Пастух уж коров с выпасов пригнал, когда Алёна домой воротилась. Из хлева слышалось уютное вжиканье – струйки молока упруго ударяли в стенки деревянного подойника. Алёна опустилась на прохладные доски крыльца, до белизны отшорканные веником-голиком, прислонилась к витому столбику. Утомлённая жарким солнцем, она наслаждалась тихим вечером, покоем, разлитым в предзакатном воздухе. Мать вышла из хлева с бадейкой, над краями которой шапкой поднялась молочно-белая пена.
– Алёна! - обрадовалась она. – Притомилась, непоседушка моя? Проголодалась. А я тебе сей же час молочка парного, – она поднялась по ступенькам мимо дочки, ласково тронула её волосы, и скрылась в доме. Оттуда донеслось постукивание глиняных крынок и плеск. – А не хочешь ли хлеба с мёдом?
– Нет, матушка, не хочу.
– Эта Веселинка целый горшок принесла – так уж она тебе благодарна, аж до слёз, мальчоночку-то её совсем попустило, весёлый, смеётся. И то правда, что перепужались они, ведь беда какая – чуток было не помер первенец.
Процедив молоко сквозь белую холстинку, мать вынесла Алёне большую кружку.
– Ох, Алёна, – снова донесся её голос из горницы, – а у нас ведь новость! Пастух новый объявился. Пришлый какой-то хлопчик. Видала я его, как коров гнали. Хоро-о-ош! Девки наши теперь все глаза об него обломают! – Алёна сидела и тихо улыбалась. – А Будамир уж не управляется, совсем исчах мужик. Жалко его, а ты-то ему чего не поможешь? Аль не под силу?
– Никто ему не поможет, матушка, коль прежде сам себе помочь не захочет, – негромко проговорила Алёна.
– Как это – сам?
– Злобство да ненависть его губят, зависть чёрная, а он понять того не желает. Помягчеет сердцем, тогда и лечение впрок пойдёт. А так – всё доброе да светлое, что в него входит, тает без следа в его черноте, обороть её не может. От недоброты болезни все. Как чёрные язвы истачивают они душу, больна душа делается, а там и телу черёд, – вздохнула Алёна. – Вот и врачевать – сперва душу надо. Тут лекарь бессилен, он чужой душе не хозяин, тут сам человек должен.
– Ишь ты, как оно… И правда, Будамир даром что пастух, а чванливее мужика на деревне не сыщешь. С ним говорить, что уксуса испить. А этот, новый-то, ясный такой, приветливый. Я тебе знаешь, что скажу – даже и не знаю что думать, а только Бурёнка сегодня вечером больше обычного молока дала.
Улыбается Алёна.
– Матушка, пойду я искупаюсь.
– Да ты голодная, доню моя! Я уж и на стол сбираю.
– Я быстро, мама.
Хороша речка Лебедянка, ничего не скажешь, – чистая, говорливая, с отлогими берегами, где мелкой муравой покрытыми, а где золотым отборным песком. Ребятне – услада на всё жаркое лето, и не только ребятне. Но Алёна редко на Лебедянку ходит. С той самой поры, как погубила речка батюшку. Не то чтоб невзлюбила её Алёна. А только коварна Лебедянка. Вроде и весела, и ласкова, а живую дань неуклонно каждый год сбирает. И порой чудилось Алёне в звонком речном голосе человеческое рыдание. Нет-нет, да сверкнёт слеза каплей хрусталя в игривых струях… Потому не давала речка той отрады, какую находила Алёна, купаясь в озерце за околицей.
На берегу того озера стоит Велинина избушка. Уж какой раз засыпают её снега до крыши, мочат осенние дожди с того времени, как призвал Господь старуху. А Алёна всё равно, как в прежние годы, часто приходит сюда. Больше-то никто не ходит, опасаются, видать. Поэтому никто не мешает Алёне в тишине и покое размышлять, сидя на берегу, смотреть на воду, с Велиной безмолвно беседовать. Здесь приходят к ней ответы, которые она тщетно искала. Будто в озере, в травах, в камышах остался дух Велины и помогает, наводя Алёну на нужные решения.
Вот и теперь узким проулком меж плетнями вышла Алёна на зады огородов и пошла по влажной траве к старухиной избушке – покатая крыша её темнела в отдалении. Кадмиевая синь жидко разлилась в воздухе, обернула всё голубым призрачным туманом, сделала неверным, не настоящим – будто мoроком обнесло голову, обманной пеленою легло на глаза. И лишь закат полыхал нарядно и буйно, растёкся яркой, густой киноварью в полнеба над затихающим миром. Цветы смежили реснички-лепестки, готовясь отдохнуть в ночной прохладе от длинного жаркого дня. Спрятались в густых кронах птицы, пушистыми комочками затихли дремотно. Сам ветер-шалун притомился, лёг в высокие травы, и воздух кристально застыл в неподвижности. Алёна подошла к самому берегу, где росла молодая берёзка. Огладила ласково белый прохладный ствол, прислонилась лицом:
– Впусти меня, берёзонька…
…Мощные токи шли из земли, вздымались белым напором, полным нечеловеческой мощи. Он закручивался яростной спиралью, и, ввинтившись кверху, фонтаном рассыпался на струи-ветви, на брызги-листья, неся в них саму жизнь. Алёна, сливаясь с деревом во единое, чувствовала, как сама наливается живительной силой земли и дерева, очищается их девственной чистотой. Растворялись без следа все недостойные помыслы Алёнины, и та недоброта, что шла извне, от людей, может и помимо воли их, по недомыслию: завистливое слово, дурной глаз, усмешка в спину.
Вдруг… будто примешалось нечто чужое, вошло сторонее в очищающую безмятежность. Оглянулась Алёна. В дверном проёме избушки, небрежно опершись руками о притолоку, стоял Иван.
– Ты что здесь делаешь?! – удивилась Алёна.
– А ты? – Он усмехнулся, сказал: – Приглянулось мне у вас, решил остаться пока, – опустил руки, пошёл к ней. – А избушка, сказали, пустая стоит, ничья.
– Сейчас ничья. А сказали, кто жил в ней?
– Про старуху-ведьму? Сказали. Ну так что? Её же нету больше. Да я бы и с живой сговорился.
– Вот ты какой бесстрашный, – насмешливо улыбнулась Алёна. – А наши боятся всё ж, не ходют сюда.
– А ты? Ты – не боишься?
– Я? – медленно улыбнулась Алёна. – Чего мне бояться? Я такая же, как она.
– Как… кто?
– Да старуха, что здесь жила, кто же ещё?
– Врёшь ты! Наговариваешь на себя…
Рассмеялась Алёна, раскатился негромкий смех над озером, будто серебряные монетки по хрустальному блюду зазвенели.
– Аль забоялся, Иванко? У-у… Погляди-ка хорошо, какая я страшная!
Перехватил Иван руку, которой она взмахнула.
– Не шути! Из-за тебя я остался!
– Ну так что? Пожалел уже? Пусти-ка лучше да оглянись – вон ещё гостья торопится. Не жалей, Иванко, тебе здесь скушно не будет.
И впрямь, от огородов шла девица, в руке её белел узелок. Алёна узнала в ней Любицу, одногодку свою. Когда Иван опять обернулся к Алёне, сарафан её голубел в отдалении светлым пятнышком.