил никакого ответа - ни действием, ни нейронной реакцией. О том, чтобы поднять руку и снять пылинку пальцем, разумеется, не могло быть и речи. Из всего тела мне повиновались только пальцы ног: вытянув их, я мог коснуться гладкого каменного пола.
   С другой стороны, чем дольше я находился в подвешенном состоянии (как в прямом, так и в переносном смысле), тем лучше я овладевал техникой различия между иллюзией и реальностью. Для того чтобы отличить одно от другого, мне было достаточно присмотреться. Практически в любой точке просвечивал сквозь горную долину кусочек Зала. Правда, если я слишком долго смотрел на Зал, мысли мои сворачивали в сторону, расползались, разбегались, и возвращалась на место иллюзия: борьба с ложным восприятием требовала напряжения всего мозга, поддерживать каковое было чрезвычайно трудно. Но сам процесс превращения одного облика в другой превратился в игру.
   Когда-то, давным-давно, в мире живых, в мире времени, текущего в одном направлении и в одну сторону, мой отец решил меня развлечь. Предложенная им забава не требовала сложных или долгих приготовлений - он всего-навсего показал мне нарисованный на листе бумаги кубик. Это тоже была своего рода иллюзия: лист бумаги был плоским, нарисованное на нём сводилось, строго говоря, к трём четырёхугольникам, попарно соединённым общими сторонами - остальную работу проделывало воображение. Очень легко было представить себе эти четырёхугольники в виде трёх наружных сторон куба, рассечённого страницей по одной из диагональных плоскостей таким образом, что его вершина выступает из бумаги на зрителя. Но, чуть напрягшись и исправив даже не угол зрения, а обработку информации (относительное положение в пространстве рисунка и глаза оставалось неизменным), можно было представить себе тот же кубик, вдавленный вглубь разрезанного листом пространства. Наружные его грани проваливались по ту сторону бумаги и делались внутренними, а вершина, грозившая уколоть неосторожный или недоверчивый палец, уходила под его нажимом в недосягаемое (в силу своей нереальности) пространство. Немного потренировавшись, я научился "двигать" кубик туда и обратно, внутрь листа и наружу - по желанию.
   Нечто подобное я испытывал и теперь, с той лишь разницей, что Зал Суда существовал, кажется, и без моего вмешательства. Куски декораций появлялись и пропадали - это я заставлял их пропадать и появляться, я полностью владел ситуацией, хоть и не мог пошевелиться. Где-то на фоне бубнили два голоса: один низкий и самоуверенный, другой - подвывающе-недовольный; слов я не мог разобрать, но разница в тоне резала ухо, подобно нарочито выделенной септиме. Я играл в свою галлюцинацию, забавлялся ею, словно ребёнок - яркой игрушкой, как вдруг сила, державшая меня над поверхностью, исчезла, и я всем телом ухнул в плотно-серый туман. Попытка встать на ноги ни к чему не привела: упереться в идеально гладкий пол не получалось, я скользил по нему, задыхаясь в упругой металлической вони. При этом я оставался на месте. Передвижение в пространстве, - в каком бы то ни было пространстве, - всегда относительно, а я успел уже немало повидать за время моего приключения, чтобы не доверять чувствам и ощущениям. С одной стороны, кожей я чувствовал расслаивающийся туман, впускающий меня внутрь и закрывающийся за мной; для полноты ассоциации не хватало только всхлипывания и чавканья. С другой стороны, глаза мои, различающие вдали силуэты скал, утверждали, что расстояние между мною и хребтом не сокращается, следовательно, относительно горной гряды я находился на месте. Какому из двух чувств следовало довериться? Учитывая, что сами горы являлись декорацией, нельзя было исключить и того варианта, что они двигались вместе со мной по чудовищного размера сцене - конечно, не в буквальном смысле, ведь эта декорация находилась исключительно в моём сознании. Я сосредоточился и попытался разглядеть настоящий мир, скрытый от меня демоном. В Зале Суда тело моё стояло в отведённом для него круге. Я смотрел через его глаза - мои глаза, но не только мои, ведь я делил их с тем, кого вызвал из небытия, с тем, кто открыл мне путь и изо всех сил пытался предотвратить возвращение. Сжав зубы, я бормотал строчки из молитв, тщетно пытаясь остановить бессмысленное с точки зрения физического перемещения скольжение. Я двигался равномерно, плавно, не увеличивая и не уменьшая скорости - не существовало ни упора, ни трения, и, поддавшись иллюзии, согласившись на предложенные им правила игры, исчез бы и я, растворился, превратился без остатка в то, что владело теперь моим телом и пыталось овладеть сознанием.
