Известно, в семье не без урода. Так и в селе любом найдутся бездельники-празднолюбцы никчёмные. Подрастают сыновья, тятька с маткой радуются – подмога, утеха, опора поднимается с ними рядышком, как молодое деревцо, день ото дня глаза и сердце радует. Обещает стать крепким, сильным дубком, и будет к кому приклониться в старости, на кого понадеяться. И поднялось дерево. Да только не углядели родители тот злосчастный миг, когда в его сердцевину дурная гниль пробралась. Не на радость дитё выросло, на кручину да стыдобу. И водить его на помочах мамке да батьке всю их остатьнюю жизнь.
Вот такими и были четверо молодых и сильных, удалых в застолье и никчёмных в работе, кто отозвался на зов Ярина. А Ярин ещё пуще с пути их сбивал. Кабы ни он, глядишь, и беспутства бы в них поубавилось. Сам-то не был таким, как они. Но нужны ему были именно такими, вот и держал их при себе – ценил не дорого, но далеко не отпускал. Поставил так, что слово его в компании навроде закона было.
Дак и то сказать, к словам ли Антипки малохольного прислушиваться, у которого язык далеко наперёд головы соображает? Языком молотить горазд, а послушать-то и нечего, что балалайка бесструнная. Или братца его Федьки? Так они ни в мать, ни в отца, а один в одного уродились. Отец таким знатнющим шорником был, к нему из залесных деревень шли с поклоном. А у сыновьёв все интересы мимо отцова ремесла, как, впрочем, и мимо всякого другого путного дела.
Или Михася взять. Тому хоть на тропке малой, хоть на торной дороге, непременный наставник нужон, чтоб каждый секунд направлял и наставлял своим указом; к тому ещё и мягкотел да податлив был, что титька бабья.
У Фильки силушки не меряно, зато мозги гладкие, как камень-голыш, Лебедянкой обкатанный. В работе сила его объявляться не любит, то дело понятное. А вот как он в пьяном дурном кураже по деревне идёт, тогда доброму человеку его лучше стороной обойти. Или ещё пред всем деревенским миром силой своей выставиться – это ему тоже любо. Как в тот случай, когда у Трофимки-бондаря бричка в канаву увалилась, и Трофимке ноги придавило. Филька прям к месту оказался, ему бондаря вызволить – только плечом чуток двинуть. Так он приноравливался так и этак, пока народ не сбежался на стенания и зовы Трофимкины. Уж тогда развернулся. Не только край брички с ног несчастного поднял, но и на колеса её обратно поставил, потому что народ глядел. И так у него в любом деле – больше дури, чем толку. Так что Яринова верховодства оспаривать было некому.
…На жёлтой соломе ярко краснели переспевшие помидорины, на разломе светилась рассыпчатыми икринками мясистая мякоть; лежал хлеб, кусками от круглой буханки отломанный. Крупная серая соль была насыпана на крышку от берестяного туеса. Туесок тут же стоял - в рассоле, вперемешку с укропом да смородиновыми листьями, плавали малосольные огурчики. В середине хлебосольного «стола», старательно утопленная в солому, стояла большая, тёмного стекла бутыль.
Позади Ярина, небрежно брошенная, лежала на колючей соломе одежда Алёны.
– Нет, Ярин, ты послушай сперва, потом нос вороти. А я правду говорю, – горячился Федька на Яринову ухмылку. – Ежели бабка наша врала, тогда и я вру, но я ейные слова точно помню. Антипка, можа, и не помнит, малой ещё был, больше головой вертел. А я помню.
– Чо ты! Никакой головой я не вертел. Помню пурга така страшенна была, ветер волком выл, а тут бабка со своими рассказками. Жути нагнала, я уснуть апосля боялся.
– Вы, братья языками без дела бы не мели. Мы уж соскучились на вас глядеть. А про что речь, даже и в толк не возьмём.
– Дак, а ты не ухмыляйся! А то навроде я плету невесть чего!
– Да ладно тебе, Федюнька. Я, по чести сказать, и не над тобой ухмыляюсь.
– Над кем же? – всё ещё непримирённо буркнул приятель.
– Хошь бы и над собой. Ну, давай бабкины сказки, глядишь, и скуку разгонишь.
– Тока не смейся. Обижусь.
– Да сказал же!
– Как щас помню, зачалось с того, что про зиму говорили – лютая в тот год зима была. То мороз вдарит – деревья в лесу лопаются, а лишь чуток отпустит – метели налетают. Батя сказал про озерко за огородом, куда мы скотину поить водили на прорубь, что до дна промёрзло. Бабка-то и встряла, Русалочий, мол, омут никакой мороз не берёт. Отец плюнул – в таку ночь больше дела нет, как про нечисть поминать! А мы с Антипкой, как батька спать улёгся, и пристали к бабульке. Она и сама любила всяки были да небылицы плести, тока разговори – не остановишь…
Ярин чуть не брякнул: «Видать, в бабку ты и уродился!» Да сдержался – насупится, улещай да умасливай потом дурака!
– …и в тот вечер тако же было. Много чего наговорила, всё и не вспомню щас. Но вот одно уместно к Антипкиному рассказу мне на ум взбрело. Сказывала она, что в конце лета день есть особенный, про него добрым людям и знать не положено, а ведьма Велина про него как есть всё знает. Потому как в этот день она волчицей оборачивается и по самой глухой глухомани рыщет. И ежели к полуночи не поспеет на Русалочий омут, не окунётся в нём, то цельный год ей волчью шкуру заместо своей одёжи носить.
– Ага, – не стерпел младший брат. – Должна волчица в омутовой воде ополоснуться, тогда опять человечье обличье примет.
– Видать, сегодня и есть тот день ведьмацкий. А то с чего бы Алёнке среди луга одёжки скидывать?
– Как пить дать – на шкуру волчью она её поменяла!
Замолчали братья, ожидая, что Ярин скажет. И другие тоже на него глядели. А он сидел, соломину белыми зубами сжимал, мимо глядел. И не понятно было – слышал он, чего тут говорили, иль пребывал где-то вдалеке наедине со своими мыслями.