Уснула Алёна скоро и крепко, хоть сердечко ликовало, переполненное счастьем. Засыпала с ясной улыбкой на устах, торопя зорьку утреннюю, радости завтрашнего дня. Но часу не прошло, как щекой подушки коснулась – летела уж, не разбирая дороги, назад, к избушке Велининой и кляла сон свой крепкий.
…Ярин с терпением завидным выжидал срок, который сам себе определил. Просыпаясь и ко сну отходя, всякий раз деньки остатьние прилежно пересчитывал, как бедняк гроши. А то принимался уговаривать себя, что и ждать нечего, пойти вот да поквитаться с пастухом. Но это он так, куражился, душеньку свою тешил. Потому как знал – не пойдёт. Нет, выждет всё ж таки, злобой лютой пуще напитается, а потом уж за всё спросит: и за дни мучительно долгие, и за ожидание, каким казнил себя.
Зачем надо было срок некий, немалый назначать себе? Знал потому что Ярин, – в сотню глаз село за ним смотрит, не верят, что не расплатится он за обиду несносную. Как же – таку девку отбить у самого Ярина, да не поплатиться? Народ настороже был, в беспокойстве. Пусть ждут… он тоже подождёт. И тут же перечил себе Ярин, что ведь, так и так поймут про него. Даже если и не углядят, даже если свидетелей Яриновой мести не случится, так всё равно яснее ясного будет всякому, кто над пастухом расправу учинил.
Да и пусть поймут! – Вёл Ярин дальше разговор с самим собой, – так и так придётся им довольствоваться лишь скудоумными догадками. А то, глядишь, и сомнения в душах закопошатся. Нашёптывать станут те сомнения: «А с чего бы терпеть Ярину столь долго? Ежели хотел бы с соперника за обиду спросить, так сразу, по горячке сцепился бы, не иначе…» Зерно сомнения и колебания, неуверенность селян в правомерности своих догадок, это Ярину на руку.
И изгалялся он сам над собой, нагнетая ненависть, предвкушая сладость часа грядущего. Мыслями же своими Ярин ни с кем не делился. Даже с дружками за чарой винной, когда казалось, что хмель языки поразвязал, весел он был, шутил беспрестанно, и сам хохотал чужим шуткам, но молчал о главном, о том, что душу тяготило и не забывалось ни на минуту.
Да что хмель? Ярин и прежде крепок головой был, в угарных сумасбродствах больше куражу было, чем беспамятства пьяного. А теперь хмель и вовсе не брал его. Сколь не пил, а только злости прибывало. Дай волю – прошёл бы по селу ураганом чёрным, смертоносным, а начал бы с этих самых дружков своих, с кем за одним столом сидит. В то время как балагурил да в смехе зубами сверкал, руки зудели от нестерпимого желания мучить всё равно кого, заставить кричать и корчиться от боли. И это желание он тоже держал в себе, копил до нужного часу.
И вот оно – пришло. Сошлось как раз на том дне, когда Алёне и Ивану весь мир улыбался, когда казалось им, что наполнен он одним светом и добротою и преисполненные любовью, сами они несли в мир чистоту мыслей и чувств своих.
…Приятелей Ярин в тот день щедро поил, но смотрел, чтоб не перепили. Сам брагу крепкую как воду глотал. Зол был. Шутил недобро, обидно, но тут же и заглаживал обиду нанесённую, по плечу дружка насупившегося хлопал: «Да брось, я ж так, шутейно, любя. Для смеху просто. Глянь, смеются же все, всем весело, а ты набычился. Ну хошь, на, вдарь, вложи ума дураку. А лучше выпьем, браток». Минута, другая – и уж забыта обида, залита горьким. Да как на Ярина серчать? У него всё широко получается – кто ещё с ними такой щедрый, великодушный? С ним рядом и они, вроде как равны ему становятся – Ярину-то! Тут уж кто что ни говорил бы, а такое всякому лестно.