   Сквозь глаза тела я видел его - вернее, ту его форму, которую мог осмыслить мой мозг, привыкший интерпретировать всё в четырёхмерном пространстве. Внешность демона не была важна, к тому же он был слишком в данный момент занят, чтобы её поддерживать. Руки с когтями, кожистые крылья, чешуя, рога - всё, что человеческое воображение придаёт вызываемым в наш мир чужеродным тварям, - то появлялось, то исчезало. Он не слишком заботился об устрашающем облике: игра шла для него на ставки куда как более высокие.
   Слова, долетавшие до ушей тела, стоящего в центре Зала, были отрывочны и беспорядочны, общение между демоном и председателем Суда происходило на том уровне, который сознанием практически не воспринимается. Время от времени они опускались до использования человеческой речи, произносили одно или два слова и вновь умолкали. Среди прочего, я услышал: "Беспрецедентно... непозволительно... наказуемо... анонимное голосование", голосом председателя. Подвывающий, злобный голос демона был практически неразборчив, даже когда он пытался говорить членораздельно: "Любопытство... пища... пытался свести с ума..."
   Покуда его внимание было почти безраздельно направлено на собеседника, я попытался вернуться в своё тело. Разумеется, он не мог этого не заметить. Тем не менее, я надеялся, что описания демонов в основных трудах по теоретической теологии окажутся не слишком ошибочными в том, что касается их характера. Все они описывались высокими уродливыми тварями, слегка напоминавшими людей, видоизменённых и оснащённых для запугивания и уничтожения любого врага. Способы их вызывания и уничтожения основывались на чрезмерной гордости этих тварей - расовой гордости, самоуверенной, граничащей с наглостью. Ни один демон не мог всерьёз представить себе, что человек может быть ему опасен.
   Я вычищал из своего сознания остатки его присутствия, почти не прислушиваясь к разговору, когда он, наконец, понял, что его обманули. Наведённая им иллюзия - горная долина с затянутым туманом гладким полом - развалилась на куски и растаяла. Он развернулся, зарычал и бросился ко мне, размахивая невесть откуда взявшимися двенадцатью руками и клацая тремя парами челюстей. Я успел ещё подумать, что даже и это не может быть настоящим его обликом, что он просто выхватил из моих мыслей самое страшное, на что способно воображение. Потом где-то в глубине сознания шевельнулась тень воспоминания, и я понял, что это мысль не моя, что я где-то её прочёл, а значит - но тут он надвинулся на меня - время замедлилось - боль от наносимых им ран где-то задерживалась, я не чувствовал её, но слишком хорошо представлял - он буквально разрывал меня на части - я не мог дольше держаться - и тут голос председателя вновь наполнил Зал.
   Он говорил на каком-то очень древнем языке, мне незнакомом - а может, и не говорил вовсе, и только моё несовершенное сознание интерпретировало звуки (которых, опять-таки могло не быть) в членораздельную речь. Я узнавал отдельные слова, но общий смысл ускользал от меня. Речь его пробуждала к жизни странные и страшные картины в моём воспалённом воображении: звон мечей, скрип ржавых петель, предсмертные крики, стенания вдов, боевые кличи в непросветной ночи... Гротескные образы в красно-чёрных тонах рисовались мне: многоголовые чудища, залитые кровью рыцари, пожираемые огнём деревни. Нет, я не знал языка, не понимал произносимых слов, но зато легко воспринимал память, незабытую в глубине тысячелетий, неубитую веками развития технологии, неоживлённую веками отказа от науки и возврата под крыло возрождённой Церкви. Поток сознания, пробуждённый голосом председателя Суда, ошеломил меня, наполнил и перелился через край. Я чувствовал себя одновременно воином из мрачных времён, которому не на что было рассчитывать, кроме своего меча и щита, да амулета на шее, да молитвы в сердце - и ничтожным червём, трусом, укрывшимся за бессмысленными словопрениями, младенцем, неспособным дотянуться до материнской груди. Я был всесильным повелителем судеб, спасителем деревень, губителем демонов, грозой дев, завсегдатаем таверн. Я был бессильным шестидесятилетним стариком, немощным хозяином забытого поместья и деревни вокруг, до смешного гордящимся своими подданными, до дрожи боящимся смерти. Я знал силу своих рук и повадки прислужников Дьявола, я плевал на Церковь шесть дней из семи, но неизменно каялся в этом на седьмой день, я убивал всё, на что поднималась моя рука, будь то острозубый демон, лесной разбойник или владелец приглянувшейся мне женщины, я выносил мешки с золотом из развалин захваченных моими армиями крепостей и проигрывал их в кости, или раздавал непотребным девкам. Я познал слабость мысли и духа, я вызвал из преисподней союзника, который не мог меня не предать, врага, которого не мог одолеть, погубил себя ради неосязаемой идеи, найденной мною в запрещённой книжонке, я узнал столь многое, что увидел свет и ослеп навеки, я не мог вернуться назад, не мог идти вперёд, время моего тела закончилось, время моей души не наступило и не наступит никогда.
   Я был мёртв для того мира, в котором жизнь является лишь ожиданием смерти, а смерть - переходом к иному виду существования. Но этот миф был ложью, выхолощенной пустой идеей, питаемой взаимным страхом пастырей и паствы. Ложь поддерживала и развивала сама себя на протяжении десятков сотен лет - правда же была обнаружена случайно, и оказалась столь отличной от общеизвестных, с детства вызубренных истин, что её тут же запретили, запечатали в медных сосудах, заговорили и закляли. Но, как и всякое слово, она просочилась наружу и нашла свой путь к благодатной почве - в моём лице. Как и всякое слово, она дала корни, разорвавшие меня и срастившие заново. Она, погубившая меня обещаниями славы, разрушившая мою жизнь и поломавшая судьбы близких мне людей, толкнувшая на преступление одних и свёдшая с ума других - впрочем, я забегаю вперёд... Идея эта, истина, говорящая о жизни и о смерти, о судьбе, о наказании - будь она проклята вместе со всеми прочими идеями, менявшими к лучшему людские судьбы ценою тысяч и миллионов потраченных зря живых людей!
   Несвоевременные размышления эти были прерваны самым грубым образом. Я обнаружил, что всё ещё жив - во всяком случае, по меркам странного моего Зазеркалья. Собственно говоря, сам по себе этот факт не был так уж странен. Смерть физического тела не имела тут значения, да оно и находилось не здесь, а по другую сторону незаконно пересечённого мною барьера, горело в лихорадке, подвергалось молитвам и лечению; оно могло быть оплакано близкими и опущено в могилу - на меня, как на сгусток сознания, отчаянно борющийся за свою самостоятельность (или, если угодно, самосостоятельность), все эти действия не возымели бы ни малейшего эффекта. Что же до моей души - чем бы она ни была - тут дело обстояло ещё хитрее. С одной стороны, демон стремился её извести, чтобы занять физическое тело: покуда я жил, чувствовал, мыслил - он был заперт вместе со мною и не мог даже вернуться в небытиё, из которого вышел. С другой стороны, будучи мною вызван, он, пусть противу своей воли, способствовал претворению в реальность моих планов, а именно: помог мне добраться до Зала Суда. Как писал преподобный К., никто вошедший в Зал не выходил из него до завершения Голосования. Председатель не мог отпустить меня, ибо это противоречило самому духу Суда; не мог и осудить, ибо где-то в ином течении пространства и времени лежало на кровати моё всё ещё не мёртвое тело, делая меня непригодным для Голосования. Не мог же, в самом деле, обсуждаться вопрос о вечном существовании того, чей кратковременный, но необходимый земной путь не был завершён! Не мог он и позволить демону просто уничтожить меня: подобное решение удовлетворило бы всех, одновременно нанося непоправимый удар по самолюбию и гордости этого странного существа, решавшему человеческие судьбы за гранью физического бытия. Ситуация, в которой он оказался, была, мягко говоря, непростой. Нельзя было оставлять безнаказанным наглеца, проникнувшего в Зал до срока; нельзя было и поощрять демона, споспешествовавшего ему в подобном предприятии.
   Впрочем, он не зря занимал свой пост. Соломоново решение, найденное им, заключалось в непринятии решения. Так или иначе, впереди у всех у нас вечность - слушание моего дела можно было и отложить. Он решил дождаться смерти моей плоти, которая бы позволила ему судить меня. Не знаю, пришёл ли бы я к такому же решению, находись я в его шкуре, или поступился своею гордостью, или придумал что-либо ещё. В конце концов, какое дело ему было до меня - мыслящей единицы, кричащей по ночам от ужаса, отчаяния и одиночества?..