По сумеркам уже послал Ярин младшего из приятелей – Михася придурковатого, поглядеть пастуха. Как и думал – домишко пустым стоял, хозяин ещё не нагулялся.
Опять назад отослал Михася, чтоб ждал, когда нищета приблудная спать заявится, и весть об этом немедля принёс бы. Пока известие ждал, сердце будто иглами раскалёнными искололось – от каждого звука, каждого шороха его жаром обдавало, а потом опять в лёд жестокий спекалось… Неизвестно, как оно обернулось бы, если б дотумкал Михась вкруг озерка глянуть. Может, захотел бы тогда Ярин сам на голубков милующихся поглядеть, может, не стерпел бы… Да что гадать, случилось так, как случилось. Неспособен оказался Михаська хоть сколько-нибудь мозгами пораскинуть. Невдомёк оказалось. Сказано было: «Сиди, смотри», он и сидел. Облюбовал на задах избушки ракитовый куст и устроился за ним, добросовестно не спускал с домишка глаз. Хоть… коль уж по правде сказать, то дважды вскидывался, когда носом едва в землю ни тюкался. Всполохивался испуганно: «Вот лихоманка!..» Шею тянул, вслушивался - а ну, как проспал! «Да ведь силов нету никаких, веки хоть пальцами держи, так и опускаются. Хорошо им там… с Ярином, весело, едят да пьют, а он почему тут сиднем сидеть должен? Чего ждать?» - сердито думал Михась, но Ивана углядел-таки. Далеко за полночь Иван домой возвернулся, Алёну проводил до калитки, потом прощались долго…
От Алены шёл Иван, то улыбаясь, то вдруг задумывался, улыбку согнав. Но на душе всё одно радостно было, и улыбка опять расцветала на губах, и подмывало его на всю сонную деревню прокричать о своей радости. Сна – ни в одном глазу. А всё-тки едва уронил голову на подушку пуховую, Алёной любовно взбитую, минуты не прошло, как уже спал крепко. И во сне ему было светло и радостно. Ничто не предвестило Ивану про то, как низко над ним кружит чёрная беда-птица, уж нацелилась железным клювом, когти навострила…
Лихо вошло бесшумно, крадучись. Ни дверью ни скрипнуло, ни брякнуло ничем в потёмках. Не вскинулся Иван, когда в крохотной горенке стало тесно от незваных гостей.
Набросились на сонного, руки скрутив, на пол, под ноги кинули. В пьяный раж друг перед другом входя, долго пинали, топтали сапогами коваными. Толкались и мешали друг другу. Не в раз дошло, что сквозь собственное сопение и кряхтение давно уж не слышно стонов Ивана. Тогда остановились.
Приятели вдруг заторопились на двор выбраться. Показалось, что стало нечем дышать – весь избяной воздух пропитался сивушным смрадом да едким запахом пота. И ещё было в том спёртом воздухе. Спроси их, – как пахнет страх, боль, смерть? Не сказали бы, ещё и посмеялись бы над дуриком, которому в голову взбрело такое спрашивать. Но сейчас погнал их из избы именно этот тяжкий дух. От него потные тела вдруг холодной испариной враз проняло. И какой же благодатью после всего показался обычный воздух, свежий по-ночному, напоённый запахом озера, камышей, свежего сена. Они его будто глотали – кадыки вверх-вниз ходили, а всё никак не легчало внутри. Одному Ярину вроде нипочем всё, он и вышел из избы последним, неторопливо, спокойно. И не видели дружки, как тусклым, чёрным блеском отблёскивал нож Ярина, в беспомощное тело Ивана раз за разом входя.
Вышел Ярин, поглядел в лица дружков-приятелей, белеющие в темноте. Он и раньше большой приязни к ним не испытывал, а сейчас и вовсе премерзки показались. Чего, спрашивается, рожи отвратные друг от друга прячут, прямо не смотрят – виноватые ровно? Пастуху только должки накопленные воротили, и не боле того.
– Я спать пошёл, а вы как знаете. Дружбы и службы вашей не забуду, время придёт – сочтёмся. А кто лишнее сболтнуть надумает по дури иль по пьяни – лучше загодя язык себе откуси. Не спущу. Даже на заслуги прежние не погляжу. Теперь убирайтесь отсюда, и считайте, что никогда и близко к избёнке ведьмацкой не подходили.
Подивился Ярин, как резво они пожелание его сполнили. Поглядел, как сравнялись с ночным мраком их спины, кругом глазами повёл. Равнодушная холодная тишина обступила его. На миг показалось будто ничего ещё не случилось. И не стояли вот только что дружки с ним рядом. Какой-то незнакомой, чужой тоской сдавило сердце, вроде как потерял что. Ярин даже головой тряхнул, наваждение прогоняя. Подумал: это оттого, видать, что получилось не так, как мечталось. Дело сделано, и нисколько Ярин о содеянном не сожалел. Да вот почему-то радости всё равно нету. Другого хотел. Хотел, чтоб смерти своей приблудный в глаза заглянул, чтоб понял – Ярин жизни его распорядитель, чтоб молил жизнь не отнимать, и эти крики да мольбы слух бы ласкали… Всё не так. Не дал-таки приблуда душе облегчения.
Сплюнул Ярин, глаза сощурил – а всё ж поглядим теперь, Алёна, так ли заносчива останешься? Можа и ты захочешь в одну воду два раза зайти? Ведь если и трепыхается ещё жизнь в чужаке беспортошном, так ненадолго её хватит, вытечет кровью, уйдёт в земляной пол. Оглянулся ещё раз в чёрный проём двери, будто ждал увидеть, как смерть над Иваном стоит, и зашагал в темноту. И если бы, отойдя от избушки чуток, шагов через десяток Ярин опять назад оглянулся бы, разглядел бы в ночи светлое пятнышко – то ног не чуя, летела через просторный луг опоздавшая на короткие минутки Алёна.
Влетела в избушку и едва не споткнулась о распростёртое на полу бездыханное тело Ивана. Ни вскрика, ни звука сквозь сжатые зубы не вырвалось. На колени перед Иваном пала. Свет лунный ярко в дверь распахнутую полился, – огня не надо, беду чтоб разглядеть. Доселе мгла воровской безлунной ночи над Лебяжьим висела, а тут раздвинулись вдруг облака, ровно окошко в небе растворилось.
Лицо Алены бледно, как голубоватый лунный свет, черты заострились вдруг, жёсткими сделались. Только в глазах огонь чёрный полыхает-разгорается. Простёрла руки над Иваном – дрожат руки от скрытого усилия. Кровь затворила. Потом, силушки все напрягши, схитрилась тело большое, безжизненное на постель втащить. И печь растопила, чугунок в водой на огонь поставила, метнула туда корешков да трав, которые нашлись под руками…
До рассвета хлопотала над Иваном. И хоть не давал он никакого явного знака, а всё ж знала Алёна, что смерть пока что от него отступилась. Правда, ушла недалече, стала в сторонке с усмешечкой кривой, мол, ладно, похлопочи, потешься – всё одно мой он, а спешить мне некуда, суета – это людское.
И день ждала смерть, и два, и три… Подступала всё ближе. Уж в самом изголовье встала, насмехаясь над изнемогающей в неравной борьбе Алёной. А у Алёны уж и силы на исходе – спала ли, ела ли чего, кто приходил, о чём говорил – ничего не помнила. Чуяла, уходит Иван, ускользает, и не знала, где средство взять, чтоб удержать его.
В третью ночь сидела у постели его, глазами сухими, страданием выжженными в лицо дорогое глядела. Знала, трое их здесь – Иван, она и Смерть-соперница. Жизнь отступилась от него, а дыхание Смерти слышнее уж, чем Иваново. Ни кровиночки в нём, будто не осталось для него красок кроме белой. Это Смерть на свой вкус прибирает… Неужто теперь другая невеста у жениха её, а она стала третья-лишняя?
Встала Алёна и тихо в ночь вышла, оставив их наедине друг с другом.