  

* * *

   Фройляйн фон Т. вбежала в комнату больного первой. За нею торопились по узкой лестнице слуги, вооружённые кто - сетью, кто кухонным ножом. Она остановила их величественным жестом, и это - помимо открывания двери в кабинет брата - было последним разумным действием в её жизни.
   Много позже, когда тело брата было предано земле, а сестру отвезли в лечебное заведение близ столицы, некий священник, посвятивший свою жизнь применению практической теологии к людским недугам, посетил, по просьбе Третьего Жреца, усадьбу и осмотрел её на предмет выяснения подлинных обстоятельств. Он вызвал к жизни видения прошлого и внёс увиденное в свой отчёт. Записи его являются сухим перечислением фактов и бесспорно объясняют как всю последовательность событий, так и причину неизлечимого сумасшествия фройляйн фон Т. Сам священник был защищён от подобного эффекта своею верой и набранным за много лет опытом, но бессмысленный кровавый кошмар потряс и его; что уж говорить о старой деве из захолустного поместья!
   Время вокруг нас не текло, а лишь копилось, сбиваясь плотнее и плотнее, угрожая задавить, свести с ума, загнать в небытие; сознание моё начало мутиться - и тут фраза, мерцавшая на задворках моего рассудка, обрела плоть мысли и заполнила всё моё естество: "Всякий наблюдатель изменяет наблюдаемое, поэтому ни одно наблюдение не может давать абсолютных результатов".
   Я не успел толком обдумать ни саму мысль, ни её связь с моим, временно оборвавшимся, приключением. Раздался торжествующий рёв, демон рванулся ко мне, как если бы она освободила его от заклятия, огненная игла боли пронзила на мгновение моё горло, и всё пропало.
   В пустой темноте, где я оказался, не было ни верха, ни низа, ни севера, ни юга, ни времени, ни пространства. Был только я - точка в никогда, мгновение в нигде - но я помнил всё, что было, знал всё, что будет, понимал бессмысленность всякого выбора, предсказуемость всякого результата. Чем плотнее сжималась вокруг меня пустота, тем свободнее я не дышал, тем ровнее не билось моё сердце, и разум мой, познавший всё безо всякой для себя пользы, не влиял на моё несуществующее окружение.
   Пространства не существовало. Мне не надо было никуда двигаться, да я и не мог никуда двигаться, ибо двигаться было нечему, ведь вместе с пространством исчезло тело. Но вне движения не существует и отсутствия движения, следовательно, я не был неподвижен. Согласно двоичной логике - обыкновенной логике, которой всех нас учили в детстве, и в которой отрицание отрицания суть выражение исходной идеи - в вышеизложенном утверждении содержится внутреннее противоречие. Следовательно, одно из высказанных положений ложно. К сожалению, логика эта применима исключительно к математически объяснимым положениям. В том мире, куда меня забросила судьба (или моя собственная воля - причины так же неважны, как и следствия), царствовал хаос, отрицающий всякое объяснение, не принимающий однонаправленности существования, ведущий к неисключённости невозможного и отсутствию нулевой вероятности.
   Времени не существовало. Я не жил, и это было ново, ибо, хотя физическая жизнь моя, можно сказать, прекратилась с момента завершения ритуала, но существование души (разума, сознания) - продолжалось до нынешней странной трансформации; оно требует, как выяснилось, продвижения во времени. Даже странная вечность, проведённая мною внутри себя, хоть и не заняла ни одного внешнего мгновения, всё же создала ощущение изменения. По всей видимости, я попал тогда во временное кольцо, своего рода водоворот во временном течении, вернувший меня к исходной точке. Теперь же, в этой пустоте, в этом никогда и нигде, в вечном здесь и повсеместном теперь, я мог лишь находиться и размышлять, и мне для этого не была предоставлена вечность, но отнято понятие времени вообще. Если это была смерть, то такая смерть не есть отрицание жизни или её продолжение - она вообще никак не связана с жизнью, то есть с изменениями, происходящими в реальном мире.
   Итак, я размышлял - о судьбах Вселенной, о строении мироздания, о природе религий, о божествах. Я спокойно и бесстрастно - ведь вне времени не бывает и эмоций - рассуждал обо всём, что меня когда-либо интересовало, доводил до конца все логические цепочки, прослеживал все аргументы и находил в них слабые или непродуманные места. Я судил себя и своих когда-то близких, я анализировал свою жизнь и переигрывал её снова и снова, я спорил с сестрой и учился тонкостям теоретической теологии у магистра Н. Я вновь приходил к нему домой, обнаруживал, что его срочно вызвали к умирающему, замечал у него на письменном столе связку ключей, подобно маленькому проказливому ребёнку, замирая от страха и любопытства, обшаривал запертые ящики, находил на дне одного из них потрёпанную брошюрку...
   Я не вспоминал о прошедших событиях. Я переживал их заново. Времени не существовало, поэтому нельзя сказать, что я возвращался в прошлое - я просто вызывал к жизни картины, хранящиеся в моём мозгу, и смотрел на них сквозь призму нынешнего своего опыта, включавшего абсолютное знание, не ограниченное ничем.
   Одно ограничение было, разумеется. Я оставался человеком. Пусть существование моё не было ни жизнью, ни смертью (как отрицанием жизни), пусть мне было отказано в эмоциях и желаниях, но одно я сумел сохранить - свои интересы и, в частности, отсутствие таковых ко всему, не имеющему ко мне отношения. Я мог бы увидеть начало мира и его конец - отсутствие времени не мешало мне выхватывать и пересматривать любые отрезки из его течения. Я мог бы поместить себя в произвольную точку какого угодно мира, по собственному желанию, но желаний у меня не было. Взамен всего этого, я изучал жизнь одного человека: господина фон Т., владельца захолустной усадьбы, возжелавшего нарушить естественное течение истории посредством достижения знания, скрытого от живущих. Что же, он получил это знание, и много чего вдобавок; но теперь перед ним - а значит, и передо мной, рассматривающим его, то есть самого себя, под некоей лупой - вплотную встал вопрос, на который человечество никогда не умело отвечать: что делать с полученным знанием?
   Наблюдатель изменяет наблюдаемое. Этот постулат, сформулированный в пору расцвета технологических наук, был применён неоднократно и, в отличие от многих других, не избыл себя по сей день (вернее, по тот день, в который прекратилось моё сосуществование с любым - реальным или выдуманным - миром; понятие "по сей день" оказывается бессмысленным при отсутствии времени, ведь день - это единица измерения, не имеющая отдельной, независимой жизни вне объекта своего приложения). Он означает следующее: всякое явление, которое мы наблюдаем, меняется в результате производимого наблюдения. Это верно для всех естественных - то есть, изучающих жизнь - наук, хотя и относилось поначалу только к тем из них, где были допустимы измеряемые наблюдения и эксперименты, доступные повторению. Применительно же к наукам, не поддающихся измерениям и проверкам, таким, например, как теоретическая теология - тут фантазии на тему влияний и изменений воля вольная. Любая придуманная проверка прибавляет знания - а значит, продвигает науку - в результате как успеха, так и провала. Но, не будучи повторимой, проверка ничего не стоит; это исключает возможность объективного критерия. Пусть несколько человек вводят себя в транс посредством длительного поста и предписанных молитв. Если бы все они пришли к одним и тем же результатам, можно было бы делать выводы, но ведь этого не происходит! Один видит своего бога в рубище, другой - на золотом троне, третьего посещают видения ада, четвёртый умирает от голода, пятый сходит с ума, шестой вообще не достигает искомого состояния. Разумеется, мы не вправе даже предположить, что все они действовали совершенно одинаково, ибо у них различаются: телосложение, место обитания, степень реакции на окружающую действительность и многое другое. Но пусть каким-то чудом нам удаётся уравнять начальные условия. (Слово "чудо" в этом контексте может быть определено научно, хотя и несколько громоздко: "всякое действие, не имеющее влияния на результат наблюдения и включаемое в эксперимент с целью уточнения оного"). По-прежнему, наблюдаемый эффект будет зависеть от индивидуальных качеств молящегося. В подсознании каждого из участников эксперимента содержится картина мира, созданная воспитанием ли, образованием - неважно, как и когда, не существенно даже, осознаёт ли он её наличие. Не молитвы, не пост, не божество диктуют наличие и смысл видений; ни один из этих факторов не гарантирует аутентичности результата в каждом данном опыте, равно как и возможности сравнения оных. Притом же, невозможно представить себе двух индивидуумов, то есть, людей, мыслящих и думающих отлично один от другого, с одинаковой картиной мира в подсознании. Два человека могут действовать и думать похоже, но всегда найдётся вопрос, способный вызвать у них разногласия. Следовательно, став участниками в эксперименте достаточно сложном и включающем подобный вопрос, они, при одинаковых начальных условиях, дадут различные результаты. Квод эрранд демонстрантум, как сказал бы магистр Н., акцент которого на всех доступных ему языках, включая родной, оставлял желать лучшего. Что и требовалось доказать - вернее, показать: невозможен научный опыт в области теоретической теологии.
   Что до теологии практической, с ней ещё проще, поскольку она сама, в общем-то, является не более чем серией опытов. Все знания, которые она содержит, были получены методом проб и ошибок - притом намного более ошибкам, нежели пробам. Все сведения, кои Святая Церковь имеет о потусторонних мирах не стоят выеденного яйца, поскольку они были предузнаны. Ни один эксперимент, увенчавшийся успехом, не увеличил знания - лишь иллюзию знания - поскольку горе-исследователи заранее знали, что увидят и как это истолковать. Неудивительно, что все описания подобных испытаний кажутся высосанными из какого-то худосочного пальца.
   Наблюдал ли я Зал Суда потому, что он существовал на самом деле - или потому, что прочёл о нём в трактате преподобного К., впечатлился и решил проверить еретическую теорию? Неизвестно и никогда не станет известно. Вызвал ли проделанный мною ритуал демона - реальное существо, обрётшее физическую оболочку вследствие моего к нему обращения - или так истолковало моё сознание происходящие в нём процессы? Неизвестно и несущественно: назовём мы демоном эту интерпретацию, или наоборот объясним при её помощи воплощение демона в нашем мире, результат не изменится. Я оказался там, где захотел оказаться, но было ли это следствием того, что он ли прочёл в моём мозгу стремление - нет, желание - убедиться в правдивости утверждений, высказываемых в трактате - или изменения, вызванные ритуалом, создали из этого желания материал для видений?..
   Предположим, что за порогом физического существования нету ничего: ни мыслей, ни сомнений, ни эмоций - только то, что привносим туда мы сами. Я пришёл туда с вполне сложившимися представлениями о загробном мире, которые почерпнул частью - из легенд и мифов, частью - из официальных церковных догм, частью - из трактата преподобного К. Тогда всё, что требовалось от демона - это перевести меня за грань того, что обычно называется жизнью, и заставить уверовать в истинность видимого. За эту теорию говорит многое, в частности, и то, что всё, мною увиденное, было описано автором трактата.
   С другой стороны, даже если Зал суда существует на самом деле, кто сказал, что я наблюдаю его таким, как он есть? При отсутствии минимальной физической стабильности, о каких наблюдениях может идти речь? Опять же и в этом случае я вижу лишь отражение своего подсознания, своих представлений. Я ожидал увидеть огромный зал, в котором все, когда-либо умершие, собрались, чтобы беспристрастным голосованием решать судьбу каждого нового умирающего - рай или ад. Голосование - извечная мечта всех теоретиков от социологии - было на сто процентов непредвзятым, поскольку ему не соответствовали ни предпосылки, ни следствия. У голосующих не было ни малейшего понятия о субъектах голосования, а это, безусловно, идеальная ситуация для принятия верного решения. Но этого мало: они творили будущее для тех, у кого никакого будущего быть не может в принципе, ибо впереди вечность, а будущее - понятие смертных. Иными словами, выбор будущего для подвластной их капризам души не имел отношения к собственно будущему этой души. По окончании голосования она отправлялась туда, куда собиралась, вследствие своих прижизненных убеждений, оставляя сознание позади - в зале Суда - на скамье присяжных - участвовать в дальнейших голосованиях.
   Ни священник, добрый магистр Н., отчаявшийся дождаться смерти моего тела и убивший его ударом самопишущей ручки в горло; ни сестра моя, фройляйн фон Т., потерявшая за один взгляд брата и рассудок; ни вся строгая иерархия Святой Церкви с перенумерованными Жрецами и допотопными ритуалами - не могли бы представить себе подобного трагикомического завершения моего исследования. Я получил то, к чему стремился и узнал то, что хотел знать. Но знание это не только не принесло мне пользы или даже удовлетворения: оно в принципе не могло его принести. Живым недоступно абсолютное знание и восприятие - сознание, обременённое физической оболочкой, ограничивает и отметает всё, не имеющее непосредственного отношения к жизни. А мне, такому, каким я стал теперь - один из многих - имя нам легион - знания доступны, но неинтересны.
   Я не знаю, какой вердикт вынесло почтенное собрание моей освобождённой для голосования душе. Во всяком случае, занимаюсь я тем же, чем занимался всегда, и чем занимаются все мои соседи по Залу - принимаю решения, не основанные на фактах.
   Свободный выбор - без предпосылок и последствий.
   Во веки веков, аминь!
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"